Страница:
Шкляра передал этот розыгрыш щегольски, с тонким ехидством, чему научился в кругу новых московских знакомых, и рассмешил Володю Машкова.
Не знаю, как и передать, самого себя не обидев, как смеется Володя!
Вот его раблезианское лицо с пухлыми щеками, отвисшими кругло, начинает подготовку к процессу смеха; широченный толстый рот - он уже раскрылся, и, выпучив глаза, со свистом вобрав в себя воздух, создав образ величайшего изумления от того, что он услышал, Володя разражается тонким жеребячьим ржанием, переходящим в буханье: "бу-ха-хо!" Отсмеявшись, откидывается успокоенно на спинку стула, протирает с блуждающей улыбкой очки. Вот и улыбка сошла, уступив место выражению полного покоя... Как еще можно больше отблагодарить за смешное? И снова он сидит незаметно, с удовольствием слушая всех, изредка вставляя свое, дельное и подытоживающее, уступая без сожаления первенство Шкляре, мне, Ване Ласкову, - и при этом без всякой задней мысли, что его затирают, говоря только о себе... Как такого обидишь? Тем не менее, все это видимость, все это обман, что он так прост, и не горд, и все стерпит. На этом я и погорел, отозвавшись о нем, по-видимому, - или он мне сказал за все эти годы, в чем я все-таки провинился! - что, дескать, Володя - милейший парень, но откуда ему быть писателем? Мог я ляпнуть такое? Вполне возможно! Я не умел оценивать детские книги, если их пишешь так, как и разговариваешь. Не учел того, что Володины "Между "А" и "Б" до дыр зачитал мой Олег. Может быть, и сказал, - если б думал всегда над тем, что говорю! А кто передал, чтоб он поверил? Ведь это же странно, что Володя так и не увидел ничего худого в том абзаце в журнале "Юность", что Шкляра написал обо мне! Зато передал, как плакал у него Шкляра, говоря, что я его "предал", то есть обошел в Москве, не дождавшись от него никакого участия. После этого плача Володя, любивший меня бескорыстно, тотчас про меня забыл. Он забыл обо мне и, естественно, о Наталье, хотя был со своей Ниной устроителями нашей свадьбы у Заборовых. И это, как сказала Наталья, самая огорчительная наша потеря. Мы потеряли преданных друзей и зажили в Минске в полном одиночестве.
Подано вино, разлито. Ваня Ласков млеет от супа, Ваня ест: с ночи отлежанная щека все еще в мелких круглых буковках от рукописи. Любовь девочки забыта, все пересилил суп, с отмороженных за зиму ушей сыплется шелуха. Если Ваня с нами, никто не хочет и есть, и я пропускаю обед до того момента, когда подходит за расчетом этот вежливый, вышколенный в почтительности официант. Я благодарен Шкляре, что он помедлил с кошельком, пропустив вперед Володю Машкова. Надо видеть и суметь оценить сам жест: опускание руки в карман пиджака. Володя платил за нас так, словно это ему ничего не стоило. Брал деньги и выкидывал за так, а они опять появлялись из ничего. Я брал у него в долг без всякой неловкости, а потом пришлось поломать голову: сколько же ему должен? Сколько надо отдать, чтоб рассчитаться за дружбу?.. Отказывался он брать деньги, и взял - и больше никаких отношений. Так я и не сумел привыкнуть, изредко встречаясь с ним: разговаривать, как и раньше, и знать, что он чужой совсем, незнакомый он мне, никакой уже не Володя Машков. И что со мной после ни случится, как ни будут меня со всех сторон кусать и продавать, и усмехаться, и ему передавать, - ничто уже в нем не отзовется!
Вот бы и вас так забыть!..
То был день со Шклярой и Володей, а потом только со Шклярой. Мы были в компаниях, не теряя друг друга, и я даже, улучив момент, передал по памяти тот эпизод с крысами, что написал за прошлую ночь. Шкляра сказал, глянув на меня с любовью: "Смотри, сочинил что-то, эпигон Хемингуэя!" - и, может, в тот день или после он мне прочел такие строки: "Когда однажды в ночь на рождество его не озарило божество, а честолюбья дьявольская сила вдруг пламенем веселым окрылила, Артюр Рембо пустился в дальний путь", - Шкляра, провидец, уже тогда предсказал мою судьбу, я просто списывал у него, как жить, - я имел великого друга!..
16. "Россия"
Дорогу на Дальний Восток мне подсказал Шкляра, а другой гений, Боря Заборов, теперь парижский художник, пририсовал фрагмент печати к моей фотокарточке на студенческом билете. Полностью положившись на море, я уехал из Минска, выпав на время из круга своих друзей по кафе "Лето". Дорога на Восток началась через сутки из Москвы, из окрестности Ярославского вокзала, где стоял на первом пути поезд "Россия". Денег было в обрез, я получил крошечный гонорар в журнале "Неман", приготовив к публикации рассказы несчастной, неизлечимо больной писательницы из провинции. Гонорара хватало только до Хабаровска, если что-то оставить и на еду. Решив три дня не есть, пересчитал в кабинке туалета деньги и надежно запрятал от себя. Я привык голодать, сгоняя вес перед соревнованиями. Тренер Чагулов видел в голодном спортсмене потенциал для волевого бойца. На сборах в Гаграх, когда боксер Фефелов начал возмущаться, что долго не несут еду, Чагулов ответил ему на своем непередаваемом еврейском диалекте: "Послушайте, Фефелов! Вы думаете, если приехали в Гагер, то вас забросают котлетами? Вы ошибаетесь! Надо питаться и питаться... - Чагулов в волнении мучительно заикался, и Фефелов, воспользовавшись заминкой, закричал торжествующе: "Вот я и хочу жрать!" ... надо питаться проводить приемы, а не жрать!.." Разумеется, Чагулов возразил бы и против курения. Я не курил еще, баловался курением - можно и потерпеть.
Вагон этот, общий, имел над верхней полкой еще полочку. Туда был задвинут пустой гроб, его везли паренек с девчонкой, страдая от бессонных ночей. Я еще не видел людей, настолько уязвимых, как эти двое! Паренек обессиливал, как младенец, девчонка укладывала его себе на колени, убаюкивала, как дитя, пока он не засыпал, убаюканный. Девчонка сама не спала, дурнея с лица после каждой ночи. К ней все подбирался какой-то навозный жук, пристраивался на корточках, ласково интересовался про житье-бытье, а девчонка, не понимая, что он хочет, доверчиво объясняла, что бабушка умерла... Ну прямо сестрица Аленушка и братец Иванушка! Я сам поглупел от этой пары, переживая за подурневшую Аленушку и беспомощного Иванушку, ее кавалера. Жук этот, навозный, что к ним привязался, уже уговорил было Аленушку перейти с Иванушкой к нему в купе, которое он снял, беспокоясь о них, да вмешался лежавший на средней полке пожилой зэк, возвращавшийся из заключения. Специально слез с полки, чтоб дать жуку под зад, и тот, юля, проскользнул с извинениями.
Наконец парочка сошла, полочка освободилась, и все пассажиры безоговорочно уступили ее мне. Ведь я не спал уже трое суток и ехал почти до конца. Однако уснуть мне мешал голод, я просто лежал, разглядывал людей, которые постоянно менялись. То один посидит, все о себе выскажет - и исчез навечно, то другой - точно так же. Это было мне тогда в диковинку. А еще я открыл, что русские совсем не похожи на белорусов. Раньше любой русский мужик выглядел в моих глазах образованным, так как говорил чисто, как я и не мечтал в Рясне. Теперь увидел: совсем другая нация. Одно время ехал человек, родившийся без ноги. Он удовлетворял любопытство, расстегивал большую булавку, скреплявшую завернутую колошину, показывал. То была не культя, а нечто оформленное, как нога, с зачатками пальцев - не разделенных, а как бы прорисованных и не гнувшихся на плоской кости. Потом села семья: мать с ребенком, родившимся от старшего сына, который рассказал без стеснения о матери: "Раз пили вместе, она, пьяная, раскинулась, я и не стерпел..." Ребенок, просыпаясь, пытался плакать, и мать, чтоб его успокоить, обмакивала грудь в самогон. Малыш сосал эту грудь и спал. Сошли и они, и постепенно сложился постоянный контингент.
Мать-героиня, лесоруб и солдат вели бесконечный разговор, не слушая один другого, лишь выгадывая момент, чтоб вклиниться со своим. Среди говорящих, занимая центр, сидели легонькие, как пустые, загорелые низенькие мужики в одинаковых серых бумажных костюмах, в серых плоских с матерчатой пуговкой кепках "блином" и с одинакового достоинства медалями ВДНХ на груди. Четыре одинаковых мужичка, которые ничего не говорили, сидели и все. Мне легко вспоминать, так как я писал рассказик "Россия", он так и остался недописанным. Воспользуюсь дальше цитатой из своего рассказика, в котором нет ни одного элементика, который бы я от себя привнес или спровоцировал зигзагом вымысла.
"- В первый раз я на сопке освободилась, когда бежали кверху от цунами, - рассказывала героиня. - С утра море гудит, а потом как вода стала уходить, батюшки мои!.. Всем родильным домом и побегли в гору. Бежало человек пятнадцать, а прибежало двадцать пять.
- Позвольте спросить: в какой это местности? - придвинулся лесоруб к героине с решительным видом. Лесоруб был солидный, с мясистыми щечками, к которым совершенно не подходил шрам. Казалось, он вымазался во что-то. - Вот это шрам, - сообщил лесоруб, - от вражеской пули. Зуб выплюнул вместе с пулей, едрена вошь! А сестра моя...
- Надюшка... - втесался в разговор здоровенный солдат с гладко причесанными волосами, в которых засел женский гребень. - Когда прояснилось, значит, насчет Кирюшки, что он забрался в малину, раз у него понос, сестра, Надюшка...
- ...умерла в одна тысяча девятьсот тридцать третьем году от голода, да! - лесоруб придвинулся к героине еще решительней, глядя на нее голодными глазами из тех лет. - Сам тогда липовый листок жрал. До уборной не добежать, вломишься в малинник, штаны скинешь - а толку...
- А Кирюшка: глядь, хап! - обосрался...
Солдат, закончив свое, с видом победителя вынул из волос широкий, с редкими зубьями, изогнутый гребень и начал причесываться, оставляя междурядья в волосах. Едва ли не в тот момент мужички, встав все четверо, как один, и ничуть при этом не увеличившись в росте, начали выходить. Мужички выходили, заворачивая влево, где был работающий туалет, и выстраивались перед дверью по ранжиру. Когда я, спрыгнув с полочки, проходил мимо них в тамбур покурить, мне казалось, что они сидят, хотя они стояли, как они могли сидеть?.."
Я привел этот малозначительный эпизод из рассказика "Россия" по двум причинам. Во-первых, чтоб стало ясно, как я писал до того, как появилась настоящая книга "Осень на Шантарских островах". А еще, чтоб объяснить, почему рассказ так и остался неоконченным. Я не сумел осмыслить тогда сущего пустяка: что в этих неговорящих мужичках, сидевших до балды? Смысл был в них самих: что они сидели и молчали, каждый раз "вызревая" для чего-то, что им подскажут со стороны. Это и был бы замечательный образ России, как я его проглядел! В рассказике только одна неточность: что вышел в тамбур покурить. Ничего подобного! Деньги были запрятаны, я вышел в тамбур, чтоб освежиться на сквозняке.
Там рыжий десантник обнимал невесту, которую украл на чужой свадьбе и теперь вез в свою часть. Еще стоял зэк, тот самый, что спас Аленушку, отсидевший 25 лет за убийство. Он был неопасный зэк, припухший с лица, больной, без зубов почти. Виртуозно играл на гитаре и неплохо пел - не воровские песни, а другие, может, им сочиненные. Когда он играл, я начинал понимать, что значит талант для человека, если у человека, кроме таланта, больше ничего нет. И что такое инструмент, музыка вообще: пальцы вроде и не шевелятся почти, поют сами струны. Я стоял рядом с зэком, смотрел в неотмываемое окно тамбура, а там мелькало: лесопункт, платформы железнодорожные, с которых рабочие в желтых клеенчатых штанах сгружали бревна баграми. Потом, когда лесопункт кончился и пронесся среди тонких пихт наваленный в штабеля могучий кедрач, еще долго тянулись, тянулись огорожи с криво прибитыми жердями. На одной жерди сидела, свесившись, мокрая ворона, заканчивая пейзаж. Мне было печально, невыносимо, что оторвался от своих друзей, на которых как бы смотрел отсюда, уже им не принадлежа, - ни им, ни себе, а вот этой дороге, случайностям всяким на ней, - все это казалось мне фантасмагорией.
Вдруг неопасный зэк попросил дать ему пять рублей; он сказал "дай", а не "одолжи", как обычно. Все во мне восстало против его просьбы, но я не размышлял: расстегнул брюки при невесте, оттянул трусы и завозился там, разымая крошечную булавку на запрятанных деньгах. Я стал беззащитный среди этих людей, как бы отвернутых от всего сущего. Но что я ни делал, с испуга ли или в порыве отзывчивости, - то есть всегда будучи самим собой, - только поворачивало этих людей, ни разу не позволивших по отношению ко мне насмешки. Даже десантник, когда я копался в трусах, отвернул голову невесты, "чтоб не подглядывала". Зэк вернулся с сигаретами, он запасся на все деньги "Яхонтом", и сказал, со стоном втягивая дым: "Малыш, мы теперь трое". Вскоре явился товарищ зэка со своей поговоркой: "Стой, лошадь! Я Буденный..." - он был не кавалерист, а военный летчик, асс. Однажды, гася картежный долг, он вытряхнул из чемодана награды за Корею. Уже собрал их в кулак, чтоб унести, как героиня спросила: как, мол, он столько получил? - на что асс ответил на полном серьезе: "А хер его знает, мать!" - и я рад, что асс, играя один против целой стаи, все вернул свое обратно, в том числе и медали за Корею. Он рассказывал, как страдал, сбивая американцев: "Они в воздухе, что дети," - и еще он сказал, что такое воздушная болезнь: "Смотришь на приборы: все нормально, а им не веришь". Зэк представил меня ассу: "Это поэт", - и асс пожалел, что я еду к морякам, а не в летную часть: "Только б сидел и писал с окладом штурмана морской авиации".
Не буду больше ничего объяснять, с ними я избавился от своей скованности, от бесприютности. Это тотчас почувствовали девушки из Тулы, ехавшие по оргнабору во Владивосток в какое-то СМУ. До этого они смотрели на меня, как на пустое место, а тут вдруг подошли: "Давай, парень, потреплемся", - и приблизили ко мне губы, округленные сигаретой. Курили они вовсю, а прикуривать еще не умели. Девушек было пятеро, но прежде чем перейти к ним, надо договорить о зэке. Однажды ночью он толкнул меня, парившегося на полочке: "Идем, меня проводишь". - "Уже приехал?" - "Ну". Зэк повел меня в тамбур, открыл дверь гвоздем. В тамбур хлынул прямо ледяной воздух, хотя была середина сентября. Меня удивила - насколько я мог рассмотреть при подсветке фонариков вдоль идущей полукругом насыпи, по которой наш поезд втягивался в длиннейший тоннель, - поразила резкая смена пейзажа в отличие от плоской Сибири: отвесные скалы из гранита, высунь руку - вот они! - и в такой скальной породе извивается царская дорога: Забайкалье... "Надо с одним товарищем рассчитаться", - сказал зэк. Я кивнул, хотя не понял, что он имел в виду. "Я хотел узнать, - сказал он, - гитара тебе нужна?" - "Какая гитара?" - "Моя". Зэк хотел мне отдать гитару, наверное, в расчет за сигареты, но его гитара, стоившая целое состояние, мне была не нужна. Имея музыканта-отца, с детства привыкнув к инструментам, я так и не выучился ни на одном играть. Так я ему и объяснил, и зэк кивнул с пониманием: "Ты поэт, у тебя свое". Он сказал, что выяснил, что хотел, а я вернулся обратно, забрался на его полку, где был подстелен вытертый до блеска пиджак, и уснул. Я б ничего не узнал про зэка, если б не встретил летчика-асса. Тот отыграл свое место в спальном вагоне, принял меня, как командир части, каким он и был. Асс сообщил, что зэк выбросился в тоннеле, разбился насмерть. Я спросил обалдело: "Если ты знал, что он это сделает, почему не отговорил?" - "В таком деле советчиков нет, - ответил асс. - Если так поступил, стало быть, не имел причины жить". Асс поджег бумаги в пепельнице, его раскосые глаза сузились, когда он смотрел на пламя. Я подумал, что так, наверное, его предки смотрели на горящие, пожженные русские города. Асс вернул мне за зэка долг, он был при деньгах, хотел дать больше, но я отказался.
Я помянул зэка, пропив деньги с девушками в ресторане. Ни я, ни эти девушки не могли знать, что месяца через полтора мы окажемся вместе на "Брянске", где я буду матросом, а они сезонницами, завербовавшимися на рыбацкую путину. Мне б и в голову не пришло, и даже не могло б померещиться, что они, все пятеро подруг, отдадутся мне. Я буду жить там, как в гареме. Ни на кого я не растрачивал столько сил, хотя они, оберегая меня, давали и передышку. В крошечной каюте под качанье и плеск моря мы устраивали вакханалии. Потом были другие девушки, каждые две недели мы возвращались за новой партией сезонников. Набивали трюмы "Брянска", переоборудованные на манер твиндеков, громадных полатей-нар, где сильно качало и стоял смрад от вытравленной пищи. Спустившись туда, матрос мог выбрать себе любую девчонку, поскольку это считалось за льготу, что ее вытаскивали из захарканного, заплеванного трюма. Став подружкой матроса, она могла пользоваться судовой баней или душевой.
Мои же девчонки оказались такие расторопные и деловитые, что скоро нашли себе дело на камбузе и на уборках. Получили отдельную каюту, где фактически и я проживал. Эти девушки с первого рейса больше всего запомнились мне, так как с ними уже связалась общая дорога на Восток. Никогда у меня не будет столько девчонок, и таких разных. Я был тогда дурак, чтоб их оценить. Девушки мои, несмотря на возраст, уже были подпалены любовью. Но в том, что происходило между нами, превалировала не интимность, а был какой-то беспредел дружеских чувств. Помню, как мы на рассвете подошли к Камчатке, став в удалении от берега из-за мелководья. Оттуда, со стороны берега, прорисовались в тумане, подошли катер с плашкоутом, раскачиваясь так сильно на волнах, что мы могли их принять только на длинные концы. Я перебрался на плашкоут, стал с пограничником; тот проверял паспорта, а я страховал женщин, прыгавших с "Брянска" на плашкоут. Прыгать надо было в тот момент, когда плашкоут поднимало на уровень парадного трапа. Многие из женщин из-за страха запаздывали, а потом сыпались на меня, как из мешка. Вот и мои пятеро, я их уже обучил. Принял, как родных, по одиночке. На плашкоуте они почти раздели меня, разобрав на сувениры шарф, берет, голландку, часы, даже ремень. Переодели в свое, и я, в женской кофте, с платком на шее, с пояском вместо ремня, имел такой вид, что наша команда покатывалась со смеха. Потом они закричали из тумана: "Боря, мы тебя любим!" - и еще долго оттуда, из ушедшего плашкоута, ко мне тянулись нити от них, и я представлял, как они там стояли в толпе, уже замирая от громадной земли, раскачивавшейся перед глазами. На эту землю они должны были ступить уже без моей поддержки...
Сейчас же мы сидели в полупустом ресторане "России", пили теплую водку, поминали зэка с гитарой. Проезжали через те места, где родился зэк, пострадал от нелюбви и, погубив любимого человека, заплатив за это 25-летним сроком отсидки, вернулся сюда, чтоб в эту землю лечь.
Могочи, пустая земля...
Одна из девчонок вспомнила поговорку: "Бог выдумал Сочи, а черт Могочи". Я передал, что слышал от зэка: о пылевых бурях, пролетевших над этими местами; летевший по воздуху песок достигал Аляски. Тогда гнали из Монголии скот, был сильный падеж скота, с тех пор отравлена почва. Водится кабарга, на которую охотился зэк, - ее мускусная струя оценивается, как золотая. Я объяснил им, как знаток, что мускус - это, в сущности, засушенный пупок зверя, а не нечто жидкое, вроде спермы, как они думают. Болтая так, смеясь, мы уже обминули это место, а за ближними березами, сбоку, куда завернулся по рельсам состав, вдруг возник, дивно вырос выпуклый и неестественно большой склон горы, похожий на гигантский сосуд из драгоценного камня. Вот он приблизился: обычный склон, чудо освещения, удаления - те же ели, березы, поднятые неровностью почвы; рассеялся мираж и - опять, дальше, через низкую местность с деревней завертелся сосудом другой склон со светлой поляной посреди леса...
Прерву себя на этих картинах Читы, чтоб увидеть их через много лет другими глазами. Все равно мне казалось, что больше ни этого поезда, ни девчонок уже не будет. У меня нет ни денег, ни пограничного пропуска, чтоб попасть напрямую, как они, в закрытый город Владивосток. Не имея под рукой и текста, я сбрасываю под откос несочинившийся рассказик "Россия", чтоб бегло пересказать, как я добрался до города Владивостока.
В ресторане пропил с девчонками и последнюю отложенную троячку. Сказал им, что в Хабаровске меня ждет большой денежный перевод. Эту версию я повторил уже девчонке из Хабаровска, с которой мы бегали на почту, и каждый раз нам отвечали, что перевода нет.
Потрясающая девчонка, вот мне везет! - воровка, я с ней познакомился на вокзале. Она продавала сигареты "Яхонт" из вскрытого железнодорожного контейнера. Успела продать на 3 рубля; я подошел, ничего не думая покупать. Девчонка за кем-то настороженно следила. Вдруг схватила меня за руку: "Бежим!" - и мы целый день прошатались вместе, глядя, какие разрушения наделал в городе пролетевший циклон. Мутный Амур, разлившись, прямо кипел, захлестывая опоры длиннейшего железнодорожного моста. Стекла многих домов были разбиты, прямо на улицах и в подворотнях утонули бродячие кошки и собаки. Мы целовались в паузах, когда надоедало курить. Девчонка уговаривала меня переночевать в одном из вагонов, что стоят в тупике. Можно выбрать вагон с горохом или зерном; есть даже вагон с зеркалами, где как в большом магазине. Если я завтра получу перевод, то мы накупим всего и устроим пир среди зеркал. Она ждала темноты, побаивалась милиции.
Мы были, казалось, одни во всем городе, но лягавые заприметили нас, как только вышли из укрытия. Троячку она берегла, сейчас могла быть улика, и она, под видом того, что хочет меня обнять, сунула мне деньги в карман.
Трех рублей все равно не хватало, чтоб доехать до Владивостока. Да туда и с деньгами не доедешь! Город затемнен; на перроне бьет по глазам, как бы втягивая в себя сноп света, прожектор с тепловоза; и густая масса людей готова столкнуть с рельсов, перевернуть вверх колесами этот единственный, сляпанный наскоро составчик в теплое Приморье. Увидел: заталкивают в вагон солдатиков, пырская фонариком по стриженным головам. Мгновенно протиснулся между ними в служебный вагон - никто не задержал. Там сидят моряки, едут дослуживать из отпуска. "Ребята, прикройте бушлатом!" Те прикрыли: "Спи спокойно".
Проснулся: солнце, высоченные сопки! Прямо от вагонных колес разлеглась зеленой пропастью грандиозная долина с ручейком, раза в три шире родного Днепра... Вошла кондукторша: "Парень, скоро пограничная проверка". Выскочил на каком-то полустанке: платформа, деревья приморского ореха с плодами, как я потом описал, "величиной с женскую грудь". Как взять билет в электричку, если не дают без пропуска? Электричка уже отходит, и со ступенек протягивает мне руку девушка, Анира, узбечка, она стала у меня первой в Приморье: "Держись крепче!" - и вот заплескалось море за крышами городских дач: Сад-город, Вторая речка, Первая речка, Владивосток.
Обалдеть можно от этого города! Идешь, окликает чистильщик обуви: "Чего проходишь? У тебя туфли грязные..." Почистил, как душу отвел. Протягиваю троячку, а он: "Сейчас подойдет один корешок, я его послал в магазин. Так что сиди, побазарим, откуда ты богатый такой." Посидел с ними, пошел полутрезвый искупаться в Спортивной Гавани. Уже на океан так смотрел, как будто и родился с ним. Лежу на пляже, подходят торговые моряки: "Есть лишний билет в баню, не выбрасывать же?" - и до конца дня с ними. В 12 часов ночи выходим из ресторана "Челюскин". У меня в кармане целая неразменянная троячка. Однако спрашиваю все ж: "Вам в плаванье, а мне куда?.." - "Иди на "Брянск", хороший рейс у них будет с бабами."
Я выбрал море, ничейную территорию, и жил среди людей, из которых составилась ничейная нация. Нация скитальцев, прописанных на кораблях. А земля, на которую там ступал, отдавала мне свои неяркие краски. Я загорался от огня маяка, хмелел от воды, что мы брали в водопаде, а гнилой запах бочек на плашкоуте был для меня слаще ванили. Ничто так не приковывало мой взгляд, как гранитная скала, ползущая перед носом судна; ничто так не задевало блуждающий оголенный нерв во мне, озаряя в контакте с пером искрами слов бумажный лист, чем эти мрачные склоны, заросшие черной ольхой и густыми кустами терновника в белых головках. Ничто так не подкрепляло мой пейзаж, как рыбокомбинат с длинной трубой и берег, усеянный гнилой рыбой и ржавыми обручами. Лунной ночью, приплыв на ледянке с раздавленного во льдах вельбота "Светлана", мы шли по каменистому берегу, завеянному пухом отлинявших чаек; перепрыгивали через бревна, выбеленные прибоем; скользили на лентах водорослей, - счастливые, что уцелели. Мы брели и добрели до недостроенных пирсов, возле которых разгружали баржи с бочками; до бараков, где свет зависел от движка на каком-то катере; вошли, кто-то меня позвал, и я лег к женщине, наработавшейся уже, вдохнул сладостный запах ее соленых подмышек... Это было то, чем я жил, не притворяясь, не зная разницы между тем, как живу и о чем пишу. И с какой бы бабой я ни лежал, там всегда была со мной моя Герцогиня.
Не знаю, как и передать, самого себя не обидев, как смеется Володя!
Вот его раблезианское лицо с пухлыми щеками, отвисшими кругло, начинает подготовку к процессу смеха; широченный толстый рот - он уже раскрылся, и, выпучив глаза, со свистом вобрав в себя воздух, создав образ величайшего изумления от того, что он услышал, Володя разражается тонким жеребячьим ржанием, переходящим в буханье: "бу-ха-хо!" Отсмеявшись, откидывается успокоенно на спинку стула, протирает с блуждающей улыбкой очки. Вот и улыбка сошла, уступив место выражению полного покоя... Как еще можно больше отблагодарить за смешное? И снова он сидит незаметно, с удовольствием слушая всех, изредка вставляя свое, дельное и подытоживающее, уступая без сожаления первенство Шкляре, мне, Ване Ласкову, - и при этом без всякой задней мысли, что его затирают, говоря только о себе... Как такого обидишь? Тем не менее, все это видимость, все это обман, что он так прост, и не горд, и все стерпит. На этом я и погорел, отозвавшись о нем, по-видимому, - или он мне сказал за все эти годы, в чем я все-таки провинился! - что, дескать, Володя - милейший парень, но откуда ему быть писателем? Мог я ляпнуть такое? Вполне возможно! Я не умел оценивать детские книги, если их пишешь так, как и разговариваешь. Не учел того, что Володины "Между "А" и "Б" до дыр зачитал мой Олег. Может быть, и сказал, - если б думал всегда над тем, что говорю! А кто передал, чтоб он поверил? Ведь это же странно, что Володя так и не увидел ничего худого в том абзаце в журнале "Юность", что Шкляра написал обо мне! Зато передал, как плакал у него Шкляра, говоря, что я его "предал", то есть обошел в Москве, не дождавшись от него никакого участия. После этого плача Володя, любивший меня бескорыстно, тотчас про меня забыл. Он забыл обо мне и, естественно, о Наталье, хотя был со своей Ниной устроителями нашей свадьбы у Заборовых. И это, как сказала Наталья, самая огорчительная наша потеря. Мы потеряли преданных друзей и зажили в Минске в полном одиночестве.
Подано вино, разлито. Ваня Ласков млеет от супа, Ваня ест: с ночи отлежанная щека все еще в мелких круглых буковках от рукописи. Любовь девочки забыта, все пересилил суп, с отмороженных за зиму ушей сыплется шелуха. Если Ваня с нами, никто не хочет и есть, и я пропускаю обед до того момента, когда подходит за расчетом этот вежливый, вышколенный в почтительности официант. Я благодарен Шкляре, что он помедлил с кошельком, пропустив вперед Володю Машкова. Надо видеть и суметь оценить сам жест: опускание руки в карман пиджака. Володя платил за нас так, словно это ему ничего не стоило. Брал деньги и выкидывал за так, а они опять появлялись из ничего. Я брал у него в долг без всякой неловкости, а потом пришлось поломать голову: сколько же ему должен? Сколько надо отдать, чтоб рассчитаться за дружбу?.. Отказывался он брать деньги, и взял - и больше никаких отношений. Так я и не сумел привыкнуть, изредко встречаясь с ним: разговаривать, как и раньше, и знать, что он чужой совсем, незнакомый он мне, никакой уже не Володя Машков. И что со мной после ни случится, как ни будут меня со всех сторон кусать и продавать, и усмехаться, и ему передавать, - ничто уже в нем не отзовется!
Вот бы и вас так забыть!..
То был день со Шклярой и Володей, а потом только со Шклярой. Мы были в компаниях, не теряя друг друга, и я даже, улучив момент, передал по памяти тот эпизод с крысами, что написал за прошлую ночь. Шкляра сказал, глянув на меня с любовью: "Смотри, сочинил что-то, эпигон Хемингуэя!" - и, может, в тот день или после он мне прочел такие строки: "Когда однажды в ночь на рождество его не озарило божество, а честолюбья дьявольская сила вдруг пламенем веселым окрылила, Артюр Рембо пустился в дальний путь", - Шкляра, провидец, уже тогда предсказал мою судьбу, я просто списывал у него, как жить, - я имел великого друга!..
16. "Россия"
Дорогу на Дальний Восток мне подсказал Шкляра, а другой гений, Боря Заборов, теперь парижский художник, пририсовал фрагмент печати к моей фотокарточке на студенческом билете. Полностью положившись на море, я уехал из Минска, выпав на время из круга своих друзей по кафе "Лето". Дорога на Восток началась через сутки из Москвы, из окрестности Ярославского вокзала, где стоял на первом пути поезд "Россия". Денег было в обрез, я получил крошечный гонорар в журнале "Неман", приготовив к публикации рассказы несчастной, неизлечимо больной писательницы из провинции. Гонорара хватало только до Хабаровска, если что-то оставить и на еду. Решив три дня не есть, пересчитал в кабинке туалета деньги и надежно запрятал от себя. Я привык голодать, сгоняя вес перед соревнованиями. Тренер Чагулов видел в голодном спортсмене потенциал для волевого бойца. На сборах в Гаграх, когда боксер Фефелов начал возмущаться, что долго не несут еду, Чагулов ответил ему на своем непередаваемом еврейском диалекте: "Послушайте, Фефелов! Вы думаете, если приехали в Гагер, то вас забросают котлетами? Вы ошибаетесь! Надо питаться и питаться... - Чагулов в волнении мучительно заикался, и Фефелов, воспользовавшись заминкой, закричал торжествующе: "Вот я и хочу жрать!" ... надо питаться проводить приемы, а не жрать!.." Разумеется, Чагулов возразил бы и против курения. Я не курил еще, баловался курением - можно и потерпеть.
Вагон этот, общий, имел над верхней полкой еще полочку. Туда был задвинут пустой гроб, его везли паренек с девчонкой, страдая от бессонных ночей. Я еще не видел людей, настолько уязвимых, как эти двое! Паренек обессиливал, как младенец, девчонка укладывала его себе на колени, убаюкивала, как дитя, пока он не засыпал, убаюканный. Девчонка сама не спала, дурнея с лица после каждой ночи. К ней все подбирался какой-то навозный жук, пристраивался на корточках, ласково интересовался про житье-бытье, а девчонка, не понимая, что он хочет, доверчиво объясняла, что бабушка умерла... Ну прямо сестрица Аленушка и братец Иванушка! Я сам поглупел от этой пары, переживая за подурневшую Аленушку и беспомощного Иванушку, ее кавалера. Жук этот, навозный, что к ним привязался, уже уговорил было Аленушку перейти с Иванушкой к нему в купе, которое он снял, беспокоясь о них, да вмешался лежавший на средней полке пожилой зэк, возвращавшийся из заключения. Специально слез с полки, чтоб дать жуку под зад, и тот, юля, проскользнул с извинениями.
Наконец парочка сошла, полочка освободилась, и все пассажиры безоговорочно уступили ее мне. Ведь я не спал уже трое суток и ехал почти до конца. Однако уснуть мне мешал голод, я просто лежал, разглядывал людей, которые постоянно менялись. То один посидит, все о себе выскажет - и исчез навечно, то другой - точно так же. Это было мне тогда в диковинку. А еще я открыл, что русские совсем не похожи на белорусов. Раньше любой русский мужик выглядел в моих глазах образованным, так как говорил чисто, как я и не мечтал в Рясне. Теперь увидел: совсем другая нация. Одно время ехал человек, родившийся без ноги. Он удовлетворял любопытство, расстегивал большую булавку, скреплявшую завернутую колошину, показывал. То была не культя, а нечто оформленное, как нога, с зачатками пальцев - не разделенных, а как бы прорисованных и не гнувшихся на плоской кости. Потом села семья: мать с ребенком, родившимся от старшего сына, который рассказал без стеснения о матери: "Раз пили вместе, она, пьяная, раскинулась, я и не стерпел..." Ребенок, просыпаясь, пытался плакать, и мать, чтоб его успокоить, обмакивала грудь в самогон. Малыш сосал эту грудь и спал. Сошли и они, и постепенно сложился постоянный контингент.
Мать-героиня, лесоруб и солдат вели бесконечный разговор, не слушая один другого, лишь выгадывая момент, чтоб вклиниться со своим. Среди говорящих, занимая центр, сидели легонькие, как пустые, загорелые низенькие мужики в одинаковых серых бумажных костюмах, в серых плоских с матерчатой пуговкой кепках "блином" и с одинакового достоинства медалями ВДНХ на груди. Четыре одинаковых мужичка, которые ничего не говорили, сидели и все. Мне легко вспоминать, так как я писал рассказик "Россия", он так и остался недописанным. Воспользуюсь дальше цитатой из своего рассказика, в котором нет ни одного элементика, который бы я от себя привнес или спровоцировал зигзагом вымысла.
"- В первый раз я на сопке освободилась, когда бежали кверху от цунами, - рассказывала героиня. - С утра море гудит, а потом как вода стала уходить, батюшки мои!.. Всем родильным домом и побегли в гору. Бежало человек пятнадцать, а прибежало двадцать пять.
- Позвольте спросить: в какой это местности? - придвинулся лесоруб к героине с решительным видом. Лесоруб был солидный, с мясистыми щечками, к которым совершенно не подходил шрам. Казалось, он вымазался во что-то. - Вот это шрам, - сообщил лесоруб, - от вражеской пули. Зуб выплюнул вместе с пулей, едрена вошь! А сестра моя...
- Надюшка... - втесался в разговор здоровенный солдат с гладко причесанными волосами, в которых засел женский гребень. - Когда прояснилось, значит, насчет Кирюшки, что он забрался в малину, раз у него понос, сестра, Надюшка...
- ...умерла в одна тысяча девятьсот тридцать третьем году от голода, да! - лесоруб придвинулся к героине еще решительней, глядя на нее голодными глазами из тех лет. - Сам тогда липовый листок жрал. До уборной не добежать, вломишься в малинник, штаны скинешь - а толку...
- А Кирюшка: глядь, хап! - обосрался...
Солдат, закончив свое, с видом победителя вынул из волос широкий, с редкими зубьями, изогнутый гребень и начал причесываться, оставляя междурядья в волосах. Едва ли не в тот момент мужички, встав все четверо, как один, и ничуть при этом не увеличившись в росте, начали выходить. Мужички выходили, заворачивая влево, где был работающий туалет, и выстраивались перед дверью по ранжиру. Когда я, спрыгнув с полочки, проходил мимо них в тамбур покурить, мне казалось, что они сидят, хотя они стояли, как они могли сидеть?.."
Я привел этот малозначительный эпизод из рассказика "Россия" по двум причинам. Во-первых, чтоб стало ясно, как я писал до того, как появилась настоящая книга "Осень на Шантарских островах". А еще, чтоб объяснить, почему рассказ так и остался неоконченным. Я не сумел осмыслить тогда сущего пустяка: что в этих неговорящих мужичках, сидевших до балды? Смысл был в них самих: что они сидели и молчали, каждый раз "вызревая" для чего-то, что им подскажут со стороны. Это и был бы замечательный образ России, как я его проглядел! В рассказике только одна неточность: что вышел в тамбур покурить. Ничего подобного! Деньги были запрятаны, я вышел в тамбур, чтоб освежиться на сквозняке.
Там рыжий десантник обнимал невесту, которую украл на чужой свадьбе и теперь вез в свою часть. Еще стоял зэк, тот самый, что спас Аленушку, отсидевший 25 лет за убийство. Он был неопасный зэк, припухший с лица, больной, без зубов почти. Виртуозно играл на гитаре и неплохо пел - не воровские песни, а другие, может, им сочиненные. Когда он играл, я начинал понимать, что значит талант для человека, если у человека, кроме таланта, больше ничего нет. И что такое инструмент, музыка вообще: пальцы вроде и не шевелятся почти, поют сами струны. Я стоял рядом с зэком, смотрел в неотмываемое окно тамбура, а там мелькало: лесопункт, платформы железнодорожные, с которых рабочие в желтых клеенчатых штанах сгружали бревна баграми. Потом, когда лесопункт кончился и пронесся среди тонких пихт наваленный в штабеля могучий кедрач, еще долго тянулись, тянулись огорожи с криво прибитыми жердями. На одной жерди сидела, свесившись, мокрая ворона, заканчивая пейзаж. Мне было печально, невыносимо, что оторвался от своих друзей, на которых как бы смотрел отсюда, уже им не принадлежа, - ни им, ни себе, а вот этой дороге, случайностям всяким на ней, - все это казалось мне фантасмагорией.
Вдруг неопасный зэк попросил дать ему пять рублей; он сказал "дай", а не "одолжи", как обычно. Все во мне восстало против его просьбы, но я не размышлял: расстегнул брюки при невесте, оттянул трусы и завозился там, разымая крошечную булавку на запрятанных деньгах. Я стал беззащитный среди этих людей, как бы отвернутых от всего сущего. Но что я ни делал, с испуга ли или в порыве отзывчивости, - то есть всегда будучи самим собой, - только поворачивало этих людей, ни разу не позволивших по отношению ко мне насмешки. Даже десантник, когда я копался в трусах, отвернул голову невесты, "чтоб не подглядывала". Зэк вернулся с сигаретами, он запасся на все деньги "Яхонтом", и сказал, со стоном втягивая дым: "Малыш, мы теперь трое". Вскоре явился товарищ зэка со своей поговоркой: "Стой, лошадь! Я Буденный..." - он был не кавалерист, а военный летчик, асс. Однажды, гася картежный долг, он вытряхнул из чемодана награды за Корею. Уже собрал их в кулак, чтоб унести, как героиня спросила: как, мол, он столько получил? - на что асс ответил на полном серьезе: "А хер его знает, мать!" - и я рад, что асс, играя один против целой стаи, все вернул свое обратно, в том числе и медали за Корею. Он рассказывал, как страдал, сбивая американцев: "Они в воздухе, что дети," - и еще он сказал, что такое воздушная болезнь: "Смотришь на приборы: все нормально, а им не веришь". Зэк представил меня ассу: "Это поэт", - и асс пожалел, что я еду к морякам, а не в летную часть: "Только б сидел и писал с окладом штурмана морской авиации".
Не буду больше ничего объяснять, с ними я избавился от своей скованности, от бесприютности. Это тотчас почувствовали девушки из Тулы, ехавшие по оргнабору во Владивосток в какое-то СМУ. До этого они смотрели на меня, как на пустое место, а тут вдруг подошли: "Давай, парень, потреплемся", - и приблизили ко мне губы, округленные сигаретой. Курили они вовсю, а прикуривать еще не умели. Девушек было пятеро, но прежде чем перейти к ним, надо договорить о зэке. Однажды ночью он толкнул меня, парившегося на полочке: "Идем, меня проводишь". - "Уже приехал?" - "Ну". Зэк повел меня в тамбур, открыл дверь гвоздем. В тамбур хлынул прямо ледяной воздух, хотя была середина сентября. Меня удивила - насколько я мог рассмотреть при подсветке фонариков вдоль идущей полукругом насыпи, по которой наш поезд втягивался в длиннейший тоннель, - поразила резкая смена пейзажа в отличие от плоской Сибири: отвесные скалы из гранита, высунь руку - вот они! - и в такой скальной породе извивается царская дорога: Забайкалье... "Надо с одним товарищем рассчитаться", - сказал зэк. Я кивнул, хотя не понял, что он имел в виду. "Я хотел узнать, - сказал он, - гитара тебе нужна?" - "Какая гитара?" - "Моя". Зэк хотел мне отдать гитару, наверное, в расчет за сигареты, но его гитара, стоившая целое состояние, мне была не нужна. Имея музыканта-отца, с детства привыкнув к инструментам, я так и не выучился ни на одном играть. Так я ему и объяснил, и зэк кивнул с пониманием: "Ты поэт, у тебя свое". Он сказал, что выяснил, что хотел, а я вернулся обратно, забрался на его полку, где был подстелен вытертый до блеска пиджак, и уснул. Я б ничего не узнал про зэка, если б не встретил летчика-асса. Тот отыграл свое место в спальном вагоне, принял меня, как командир части, каким он и был. Асс сообщил, что зэк выбросился в тоннеле, разбился насмерть. Я спросил обалдело: "Если ты знал, что он это сделает, почему не отговорил?" - "В таком деле советчиков нет, - ответил асс. - Если так поступил, стало быть, не имел причины жить". Асс поджег бумаги в пепельнице, его раскосые глаза сузились, когда он смотрел на пламя. Я подумал, что так, наверное, его предки смотрели на горящие, пожженные русские города. Асс вернул мне за зэка долг, он был при деньгах, хотел дать больше, но я отказался.
Я помянул зэка, пропив деньги с девушками в ресторане. Ни я, ни эти девушки не могли знать, что месяца через полтора мы окажемся вместе на "Брянске", где я буду матросом, а они сезонницами, завербовавшимися на рыбацкую путину. Мне б и в голову не пришло, и даже не могло б померещиться, что они, все пятеро подруг, отдадутся мне. Я буду жить там, как в гареме. Ни на кого я не растрачивал столько сил, хотя они, оберегая меня, давали и передышку. В крошечной каюте под качанье и плеск моря мы устраивали вакханалии. Потом были другие девушки, каждые две недели мы возвращались за новой партией сезонников. Набивали трюмы "Брянска", переоборудованные на манер твиндеков, громадных полатей-нар, где сильно качало и стоял смрад от вытравленной пищи. Спустившись туда, матрос мог выбрать себе любую девчонку, поскольку это считалось за льготу, что ее вытаскивали из захарканного, заплеванного трюма. Став подружкой матроса, она могла пользоваться судовой баней или душевой.
Мои же девчонки оказались такие расторопные и деловитые, что скоро нашли себе дело на камбузе и на уборках. Получили отдельную каюту, где фактически и я проживал. Эти девушки с первого рейса больше всего запомнились мне, так как с ними уже связалась общая дорога на Восток. Никогда у меня не будет столько девчонок, и таких разных. Я был тогда дурак, чтоб их оценить. Девушки мои, несмотря на возраст, уже были подпалены любовью. Но в том, что происходило между нами, превалировала не интимность, а был какой-то беспредел дружеских чувств. Помню, как мы на рассвете подошли к Камчатке, став в удалении от берега из-за мелководья. Оттуда, со стороны берега, прорисовались в тумане, подошли катер с плашкоутом, раскачиваясь так сильно на волнах, что мы могли их принять только на длинные концы. Я перебрался на плашкоут, стал с пограничником; тот проверял паспорта, а я страховал женщин, прыгавших с "Брянска" на плашкоут. Прыгать надо было в тот момент, когда плашкоут поднимало на уровень парадного трапа. Многие из женщин из-за страха запаздывали, а потом сыпались на меня, как из мешка. Вот и мои пятеро, я их уже обучил. Принял, как родных, по одиночке. На плашкоуте они почти раздели меня, разобрав на сувениры шарф, берет, голландку, часы, даже ремень. Переодели в свое, и я, в женской кофте, с платком на шее, с пояском вместо ремня, имел такой вид, что наша команда покатывалась со смеха. Потом они закричали из тумана: "Боря, мы тебя любим!" - и еще долго оттуда, из ушедшего плашкоута, ко мне тянулись нити от них, и я представлял, как они там стояли в толпе, уже замирая от громадной земли, раскачивавшейся перед глазами. На эту землю они должны были ступить уже без моей поддержки...
Сейчас же мы сидели в полупустом ресторане "России", пили теплую водку, поминали зэка с гитарой. Проезжали через те места, где родился зэк, пострадал от нелюбви и, погубив любимого человека, заплатив за это 25-летним сроком отсидки, вернулся сюда, чтоб в эту землю лечь.
Могочи, пустая земля...
Одна из девчонок вспомнила поговорку: "Бог выдумал Сочи, а черт Могочи". Я передал, что слышал от зэка: о пылевых бурях, пролетевших над этими местами; летевший по воздуху песок достигал Аляски. Тогда гнали из Монголии скот, был сильный падеж скота, с тех пор отравлена почва. Водится кабарга, на которую охотился зэк, - ее мускусная струя оценивается, как золотая. Я объяснил им, как знаток, что мускус - это, в сущности, засушенный пупок зверя, а не нечто жидкое, вроде спермы, как они думают. Болтая так, смеясь, мы уже обминули это место, а за ближними березами, сбоку, куда завернулся по рельсам состав, вдруг возник, дивно вырос выпуклый и неестественно большой склон горы, похожий на гигантский сосуд из драгоценного камня. Вот он приблизился: обычный склон, чудо освещения, удаления - те же ели, березы, поднятые неровностью почвы; рассеялся мираж и - опять, дальше, через низкую местность с деревней завертелся сосудом другой склон со светлой поляной посреди леса...
Прерву себя на этих картинах Читы, чтоб увидеть их через много лет другими глазами. Все равно мне казалось, что больше ни этого поезда, ни девчонок уже не будет. У меня нет ни денег, ни пограничного пропуска, чтоб попасть напрямую, как они, в закрытый город Владивосток. Не имея под рукой и текста, я сбрасываю под откос несочинившийся рассказик "Россия", чтоб бегло пересказать, как я добрался до города Владивостока.
В ресторане пропил с девчонками и последнюю отложенную троячку. Сказал им, что в Хабаровске меня ждет большой денежный перевод. Эту версию я повторил уже девчонке из Хабаровска, с которой мы бегали на почту, и каждый раз нам отвечали, что перевода нет.
Потрясающая девчонка, вот мне везет! - воровка, я с ней познакомился на вокзале. Она продавала сигареты "Яхонт" из вскрытого железнодорожного контейнера. Успела продать на 3 рубля; я подошел, ничего не думая покупать. Девчонка за кем-то настороженно следила. Вдруг схватила меня за руку: "Бежим!" - и мы целый день прошатались вместе, глядя, какие разрушения наделал в городе пролетевший циклон. Мутный Амур, разлившись, прямо кипел, захлестывая опоры длиннейшего железнодорожного моста. Стекла многих домов были разбиты, прямо на улицах и в подворотнях утонули бродячие кошки и собаки. Мы целовались в паузах, когда надоедало курить. Девчонка уговаривала меня переночевать в одном из вагонов, что стоят в тупике. Можно выбрать вагон с горохом или зерном; есть даже вагон с зеркалами, где как в большом магазине. Если я завтра получу перевод, то мы накупим всего и устроим пир среди зеркал. Она ждала темноты, побаивалась милиции.
Мы были, казалось, одни во всем городе, но лягавые заприметили нас, как только вышли из укрытия. Троячку она берегла, сейчас могла быть улика, и она, под видом того, что хочет меня обнять, сунула мне деньги в карман.
Трех рублей все равно не хватало, чтоб доехать до Владивостока. Да туда и с деньгами не доедешь! Город затемнен; на перроне бьет по глазам, как бы втягивая в себя сноп света, прожектор с тепловоза; и густая масса людей готова столкнуть с рельсов, перевернуть вверх колесами этот единственный, сляпанный наскоро составчик в теплое Приморье. Увидел: заталкивают в вагон солдатиков, пырская фонариком по стриженным головам. Мгновенно протиснулся между ними в служебный вагон - никто не задержал. Там сидят моряки, едут дослуживать из отпуска. "Ребята, прикройте бушлатом!" Те прикрыли: "Спи спокойно".
Проснулся: солнце, высоченные сопки! Прямо от вагонных колес разлеглась зеленой пропастью грандиозная долина с ручейком, раза в три шире родного Днепра... Вошла кондукторша: "Парень, скоро пограничная проверка". Выскочил на каком-то полустанке: платформа, деревья приморского ореха с плодами, как я потом описал, "величиной с женскую грудь". Как взять билет в электричку, если не дают без пропуска? Электричка уже отходит, и со ступенек протягивает мне руку девушка, Анира, узбечка, она стала у меня первой в Приморье: "Держись крепче!" - и вот заплескалось море за крышами городских дач: Сад-город, Вторая речка, Первая речка, Владивосток.
Обалдеть можно от этого города! Идешь, окликает чистильщик обуви: "Чего проходишь? У тебя туфли грязные..." Почистил, как душу отвел. Протягиваю троячку, а он: "Сейчас подойдет один корешок, я его послал в магазин. Так что сиди, побазарим, откуда ты богатый такой." Посидел с ними, пошел полутрезвый искупаться в Спортивной Гавани. Уже на океан так смотрел, как будто и родился с ним. Лежу на пляже, подходят торговые моряки: "Есть лишний билет в баню, не выбрасывать же?" - и до конца дня с ними. В 12 часов ночи выходим из ресторана "Челюскин". У меня в кармане целая неразменянная троячка. Однако спрашиваю все ж: "Вам в плаванье, а мне куда?.." - "Иди на "Брянск", хороший рейс у них будет с бабами."
Я выбрал море, ничейную территорию, и жил среди людей, из которых составилась ничейная нация. Нация скитальцев, прописанных на кораблях. А земля, на которую там ступал, отдавала мне свои неяркие краски. Я загорался от огня маяка, хмелел от воды, что мы брали в водопаде, а гнилой запах бочек на плашкоуте был для меня слаще ванили. Ничто так не приковывало мой взгляд, как гранитная скала, ползущая перед носом судна; ничто так не задевало блуждающий оголенный нерв во мне, озаряя в контакте с пером искрами слов бумажный лист, чем эти мрачные склоны, заросшие черной ольхой и густыми кустами терновника в белых головках. Ничто так не подкрепляло мой пейзаж, как рыбокомбинат с длинной трубой и берег, усеянный гнилой рыбой и ржавыми обручами. Лунной ночью, приплыв на ледянке с раздавленного во льдах вельбота "Светлана", мы шли по каменистому берегу, завеянному пухом отлинявших чаек; перепрыгивали через бревна, выбеленные прибоем; скользили на лентах водорослей, - счастливые, что уцелели. Мы брели и добрели до недостроенных пирсов, возле которых разгружали баржи с бочками; до бараков, где свет зависел от движка на каком-то катере; вошли, кто-то меня позвал, и я лег к женщине, наработавшейся уже, вдохнул сладостный запах ее соленых подмышек... Это было то, чем я жил, не притворяясь, не зная разницы между тем, как живу и о чем пишу. И с какой бы бабой я ни лежал, там всегда была со мной моя Герцогиня.