Страница:
- Ты не могла бы развернуть свою жопу?
- Грех велик, но идея прекрасна, - отвечает Нина фразой из анекдота. Облизав подкрашенные губы, она дергает меня за член. - Подвинься, я буду одеваться...
Отказала! А я уже надеялся, что поднимет, как обычно, руки и скажет, потягиваясь: "Сдаюсь!" Нина смотрит на меня с любовью и сдается: ей меня жалко. Ведь я остаюсь без нее на весь день! Насладившись ею, я засовываю ей в пизду конфету. Вынуждаю ее подмыться... Этому фокусу с конфетой Нина сама меня научила. Она придумывает всякие фокусы, чтоб перебороть свою лень. Я уже забегал, как пес: несу ей трусики, лифчик, юбку. Нина, подвывая от холода, скрипит шелком колготок, всовывая в них свое полнеющее веснушчатое тело. Колготки она заклеила лаком, где дыра. Лицо ее с длинноватым носом становится дисгармоничным, так как мысли подчинены одеванию себя. Мне всегда поразительно видеть сотворение ее грудей из ничего. Когда Нина сидит, видишь лишь припухлости и соски. А когда Нина встает, грудь оформляется полновесно. Она затягивает корсет, чтоб быть стройной, как девица. Вот уже в кремовой кофте, в цветастой длинной юбке, розовая, как роза. Почти одетая, вспоминает, что хотела пописать.
- Ну так иди!
- Потерплю уже. Лень стаскивать корсет.
Теперь не столько она, сколько я буду за нее терпеть...
Кофе кипит, опять пропустили! Нина открывает посудный шкаф с чашками.
- Ну скажи: чего им здесь делать, в пустой посуде? - спрашивает она у меня.
- Тараканы?
- Ну да.
- Да им только бы нам аппетит испортить!.. - Мы пьем кофе, и я рассказываю ей: - Вчера достал "Золотой ярлык", который ты не закрыла. А они оттуда, запыленные, в какао, что шахтеры из забоя...
Нина смеется, проливает на ковер кофе и бьет меня по руке. Нина почти здорова со мной. Разве сравнить, какой я ее привез из психбольницы? Тогда психиатр, мой приятель, заключил со мной пари, что я не добьюсь оргазма от Нины... Или ему не знать? Он лечит Нину, он был без пяти минут ее муж. Уже неделю, а может больше, Нина кончает со мной. Притом, сама не догадываясь об этом. В ее теле, в ней самой светится благодарность ко мне. Психиатр проиграл, но я ему ничего не скажу, как не скажу и Нине.
Мы выходим в коридор, где все черно, нет стекол, окна забиты жестью, фанерой. Лампочек в коридоре нет. Масса отходов скопилась возле мусоропровода. Даже отсюда слышно, как бегают крысы. На дверях, дешево обитых, поблескивают замки. Спускаемся ощупью, перед подъездом слой битого стекла, как некий библейский коврик для очищения души. Потом пробираемся во дворе через заслоны мерзлых постирок. Выходим на обледенелую лестницу виадука. Отсюда видна бухта Золотой Рог, которую почти перегородила громадная плавучая конструкция "Олюторский залив". Не то драга, не то дноуглубительный снаряд. Гляжу на плавучий док, где в его разведенных стенах угадывается на кильблоках "Волномер". Большое судно, рефрижератор, я собираюсь на нем весной в плаванье. Весь ржавый, оголенный, еще без киля, он не похож на пароход. Внизу, на качающейся беседке, сверкает электросварка, как сыплются морозные искры. Раздается едкий для слуха визг сдираемой с бортов краски. Пароходы стоят с намерзлостью у килей, где их касается вода. Одна посудина с бочками швартуется у пирса. Только подошла с моря, так смерзлась, что бочки похожи на чашки изоляторов.
На виадуке холодно, у Нины посинел нос, а как спустились, попали в яркую оттепель без снега, с шумом воды, оплескивающей причалы. Нина не любит ходить, я ее убеждаю прогуляться до остановки. Вдруг она поправляет на мне шарф, нагибается, стирает пятнышко с моих туфель. Она смотрит на меня, в глазах у нее слезы, она меня целует. Я пережидаю этот порыв чувств на виду у всех. Мы вступаем в переулок с чугунной пушкой, с деревянной лестницей, похожей на гармонь. Тут еще сохранилась осень, лестница забросана листьями, а потом я вижу такие же листья, только подмерзшие, между трамвайными рельсами на остановке "Военное шоссе". Доставая из сумочки "веселую" таблетку, Нина спрашивает, удивленно приглядываясь: "Чего это у тебя щетина седая?.." Так она удивляется, когда находит заколку на ковре или расческу: "Смотри, расческа!" - как будто не сама уронила. "Седая? - дивлюсь и я. Наверное, от мороза." - "Ты смеешься?" - Нина вполне серьезно трется щекой, проверяя, и, уколовшись, уезжает, смеясь. Я знаю, что сейчас, без меня, уже в трамвае ее охватит страх сойти с ума. Раньше представлял сумасшествие, как некую прекрасную болезнь. А ведь ничего прекрасного нет, если голова страшно болит. Нинина младшая сестра Лилька стала ненормальной, когда их отец бросился с топором на мать. Маленькая Лилька сидела у матери на коленях. Нина потеряла ум от психиатра. Она объяснила мне так: "Дотрагиваюсь до него, чувствую - схожу с ума". Сразу жар, бред - и в психушку, к тому же психиатру.
Раз десять трахнув Нину только за ночь, я испытываю кайф от взглядов юных женщин. Как они чутко схватывают независимость от них! Все, как одна, готовы мне отдаться. По Нине я выяснил уже и знал без нее, что любая из таких женщин, если завоевал ее хоть на час, теряет способность воспринимать возраст того, с кем спит. Воспринимает только образ, который ты в ней создал. Нина удивляется, что я любую компанию заставлю к себе приноровиться. Могу переспать с любой из музыкантш, подружек Нины, собирающихся у Бронниковых. Там меня оценивают так: "Как любовник годится, но до мужа не дотягивает." Поэтому мне позволена любая из них. Как-то сидел у Бронниковых, там смотрели жуткий порнофильм: совокупление калек. Музыкантши кричали из кухни: "Позовите, если что-то особенькое!" Нина, равнодушная к порнухе, вышла на лестницу с психиатром. Я сидел, как на иголках, боялся, что психиатр выведает у нее. Подошла Лена, известная своим афоризмом: "Если в тебе есть хоть капля блядской крови, то она обязательно распространится по всему телу!" - артистка, обалденная в своем концертном платье с просветами из кружев, жена Кости-мотоциклиста, рэкетира и боевика. Нагнулась, шепнула на ухо: "Сумеешь не помять платье?" - "Да?" - "Идем в ванную, я тебя успокою". Еле сдержался, чтоб не пойти! Переспал только с сестрой Нины, приезжающей к нам из деревни, безумной Лилькой. Совсем я распустился с ними... Мог, например, отлить за углом, если прикрывала какая-либо из музыкантш. Но что в этом такого, если я пью у Нины мочу? Горячую, прямо из Нины! С Ниной во мне не исчезает творческий магнит. Я улавливаю тона и энергоемкие слова, которые я, побродив, записываю на Верхне-Портовой, ожидая Нину.
Закуриваю, облокотясь на перила лестницы, по которой спускался с Ниной. Прикидываю, как буду сейчас подниматься один. Сверху, заслонив облако, спускается с мальчиком гражданин. Всклокоченный мужчина с таким взглядом, как будто готов с любым обняться. Он радостно говорит сыну: "Вот я тебя и нашел, Лешка! А ты думал, что я тебя не найду, верно, а?" Мальчик отвечает рассеянно: "Ну". Мужчина видит, что я курю: "А теперь это самое... закурить можно?" Сын дергает его: "Ты же говорил, что не будешь курить!" - "Говорил! И не буду... Раз не разрешаешь, все. Не курю". Кроме этих двоих, никого нет. Лестница пустая, я один. Поднимаюсь в синеву неба, начинаю опускаться в синеву моря. Останавливаюсь возле какого-то железнодорожного склада. Темно внутри, хотя горят лампочки. Над металлической крышей склада травится пар. Внизу, под откосом, тепловоз толкает замороженные цистерны. Оказывается, это пар от тепловоза. Выходят из склада закутанные бабы -охранницы с винтовками. Какой-то человек, проходя за моей спиной по лестнице, говорит: "Такую бабу зимой и не трахнешь!" - "Почему? Они быстро раздеваются", - отвечаю я. Человек смеется, и я слышу, как он удаляется по ступенькам. Иногда я брожу в Жариковском саду или по закоулкам Рыбного порта. Спускаюсь со скалистого обрыва к бухте Улисс, где плавают торчком никогда не размокающие бутылки, разломанные ящики. Несмотря на свежий ветер, я чувствую бензиновую гарь от стоящих судов.
Вот здесь я встретил Нину. Я словно прихожу на могилу к ней...
Могу целый день прошататься по Владивостоку, освоив кратчайшие пути по деревянным лестницам. Опережаю трамвай, выходя напрямик к любой бухте или к улице, если я в ней заинтересован. Возле Токаревского маяка, где становилась летом наша "мэрээска", есть гора в 334 ступени. Вечно на ней тренируются скалолазы. Я по ступеням взобрался без передышки. Взобрался, смотрю - отошел автобус. Погнался за ним, загадав: догоню, напишу рассказ! Не написал... Лучше б я сорвал сердце.
На Пушкинской, в деревянном доме со стеной, выложенной стеклянной плиткой, живет моя знакомая Рая, поэтесса, кореянка. Плитка отсвечивает на солнце, кажется, что там целый день горит свет. Любовник Раи, Юра Кашук еврей, написал книгу о старинных русских поверьях. Маленькая Рая, ядреная, как спелый орех, легко переходит от стихов к прозе. Готовит острые корейские блюда, которые я люблю. Появляюсь с арбузом, загадывая на него, и гляжу с замиранием сердца, как Рая, держа в крепенькой руке нож, заносит его над моим арбузом. Чтоб избавить себя от таких переживаний, я раз пришел без традиционного арбуза. Сильно их удивил, принеся свежих сельдей, которых наловил на удочку в бухте Улисс. Рая с Юрой, привыкнув покупать селедку в магазине, и не представляли, что она такая: большая, серебряная, в яркой крови, как в киновари! Вынув стеклянную плитку из стены, чтоб была отдушина для курения, я рассказывал им, как ловится селедка. Ловится она без наживки, по две - по три. Как будто свечение поднимается изнутри воды. А эта кровь от двух крючков, что впились сельди в один глаз. Такая холодная, она обливается прямо-таки человеческой кровью... Здесь любили мои книги; я удивлял их и сам удивлялся, что ни с того ни с сего говорю о селедке. Я говорил и о литературе, удивляясь, что говорю о ней. Появлялась Раина родственница, кореянка с японским типом лица. Это считается особым знаком отличия у кореянок. Рая с Юрой шли на кухню, я слышал, как Рая говорила: "Не мешай Боре к ней приставать". Я ждал волнения в себе - ведь уже час прошел после Нины! - и не мог ничего поделать с собой. Я понимал, что никогда себе не прощу этой потери... Прелестная кореянка! Сидела бы на ковре в кимоно.
Из этого дома на Пушкинской спускался переулками с кирпичными зданиями Военно-Исторического музея и музея Арсеньева. Выходил к Океанской набережной с двумя домиками напротив билетных касс морского вокзала. В этих домиках был мой ТУРНИФ. Успевал лишь занять очередь за деньгами. Меня утаскивал в кабинет Петя Ильенков, мой земляк, друг и главный начальник. Однако он не мог и слова мне сказать из-за телефона. Тогда меня перехватывал Борис Сергеевич, заместитель, отхлебывающий из распочатой бутылки, как будто он пил кофе. Борис Сергеевич станет моим спасителем на траверзе Пасхи. Ведь это ему пришло в голову остановить на своей вахте "Квадрант"! Захотелось наловить к завтраку свежей рыбы. Борис Сергеевич любил не всякую рыбу, а что пострашней. Отыскал в трале морскую жабу, скользкую, ядовитую, с безобразно раздутым, пульсирующим животом: "Чего робеешь? Дадим термическую обработку, - и под водку пойдет!.." Кстати, водку он пьет тоже особую, с заспиртованной змеей. Я узнавал массу новостей: один ученый, которого знал, как облупленного, заболел в Северной Корее. Борис Сергеевич сильно рассмешил меня... Нашел же место, где болеть! Этот ученый что только не делал, чтоб заболеть в Сингапуре. В Сан-Крусе пробовал сломать себе руку - не поддалась. И вот заболел, взаправду, - и что? Весил 90 килограмм, уже сбросил 60. Тридцатикилограммовый, как скелет, бродит под охраной полиции по судам, умоляет, чтоб его забрали. Кто ж его заберет, если он на лечении?.. Узнаю и о том, что вчера на "Глобусе" привезли из Новой Зеландии трех контрабандных девок из племени майори... Гражданство им не дают, куда их деть?..
Во дворе лила слезы старая любовница молодого матроса, утонувшего на краболове "Сахалин". Увидел прокаженную Людмилу, разряженную, как кукла... Вот это красотка! Вянет, пропадает, не вставленная мной ни в один рассказ. Я подловил Людмилу в тот момент, когда мир для нее померк... Что только не вытворяли в тех лопухах на Курилах, где разгуливал с ней, белой, как творог! Я был такой счастливый, что подцеплю наконец неведомую болезнь. Жаль, я ошибся с ней. Так я ошибся и в Тане, когда возникло было подозрение на СПИД... Людмила заботливо, по-иному, чем Нина, поправила на мне шарф. Все время оставляет она мне на пачке сигарет свой адрес, как будто его могу забыть: "ТУРНИФ, танкер "Бахчисарай".
Получив деньги, навещаю с букетом роз приболевшую Ольгу, своего инспектора по кадрам. Нажимаю на дверной звонок, играющий арию из "Фигаро". Вхожу в ее веселящую глаза квартиру, украшенную дарами моряков. Все, что есть во всех магазинах мира, - есть у Ольги. В своем возрасте под 50 Ольга переспала со всеми боцманами и матросами, находившимися в ее подчинении. Ни с одним штурманом Ольга не спала, так как ими заведовала другая инспекторша. Зато у Ольги был муж - адмирал флота. Всегда у Ольги любовник из новеньких, боцман или матрос, добивающийся хорошего судна. Прислуживает ей, как паж: помогает вставать, одеваться. Заходят бывшие любовники: починить люстру, переложить камин. Между прочим, Ольга, когда одному матросу срочно понадобились деньги, сняла с себя на улице золотую цепь, отдала и не вспомнила о ней. Один я не спал с Ольгой, не дарил ей ничего. Только розы, других цветов она не признает. Это мой друг, Ольга, я написал статью "Крушение таланта" - о ее сыне, поэте-самоубийце. Утаскивая молодого любовника в кровать, Ольга швыряет в меня бутылкой "Наполеона", коньяка, а не бренди, и коробкой конфет, - чтоб я убрался.
Бреду на Егершельд, смотрю, отхлебывая коньяк, как, ломая лед, проходит по Амурскому заливу эсминец, коптящий соляркой, длинный и серый, как из разных соединений, смодулированный в виде интегрального уравнения. По привычке наведываю баню поблизости, почти пустую, с сауной, сильным паром и дубовыми вениками из тайги. Пью пиво за столиком такого же пустого кафе, глядя, как пена, оседая в бокале, ломается, словно битое стекло... После эсминца прибавилось сини, массу расколотого им льда унесло в океан. Недавно я был в художественной галерее, куда хожу из-за Филонова, его двух картин в фиолетовых тонах... Я думаю о них, поднимая глаза на громадные облака из чистых паров океана. Ожидаю, что меня охватит тоска... Вспоминается, как ехал совершенно убитый в трамвае. Ничто не радовало, как будто не было Нины. Открылись двери, и, еще не досмеявшись с улицы, где чем-то ее рассмешили, вошла горбунья. Молодая горбунья, лет 20 или, скажем, 35, села передо мной и с минуту, наверное, прыскала смехом, пока не успокоилась. Это была единственная женщина, с которой мог бы лечь в постель сразу после Нины. Смотрел на нее, сгорая от желания немедленно уволочь. Горбунья - и та веселится! А ты скис... Редко удается, уже ухватив, удержать в себе короткий интерес к чему-то, чтоб хватило терпенья записать; чтоб этот интерес донести сейчас хотя б до Верхне-Портовой!
Мне не наскучит гулять и завтра.
Раз в неделю я работаю на одном из портовых плашкоутов. Ольга устроила меня, чтоб мог получать зарплату. Редко кому удавалось попасть на плашкоут. Не видел я там тех, кто числился, как я, по штату. За них отсиживал "бич", бездомный, нигде не работавший матрос. Бич спал на плашкоуте, топил печку, готовил еду из того, что ему приносили. Появляясь, я подкармливал бича консервами, давал сигареты, приносил горячую похлебку с парохода, так как ему было лень сходить. Подарил почти новый плащ, который бич все равно не носил. Побрился, чтоб примерить обновку, осмотрел себя перед куском зеркала: "А плащ этот модный?" - его устраивал только такой. Нечего было и стараться, так как бич, признав во мне матроса, ни в чем не помогал. Все я делал за двоих, принимая от моряков на плашкоут всякое барахло: тросы, бочки, списанные тралы, - все, от чего избавлялись на судах, скидывая нам. Бич выходил посмотреть, как я швартуюсь. Буксир подтаскивал плашкоут к пароходу, я горел от стыда, боясь нарваться на кого-либо из знакомых. Все делал абы как, через пень-колоду. Бич снимал конец, который я положил на кнехт, перекладывал по-своему: "Так красивее!", - он был отличный матрос, потерявший вкус к плаваньям. Глянув на отплывающий СРТМ, бич проговорил с отвращением, чуть не выблевывая то, что ел: "Побежали кальмара ловить!.." Без моря он не знал, как жить, а как жить, если море осточертело? Я сказал про него Ольге, та ответила: "Пусть зайдет". Бич не зашел. Уже в рейсе мне передали, что он, выйдя в телогрейке погреться на весеннем солнышке, лег на скамейку перед конторой и умер.
Появлялась Нина, бросалась на меня с порога с поцелуями, не скинув даже своего холодного пальто. Валила на кровать, ей хотелось побаловаться. В квартире, которую я вымыл, прибрал, все становилось кверху дном. Раздевалась, бросала колготки с трусами, не глядя, куда летят... Рассыпаны бусы, заколки, деньги, что получила в музыкальной школе. А я еще имел на нее зуб за половую тряпку, что, не посмотрев, замочила в белье. Сидит голая, намазанная, рассеянно отрывает дольки мандарина. Говорит с пережитым страхом: "Я шла, не доходя до "Чайки" вижу: падает солнце! Тогда я вот так его подняла. Все стало видно, все люди сожженные, насквозь просвечивают..." Нетерпеливая из-за боязни, что ей станет плохо, она летела сюда на такси, бежала по темной лестнице, перепрыгивая через две ступени. Побывав весь день здоровой, исчерпав себя, теперь она в полной апатии. Нина уже засыпает в моих руках. Засыпает она глубоко, она в летаргическом сне. Я отворачиваю одеяло: ее круглая, прелестной формы грудь уперлась соском в подушку; колени поджала под себя, я вижу полновесные полушария, на которых проступают жилки и белый пушок вокруг лепестка. Разворачиваю лепесток: упругая, без изъяна, отливающая розовостью раковина, слегка ребристая под сводом. Еще недавно она кровоточила после того, что случилось с Ниной. Все время она меня просила: "Посмотри, что там?" Везде она оставляла кровь, присаживаясь покурить голой. Я проникаю в нее медленно, это всегда дается с трудом. Ее раковина, выворачиваясь, упруго стягивается вокруг члена. Меня волнует, как проник в нее тот, которого сейчас Нина начнет подставлять вместо меня. Раньше я мог обладать Ниной хоть целые сутки. Ходил за ней, ничего не соображающей, и услаждал себя в разных ракурсах. Не знал, что еще можно от нее добиться, пока сама Нина не подсказала мне. Нина хочет повернуться на другой бок. Налегает на меня, как на штурвал, сейчас она меня сломает. Проникаю еще глубже, что-то в ней задеваю, и она, не одолев, подчиняется, уступив. В ней уже возникла ассоциация! Теперь я действую, как тот... Ох, если б я мог с ним сравниться!.. Не мог я не проиграть пари психиатру! Мне помогает вот что: наши отношения с Ниной. Мы на стадии мужа и жены. Этого ей не хватало, и это ее всегда волнует, и это моя ассоциация в ней, засевшая в каком-то уголке. Ведь я не безразличен Нине, и она помогает отдавать себя тому, кто сделал ее неизлечимой сумасшедшей... Ох, как я хочу от него Нину избавить! Вышибить клин клином! Но какой в этом смысл? Что случится, если я этого добьюсь?.. Нина уже начинает отдаваться - порциями, как всегда. Она стонет, ослабев, пытается упасть с колен. Я выбираюсь из нее с выхлопом запертого воздуха. Член в ее крупных брызгах, - и врываюсь в подставленные ягодицы, струясь. Своим оргазмом и сменой позиции я вымогаю из нее все. Вскрикнув, она самопроизвольно очищается, затихает в судорогах боли.
Просыпаясь, она тотчас будит меня: "Я неизвестно какая, не могу сидеть, у меня с ним было..." - "Расскажи... " - "Он стоял на коленях, не могу забыть... такой просящий! - что я спросила: "Если ты так желаешь, я твоя". "Ты его рассмотрела?"- "Он был в каком-то одеянии, похожем на военную плащ-накидку... Он ее отбросил, я ахнула"...- "Ты сопротивлялась?" -"Я же не сознавала, что голая, как во сне..." - "Разве тебе не было больно?" -"Он заполнял меня, я держала его за руку, рука скользила, такая гладкая ласковая рука. Я была как оболочка, которую надо заполнить: А как он стеснялся! Он вел себя, как мальчик, ну - как дитя! " - "Он имел голос, речь?" - "Да, он сказал что-то, я запомнила. Он сказал: "У птиц сердце посередине". Это так?" - "Да. Но что значили эти слова?" - "Наверное, в них код мироздания". - "Ты от этих слов кончила или просто от боли?" - "Мы лежали на облаке, мне было видно, что он сквозь меня прошел... "А потом она упала с облака! Дальше я все знал. "Он был чересчур эмоциональный..." Еще бы! Имея такой член... Весь запихнул и еще добился, чтоб она кончила! Интересно, почему он робел? Может, это какой-то оборотень? Одно время я имел подозрение, что это мог быть человек из круга моего друга психиатра. Ведь я слышал, что они отпускали сумасшедших неизвестно с кем. Психиатр все пытался избавить Нину от самого себя. Не догадывался, что его в ней давно нет. Если во сне Нина привыкнет со мной кончать, она будет полностью моя... Что мне это даст? Я сравниваю Нину с котихой, вспоминаю островные лежбища, территории гаремов, где в лужах спермы, еще не смытой прибоем, происходят грандиозные совокупления зверей, когда кровь у них, закипая под меховой шкурой, фонтанами выплескивается из ноздрей... Я хочу жить с Ниной на лежбище, превратясь в секача, чтоб быть в 10 раз ее крупней, и чтоб у меня был член, как у сивуча, и я не зависел от того насильника, ставшего для Нины олицетворением божества. Нина нежна, она говорит: "Мне грустно", - в глазах у нее слезы. "Сейчас ты очнешься, говорю я, - и снова будешь здоровой. Мы поедем к Бронниковым, и ты сыграешь нам". - "Я в тебя больше, чем влюблена, - она обцеловывает меня, как младенца, как мужа и самца, - я хочу умереть." Я думаю с тоской: разве я не достоин написать своего "Пигмалиона", сотворив Нину почти из неживого материала, когда вытащил ее из воды, отвязав с ее ноги веревку с тяжелым камнем, - вон там, на диком пляже, в бухте Большой Улисс?..
Сутки, вторые, уже третьи...
Пока я лежал, Лена не скучала. Я уже сказал про ее "блядские" глаза. А еще она умела классно вертеть попкой. Вокруг нее толклись парни со всего поезда. Хорошо, что она не приводила в купе! Порой крепко поддатая, но всегда в своем уме, Лена ложилась на параллельной полке, вводила меня в курс особо ценных предложений. Я уже видел парня, который помешался на ней. "Афганец" с орденом, простреленный в грудь. Плача, что Лена ему отказала, он просил меня, как писателя и человека, которого уважает Лена, убедить ее бросить егерскую усадьбу возле Читы. "Афганец" тоже намеревался строить дом в тайге и вез для этой цели разобранный "М-16" с подствольным гранатометом и бельгийский пулемет "МАГ". Два раза он пытался изнасиловать Лену прямо в видеосалоне. Один раз едва не повесился в тамбуре, грозя взорвать гранатой тепловоз. "Афганца" сняли с поезда, другие парни оказались посмирнее. Привыкнув к Лене, как к своей, я не возражал, когда она перелезала ко мне на полку. Она была мягонькая, как без костей; ее маленькие ушки, казалось, были созданы, чтоб слушать всякие мерзости... Вот же плутовка! Только билет купила, все остальное получает за так: ест, пьет в ресторане, сидит в видеозале, курит "Парламент" и никого не подпускает к себе. Целую ораву парней водит за нос! Мне была знакома ее печальная, зовущая, недоведенная улыбка, я чувствовал, как бьется жилка у нее на виске. Когда ж она приближала ко мне пухлые губки, чтоб впиться взасос, я выставлял руку. Лена брала руку, целовала, водя по себе. Никуда я ее не подпускал и выпроваживал с полки, как только входили офицер или старуха-библиотекарь.
К старухе я тоже полевел, воспринял, как свою. У меня, после всех моих скитаний, выработался некий стереотип на угадывание лиц. Иногда ошибался, принимая чужого за знакомого, как и в подобных случаях ошибались со мной. Но все ж сахалинских женщин перевидал достаточно для стереотипа. Есть морская поговорка, касающаяся детей, но смысл остается: "Если ребенок в знакомом порту попросит у тебя рубль, то дай ему десять. Это может оказаться твой сын." Так что не следовало отодвигать в сторону старуху, даже если я, допустим, и не переспал с ней. В купе все равно живешь, как одной семьей. Раз сидел на унитазе, забыв закрыть дверь. Заглянула библиотекарь, я махнул: заходи, поместимся! Пожалуй, я занялся бы старухой, чтоб уравновесить безумие Лены. У меня ведь была и старуха, самая настоящая. Пастушка, ходила в длинном плаще с капюшоном. Она мне сделала одолжение, когда я ее представил из буколистической пасторали. Забрался в ее могильное чрево и позорно бежал, бросив пастушку среди пасущихся стад, воркующую свирелью...
Пожалуй, занялся бы библиотекаршей, если б не доводила до белого каления своими литературными беседами с офицером. Потеряв терпение, раскрыл ей свой статус: показал писательский билет. Я просил ее, ради всех святых, чтоб не объясняла скромному офицеру, что Печорин застрелил Грушницкого из-за того, что тот "гадко обошелся с ним", и не хаяла Михаила Юрьевича Лермонтова, что не сберег себя, став жертвой "какого-то Мартынова". Утро у них начиналось с этих разговоров, с того, что офицер, бреясь с предельной тщательностью, все же умудрялся оставить в усах или в ноздрях неранжированный, неприглаживающийся волосок и уговаривал старуху во время беседы выдернуть волосок со всей женской деликатностью. Еще у нее было стойкое подозрение, что Лев Николаевич Толстой вовсе не тот, за кого себя выдает. С чего бы это он, погулявший в молодости да и в поздние годы, вдруг заделался к старости проповедником? Вопрос сводился к выводу, который меня возмущал. Я считал, что Толстой Лев, создав из своего ребра Анну, безусловно польстил женскому роду. Им бы ноги Льву целовать из благодарности, а что он заслужил? Чтоб какая-то библиотекарша с Сахалина подозревала, что у Льва Николаевича "не стоял". А как же он тогда написал "Хаджи-Мурат", если у него "лежал"?
- Грех велик, но идея прекрасна, - отвечает Нина фразой из анекдота. Облизав подкрашенные губы, она дергает меня за член. - Подвинься, я буду одеваться...
Отказала! А я уже надеялся, что поднимет, как обычно, руки и скажет, потягиваясь: "Сдаюсь!" Нина смотрит на меня с любовью и сдается: ей меня жалко. Ведь я остаюсь без нее на весь день! Насладившись ею, я засовываю ей в пизду конфету. Вынуждаю ее подмыться... Этому фокусу с конфетой Нина сама меня научила. Она придумывает всякие фокусы, чтоб перебороть свою лень. Я уже забегал, как пес: несу ей трусики, лифчик, юбку. Нина, подвывая от холода, скрипит шелком колготок, всовывая в них свое полнеющее веснушчатое тело. Колготки она заклеила лаком, где дыра. Лицо ее с длинноватым носом становится дисгармоничным, так как мысли подчинены одеванию себя. Мне всегда поразительно видеть сотворение ее грудей из ничего. Когда Нина сидит, видишь лишь припухлости и соски. А когда Нина встает, грудь оформляется полновесно. Она затягивает корсет, чтоб быть стройной, как девица. Вот уже в кремовой кофте, в цветастой длинной юбке, розовая, как роза. Почти одетая, вспоминает, что хотела пописать.
- Ну так иди!
- Потерплю уже. Лень стаскивать корсет.
Теперь не столько она, сколько я буду за нее терпеть...
Кофе кипит, опять пропустили! Нина открывает посудный шкаф с чашками.
- Ну скажи: чего им здесь делать, в пустой посуде? - спрашивает она у меня.
- Тараканы?
- Ну да.
- Да им только бы нам аппетит испортить!.. - Мы пьем кофе, и я рассказываю ей: - Вчера достал "Золотой ярлык", который ты не закрыла. А они оттуда, запыленные, в какао, что шахтеры из забоя...
Нина смеется, проливает на ковер кофе и бьет меня по руке. Нина почти здорова со мной. Разве сравнить, какой я ее привез из психбольницы? Тогда психиатр, мой приятель, заключил со мной пари, что я не добьюсь оргазма от Нины... Или ему не знать? Он лечит Нину, он был без пяти минут ее муж. Уже неделю, а может больше, Нина кончает со мной. Притом, сама не догадываясь об этом. В ее теле, в ней самой светится благодарность ко мне. Психиатр проиграл, но я ему ничего не скажу, как не скажу и Нине.
Мы выходим в коридор, где все черно, нет стекол, окна забиты жестью, фанерой. Лампочек в коридоре нет. Масса отходов скопилась возле мусоропровода. Даже отсюда слышно, как бегают крысы. На дверях, дешево обитых, поблескивают замки. Спускаемся ощупью, перед подъездом слой битого стекла, как некий библейский коврик для очищения души. Потом пробираемся во дворе через заслоны мерзлых постирок. Выходим на обледенелую лестницу виадука. Отсюда видна бухта Золотой Рог, которую почти перегородила громадная плавучая конструкция "Олюторский залив". Не то драга, не то дноуглубительный снаряд. Гляжу на плавучий док, где в его разведенных стенах угадывается на кильблоках "Волномер". Большое судно, рефрижератор, я собираюсь на нем весной в плаванье. Весь ржавый, оголенный, еще без киля, он не похож на пароход. Внизу, на качающейся беседке, сверкает электросварка, как сыплются морозные искры. Раздается едкий для слуха визг сдираемой с бортов краски. Пароходы стоят с намерзлостью у килей, где их касается вода. Одна посудина с бочками швартуется у пирса. Только подошла с моря, так смерзлась, что бочки похожи на чашки изоляторов.
На виадуке холодно, у Нины посинел нос, а как спустились, попали в яркую оттепель без снега, с шумом воды, оплескивающей причалы. Нина не любит ходить, я ее убеждаю прогуляться до остановки. Вдруг она поправляет на мне шарф, нагибается, стирает пятнышко с моих туфель. Она смотрит на меня, в глазах у нее слезы, она меня целует. Я пережидаю этот порыв чувств на виду у всех. Мы вступаем в переулок с чугунной пушкой, с деревянной лестницей, похожей на гармонь. Тут еще сохранилась осень, лестница забросана листьями, а потом я вижу такие же листья, только подмерзшие, между трамвайными рельсами на остановке "Военное шоссе". Доставая из сумочки "веселую" таблетку, Нина спрашивает, удивленно приглядываясь: "Чего это у тебя щетина седая?.." Так она удивляется, когда находит заколку на ковре или расческу: "Смотри, расческа!" - как будто не сама уронила. "Седая? - дивлюсь и я. Наверное, от мороза." - "Ты смеешься?" - Нина вполне серьезно трется щекой, проверяя, и, уколовшись, уезжает, смеясь. Я знаю, что сейчас, без меня, уже в трамвае ее охватит страх сойти с ума. Раньше представлял сумасшествие, как некую прекрасную болезнь. А ведь ничего прекрасного нет, если голова страшно болит. Нинина младшая сестра Лилька стала ненормальной, когда их отец бросился с топором на мать. Маленькая Лилька сидела у матери на коленях. Нина потеряла ум от психиатра. Она объяснила мне так: "Дотрагиваюсь до него, чувствую - схожу с ума". Сразу жар, бред - и в психушку, к тому же психиатру.
Раз десять трахнув Нину только за ночь, я испытываю кайф от взглядов юных женщин. Как они чутко схватывают независимость от них! Все, как одна, готовы мне отдаться. По Нине я выяснил уже и знал без нее, что любая из таких женщин, если завоевал ее хоть на час, теряет способность воспринимать возраст того, с кем спит. Воспринимает только образ, который ты в ней создал. Нина удивляется, что я любую компанию заставлю к себе приноровиться. Могу переспать с любой из музыкантш, подружек Нины, собирающихся у Бронниковых. Там меня оценивают так: "Как любовник годится, но до мужа не дотягивает." Поэтому мне позволена любая из них. Как-то сидел у Бронниковых, там смотрели жуткий порнофильм: совокупление калек. Музыкантши кричали из кухни: "Позовите, если что-то особенькое!" Нина, равнодушная к порнухе, вышла на лестницу с психиатром. Я сидел, как на иголках, боялся, что психиатр выведает у нее. Подошла Лена, известная своим афоризмом: "Если в тебе есть хоть капля блядской крови, то она обязательно распространится по всему телу!" - артистка, обалденная в своем концертном платье с просветами из кружев, жена Кости-мотоциклиста, рэкетира и боевика. Нагнулась, шепнула на ухо: "Сумеешь не помять платье?" - "Да?" - "Идем в ванную, я тебя успокою". Еле сдержался, чтоб не пойти! Переспал только с сестрой Нины, приезжающей к нам из деревни, безумной Лилькой. Совсем я распустился с ними... Мог, например, отлить за углом, если прикрывала какая-либо из музыкантш. Но что в этом такого, если я пью у Нины мочу? Горячую, прямо из Нины! С Ниной во мне не исчезает творческий магнит. Я улавливаю тона и энергоемкие слова, которые я, побродив, записываю на Верхне-Портовой, ожидая Нину.
Закуриваю, облокотясь на перила лестницы, по которой спускался с Ниной. Прикидываю, как буду сейчас подниматься один. Сверху, заслонив облако, спускается с мальчиком гражданин. Всклокоченный мужчина с таким взглядом, как будто готов с любым обняться. Он радостно говорит сыну: "Вот я тебя и нашел, Лешка! А ты думал, что я тебя не найду, верно, а?" Мальчик отвечает рассеянно: "Ну". Мужчина видит, что я курю: "А теперь это самое... закурить можно?" Сын дергает его: "Ты же говорил, что не будешь курить!" - "Говорил! И не буду... Раз не разрешаешь, все. Не курю". Кроме этих двоих, никого нет. Лестница пустая, я один. Поднимаюсь в синеву неба, начинаю опускаться в синеву моря. Останавливаюсь возле какого-то железнодорожного склада. Темно внутри, хотя горят лампочки. Над металлической крышей склада травится пар. Внизу, под откосом, тепловоз толкает замороженные цистерны. Оказывается, это пар от тепловоза. Выходят из склада закутанные бабы -охранницы с винтовками. Какой-то человек, проходя за моей спиной по лестнице, говорит: "Такую бабу зимой и не трахнешь!" - "Почему? Они быстро раздеваются", - отвечаю я. Человек смеется, и я слышу, как он удаляется по ступенькам. Иногда я брожу в Жариковском саду или по закоулкам Рыбного порта. Спускаюсь со скалистого обрыва к бухте Улисс, где плавают торчком никогда не размокающие бутылки, разломанные ящики. Несмотря на свежий ветер, я чувствую бензиновую гарь от стоящих судов.
Вот здесь я встретил Нину. Я словно прихожу на могилу к ней...
Могу целый день прошататься по Владивостоку, освоив кратчайшие пути по деревянным лестницам. Опережаю трамвай, выходя напрямик к любой бухте или к улице, если я в ней заинтересован. Возле Токаревского маяка, где становилась летом наша "мэрээска", есть гора в 334 ступени. Вечно на ней тренируются скалолазы. Я по ступеням взобрался без передышки. Взобрался, смотрю - отошел автобус. Погнался за ним, загадав: догоню, напишу рассказ! Не написал... Лучше б я сорвал сердце.
На Пушкинской, в деревянном доме со стеной, выложенной стеклянной плиткой, живет моя знакомая Рая, поэтесса, кореянка. Плитка отсвечивает на солнце, кажется, что там целый день горит свет. Любовник Раи, Юра Кашук еврей, написал книгу о старинных русских поверьях. Маленькая Рая, ядреная, как спелый орех, легко переходит от стихов к прозе. Готовит острые корейские блюда, которые я люблю. Появляюсь с арбузом, загадывая на него, и гляжу с замиранием сердца, как Рая, держа в крепенькой руке нож, заносит его над моим арбузом. Чтоб избавить себя от таких переживаний, я раз пришел без традиционного арбуза. Сильно их удивил, принеся свежих сельдей, которых наловил на удочку в бухте Улисс. Рая с Юрой, привыкнув покупать селедку в магазине, и не представляли, что она такая: большая, серебряная, в яркой крови, как в киновари! Вынув стеклянную плитку из стены, чтоб была отдушина для курения, я рассказывал им, как ловится селедка. Ловится она без наживки, по две - по три. Как будто свечение поднимается изнутри воды. А эта кровь от двух крючков, что впились сельди в один глаз. Такая холодная, она обливается прямо-таки человеческой кровью... Здесь любили мои книги; я удивлял их и сам удивлялся, что ни с того ни с сего говорю о селедке. Я говорил и о литературе, удивляясь, что говорю о ней. Появлялась Раина родственница, кореянка с японским типом лица. Это считается особым знаком отличия у кореянок. Рая с Юрой шли на кухню, я слышал, как Рая говорила: "Не мешай Боре к ней приставать". Я ждал волнения в себе - ведь уже час прошел после Нины! - и не мог ничего поделать с собой. Я понимал, что никогда себе не прощу этой потери... Прелестная кореянка! Сидела бы на ковре в кимоно.
Из этого дома на Пушкинской спускался переулками с кирпичными зданиями Военно-Исторического музея и музея Арсеньева. Выходил к Океанской набережной с двумя домиками напротив билетных касс морского вокзала. В этих домиках был мой ТУРНИФ. Успевал лишь занять очередь за деньгами. Меня утаскивал в кабинет Петя Ильенков, мой земляк, друг и главный начальник. Однако он не мог и слова мне сказать из-за телефона. Тогда меня перехватывал Борис Сергеевич, заместитель, отхлебывающий из распочатой бутылки, как будто он пил кофе. Борис Сергеевич станет моим спасителем на траверзе Пасхи. Ведь это ему пришло в голову остановить на своей вахте "Квадрант"! Захотелось наловить к завтраку свежей рыбы. Борис Сергеевич любил не всякую рыбу, а что пострашней. Отыскал в трале морскую жабу, скользкую, ядовитую, с безобразно раздутым, пульсирующим животом: "Чего робеешь? Дадим термическую обработку, - и под водку пойдет!.." Кстати, водку он пьет тоже особую, с заспиртованной змеей. Я узнавал массу новостей: один ученый, которого знал, как облупленного, заболел в Северной Корее. Борис Сергеевич сильно рассмешил меня... Нашел же место, где болеть! Этот ученый что только не делал, чтоб заболеть в Сингапуре. В Сан-Крусе пробовал сломать себе руку - не поддалась. И вот заболел, взаправду, - и что? Весил 90 килограмм, уже сбросил 60. Тридцатикилограммовый, как скелет, бродит под охраной полиции по судам, умоляет, чтоб его забрали. Кто ж его заберет, если он на лечении?.. Узнаю и о том, что вчера на "Глобусе" привезли из Новой Зеландии трех контрабандных девок из племени майори... Гражданство им не дают, куда их деть?..
Во дворе лила слезы старая любовница молодого матроса, утонувшего на краболове "Сахалин". Увидел прокаженную Людмилу, разряженную, как кукла... Вот это красотка! Вянет, пропадает, не вставленная мной ни в один рассказ. Я подловил Людмилу в тот момент, когда мир для нее померк... Что только не вытворяли в тех лопухах на Курилах, где разгуливал с ней, белой, как творог! Я был такой счастливый, что подцеплю наконец неведомую болезнь. Жаль, я ошибся с ней. Так я ошибся и в Тане, когда возникло было подозрение на СПИД... Людмила заботливо, по-иному, чем Нина, поправила на мне шарф. Все время оставляет она мне на пачке сигарет свой адрес, как будто его могу забыть: "ТУРНИФ, танкер "Бахчисарай".
Получив деньги, навещаю с букетом роз приболевшую Ольгу, своего инспектора по кадрам. Нажимаю на дверной звонок, играющий арию из "Фигаро". Вхожу в ее веселящую глаза квартиру, украшенную дарами моряков. Все, что есть во всех магазинах мира, - есть у Ольги. В своем возрасте под 50 Ольга переспала со всеми боцманами и матросами, находившимися в ее подчинении. Ни с одним штурманом Ольга не спала, так как ими заведовала другая инспекторша. Зато у Ольги был муж - адмирал флота. Всегда у Ольги любовник из новеньких, боцман или матрос, добивающийся хорошего судна. Прислуживает ей, как паж: помогает вставать, одеваться. Заходят бывшие любовники: починить люстру, переложить камин. Между прочим, Ольга, когда одному матросу срочно понадобились деньги, сняла с себя на улице золотую цепь, отдала и не вспомнила о ней. Один я не спал с Ольгой, не дарил ей ничего. Только розы, других цветов она не признает. Это мой друг, Ольга, я написал статью "Крушение таланта" - о ее сыне, поэте-самоубийце. Утаскивая молодого любовника в кровать, Ольга швыряет в меня бутылкой "Наполеона", коньяка, а не бренди, и коробкой конфет, - чтоб я убрался.
Бреду на Егершельд, смотрю, отхлебывая коньяк, как, ломая лед, проходит по Амурскому заливу эсминец, коптящий соляркой, длинный и серый, как из разных соединений, смодулированный в виде интегрального уравнения. По привычке наведываю баню поблизости, почти пустую, с сауной, сильным паром и дубовыми вениками из тайги. Пью пиво за столиком такого же пустого кафе, глядя, как пена, оседая в бокале, ломается, словно битое стекло... После эсминца прибавилось сини, массу расколотого им льда унесло в океан. Недавно я был в художественной галерее, куда хожу из-за Филонова, его двух картин в фиолетовых тонах... Я думаю о них, поднимая глаза на громадные облака из чистых паров океана. Ожидаю, что меня охватит тоска... Вспоминается, как ехал совершенно убитый в трамвае. Ничто не радовало, как будто не было Нины. Открылись двери, и, еще не досмеявшись с улицы, где чем-то ее рассмешили, вошла горбунья. Молодая горбунья, лет 20 или, скажем, 35, села передо мной и с минуту, наверное, прыскала смехом, пока не успокоилась. Это была единственная женщина, с которой мог бы лечь в постель сразу после Нины. Смотрел на нее, сгорая от желания немедленно уволочь. Горбунья - и та веселится! А ты скис... Редко удается, уже ухватив, удержать в себе короткий интерес к чему-то, чтоб хватило терпенья записать; чтоб этот интерес донести сейчас хотя б до Верхне-Портовой!
Мне не наскучит гулять и завтра.
Раз в неделю я работаю на одном из портовых плашкоутов. Ольга устроила меня, чтоб мог получать зарплату. Редко кому удавалось попасть на плашкоут. Не видел я там тех, кто числился, как я, по штату. За них отсиживал "бич", бездомный, нигде не работавший матрос. Бич спал на плашкоуте, топил печку, готовил еду из того, что ему приносили. Появляясь, я подкармливал бича консервами, давал сигареты, приносил горячую похлебку с парохода, так как ему было лень сходить. Подарил почти новый плащ, который бич все равно не носил. Побрился, чтоб примерить обновку, осмотрел себя перед куском зеркала: "А плащ этот модный?" - его устраивал только такой. Нечего было и стараться, так как бич, признав во мне матроса, ни в чем не помогал. Все я делал за двоих, принимая от моряков на плашкоут всякое барахло: тросы, бочки, списанные тралы, - все, от чего избавлялись на судах, скидывая нам. Бич выходил посмотреть, как я швартуюсь. Буксир подтаскивал плашкоут к пароходу, я горел от стыда, боясь нарваться на кого-либо из знакомых. Все делал абы как, через пень-колоду. Бич снимал конец, который я положил на кнехт, перекладывал по-своему: "Так красивее!", - он был отличный матрос, потерявший вкус к плаваньям. Глянув на отплывающий СРТМ, бич проговорил с отвращением, чуть не выблевывая то, что ел: "Побежали кальмара ловить!.." Без моря он не знал, как жить, а как жить, если море осточертело? Я сказал про него Ольге, та ответила: "Пусть зайдет". Бич не зашел. Уже в рейсе мне передали, что он, выйдя в телогрейке погреться на весеннем солнышке, лег на скамейку перед конторой и умер.
Появлялась Нина, бросалась на меня с порога с поцелуями, не скинув даже своего холодного пальто. Валила на кровать, ей хотелось побаловаться. В квартире, которую я вымыл, прибрал, все становилось кверху дном. Раздевалась, бросала колготки с трусами, не глядя, куда летят... Рассыпаны бусы, заколки, деньги, что получила в музыкальной школе. А я еще имел на нее зуб за половую тряпку, что, не посмотрев, замочила в белье. Сидит голая, намазанная, рассеянно отрывает дольки мандарина. Говорит с пережитым страхом: "Я шла, не доходя до "Чайки" вижу: падает солнце! Тогда я вот так его подняла. Все стало видно, все люди сожженные, насквозь просвечивают..." Нетерпеливая из-за боязни, что ей станет плохо, она летела сюда на такси, бежала по темной лестнице, перепрыгивая через две ступени. Побывав весь день здоровой, исчерпав себя, теперь она в полной апатии. Нина уже засыпает в моих руках. Засыпает она глубоко, она в летаргическом сне. Я отворачиваю одеяло: ее круглая, прелестной формы грудь уперлась соском в подушку; колени поджала под себя, я вижу полновесные полушария, на которых проступают жилки и белый пушок вокруг лепестка. Разворачиваю лепесток: упругая, без изъяна, отливающая розовостью раковина, слегка ребристая под сводом. Еще недавно она кровоточила после того, что случилось с Ниной. Все время она меня просила: "Посмотри, что там?" Везде она оставляла кровь, присаживаясь покурить голой. Я проникаю в нее медленно, это всегда дается с трудом. Ее раковина, выворачиваясь, упруго стягивается вокруг члена. Меня волнует, как проник в нее тот, которого сейчас Нина начнет подставлять вместо меня. Раньше я мог обладать Ниной хоть целые сутки. Ходил за ней, ничего не соображающей, и услаждал себя в разных ракурсах. Не знал, что еще можно от нее добиться, пока сама Нина не подсказала мне. Нина хочет повернуться на другой бок. Налегает на меня, как на штурвал, сейчас она меня сломает. Проникаю еще глубже, что-то в ней задеваю, и она, не одолев, подчиняется, уступив. В ней уже возникла ассоциация! Теперь я действую, как тот... Ох, если б я мог с ним сравниться!.. Не мог я не проиграть пари психиатру! Мне помогает вот что: наши отношения с Ниной. Мы на стадии мужа и жены. Этого ей не хватало, и это ее всегда волнует, и это моя ассоциация в ней, засевшая в каком-то уголке. Ведь я не безразличен Нине, и она помогает отдавать себя тому, кто сделал ее неизлечимой сумасшедшей... Ох, как я хочу от него Нину избавить! Вышибить клин клином! Но какой в этом смысл? Что случится, если я этого добьюсь?.. Нина уже начинает отдаваться - порциями, как всегда. Она стонет, ослабев, пытается упасть с колен. Я выбираюсь из нее с выхлопом запертого воздуха. Член в ее крупных брызгах, - и врываюсь в подставленные ягодицы, струясь. Своим оргазмом и сменой позиции я вымогаю из нее все. Вскрикнув, она самопроизвольно очищается, затихает в судорогах боли.
Просыпаясь, она тотчас будит меня: "Я неизвестно какая, не могу сидеть, у меня с ним было..." - "Расскажи... " - "Он стоял на коленях, не могу забыть... такой просящий! - что я спросила: "Если ты так желаешь, я твоя". "Ты его рассмотрела?"- "Он был в каком-то одеянии, похожем на военную плащ-накидку... Он ее отбросил, я ахнула"...- "Ты сопротивлялась?" -"Я же не сознавала, что голая, как во сне..." - "Разве тебе не было больно?" -"Он заполнял меня, я держала его за руку, рука скользила, такая гладкая ласковая рука. Я была как оболочка, которую надо заполнить: А как он стеснялся! Он вел себя, как мальчик, ну - как дитя! " - "Он имел голос, речь?" - "Да, он сказал что-то, я запомнила. Он сказал: "У птиц сердце посередине". Это так?" - "Да. Но что значили эти слова?" - "Наверное, в них код мироздания". - "Ты от этих слов кончила или просто от боли?" - "Мы лежали на облаке, мне было видно, что он сквозь меня прошел... "А потом она упала с облака! Дальше я все знал. "Он был чересчур эмоциональный..." Еще бы! Имея такой член... Весь запихнул и еще добился, чтоб она кончила! Интересно, почему он робел? Может, это какой-то оборотень? Одно время я имел подозрение, что это мог быть человек из круга моего друга психиатра. Ведь я слышал, что они отпускали сумасшедших неизвестно с кем. Психиатр все пытался избавить Нину от самого себя. Не догадывался, что его в ней давно нет. Если во сне Нина привыкнет со мной кончать, она будет полностью моя... Что мне это даст? Я сравниваю Нину с котихой, вспоминаю островные лежбища, территории гаремов, где в лужах спермы, еще не смытой прибоем, происходят грандиозные совокупления зверей, когда кровь у них, закипая под меховой шкурой, фонтанами выплескивается из ноздрей... Я хочу жить с Ниной на лежбище, превратясь в секача, чтоб быть в 10 раз ее крупней, и чтоб у меня был член, как у сивуча, и я не зависел от того насильника, ставшего для Нины олицетворением божества. Нина нежна, она говорит: "Мне грустно", - в глазах у нее слезы. "Сейчас ты очнешься, говорю я, - и снова будешь здоровой. Мы поедем к Бронниковым, и ты сыграешь нам". - "Я в тебя больше, чем влюблена, - она обцеловывает меня, как младенца, как мужа и самца, - я хочу умереть." Я думаю с тоской: разве я не достоин написать своего "Пигмалиона", сотворив Нину почти из неживого материала, когда вытащил ее из воды, отвязав с ее ноги веревку с тяжелым камнем, - вон там, на диком пляже, в бухте Большой Улисс?..
Сутки, вторые, уже третьи...
Пока я лежал, Лена не скучала. Я уже сказал про ее "блядские" глаза. А еще она умела классно вертеть попкой. Вокруг нее толклись парни со всего поезда. Хорошо, что она не приводила в купе! Порой крепко поддатая, но всегда в своем уме, Лена ложилась на параллельной полке, вводила меня в курс особо ценных предложений. Я уже видел парня, который помешался на ней. "Афганец" с орденом, простреленный в грудь. Плача, что Лена ему отказала, он просил меня, как писателя и человека, которого уважает Лена, убедить ее бросить егерскую усадьбу возле Читы. "Афганец" тоже намеревался строить дом в тайге и вез для этой цели разобранный "М-16" с подствольным гранатометом и бельгийский пулемет "МАГ". Два раза он пытался изнасиловать Лену прямо в видеосалоне. Один раз едва не повесился в тамбуре, грозя взорвать гранатой тепловоз. "Афганца" сняли с поезда, другие парни оказались посмирнее. Привыкнув к Лене, как к своей, я не возражал, когда она перелезала ко мне на полку. Она была мягонькая, как без костей; ее маленькие ушки, казалось, были созданы, чтоб слушать всякие мерзости... Вот же плутовка! Только билет купила, все остальное получает за так: ест, пьет в ресторане, сидит в видеозале, курит "Парламент" и никого не подпускает к себе. Целую ораву парней водит за нос! Мне была знакома ее печальная, зовущая, недоведенная улыбка, я чувствовал, как бьется жилка у нее на виске. Когда ж она приближала ко мне пухлые губки, чтоб впиться взасос, я выставлял руку. Лена брала руку, целовала, водя по себе. Никуда я ее не подпускал и выпроваживал с полки, как только входили офицер или старуха-библиотекарь.
К старухе я тоже полевел, воспринял, как свою. У меня, после всех моих скитаний, выработался некий стереотип на угадывание лиц. Иногда ошибался, принимая чужого за знакомого, как и в подобных случаях ошибались со мной. Но все ж сахалинских женщин перевидал достаточно для стереотипа. Есть морская поговорка, касающаяся детей, но смысл остается: "Если ребенок в знакомом порту попросит у тебя рубль, то дай ему десять. Это может оказаться твой сын." Так что не следовало отодвигать в сторону старуху, даже если я, допустим, и не переспал с ней. В купе все равно живешь, как одной семьей. Раз сидел на унитазе, забыв закрыть дверь. Заглянула библиотекарь, я махнул: заходи, поместимся! Пожалуй, я занялся бы старухой, чтоб уравновесить безумие Лены. У меня ведь была и старуха, самая настоящая. Пастушка, ходила в длинном плаще с капюшоном. Она мне сделала одолжение, когда я ее представил из буколистической пасторали. Забрался в ее могильное чрево и позорно бежал, бросив пастушку среди пасущихся стад, воркующую свирелью...
Пожалуй, занялся бы библиотекаршей, если б не доводила до белого каления своими литературными беседами с офицером. Потеряв терпение, раскрыл ей свой статус: показал писательский билет. Я просил ее, ради всех святых, чтоб не объясняла скромному офицеру, что Печорин застрелил Грушницкого из-за того, что тот "гадко обошелся с ним", и не хаяла Михаила Юрьевича Лермонтова, что не сберег себя, став жертвой "какого-то Мартынова". Утро у них начиналось с этих разговоров, с того, что офицер, бреясь с предельной тщательностью, все же умудрялся оставить в усах или в ноздрях неранжированный, неприглаживающийся волосок и уговаривал старуху во время беседы выдернуть волосок со всей женской деликатностью. Еще у нее было стойкое подозрение, что Лев Николаевич Толстой вовсе не тот, за кого себя выдает. С чего бы это он, погулявший в молодости да и в поздние годы, вдруг заделался к старости проповедником? Вопрос сводился к выводу, который меня возмущал. Я считал, что Толстой Лев, создав из своего ребра Анну, безусловно польстил женскому роду. Им бы ноги Льву целовать из благодарности, а что он заслужил? Чтоб какая-то библиотекарша с Сахалина подозревала, что у Льва Николаевича "не стоял". А как же он тогда написал "Хаджи-Мурат", если у него "лежал"?