Страница:
Критик Владимир Лакшин, относившийся недоверчиво ко всяким знамениям, когда я ему без всяких прикрас перечислил эти факты, изумленный и в сильном волнении, написал мне: "Мне кажется, что такая густота событий, которую Вы пережили, для чего-то была нужна, иначе бы она не сопутствовала Вам".
На этот раз я трудно приходил в себя. Даже Наталья заметила, что мне нехорошо. А в это время один мой знакомый по ЦДЛ, очевидец того, как я, отлетев от лимузина, разбив головой в трещины лобовое стекло, упал под колеса другой несущейся машины, - распустил слух, что дни мои сочтены. По этой причине ко мне заявился Игорь Жданов, поэт и мой редактор. Не просто проведать, как друг, а с официальной командировкой "Советского писателя". Жданов привез для прочтения готовую для набора рукопись, в которой хотел исправить 2-3 строки. После того, как мы выпили весь "Кагор" в нижнем магазине, я уступил эти строки Жданову. Но тот, уже передумав исправлять, оставил все, как было.
Правка закончилась, Игорь бережно уложил рукопись в свой объемистый портфель. Обычно сдержанный, тактичный, пока не напивался, он вдруг сказал обречено: "Вот сижу, как дома, а душа томится". Меня задело его настроение. Я был обязан Жданову: он буквально выхватил рукопись из чужих рук, сразу в нее влюбившись, - это был божьей милостью поэт и редактор, не делавший выбора между сочинительством и работой в издательстве. Я видел кавардак в его доме, знал его путаную жизнь, не представимую даже для поэта, еще и домоседа, имеющего дочерей, жену, тещу, а потом и внуков и сваху, на которой он женится. Меня сбивал с толку, я неверно объяснял отсвет безысходности в его голубых глазах; его отчаянье, в котором он тлел, дымился, воспламенялся и был счастлив по-своему, сделав из Музы сообщницу или, точнее, блядь, господи, не было глубже пропасти, чем между нами! - но и он тяготел ко мне, должно быть, тоже неверно истолковав; а сейчас, навестив, переживал стресс, не зная, как связать то, что видел, с моими рассказами.
Объяснив его так, я сказал: "Пора переходить на "Беловежскую". Перешли, и все понеслось в московском стиле; помню, как он втолковывал бедной Наталье, что я, став известным, обязательно сопьюсь; как тащил ее на крышу дома, уверяя, что там отходит московский поезд, на котором ей надо от меня уехать, - ничего не помогло! Тогда он вдруг предъявил Наталье доказательство моей неверности: фотографию Туи. Моя записная книжка, естественно, без денег, с фотографией неисповедимым путем к нему попала; он забыл мне вернуть по приезду и вот как воспользовался... Я попривык к подлостям друзей, совершаемым в пьяном и трезвом виде. Но случай особый, я возмутился: или он думает, что я постесняюсь набить ему морду?.. Жданов сбежал, Наталья была в шоке, и я не сразу понял, что этой моей связи с девчонкой, чисто романтической, Наталье было достаточно, чтобы отшатнуться, не пытаясь вникнуть, от той моей жизни, что я проживал без нее.
Я же, даже сейчас, оставляя все, так и не сумел развязать в себе противоречия. Понимал, что и дом отпадет, как же иначе? И смотрел на него озадаченно: а с чем я останусь, потеряв и дом этот, и семью, и березу, и сорок, - можно ли настроить себя на такую волну?
Дождь, слизав снег, обсасывал ледяной испод тротуара, но между домами, на улочке, по которой я шел, еще стойко держался гололед; и даже помалу нарастал, приращиваясь за морозную ночь. Крутоватая дорога, сворачивавшая к посудному ларьку, была так расскользана, что по ней не ходили, если не считать рискового мужика с мешком, обутого в новые галоши, исключавшие скольжение. Какую-то старуху вели с другой стороны, где был продуктовый магазин. Вид у нее был, словно она упала: без платка, полураздетая, в обморочном состоянии. Две ее подруги, такие же бедолаги, держали старуху под локти, отчего казалось, что она воздевает руки к небу. Такие вот городские старушонки - несгибаемые железные бабки, которых, казалось, ничем не уморить, - в одночасье, как цены подпрыгнули до мировых, а пенсия осталась на месте, были приговорены. По привычке повторяли они путь к магазину, ничего не покупая. Сидели у входа вместе с собаками, ожидали - чего? А вдруг выйдет высокое решение, и их покличут: "Налетай, бабки!" - и насыплют целые пригоршни гостинцев: "Это вам от любимого, всенародно выбранного Президента".
Отвлек меня от старух дикий вопль сверху. Не успев дотянуться до низенького бордюрчика из крашенных металлических трубок, грохнулся на гололеде мужик в галошах, с мешком пустых бутылок: "Ах ты, Лукаш, требуха деревенская, завел народ, Сусанин..." - запричитал мужик, изливая свою горечь и желчь. Выходило, что "Лукаш", то есть президент Лукашенко, виноват, что он грохнулся. Обычно я не вмешиваюсь, но сейчас мне захотелось постоять за "нашего президента" - так он сам себя называл, в третьем лице: "Давайте, уважаемые граждане Республики Беларусь, постоим за нашего президента". Был Президент все-таки мой земляк, простой человек: не крал, не притворялся, желал добра народу. Только вряд ли представлял, как будет трудно что-то сделать. Попер наобум, выиграл выборы. Народ поддержал, а сейчас отступил в сторону: выкручивайся сам... Я сказал поскользнувшемуся мужику: чем обвинять во всем Президента, лучше б сколол этот лед, калечащий людей. Или хоть посыпал песочком. Вон целая гора мокнет, только подсовывай лопату...
- Устал я, брат.
"Устал..." - это он говорил мне? Да если б зимой в море, на перегрузе, когда в самом деле тяжело; не то слово - буквально кончаешься, таская сутками практически без отдыха брикеты мороженной рыбы в трюме: два судна летают, связанные концами, дергая в стороны; сверху проливается ледяная вода; бегаешь по скользким плитам из рыб на одеревенелых ногах, а если споткнулся, упал, - не говори: "Устал, брат". Это раньше квасили уставшим морду, а теперь - убьют. Потому что только убийство поднимает общий дух команды.
- Раз устал, отдыхай. А бутылки подберу я.
Мужик глянул недоверчиво, прикидывая: можно ли мои слова принять всерьез? Не похож я на того, кто мог бы воспользоваться!.. Успокоясь, он охватил взглядом бутылки, раскатившиеся из мешка, подивился: "Ни одна не разбилась!" - но не обрадовался, а поплакался опять:
- А как же их мне собрать стоко, а?
- Вот и думай как.
Впереди вырисовался низкий, кирпичной кладки приемный пункт стеклотары. Дверь открыта, заложена камнем. Люди, переполнив помещение, уже выстраивались перед входом, скульптурно оформленным свисающими сосульками. Очередь росла, круглясь по краю налитой лужи. Блудливые старики, бабы с синяками... Хотел пройти мимо, но остановился: уж если ларек открыт, надо воспользоваться! Весь балкон заполнен посудой, смерзшейся в снегу, кто побеспокоится? Из тех бутылок, если сдать, получится дармовая сумма. Как раз возместит урон из-за проездного талончика. Мне хотелось доставить радость Наталье, а заодно и себе, так как я сэкономлю на долларах. Притом, сдать бутылки, при любой очереди, мне ничего не стоит. Обязательно объявится кто-либо, знакомый или нет, и пропустит вперед. Стоило постоять пять минут, хотя бы проверить.
Только занял очередь, как из разнопородной собачьей своры, привязанной к бордюрчику, отделилась приземистая свободная сучка и меня облаяла. Нехороший знак, но за меня вступились две шавки и ее перелаяли. Сучка сконфуженно завиляла, смолкнув, и на нее неодобрительно повела пальцем стоявшая передо мной очередница:
- Вот эта! Знаю ее хозяина... - Тут вышел некто: державного вида, хоть и пообносился; шишка на пенсии. Сучка засеменила к нему, а очередница закричала, переведя палец в сторону хозяина: - Вот этот! Чего я говорила? За ним побежала...
Все оглянулись на хозяина собаки; он удалялся, ворча под нос, опозоренный. Не стоило разбираться; тут нравы свои, я к ним привык и уже нормально вписался. Если меня сейчас кто-либо позовет, очередь не возразит: "человек достойный" - вот вся реакция. Вдруг как буря пронеслась внутри ларька: "Принимают только чистые!" Сразу возникла перестановка: те, кто посуду не мыл, начали временно выходить, устраиваясь вокруг лужи. А мы, чтоб дать им место, подвинулись поближе к крыльцу. Оказался под сосулькой, похожей на заостренное копье, истончившейся у основания. Уже вполне созрела, чтоб упасть, и я загадал по привычке. Так я загадывал на "Квадранте" насчет лебедочного противовеса. Перетершийся, с тонну весом, он раскачивался, подстерегая нас, в "кармане", где я стоял с напарником при тралении, и упал, когда я из-под него отошел, надоев, должно быть, своим загадыванием.
В очереди меня тотчас предупредили:
- Вверх не дыши!..
Так замечательно выразился очередник, стоявший за мной. Я повернулся, растроганный: это был тот самый, что упал, в галошах. Мужик со мной поздоровался, как ничего между нами не было. Уловил хорошую атмосферу вокруг меня. Я достал "Мальборо", он попросил, я отказал, объяснив, что не делюсь сигаретами. Мужик понимающе кивнул: "Дорогие!" - достал свою "Астру", и мы закурили, смешав дым.
Меня удивило: чего я стою, в самом деле? Даже если я и выбрался куда-то, как из-под палки, то это не значит, что я вернусь сейчас ради бутылок в общество Нины Григорьевны. Может, я собираюсь описывать этот ларек? Не стоит стараться! Это уже сделал Михаил Кураев в своем великолепном "Капитане Дикштейне", сразу перечеркнув пером все посудные ларьки в русской литературе. Так чего я стою? Стою и баста! И готов стоять хоть у отхожего места, если меня там будут вот так принимать.
Однако свои пять минут я уже отстоял.
Вот увидел человека, который был мне знаком: пожилой, с бачками, с остатками былого "кока". Ни фамилии, ни имени его я не знал, только издалека припоминал это костистое, горбоносое лицо, легко становящееся в профиль, как на медали. То был знаменитый легкоатлет, победитель Европы, и с ним случилось самое скверное, что порой случается с не жалеющими себя, выкладывающимися спортсменами. Теперь это инвалид с прогрессирующим параличом; не опустившийся, а лишь обособленный. Не помнил его выпившим, никогда не видел с женщиной, хотя за пустую бутылку он мог снять едва ли не любую из очередниц. Я внимательно смотрел, ничего не пропуская, как он, установив негнущуюся руку, похожий на дискобола, готовящегося выпустить диск поверх раскорячившихся, как бы присевших в испуге теток, - пульнул не диск, а сетку с бутылками, угодив в чистоватое, не взбаламученное место. Поводил сетку в луже, приподнял, пока сольется вода, развернулся и, заметив, что я смотрю, сказал без всякого скептицизма, как о проделанной работе: "Помыл".
Уже отшагнув, он сообразил, что я смотрел не просто так; обернулся, сказав: "Ты стоишь за мной!" - и показал не на тех, что под сосульками, а ткнул пальцем в заветную глубину помещения.
Очередь не возразила, что я сказал? Но разве я мог его местом воспользоваться? Я сказал: "Спасибо, брат", - и вышел из очереди.
5. Автопортрет
Топорный проспект Пушкина открылся мне из дверей галантерейного магазина "Мозовша". Я заходил туда, чтоб обменять доллары на белорусские "зайчики". Нет в Минске ничего унылее этого проспекта, которому некий чинуша отвесил уморительный реверанс, присвоив имя поэта. Серые, в подтеках дождя, поставленные в один ряд дома; телефонные будки с выломанными аппаратами, ларьки, похожие на собачьи будки; чахлые деревца на раскисшей, истоптанной, выступившей из-под снега почве...
Убитое пространство!
Напротив, через двухполосое шоссе, была троллейбусная остановка, но светофор не работал, как перейти? Ни один водитель не сбавлял скорость, наоборот, прибавлял, если кто-то из нетерпеливых делал попытку перебежать. Люди покорно ждали, когда иссякнет поток краденных иномарок. Дождались, пошли, заглядывая в авоськи тем, кто шел навстречу, прикидывая по авоськам, что есть в магазине. Никто не поднял голову и не глянул просто на человека. Да и что в нем увидишь?.. Люди потеряли обличье, ослепли и оглохли, и каждый, как сомнамбула, двигался в русле единой маниакальной идеи: как пережить это время? Должно же оно кончиться!..
Раз, лавируя вот так среди толпы, я нечаянно - нет, я уже оценил стройность ног, мелькавших в ритме авоськи, - бросил взгляд на женское лицо: оно было замучено втянувшей в омут жизнью, но светило еще!.. Мой взгляд застал женщину врасплох. Она сбилась с ноги, наткнулась на меня и умчалась, жалко извинившись. Такую беспомощность вызвало в ней лишь то, что я на нее посмотрел. А если бы мне пришло в голову познакомиться?
Сейчас я вынужден обрисовать себя, хотя мне претят подобные самоописания. По той причине хотя бы, что я без конца буду упоминать женщин, а взгляд мой, скользя по ним без разбора, всегда положит какую-либо под язык. Это не ущербная черта, а моя им дань и повинность, так как ни одна меня не предала. Отчего? - и мне непонятно. Почти любая связь была для меня заранее обречена из-за Натальи... Как им не угадать! Они же, угадывая, принимали молча. В таком случае как себя обрисовать, чтоб чувствовать вольготно в своем романе?
Нет творца, который бы решился дать беспристрастно собственный автопортрет. Пусть хоть Ван-Гог... Все ж замотал тряпкой отрезанное ухо! Даже пишущий урод, и тот отыщет или украдет парочку черточек, чтоб себя приукрасить. Это будет его законное приобретение, добытое с помощью пера. Так же и я не составлю исключения: совру, но честно.
Мой молодой портрет на субтитуле "Полыньи" льстит мне, хотя он вроде бы и правдив, конечно. Сделал его мой товарищ, Володя Марченко, талантливый фотохудожник, сгинувший в безвестности. С давних пор я страшусь любительских фотографий. Отбила интерес к фотографированию еще та коротконогая тетка в Рясне. Раньше опасался выглядеть на снимках евреем, а с некоторых пор боюсь выглядеть старцем. Поэтому чураюсь всяких компаний, если там затесался наблюдатель с фотоаппаратом. Если же не убережешься и попадешь в объектив, то происходит "Эффект Дориана Грея". Знакомые мне люди, с которыми общаюсь, в каком-то смущении начинают оглядываться, сверяя меня, подлинного, с застывшим снимком. Объяснение такой нефотогеничности, как я понимаю, - что меня с кондачка не ухватишь. Мне за пятьдесят, лицо продолговатое, с тупым носом, черные брови, черные без семитского блеска глаза; крупный чувственный рот и совершенно седая голова. С такой головой я вышел из "Полыньи": этот роман написан кровью, а не чернилами. Сегодня я небрит, как киноактер; на мне серое ворсистое пальто, импрессионистской раскраски свитер, напоминающий "Романтический пейзаж" Кандинского. Неторопливая поступь ничем не обремененного человека, свободная речь, инстинкт молниеносного приноровления к любому человеку, чтоб тут же взять верх, - неважно над кем и в чем угодно. Однако любой мой успех или неуспех, все, что я приобретаю, не может меня ни отвлечь, ни развлечь, ни остаться надолго при мне, - все тонет, сжигается в невыговоренной моей тоске.
Вот набросок, верный лишь отчасти, поскольку я изменяюсь.
Теперь я подписываюсь под портретом: "Неудавшийся большой писатель".
Однако я начинаю томиться. Меня раздражает дождь, стучащий по зонту. Смотрю, откуда он льет: вот из этой низко осевшей тучи, похожей на гигантские ягодицы великанши. Присев на минуту, она, похоже, никак не может унять себя. Я вижу, что небо вокруг, по-февральски живое, легко сдвигает и раздвигает высокие облака, забыв о том, что делается внизу. Может, готовится отчудить каким-либо новым дивертисментом? И все же мне жалко загубленной зимы.
Или не обойдусь без нее? Сколько перевидал зим - по несколько в году! Даже прихватил весну, придя осенью из Новой Зеландии... Порт Данидин, дождь; бредешь, останавливаясь: то висящий аквариум, то выставка кошек, то забредешь в парк с полчищем попугаев, летающих под проволочным каркасом, обтягивающем гигантский эвкалипт. Опускаюсь, не боясь испачкать брюк, на ступени памятника Роберту Бернсу, и он, из темно-зеленой бронзы, глядя, как я присел, униженный судьбой, неосуществившийся гений, сказал мне: "В чем дело, парень? Или ты не свободен, как я?" Я мог остаться там, в Данидине или Тимару, воспользовавшись отметкой в морском паспорте, - как некоторые моряки, ловившие рыбу в Тасмановом море; или в Сан-Крусе, где меня разгадала одна еврейка с немецкой фамилией... Пустая ферма, холмы, катание на велосипедах вдвоем с фрау Хельгой; изумительно пахнущий чай в чашечках, расписанных еловыми шишками; полуслепая собака Густав на ковре из ламы. Немецкие картины, немецкие книги, немецкая речь. Ночью фрау Хельга стонала на идиш, но не об этом речь!.. Я мог бы остаться в Сингапуре, где интеллигентная, без сентенций китаянка, владелица магазина детского оружия, облюбованного моряками, предложила стать ее мужем. Я мог заявиться в Париж к Боре Заборову, когда стояли на разгрузке в Гавре. Разве он бы не помог мне там, как когда-то в Минске? Но если уже не удерживала Наталья, то было существо, из-за которого мыкался по морям, когда они уже потеряли для меня всякий смысл; привязал себя к судьбе, как к электрическому стулу; из-за кого ждал-дожидался, когда кучка негодяев снизойдет ко мне, и я войду, открыв дверь, с бутылкой пива в руке, и, опережая немой вопрос Натальи, она бросится с криком ко мне на шею: "Папу приняли в писатели!" Есть одна-единственная душа, перед которой я ни в чем не повинен, разве что в том, что прирос к ней нераздельно. Я подглядел у нее и приобщил к собственным те годы, когда был мал и не запомнил себя; и еще до того, как она появилась, посвятил ей рассказ "Мыс Анна" - о безумии, охватывающем моряка, когда он внезапно, среди веселого застолья, открывает для себя, что жизнь коротка, - это моя дочь Аня; она меня бросила.
Толпа воспрянула, подходил троллейбус 38. Я поразился, как он выглядит: засыпан снегом доверху, до контактного электродержателя, - вот это дивертисмент! Оттуда, из района Юго-Запад, где был 38-й, стлалось, текло, растекалось стеной, поневоле приближаясь и к нам, снежное облако... Значит, еще не ушла, окончательно сникнув, зима?..
Пассажиры в троллейбусе, запоздало разглядев через засыпанные стекла, где остановились, кинулись к дверям, сталкивая с приступок тех, кто уже почти вошел... Куда они торопились? Что они боялись упустить? Недавно Наталья, споткнувшись на ступеньках автобуса, была выброшена под колеса, растянула связки, не могла подняться и лежала, ужасаясь, так как автобус готовился отойти. А тот, кто ее столкнул, не подал руки: раз упала, то лежи! Подобное происходило везде и толкало к мысли, что случилось нечто, похожее на радиоактивный распад. Перевесила критическая масса зла, пошла неуправляемая реакция... Как ты ее остановишь, если пошла?
Войдя, подивился, сколько их вылезло на проспекте Пушкина. На задней площадке стояло всего несколько человек, должно быть, из числа вошедших. К ним присоединился, взявшись за поручень. Тотчас кто-то пристал насчет лишнего талончика. Талончики ограничивали в продаже, чтоб покупали проездные билеты. Я не имел проездного билета, зачем он мне? За два года, что здесь, я купил всего один проездной талончик. Этот талончик и был сейчас при мне.
Замечательный талончик, как я его добыл?
Намеренно стал в длинную очередь, чтоб успеть сложить нацденьги. Продвигаясь к кассе, складывал их по убывающей, зверя к зверю: "зубры", "медведи", "лоси", "волки", "зайчики", наконец. Все не хватало, пока не добавил свалявшиеся в кармане "белочки". "Белочки" только принимали, так как они выпали из оборота, обесценившись. Выложил кучу денег и еле наскреб на талончик, который стоил 500 "зайчиков".
Немыслимое соотношение, хотя бы по весу: вес сданной денежной массы, не говоря уже о ее качестве: все-таки деньги! - и какой-то талончик размером с почтовую марку, из оберточной бумаги - плюнь, уже дыра. Абсурд безвременья! Абсурд еще был в том, что ничего не стоивший "зайчик" не робел перед долларом. Доллар падал, а "зайчик" стоял, поскольку стояла зарплата. Я постоянно терял на обмене валюты.
Одно утешение, этот талончик! Попался с широкими полями с четырех сторон. По этим "полям" я бил компостером, не задевая за живое. Потом прислюнивал, проводил ногтем - и дырок как не бывало. Никто меня не заставил бы купить другой талончик, даже наш Президент. Штрафовали же таких, как Наталья, а не таких, как я.
Из людей, что отметили мое появление, исключил мужчин, так как не отношусь к гомосексуалам. Но если видеть в мужской дружбе разновидность сексуального чувства, то им я обладаю вполне. Мало кто так пострадал из-за друга, как я. Не имею понятия, как далеко протянется мой "Роман о себе", а то бы сказал и о своем друге Шкляре, который был для меня Вселенной, а потом меня предал. Что же до гомосексуалов, раз зацепил их, то я запомнил только двоих. Вошел в "Бульбяную", еще в молодые годы. Сажусь за стол с картофельными оладьями. Смотрю: вся обслуга высыпала, куда-то глядит. Там сидел мужик, по виду крестьянин, белорус. Мужик встал, оказавшись в юбке, сел в телегу и уехал... Ну и что они такое увидели в этом гомосексуале? Вот второй был - да! В Ленинграде; я ездил после соревнований в Павловский парк. Встречался с Тиной, манекенщицей с трикотажной фабрики, моей знакомой по Рясне, которая из-за меня приехала в Ленинград из Риги. Не то подустал в боях на ринге, не то выдохся так - валил ее под каждым кустом, и все бесполезно. Парк большой, что лес; на каждой скамейке - старушка. Они взлетали, как куропатки. Тина потеряла трусы, а тут, откуда он взялся, гомосексуалист с Тиниными трусами! Бежит и кричит; он хотел, используя Тинины трусы, добраться до меня. Мы еле убежали.
Никаких гомосексуалов в троллейбусе 38 не было, я зря отвлекся на них. Сидели пенсионеры, заняв почти все сидячие места. С утра они вот так садились и ездили целый день. Куда? Какая разница, если они ездили бесплатно? Весь народ справедливо возмущался, что они катаются так. Помимо пенсионеров, исключил из наблюдения и совсем молодую девушку, одарившую меня недочерним взглядом. Не так давно водился с женщиной ненамного ее старше; я, может быть, еще упомяну о сумасшедшей Нине, если доберусь до нее. Теперь меня интересуют женщины до 35, на этой отметке я держусь пока.
Такая вот на меня и смотрела: полноватая, красиво завитая, в шляпе, с шарфом, закинутым этак вот. Ее длинное, мудрено скроенное пальто и шляпу покрывал бисер капель, и тот самый дождь, что я бранил, ее освежил и подрумянил. Чтоб не пробавлять время скукой, всегда высматривал среди них что-либо нерядовое или отличающееся с виду, так как это и надо, чтоб удержать себя в форме, хотя бы ощутить, что ты еще живой. Женский взгляд просветит, как рентгеном, многое даст понять. В нем есть надежда, что, себя не потеряв, перенесешь то, что тебя гложет, на лист бумаги, - а вдруг поможет один взгляд, подтолкнет к столу и вдохновит? Я понял, что завитая не из этого числа. Что она хотела? Отразиться во мне, как в зеркале, и отвернуться, не вспомнив. Нет ничего прискорбнее нарваться на такую, но нет ничего и проще разыграть ее. Я видел, что она уже напряжена, скована мной, уже недоумевает: отчего этот мужчина, неброский вовсе, но тревожащий, художник или поэт, безусловно, всегда готовый к постели, - отчего он, вместо того, чтобы меня взглядом ухватить, унести с собой, как добычу, а потом подставлять, как он умеет, развлекаясь с другой, - отчего он не доворачивает своей седой головы? Не сомневаюсь, что это точный перевод ее мыслей, которые ей внушил, и я б еще забавлялся с ней так, научившись видеть вскользь, как смотришь на компас, если б я про нее не забыл, войдя в эпизод с владивостокским трамваем... Ехал на вахту в порт, и только вошел, как женщина, томившаяся у окна, аж подскочила на месте: вот этот! Сразу понял, что схвачен, - и не отвяжешься никак. Никогда не мог против таких устоять, хотя жуткие стервы среди них попадались. А ехал на ночную вахту, и мой напарник, небось, уже посматривал на часы, считал, сколько минут осталось, и вот она встала, рослая, повыше меня, с виолончельной фигурой, взяла под руку: "Выходим?" Попытался ей объяснить, морячке, жене второго радиста супертраулера "Млечный путь" (название изменено), что я простой матрос и, в сущности, подневолен, а вот если устроит утро, - но она и слушать не хотела: "Когда то утро, милый? У меня уже ноги подкашиваются", - и это при народе, который весь, от старушек, ехавших с морского кладбища, до девочки лет пяти с хвостиком волос, державшей кота на коленях, и кот в том числе, были на ее стороне. Мужики - те готовились меня избить, если бы еще что-то провякал!..
Очнувшись в минском троллейбусе, глянул на завитую: где она успела сойти? А та, уже протискиваясь мимо, проговорила с упреком своим вибрирующим контральто: "Вы спите стоя!" - это был пропуск, я мог сойти, распечатывая "Мальборо" (я курю только "Мальборо", но не суррогат, что продают в ларьках, а настоящее, в широких пачках по 25, я запасся в Новой Зеландии), - и, идя с нею, объяснить невнимание: "Я совершенно сдвинут своим гениальным романом", - и так далее. В Минске я не изменял Наталье, если не считать тридцатилетней Тани, валютной проститутки и близкой мне души, - и только успел сказать женщине этой, уже исчезавшей, ее завитку на ушке: "Я видел вас во сне".
6. Побочная тема
Троллейбус 38 спустился под навесной мост железной дороги. Проспект Пушкина оканчивался здесь, мы выбрались из теснин насыпной земли на разъездное кольцо. Там крутилась, как в воронке, масса движущегося всего. Дальше за кольцом, едва ли не до городского центра, раскрывался простор, который создавали река Свислочь и связанное с ней Комсомольское озеро. Мне надо было уже выходить за кольцом, напротив новой заправочной станции. Однако троллейбус неожиданно свернул вправо и не остановился на повороте, где тоже можно было сойти, - у угла громадного, похожего на пустырь, яблоневого сада. Мне мешали глядеть бежавшие по стеклам ручейки таявшего снега... Взорванный асфальт, ограждение с флажком: ремонт дороги. Экскаваторщик, прорыв канаву поперек шоссе, перекуривал на холмике выброшенной почвы. Рядом, почти скрытая в земле, орудовала лопатой чернорабочая баба, до чего-то докапываясь... Кабель, что ли, искала электрический?
На этот раз я трудно приходил в себя. Даже Наталья заметила, что мне нехорошо. А в это время один мой знакомый по ЦДЛ, очевидец того, как я, отлетев от лимузина, разбив головой в трещины лобовое стекло, упал под колеса другой несущейся машины, - распустил слух, что дни мои сочтены. По этой причине ко мне заявился Игорь Жданов, поэт и мой редактор. Не просто проведать, как друг, а с официальной командировкой "Советского писателя". Жданов привез для прочтения готовую для набора рукопись, в которой хотел исправить 2-3 строки. После того, как мы выпили весь "Кагор" в нижнем магазине, я уступил эти строки Жданову. Но тот, уже передумав исправлять, оставил все, как было.
Правка закончилась, Игорь бережно уложил рукопись в свой объемистый портфель. Обычно сдержанный, тактичный, пока не напивался, он вдруг сказал обречено: "Вот сижу, как дома, а душа томится". Меня задело его настроение. Я был обязан Жданову: он буквально выхватил рукопись из чужих рук, сразу в нее влюбившись, - это был божьей милостью поэт и редактор, не делавший выбора между сочинительством и работой в издательстве. Я видел кавардак в его доме, знал его путаную жизнь, не представимую даже для поэта, еще и домоседа, имеющего дочерей, жену, тещу, а потом и внуков и сваху, на которой он женится. Меня сбивал с толку, я неверно объяснял отсвет безысходности в его голубых глазах; его отчаянье, в котором он тлел, дымился, воспламенялся и был счастлив по-своему, сделав из Музы сообщницу или, точнее, блядь, господи, не было глубже пропасти, чем между нами! - но и он тяготел ко мне, должно быть, тоже неверно истолковав; а сейчас, навестив, переживал стресс, не зная, как связать то, что видел, с моими рассказами.
Объяснив его так, я сказал: "Пора переходить на "Беловежскую". Перешли, и все понеслось в московском стиле; помню, как он втолковывал бедной Наталье, что я, став известным, обязательно сопьюсь; как тащил ее на крышу дома, уверяя, что там отходит московский поезд, на котором ей надо от меня уехать, - ничего не помогло! Тогда он вдруг предъявил Наталье доказательство моей неверности: фотографию Туи. Моя записная книжка, естественно, без денег, с фотографией неисповедимым путем к нему попала; он забыл мне вернуть по приезду и вот как воспользовался... Я попривык к подлостям друзей, совершаемым в пьяном и трезвом виде. Но случай особый, я возмутился: или он думает, что я постесняюсь набить ему морду?.. Жданов сбежал, Наталья была в шоке, и я не сразу понял, что этой моей связи с девчонкой, чисто романтической, Наталье было достаточно, чтобы отшатнуться, не пытаясь вникнуть, от той моей жизни, что я проживал без нее.
Я же, даже сейчас, оставляя все, так и не сумел развязать в себе противоречия. Понимал, что и дом отпадет, как же иначе? И смотрел на него озадаченно: а с чем я останусь, потеряв и дом этот, и семью, и березу, и сорок, - можно ли настроить себя на такую волну?
Дождь, слизав снег, обсасывал ледяной испод тротуара, но между домами, на улочке, по которой я шел, еще стойко держался гололед; и даже помалу нарастал, приращиваясь за морозную ночь. Крутоватая дорога, сворачивавшая к посудному ларьку, была так расскользана, что по ней не ходили, если не считать рискового мужика с мешком, обутого в новые галоши, исключавшие скольжение. Какую-то старуху вели с другой стороны, где был продуктовый магазин. Вид у нее был, словно она упала: без платка, полураздетая, в обморочном состоянии. Две ее подруги, такие же бедолаги, держали старуху под локти, отчего казалось, что она воздевает руки к небу. Такие вот городские старушонки - несгибаемые железные бабки, которых, казалось, ничем не уморить, - в одночасье, как цены подпрыгнули до мировых, а пенсия осталась на месте, были приговорены. По привычке повторяли они путь к магазину, ничего не покупая. Сидели у входа вместе с собаками, ожидали - чего? А вдруг выйдет высокое решение, и их покличут: "Налетай, бабки!" - и насыплют целые пригоршни гостинцев: "Это вам от любимого, всенародно выбранного Президента".
Отвлек меня от старух дикий вопль сверху. Не успев дотянуться до низенького бордюрчика из крашенных металлических трубок, грохнулся на гололеде мужик в галошах, с мешком пустых бутылок: "Ах ты, Лукаш, требуха деревенская, завел народ, Сусанин..." - запричитал мужик, изливая свою горечь и желчь. Выходило, что "Лукаш", то есть президент Лукашенко, виноват, что он грохнулся. Обычно я не вмешиваюсь, но сейчас мне захотелось постоять за "нашего президента" - так он сам себя называл, в третьем лице: "Давайте, уважаемые граждане Республики Беларусь, постоим за нашего президента". Был Президент все-таки мой земляк, простой человек: не крал, не притворялся, желал добра народу. Только вряд ли представлял, как будет трудно что-то сделать. Попер наобум, выиграл выборы. Народ поддержал, а сейчас отступил в сторону: выкручивайся сам... Я сказал поскользнувшемуся мужику: чем обвинять во всем Президента, лучше б сколол этот лед, калечащий людей. Или хоть посыпал песочком. Вон целая гора мокнет, только подсовывай лопату...
- Устал я, брат.
"Устал..." - это он говорил мне? Да если б зимой в море, на перегрузе, когда в самом деле тяжело; не то слово - буквально кончаешься, таская сутками практически без отдыха брикеты мороженной рыбы в трюме: два судна летают, связанные концами, дергая в стороны; сверху проливается ледяная вода; бегаешь по скользким плитам из рыб на одеревенелых ногах, а если споткнулся, упал, - не говори: "Устал, брат". Это раньше квасили уставшим морду, а теперь - убьют. Потому что только убийство поднимает общий дух команды.
- Раз устал, отдыхай. А бутылки подберу я.
Мужик глянул недоверчиво, прикидывая: можно ли мои слова принять всерьез? Не похож я на того, кто мог бы воспользоваться!.. Успокоясь, он охватил взглядом бутылки, раскатившиеся из мешка, подивился: "Ни одна не разбилась!" - но не обрадовался, а поплакался опять:
- А как же их мне собрать стоко, а?
- Вот и думай как.
Впереди вырисовался низкий, кирпичной кладки приемный пункт стеклотары. Дверь открыта, заложена камнем. Люди, переполнив помещение, уже выстраивались перед входом, скульптурно оформленным свисающими сосульками. Очередь росла, круглясь по краю налитой лужи. Блудливые старики, бабы с синяками... Хотел пройти мимо, но остановился: уж если ларек открыт, надо воспользоваться! Весь балкон заполнен посудой, смерзшейся в снегу, кто побеспокоится? Из тех бутылок, если сдать, получится дармовая сумма. Как раз возместит урон из-за проездного талончика. Мне хотелось доставить радость Наталье, а заодно и себе, так как я сэкономлю на долларах. Притом, сдать бутылки, при любой очереди, мне ничего не стоит. Обязательно объявится кто-либо, знакомый или нет, и пропустит вперед. Стоило постоять пять минут, хотя бы проверить.
Только занял очередь, как из разнопородной собачьей своры, привязанной к бордюрчику, отделилась приземистая свободная сучка и меня облаяла. Нехороший знак, но за меня вступились две шавки и ее перелаяли. Сучка сконфуженно завиляла, смолкнув, и на нее неодобрительно повела пальцем стоявшая передо мной очередница:
- Вот эта! Знаю ее хозяина... - Тут вышел некто: державного вида, хоть и пообносился; шишка на пенсии. Сучка засеменила к нему, а очередница закричала, переведя палец в сторону хозяина: - Вот этот! Чего я говорила? За ним побежала...
Все оглянулись на хозяина собаки; он удалялся, ворча под нос, опозоренный. Не стоило разбираться; тут нравы свои, я к ним привык и уже нормально вписался. Если меня сейчас кто-либо позовет, очередь не возразит: "человек достойный" - вот вся реакция. Вдруг как буря пронеслась внутри ларька: "Принимают только чистые!" Сразу возникла перестановка: те, кто посуду не мыл, начали временно выходить, устраиваясь вокруг лужи. А мы, чтоб дать им место, подвинулись поближе к крыльцу. Оказался под сосулькой, похожей на заостренное копье, истончившейся у основания. Уже вполне созрела, чтоб упасть, и я загадал по привычке. Так я загадывал на "Квадранте" насчет лебедочного противовеса. Перетершийся, с тонну весом, он раскачивался, подстерегая нас, в "кармане", где я стоял с напарником при тралении, и упал, когда я из-под него отошел, надоев, должно быть, своим загадыванием.
В очереди меня тотчас предупредили:
- Вверх не дыши!..
Так замечательно выразился очередник, стоявший за мной. Я повернулся, растроганный: это был тот самый, что упал, в галошах. Мужик со мной поздоровался, как ничего между нами не было. Уловил хорошую атмосферу вокруг меня. Я достал "Мальборо", он попросил, я отказал, объяснив, что не делюсь сигаретами. Мужик понимающе кивнул: "Дорогие!" - достал свою "Астру", и мы закурили, смешав дым.
Меня удивило: чего я стою, в самом деле? Даже если я и выбрался куда-то, как из-под палки, то это не значит, что я вернусь сейчас ради бутылок в общество Нины Григорьевны. Может, я собираюсь описывать этот ларек? Не стоит стараться! Это уже сделал Михаил Кураев в своем великолепном "Капитане Дикштейне", сразу перечеркнув пером все посудные ларьки в русской литературе. Так чего я стою? Стою и баста! И готов стоять хоть у отхожего места, если меня там будут вот так принимать.
Однако свои пять минут я уже отстоял.
Вот увидел человека, который был мне знаком: пожилой, с бачками, с остатками былого "кока". Ни фамилии, ни имени его я не знал, только издалека припоминал это костистое, горбоносое лицо, легко становящееся в профиль, как на медали. То был знаменитый легкоатлет, победитель Европы, и с ним случилось самое скверное, что порой случается с не жалеющими себя, выкладывающимися спортсменами. Теперь это инвалид с прогрессирующим параличом; не опустившийся, а лишь обособленный. Не помнил его выпившим, никогда не видел с женщиной, хотя за пустую бутылку он мог снять едва ли не любую из очередниц. Я внимательно смотрел, ничего не пропуская, как он, установив негнущуюся руку, похожий на дискобола, готовящегося выпустить диск поверх раскорячившихся, как бы присевших в испуге теток, - пульнул не диск, а сетку с бутылками, угодив в чистоватое, не взбаламученное место. Поводил сетку в луже, приподнял, пока сольется вода, развернулся и, заметив, что я смотрю, сказал без всякого скептицизма, как о проделанной работе: "Помыл".
Уже отшагнув, он сообразил, что я смотрел не просто так; обернулся, сказав: "Ты стоишь за мной!" - и показал не на тех, что под сосульками, а ткнул пальцем в заветную глубину помещения.
Очередь не возразила, что я сказал? Но разве я мог его местом воспользоваться? Я сказал: "Спасибо, брат", - и вышел из очереди.
5. Автопортрет
Топорный проспект Пушкина открылся мне из дверей галантерейного магазина "Мозовша". Я заходил туда, чтоб обменять доллары на белорусские "зайчики". Нет в Минске ничего унылее этого проспекта, которому некий чинуша отвесил уморительный реверанс, присвоив имя поэта. Серые, в подтеках дождя, поставленные в один ряд дома; телефонные будки с выломанными аппаратами, ларьки, похожие на собачьи будки; чахлые деревца на раскисшей, истоптанной, выступившей из-под снега почве...
Убитое пространство!
Напротив, через двухполосое шоссе, была троллейбусная остановка, но светофор не работал, как перейти? Ни один водитель не сбавлял скорость, наоборот, прибавлял, если кто-то из нетерпеливых делал попытку перебежать. Люди покорно ждали, когда иссякнет поток краденных иномарок. Дождались, пошли, заглядывая в авоськи тем, кто шел навстречу, прикидывая по авоськам, что есть в магазине. Никто не поднял голову и не глянул просто на человека. Да и что в нем увидишь?.. Люди потеряли обличье, ослепли и оглохли, и каждый, как сомнамбула, двигался в русле единой маниакальной идеи: как пережить это время? Должно же оно кончиться!..
Раз, лавируя вот так среди толпы, я нечаянно - нет, я уже оценил стройность ног, мелькавших в ритме авоськи, - бросил взгляд на женское лицо: оно было замучено втянувшей в омут жизнью, но светило еще!.. Мой взгляд застал женщину врасплох. Она сбилась с ноги, наткнулась на меня и умчалась, жалко извинившись. Такую беспомощность вызвало в ней лишь то, что я на нее посмотрел. А если бы мне пришло в голову познакомиться?
Сейчас я вынужден обрисовать себя, хотя мне претят подобные самоописания. По той причине хотя бы, что я без конца буду упоминать женщин, а взгляд мой, скользя по ним без разбора, всегда положит какую-либо под язык. Это не ущербная черта, а моя им дань и повинность, так как ни одна меня не предала. Отчего? - и мне непонятно. Почти любая связь была для меня заранее обречена из-за Натальи... Как им не угадать! Они же, угадывая, принимали молча. В таком случае как себя обрисовать, чтоб чувствовать вольготно в своем романе?
Нет творца, который бы решился дать беспристрастно собственный автопортрет. Пусть хоть Ван-Гог... Все ж замотал тряпкой отрезанное ухо! Даже пишущий урод, и тот отыщет или украдет парочку черточек, чтоб себя приукрасить. Это будет его законное приобретение, добытое с помощью пера. Так же и я не составлю исключения: совру, но честно.
Мой молодой портрет на субтитуле "Полыньи" льстит мне, хотя он вроде бы и правдив, конечно. Сделал его мой товарищ, Володя Марченко, талантливый фотохудожник, сгинувший в безвестности. С давних пор я страшусь любительских фотографий. Отбила интерес к фотографированию еще та коротконогая тетка в Рясне. Раньше опасался выглядеть на снимках евреем, а с некоторых пор боюсь выглядеть старцем. Поэтому чураюсь всяких компаний, если там затесался наблюдатель с фотоаппаратом. Если же не убережешься и попадешь в объектив, то происходит "Эффект Дориана Грея". Знакомые мне люди, с которыми общаюсь, в каком-то смущении начинают оглядываться, сверяя меня, подлинного, с застывшим снимком. Объяснение такой нефотогеничности, как я понимаю, - что меня с кондачка не ухватишь. Мне за пятьдесят, лицо продолговатое, с тупым носом, черные брови, черные без семитского блеска глаза; крупный чувственный рот и совершенно седая голова. С такой головой я вышел из "Полыньи": этот роман написан кровью, а не чернилами. Сегодня я небрит, как киноактер; на мне серое ворсистое пальто, импрессионистской раскраски свитер, напоминающий "Романтический пейзаж" Кандинского. Неторопливая поступь ничем не обремененного человека, свободная речь, инстинкт молниеносного приноровления к любому человеку, чтоб тут же взять верх, - неважно над кем и в чем угодно. Однако любой мой успех или неуспех, все, что я приобретаю, не может меня ни отвлечь, ни развлечь, ни остаться надолго при мне, - все тонет, сжигается в невыговоренной моей тоске.
Вот набросок, верный лишь отчасти, поскольку я изменяюсь.
Теперь я подписываюсь под портретом: "Неудавшийся большой писатель".
Однако я начинаю томиться. Меня раздражает дождь, стучащий по зонту. Смотрю, откуда он льет: вот из этой низко осевшей тучи, похожей на гигантские ягодицы великанши. Присев на минуту, она, похоже, никак не может унять себя. Я вижу, что небо вокруг, по-февральски живое, легко сдвигает и раздвигает высокие облака, забыв о том, что делается внизу. Может, готовится отчудить каким-либо новым дивертисментом? И все же мне жалко загубленной зимы.
Или не обойдусь без нее? Сколько перевидал зим - по несколько в году! Даже прихватил весну, придя осенью из Новой Зеландии... Порт Данидин, дождь; бредешь, останавливаясь: то висящий аквариум, то выставка кошек, то забредешь в парк с полчищем попугаев, летающих под проволочным каркасом, обтягивающем гигантский эвкалипт. Опускаюсь, не боясь испачкать брюк, на ступени памятника Роберту Бернсу, и он, из темно-зеленой бронзы, глядя, как я присел, униженный судьбой, неосуществившийся гений, сказал мне: "В чем дело, парень? Или ты не свободен, как я?" Я мог остаться там, в Данидине или Тимару, воспользовавшись отметкой в морском паспорте, - как некоторые моряки, ловившие рыбу в Тасмановом море; или в Сан-Крусе, где меня разгадала одна еврейка с немецкой фамилией... Пустая ферма, холмы, катание на велосипедах вдвоем с фрау Хельгой; изумительно пахнущий чай в чашечках, расписанных еловыми шишками; полуслепая собака Густав на ковре из ламы. Немецкие картины, немецкие книги, немецкая речь. Ночью фрау Хельга стонала на идиш, но не об этом речь!.. Я мог бы остаться в Сингапуре, где интеллигентная, без сентенций китаянка, владелица магазина детского оружия, облюбованного моряками, предложила стать ее мужем. Я мог заявиться в Париж к Боре Заборову, когда стояли на разгрузке в Гавре. Разве он бы не помог мне там, как когда-то в Минске? Но если уже не удерживала Наталья, то было существо, из-за которого мыкался по морям, когда они уже потеряли для меня всякий смысл; привязал себя к судьбе, как к электрическому стулу; из-за кого ждал-дожидался, когда кучка негодяев снизойдет ко мне, и я войду, открыв дверь, с бутылкой пива в руке, и, опережая немой вопрос Натальи, она бросится с криком ко мне на шею: "Папу приняли в писатели!" Есть одна-единственная душа, перед которой я ни в чем не повинен, разве что в том, что прирос к ней нераздельно. Я подглядел у нее и приобщил к собственным те годы, когда был мал и не запомнил себя; и еще до того, как она появилась, посвятил ей рассказ "Мыс Анна" - о безумии, охватывающем моряка, когда он внезапно, среди веселого застолья, открывает для себя, что жизнь коротка, - это моя дочь Аня; она меня бросила.
Толпа воспрянула, подходил троллейбус 38. Я поразился, как он выглядит: засыпан снегом доверху, до контактного электродержателя, - вот это дивертисмент! Оттуда, из района Юго-Запад, где был 38-й, стлалось, текло, растекалось стеной, поневоле приближаясь и к нам, снежное облако... Значит, еще не ушла, окончательно сникнув, зима?..
Пассажиры в троллейбусе, запоздало разглядев через засыпанные стекла, где остановились, кинулись к дверям, сталкивая с приступок тех, кто уже почти вошел... Куда они торопились? Что они боялись упустить? Недавно Наталья, споткнувшись на ступеньках автобуса, была выброшена под колеса, растянула связки, не могла подняться и лежала, ужасаясь, так как автобус готовился отойти. А тот, кто ее столкнул, не подал руки: раз упала, то лежи! Подобное происходило везде и толкало к мысли, что случилось нечто, похожее на радиоактивный распад. Перевесила критическая масса зла, пошла неуправляемая реакция... Как ты ее остановишь, если пошла?
Войдя, подивился, сколько их вылезло на проспекте Пушкина. На задней площадке стояло всего несколько человек, должно быть, из числа вошедших. К ним присоединился, взявшись за поручень. Тотчас кто-то пристал насчет лишнего талончика. Талончики ограничивали в продаже, чтоб покупали проездные билеты. Я не имел проездного билета, зачем он мне? За два года, что здесь, я купил всего один проездной талончик. Этот талончик и был сейчас при мне.
Замечательный талончик, как я его добыл?
Намеренно стал в длинную очередь, чтоб успеть сложить нацденьги. Продвигаясь к кассе, складывал их по убывающей, зверя к зверю: "зубры", "медведи", "лоси", "волки", "зайчики", наконец. Все не хватало, пока не добавил свалявшиеся в кармане "белочки". "Белочки" только принимали, так как они выпали из оборота, обесценившись. Выложил кучу денег и еле наскреб на талончик, который стоил 500 "зайчиков".
Немыслимое соотношение, хотя бы по весу: вес сданной денежной массы, не говоря уже о ее качестве: все-таки деньги! - и какой-то талончик размером с почтовую марку, из оберточной бумаги - плюнь, уже дыра. Абсурд безвременья! Абсурд еще был в том, что ничего не стоивший "зайчик" не робел перед долларом. Доллар падал, а "зайчик" стоял, поскольку стояла зарплата. Я постоянно терял на обмене валюты.
Одно утешение, этот талончик! Попался с широкими полями с четырех сторон. По этим "полям" я бил компостером, не задевая за живое. Потом прислюнивал, проводил ногтем - и дырок как не бывало. Никто меня не заставил бы купить другой талончик, даже наш Президент. Штрафовали же таких, как Наталья, а не таких, как я.
Из людей, что отметили мое появление, исключил мужчин, так как не отношусь к гомосексуалам. Но если видеть в мужской дружбе разновидность сексуального чувства, то им я обладаю вполне. Мало кто так пострадал из-за друга, как я. Не имею понятия, как далеко протянется мой "Роман о себе", а то бы сказал и о своем друге Шкляре, который был для меня Вселенной, а потом меня предал. Что же до гомосексуалов, раз зацепил их, то я запомнил только двоих. Вошел в "Бульбяную", еще в молодые годы. Сажусь за стол с картофельными оладьями. Смотрю: вся обслуга высыпала, куда-то глядит. Там сидел мужик, по виду крестьянин, белорус. Мужик встал, оказавшись в юбке, сел в телегу и уехал... Ну и что они такое увидели в этом гомосексуале? Вот второй был - да! В Ленинграде; я ездил после соревнований в Павловский парк. Встречался с Тиной, манекенщицей с трикотажной фабрики, моей знакомой по Рясне, которая из-за меня приехала в Ленинград из Риги. Не то подустал в боях на ринге, не то выдохся так - валил ее под каждым кустом, и все бесполезно. Парк большой, что лес; на каждой скамейке - старушка. Они взлетали, как куропатки. Тина потеряла трусы, а тут, откуда он взялся, гомосексуалист с Тиниными трусами! Бежит и кричит; он хотел, используя Тинины трусы, добраться до меня. Мы еле убежали.
Никаких гомосексуалов в троллейбусе 38 не было, я зря отвлекся на них. Сидели пенсионеры, заняв почти все сидячие места. С утра они вот так садились и ездили целый день. Куда? Какая разница, если они ездили бесплатно? Весь народ справедливо возмущался, что они катаются так. Помимо пенсионеров, исключил из наблюдения и совсем молодую девушку, одарившую меня недочерним взглядом. Не так давно водился с женщиной ненамного ее старше; я, может быть, еще упомяну о сумасшедшей Нине, если доберусь до нее. Теперь меня интересуют женщины до 35, на этой отметке я держусь пока.
Такая вот на меня и смотрела: полноватая, красиво завитая, в шляпе, с шарфом, закинутым этак вот. Ее длинное, мудрено скроенное пальто и шляпу покрывал бисер капель, и тот самый дождь, что я бранил, ее освежил и подрумянил. Чтоб не пробавлять время скукой, всегда высматривал среди них что-либо нерядовое или отличающееся с виду, так как это и надо, чтоб удержать себя в форме, хотя бы ощутить, что ты еще живой. Женский взгляд просветит, как рентгеном, многое даст понять. В нем есть надежда, что, себя не потеряв, перенесешь то, что тебя гложет, на лист бумаги, - а вдруг поможет один взгляд, подтолкнет к столу и вдохновит? Я понял, что завитая не из этого числа. Что она хотела? Отразиться во мне, как в зеркале, и отвернуться, не вспомнив. Нет ничего прискорбнее нарваться на такую, но нет ничего и проще разыграть ее. Я видел, что она уже напряжена, скована мной, уже недоумевает: отчего этот мужчина, неброский вовсе, но тревожащий, художник или поэт, безусловно, всегда готовый к постели, - отчего он, вместо того, чтобы меня взглядом ухватить, унести с собой, как добычу, а потом подставлять, как он умеет, развлекаясь с другой, - отчего он не доворачивает своей седой головы? Не сомневаюсь, что это точный перевод ее мыслей, которые ей внушил, и я б еще забавлялся с ней так, научившись видеть вскользь, как смотришь на компас, если б я про нее не забыл, войдя в эпизод с владивостокским трамваем... Ехал на вахту в порт, и только вошел, как женщина, томившаяся у окна, аж подскочила на месте: вот этот! Сразу понял, что схвачен, - и не отвяжешься никак. Никогда не мог против таких устоять, хотя жуткие стервы среди них попадались. А ехал на ночную вахту, и мой напарник, небось, уже посматривал на часы, считал, сколько минут осталось, и вот она встала, рослая, повыше меня, с виолончельной фигурой, взяла под руку: "Выходим?" Попытался ей объяснить, морячке, жене второго радиста супертраулера "Млечный путь" (название изменено), что я простой матрос и, в сущности, подневолен, а вот если устроит утро, - но она и слушать не хотела: "Когда то утро, милый? У меня уже ноги подкашиваются", - и это при народе, который весь, от старушек, ехавших с морского кладбища, до девочки лет пяти с хвостиком волос, державшей кота на коленях, и кот в том числе, были на ее стороне. Мужики - те готовились меня избить, если бы еще что-то провякал!..
Очнувшись в минском троллейбусе, глянул на завитую: где она успела сойти? А та, уже протискиваясь мимо, проговорила с упреком своим вибрирующим контральто: "Вы спите стоя!" - это был пропуск, я мог сойти, распечатывая "Мальборо" (я курю только "Мальборо", но не суррогат, что продают в ларьках, а настоящее, в широких пачках по 25, я запасся в Новой Зеландии), - и, идя с нею, объяснить невнимание: "Я совершенно сдвинут своим гениальным романом", - и так далее. В Минске я не изменял Наталье, если не считать тридцатилетней Тани, валютной проститутки и близкой мне души, - и только успел сказать женщине этой, уже исчезавшей, ее завитку на ушке: "Я видел вас во сне".
6. Побочная тема
Троллейбус 38 спустился под навесной мост железной дороги. Проспект Пушкина оканчивался здесь, мы выбрались из теснин насыпной земли на разъездное кольцо. Там крутилась, как в воронке, масса движущегося всего. Дальше за кольцом, едва ли не до городского центра, раскрывался простор, который создавали река Свислочь и связанное с ней Комсомольское озеро. Мне надо было уже выходить за кольцом, напротив новой заправочной станции. Однако троллейбус неожиданно свернул вправо и не остановился на повороте, где тоже можно было сойти, - у угла громадного, похожего на пустырь, яблоневого сада. Мне мешали глядеть бежавшие по стеклам ручейки таявшего снега... Взорванный асфальт, ограждение с флажком: ремонт дороги. Экскаваторщик, прорыв канаву поперек шоссе, перекуривал на холмике выброшенной почвы. Рядом, почти скрытая в земле, орудовала лопатой чернорабочая баба, до чего-то докапываясь... Кабель, что ли, искала электрический?