Страница:
Вернулся, сел за стол - и согнав с себя все, дойдя до сухожилий, пустил руку по гладкому листу бумаги. Пустил и почувствовал, как заскользила рука...
"Полынья"!
38. Черный Апостол
К этому времени я вычислил чистые души и мелкие душонки. Я знал наперечет тех, которые не могли солгать. Получался шаткий баланс, когда один-два голоса "за" или "против" склоняли чаши весов туда или сюда. Я держался на волоске, хотя для многие люди, способные улавливать обстановку в Союзе писателей, оценивали мои шансы намного выше, чем я сам. Миша Герчик, имевший ясный взгляд и безошибочное чутье в таких вопросах, заявил без колебаний: "Тебя примут, пришла твоя очередь". Уже были опубликованы главы из книги Алены Василевич "Мележ", где Алена Семеновна привела слова покойного писателя о его "единственной ошибке": Иван Павлович припомнил с огорчением, что голосовал против меня. Волынка с моим приемом изобличила себя как демонстрация вопиющего издевательства. Не принятый еще в молодые годы за книгу, которая бы явилась украшением жизни не одного известного литератора, я готовился поставить рекорд по многолетию пребывания в "молодых". В Союзе писателей СССР, должно быть, уже не оставалось и пишущего графомана, столько лет добивавшегося писательского звания. Никак я не мог одолеть в Минске тех самых, от которых умывался кровью в Рясне. Только теперь вся душа была в крови. Не причиталось ничего такого, чтоб почувствовал себя равным со всеми. Мог иметь документ, который бы подтвердил право писать книги: что это моя профессия.
Чуда не произошло: я был завален громадным большинством голосов Приемной комиссии СП БССР.
В механизм комиссии был заложен убийственный элемент: надо набрать две трети голосов "за". Практически это сделать невозможно. Почти половина членов комиссии, люди больные и престарелые, не могли явиться на голосование. Считалось, что они проголосовали "против". До меня был принят в Союз писателей умный еврей, который догадался сесть в такси и объехать старцев и больных с урной для голосования. Никто мне этого не подсказал. Да я и представить не мог, как бы эту урну взял и поехал с ней по квартирам и домам. А вдруг кто-либо из старцев мог подумать, что явился гробовщик? Тогда бы меня Бог знает в чем могли обвинить. Механизм голосования не пропускал чужих. Свои же проскакивали без задержки.
По требованию нескольких белорусских писателей: поэта Сергея Ивановича Граховского и моих почитательниц Алены Василевич и Веры Полторан, мной занялся сам Президиум СП БССР, состоявший из самых знаменитых и выдающихся. Механизм прохождения через Президиум мог показаться ослабленным. Прием решался простым большинством голосов. Происходил открыто, за общим столом. Суть же была в ином: Президиум никак не мог отменить решение Приемной комиссии. Тогда бы он выразил недоверие, усомнился в правомочии людей, избранных Съездом писателей. Не говоря уже о том, что многие члены Приемной комиссии одновременно являлись и членами Президиума. Но бывали и исключения, если ввязывался кто-то из особо знаменитых. Тогда Президиум мог уступить. Я давно потерял надежду на заступничество особо знаменитых. Для меня механизм оставался один: друзья и враги.
Президиум СП БССР заседал два раза.
В первый раз, пересчитав тех, кто будет "за" и "против", сделав прикидку на внезапно заболевших и на тех, кто не придет без объяснений, так делают поправки на морской карте, учитывая снос ветра и течения и выводя истинный компасный курс, - я все же просчитался: не учел глубоко запрятавшегося человека. Поэтому беспечно ответил одному из членов Президиума, прихворавшему и позвонившему мне: "Обойдусь". Купил ящик водки, думал отметить прием - и попал впросак. Не в силах найти того, в ком ошибался, не стал объяснять поступок злонамеренностью. Объяснил той нервной обстановкой, в которой протекало заседание Президиума. Обстановка возникла такая, что в ней мог дрогнуть и пойти на попятную и друг.
Дело в том, что и остальные евреи-претенденты, заваленные Приемной комиссией, прослышав, что меня одного собираются рассматривать на Президиуме, устроили бучу: а мы что, не такие? Вот и сделали невиданную уступку, собрали всех вместе. Теперь и прояснился окончательно механизм функционирования Президиума СП БССР.
В чем он заключался? В том, что я уже сказал: в невозможности его пройти. Да, все открыто: каждый виден, говорит, рекомендует. Потом идут в отдельную комнату, тайно голосуют. Это совсем не то, что стоишь в коридоре и ломаешь голову, с какой стороны и по какой лестнице они, проголосовав, тебя обойдут. Отличие Президиума было в том, что выдающиеся письменники, заявив открыто о поддержке и тайно проголосовав против, никуда не убегали. Возвращались, садились вместе со своими жертвами и спокойно наблюдали, как те корчатся.
Никто из выдающихся и не дрогнул, когда мертвенно побледнел, услышав приговор, Наум Ципис, обманувшийся на показном доверии, обживший, как свой дом, писательский особняк. Неожиданный выстрел в упор мог стоить жизни Науму. Выручили его влиятельные друзья, произвели сбор средств в Германии. Немцы спасли жизнь Наума Циписа, сделав операцию на сердце. Второй соискатель из евреев, Михаил Геллер, как я слышал, допустил промах еще на Приемной комиссии, куда его пропустили для собеседования. Объяснили, в чем его ошибка: Геллер, имевший в наличии с десяток детских книжек, когда его попросили прочесть лучшее стихотворение, выбрал стихи о Ленине. Мол, время другое, номер не прошел. Михаил Геллер забыл, какая эпоха на дворе. Члены Приемной комиссии рассмеялись и зарезали Михаила Геллера. Но что смешного в том, что поэт в самом деле написал свое лучшее стихотворение о Ленине? Или чистоплотнее помечать старым временем только что сочиненные стихи? Выдавать их за архивы, "отложенные в стол", за давний крик души, который, наконец, будет услышан?
У меня оказалась "ничья": не хватило для перевеса одного голоса. Таких набралось двое: я и Алесь Мартинович, белорус, критик. Того клеймили, не стеснялись, как супостата, из-за какой-то ерунды. Я был благодарен Алесю за хвалебную рецензию на "Полынью" в "Литаратуры и мастацтве", где он работал. Переживал за него. Происходило нечто невообразимое. На Президиум прорвались сотрудники газеты, товарищи Алеся Мартиновича, и учинили жуткий шабаш, как в рассказе Олега Ждана. Я пытался выяснить у Мартиновича, в чем они его обвиняют. Алесь отмахнулся спокойно: все равно не поймешь. Однако члены Президиума все понимали и согласно кивали: Мартинович кругом виноват. Тут я спохватился: Алеся решили проучить, пожалеют в другой раз. А кто меня пожалеет?
Тут-то - как не сказать то, что есть! - робко подал голос Валентин Тарас: "Может, отложим этих двоих до следующего раза?" Думал, что тихий голос Вальки Тараса никто не услышит. Услышал Нил Гилевич, первый секретарь, и не стал возражать.
И вот я стою, единственный в списке еврей, и подсчитываю восходящих ко мне по лестнице апостолов, светлых и черных... Поднимался и поднимался, и не было конца грандиозной фигуре, какой-то нездешний, как не от мира сего, с ассиметричным лицом и выделенным на лице подбородком, чтоб в него упереться ладонью, как на своем портрете, великий писатель и кристальный человек Янка Брыль.
За ним прошуршали мыши: Макаль Пятрусь, Лойка Алег, Хведар Жычка, Микола Малявка, Дамашевич Владимир, Некляев Владимир... Из всех "Владимиров" Уладимир Юревич изможденный, с мешками под глазами, и несущий громадный мешок на плечах необъясненных имен и отчеств, спотыкающийся от непосильной ноши...
Враги покрупнее: Саченко Борис, Янка Сипаков, улыбчивый друг-враг, Вячеслав Адамчик - враг заклятый.
Иван Петрович Шамякин - заклятый враг.
Гилевич Нил Семенович! Первый секретарь... Десять лет кровь пил, насытился. Будет "за".
Максим Лужанин: узник лагерей 1933 года, воевал под Сталинградом, участник XXIII сесии Генеральной Асамблеи ООН. Член СП СССР с 1943 года. Автор книги публицистики "Репортаж с рубцом на сердце"...
Враг.
Вражеская диверсионная группа: профессора, академики, директора институтов, издательств.
Пошли друзья: Иван Чигринов, Виктор Козько, Виктор Карамазов, Георгий Колос, Алесь Жук, Анатоль Кудравец.
Рая Боровикова, - женственная поэтесса, - своя без вопроса! Лидия Арабей - своя баба! Сергей Законников, работник ЦК, - свой хлопец. Вася Зуенок, будущий 1 секретарь - мужик свой. Вертинский Анатоль - свой.
Женя Янищиц! Та "девочка у фикуса", знакомая по "Зорьке", от которой прятался давно умерший в Якутии Ваня Ласков... Задумав себя погубить, она пришла на Президиум, чтоб отдать в последний раз свой голос. Выйдет, покажет листок: "За всех проголосовала!" - и пропадет.
Опять не явился и не явится кочующий московско-минский профессор, фрондер, выдающийся писатель, сочинивший своих, гнойно-распухших в сырых от крови шинелях, патологически-страстных, невообразимо-умелых в убийстве "Карателей", упитанный "живчик" Алесь Адамович.
Раз не явился, то формально получается так: Алесь Адамович - мой "вычеркиватель", враг.
На вершине подъема, как всему венец: Василь Быков!
Стройный, как и не под 60, поднимается легко, еще бы, - жена молодая! мой рекомендатор, великий писатель, Герой Социалистического труда. Обладая тихим голосом, он говорит, здороваясь, растягивая слова, с причмокиванием: "Я думаю, Борис, что сегодня вас примут. Такое у меня предчувствие". Это сказано с сильным белорусским акцентом, хотя Василь Владимирович виртуозно, без всяких потерь, переводит себя на русский язык. Ничего я не знаю краше его новелл однообразных: читай, перечитывай, а всякий раз ступаешь, как на нетронутый снег!..
Вижу любимого писателя рядом всего во второй раз. До этого наблюдал издали: он проходил, я с ним здоровался, он отвечал, не зная, кто я. Не решался к нему подойти, стесняясь тех слов, что он сказал обо мне в личном письме. Может, переживал, что обманул его надежды, не став ни Бабелем, ни Хемингуэем? Были годы, когда он проходил мимо меня почти молодым. Сейчас замечаю: затронут дряблостью подбородок, кожа в раскрытой рубахе не загорает, а краснеет, и пористый нос: "Вчера, напившись, думал об отмщении В.Быкову. Почему именно ему? Хотелось написать письмо, уколоть чем-то." Да, грешно жить без дела! Подходишь к столу лишь для того, чтоб начеркать какие-то обиды в порыве ненависти к себе... Много хочется от человека, которого любишь!.. "Не переживайте, Борис, главное творчество." Все правильно, но... та же Алена Василевич, уговаривая отступить, сделала все, что в ее силах. А Василь Владимирович? Кому он не поленился дать "Доброго пути"! А обо мне - ни слова. Да ему лишь стоило возмутиться, как в разговоре со мной по телефону, когда он обозвал "паскудами" членов Приемной комиссии. Возникла, к примеру, заминка с приемом Светланы Алексиевич, - прискакал из Москвы Алесь Адамович - и все решил... Или Президиум не пошел бы на попятную перед Василем Быковым? Могу задавать только вопросы, так как ответов не знаю.
Трудно мне далась его рекомендация! Сам предложил и забыл, а как напомнить? Забыл, что я, мучаясь, жду. Тогда вмешалась еще одна моя славная защитница, критик Вера Полторан, теперь уже покойная: дай Бог ей чистого песочка, она так хотела в нем лежать!.. Как сумела Вера Семеновна поймать Василя Владимировича? Телефон отключен, как и у его друга-земляка Рыгора Бородулина. Они, чтоб поговорить, обмениваются телеграммами: "Пазвани", Быков Бородулину; "Пазвани", - Быкову Бородулин.
Рыгор, легок на помине! Кругом седой, глаза застылые, плавают, как в топленом масле. А раньше - впивались, как пиявки. Все так же вертит шеей и подергивает плечом. Коротко разбежавшись, прижимается ко мне, как хочет подластиться: "Ну, як жывеш?.." На прошлом Президиуме, где я впервые увидел открыто Рыгора, он задел словами меня и Жору Колоса. Жора Колос стал меня неумеренно хвалить. Нельзя было остановить словоизвержение театрального критика. Жоре не только были по душе мои книги. Меня с ним, эстетом, притворявшимся рубахой-парнем, связывала неожиданная встреча во Владивостоке. Жора Колос, единственный из всех членов СП СССР, побывал на зверобойной шхуне.
Тогда мы зашли на сутки в порт, чтоб похоронить Кольку Помогаева. Встретил Жору, мы были едва знакомы, и он напросился на "Крылатку". Генка Дюжиков, когда ехали с морского кладбища, снял какую-то девку, шатавшуюся среди судов. Привел и уложил на койку, разрешив поиграть с ней боцману Сане. Пили, Саня играл с девкой, а она, миловидная, лет 18, подмигивала Жоре, чтоб и он не робел. Жора, импозантный, в дорогом костюме, делал к ней шаг и отступал. Мы Жору, пьяного, нагрузили рыбой, яйцами с птичьих базаров. Держа в зубах подаренный зверобойный нож, он, как пират, начал карабкаться на плавбазу "Альба". Надо было перевалить эту скалу из металла, у борта которой стояла "Крылатка", чтоб ступить на землю. О том, что Жора Колос пережил тогда, в двух шагах от причала, он рассказывал все эти годы в любой компании, куда ни попадал. Я узнал в море, что он умер, и горько вздохнул.
На первом Президиуме Жора, расхваливая меня, пытался достать до нутра этих бумагомарателей, впервые слышащих такое слово, как "бот". Вот Бородулин и съязвил насчет нас обоих: "Два боты - пара", перефразировав русскую пословицу: "боты" - на мове - сапоги. Надо было "заткнуть фонтан" в Жоре, сколько я уже горел от таких похвал! Рыгор же, ради красного словца, не пожалеет и отца. Я ему простил. Геннадь Буравкин, поэт и министр, зная цену таким вот, к месту выстреленным пословицам, мне объяснил: оттого, мол, и вышла "ничья", что Бородулин неосторожно спугнул кого-то, кто собирался проголосовать "за".
Да таких, пугливых, уже не могло быть! Я мог бы, грешным делом, причислить к испугавшимся самого Буравкина, хотя не имел причины усомниться в его порядочности. Буравкина же не было на первом приеме. Это он мне звонил, и я ему сказал: "Обойдусь". Просидев после первого Президиума битый час над расчетами, я в отчаянье развел руками: кто мог так запрятаться! А сейчас, когда ластился Рыгор, как молнией озарило: а что, если он и есть скрытый матерый враг? Взял да и явился с обрезом за пазухой?
Все были в сборе, я пересчитал с поправкой на Рыгора. Снова получалась "ничья". Все сходилось. Можно уходить - новый роман писать.
Неужели заставят? Какой им навар от того, что я напишу еще один роман? Уж если они разозлят, то я могу и про них написать! Хватит мне брать пример с Джойса! Я возьму пример с Миколы Хведоровича. Микола Хведорович уже не мог продолжить свою судьбоносную книгу: умер, надорвавшись их хоронить. Вот и стану его последователем и учеником.
Кажется, еще кто-то вошел, поднимается...
Геннадь Буравкин! Прошлый раз отсутствовал Геннадь Николаевич, и я про него забыл. Подсчитал сейчас без него... Подсчеты окончены: считай, я уже принят в Союз писателей БССР.
А ведь мог бы получить билет еще в прошлый раз, если б не оказался таким ротозеем... Ну и что, если жена Рыгора - еврейка? Что такого, что гостил в Израиле? Конечно, мог бы после такой поездки предупредить: "Нет у меня совести, ничем не разбудить". Разве не понял бы, не пожалел такого человека? Уж лучше бы притворился больным, или занятым, как Адамович! Нет же: на все приемы ходил - член Приемной комиссии и член Президиума. Каждый раз с отрезом за пазухой.
Вот ведь как запрятался, Штирлиц!
Может быть, отозвалась далекая драка, тянется след от нее? Тогда на квартире Бородулина пьяный Геннадь Клевко ударил Федю Ефимова... Я знал только одного врага, которого нажил из-за Феди, - Нила Гилевича. Федя написал рецензию на стихи Нила Семеновича. Остановил меня: "Можно, поставлю твою фамилию? Мне надо, чтоб две рецензии прошли в одном номере". Рецензия опасное дело. Я из-за рецензии испортил отношения с белорусским классиком Пилипом Пестраком. В хвалебном монологе о Пестраке допустил одно неосторожное слово. Старик много лет не мог простить: "Балюча лягнув ты мяне, Барысе!" - но Федя успокоил: "Рецензия совершенно безобидная". Я торопился на пьянку, Федя стоял в своей зимней офицерской шапке, которую опять начал носить, покинув "Неман", и я сказал, понимая, как ему нужны деньги: "Ладно, подписывай". Потом прочитал: там против Нила Семеновича ощетинилось не одно слово, как у меня против Пестрака, а проскочила целая колючая фраза! Как нельзя кстати: Нил Гилевич стал на 10-12 лет Первым секретарем СП БССР. Можно сказать, я поставил крест на своем приеме одной рецензией Федора Ефимова. Федя же так и не обнародовал публично, что рецензия его, а не моя. Выходит, опять от него ноги растут? Когда на квартире Бородулина Клевко ударил Ефимова, тот снес оскорбление. Шкляра начал науськивать постоять за офицера. Шкляра хотел проверить меня как боксера. Может, уже не гожусь в его защитники? Все ж я не тронул первым здоровенного Клевко. Пытался урезонить словами. Знал, что с ним дружат Рыгор и Валя. Даже был готов простить неудавшийся удар ногой. Простил бы, если б он своим неухоженным ботинком с отставшим гвоздем не порвал мой единственный костюм, что я с таким трудом купил. Тогда я ему влепил. Клевко упал, лежал, ему терли уши. На второй день подошел, извинился. Больше ничего не было между нами. Федя же не поблагодарил. Не подходил ко мне несколько лет, пока ему не понадобилось, чтоб кто-то подписал рецензию. Почему не Кислик, не Тарас?
Рыгор Бородулин не заметил ни гнусного поведения Клевко, ни подстрекательства Шкляры. Зато не мог, как я понимаю, простить, что ударил белорусского поэта. Рыгор мог быть врагом без видимой причины, как Максим Лужанин. Но хоть что-то надо отыскать? А если опять вернуться в тот день, когда мы увиделись возле "Немана", то тогда только-только давала себя знать беспрецедентная месть Рыгора Бородулина. Я не принимал всерьез его приставаний. Рыгор меня обнимал, называл "сябра". Дарил свои книги с трогательными надписями. Только через много лет, и то с подсказки, я сообразил, каким врагом обернулся этот "сябра". Обещавший стать национальным гением, но с годами стершийся творчески, Рыгор Бородулин сделался величайшим завистником и интриганом. Его опасались даже свои, близкие по духу люди. Любой чужой успех вызывал в нем приступ злобного острословия. Понимая уже, что он мне не друг, я все ж полагался на его порядочность: что он не даст себя вовлечь в заговор против меня. Трудно вообразить, что Бородулин, народный поэт, к тому же родственный евреям, может унизиться до подлой травли человека, беззащитного из-за своей национальности. Рыгор Бородулин оказался способен на это, став одним из черных апостолов в моей судьбе.
Постигший игру без всяких правил, я сейчас получу, что хотел. Могу уже сойти в апрельский вечер. Понедельник, 13 апреля - памятный день... Кому поведать о своей победе-беде, о том, что я победил их? Закончил, наконец, битву, начатую с Рясны? Ничего никому я не смогу объяснить. Только скамейке в парке, она одна поймет. Деревянная скамейка, и та поймет: если родился среди них, то надо за это платить. Я заплатил своими ненаписанными книгами. Пусть меня утешит членский билет СП СССР. "Утешение печали - печалью более глубокой" (А.Блок).
39. Приезд Шкляры
Шкляра любил всякие розыгрыши. Не обошлось без представления и на этот раз. Я расслышал стук в окно, встал со стула. Мне мешал смотреть букет на подоконнике. Шкляра в своем светло-сером с красной искрой пальто с поднятым воротником, в вязаном кепи стоял ко мне спиной, рядом с шофером. Водитель, улыбаясь, смотрел в мое окно. Если б я получше пригляделся к "Шкляре", используя подсказывающую ухмылку водителя, то обнаружил бы, что пальто на нем сидит не по фигуре. Да и кепи натянуто, как для смеха. Не сообразил я и того, что из переулка Шкляра никак не мог дотянуться до моего окна. В окно же именно постучали, а не бросили камешком. Со мной случилось полное выпадение из обстановки, так как все мои чувства устремились в центр: Шкляра приехал! Но что выговаривать себе уступки? Я лажанулся на примитивном розыгрыше, приняв девицу Шкляры за его самого. Крикнул ей в форточку: "Чего ты стоишь? Заходи, я здесь!.."
Девушка обернулась и передала мне привет ладошкой. Шкляра же, без пальто и кепи, высунулся из гладиолусов в палисаднике, где прятался на корточках, и заплясал от веселья, что обман удался. Я не сомневался, что Шкляра, вовлекая в розыгрыш свою девушку, не поскупился разрисовать ей, какой я есть, а я соответственно и высунулся с оригиналом.
Теперь последует второй акт, и он последовал, когда Шкляра, увидев заспешившую, чуть ли не бегущую на рысях Веру Ивановну, начал обеспокоено выяснять: что со зрением у Бори? А как у него со здоровьицем вообще?.. Вера Ивановна, подстраиваясь в тон, отвечала со смешком: одичал, сидит взаперти, еле уговорила выйти из дома. Да я не прислушивался уже! Быстренько избавил комнату от лишних вещей, затолкав их, как попало, в чемодан. Не пожалел и лучшего платья Натальи, висевшего на плечиках. Тоже сунул в чемодан, отчего крышка так отскочила, что еле защелкнул на замки. Разостлал на кровати белое с розами покрывало. Выкинул в форточку увядший букет. Букет стоял давно, я вылил затхлую воду из кувшина. Принялся облагораживать свой бедный, в чернильных пятнах, стол. Занятый этими суматошными приготовлениями, я услышал, как Шкляра, подойдя к двери, давал распоряжения моей хозяйке: "Сыр нарежьте тоненько, Вера Ивановна..." - "Конечно, Игорь! Или я не знаю, как подают сыр?" - "В этом я не сомневаюсь, - отвечал Шкляра. - Это Боря привык резать кусками, по-матросски..." - "Да у него и сыра нет, - продавала Вера Ивановна. - Он вообще в магазин не ходит." - "Привык к судовым камбузам, тяжело отвыкать", - посочувствовал мне Шкляра.
Вот он появился на пороге, ухмыляясь, ставя брови углами, напуская на себя ребячье выражение шкодливой невинности... Эх, что говорить! Все еще любивший Шкляру, я все его ужимки перетолковывал в его пользу. Ни с кем до и после не возникало у меня таких чувств, когда я мог, лишь его завидев, так просто отбросить все, что скопил о нем.
Но так ли на самом деле? Начав анализ наших отношений с рыбалки на Соже, я еще не добрался до того, что случилось, когда уехали москвичи, и мы, прогулявшись по городу, вернулись в его дом в Буденновском переулке, напротив кинотеатра "Родина". Я откладывал это главное место до его приезда ко мне? Тем не менее, как только Шкляра ступил на порог, я почувствовал с ликованием, что я избавлюсь от Шкляры. Не может такого быть, чтоб я ему простил и эту рыбалку, и то потрясение, что пережил у него дома! Я вырву его из сердца. Сегодня будет последний день его властвования.
Шкляра и не предполагал, какие у меня мысли. Оговорив меня у Заборовых, он заявился ко мне со своей девчонкой, чтоб уже оговаривать при ней:
- Что ж ты молчал, что давно знаком с Тоней? - пошутил он так.
- Зачем об этом распространяться?
- Тогда ей придется в тебе разочароваться...
- Что ж, посмотрим, - ответил я легкомысленно.
Посторонившись, он дал первой войти Тоне. По-видимому, это была та девица, из-за которой он меня вызвал в Могилев под предлогом рыбалки на Соже. Стройная по своим молодым летам, она показалась высокой в маленькой комнатке. Повыше меня, как все девушки Шкляры, которых он выбирал себе вровень и даже позволял выходить за планку своего роста. У него был вкус собственника: брал незавидных, но незаигранных, сохранявших природную непосредственность. Выуживал из них именно то, что самому не хватало. Тем самым обогащал свою любовную палитру. Такой и была Тоня, простенькая, в красном плаще, слегка подкрашенная и подсиненная. Вошла без застенчивости и без стрельбы глазами: вот как, мол, живут бедные писатели, которым ничего не светит! - а легко и как своя. Подобная естественность, и не только в таких простеньких, как Тоня, вызывает успокоение насчет их доступности. Все ж доступность их, хоть и не обманывала, зависела как бы не от них самих. Такие девчонки доставались тому, кто был способен доказать, что он не шит лыком. Шкляра действовал способом, до него не использованным в Могилеве. Там и не было такой неординарной фигуры. Он брал девчонок своей поэтической вольностью, удачливостью в сферах, далеких от Могилева и от этого впечатляющих новизной. Ведь он уже москвич, везде на слуху его стихи. Девчонки, не особо вникая в поэзию, не могли устоять перед загадочным обаянием Шкляры. В Могилеве он, поэт, уже побивал боксера. А если конкретно, то мой успех, добытый на ринге, там таял за дымкой лет. Я помнил Шкляру по "Брянску", где он боялся девчат - тех грубых, языкастых, которым сам черт не брат. За эти годы он преуспел на качественно иных, ни в чем себя не уступив, кстати. Если говорить о его могилевских друзьях, Петруше и Вадике Небышинце, околачивавшихся то в Москве, то в Минске, то они, бывая в Могилеве, играли роль каких-то марионеток, которыми Шкляра управлял, как хотел. К примеру, они начинали ухаживать за той девчонкой, которую выбирал для себя Шкляра и бросал им на раздор. Перевирая их заочно перед очередной своей обожательницей, Шкляра заранее заготовлял в ней образ каждого из них, выгодный для себя. Вадик и Петруша знали прекрасно, как непривлекательно выглядят в его описаниях, и пытались себя отстоять. В этом и заключалась их ошибка: они только и делали, что оправдывались: мы не такие, какими он нас представил!.. а для чего? Чтоб над ними же и потешался Шкляра.
Я поцеловал руку Тоне, ощутив по руке летучесть ее фигуры, а также учащенный пульс в ней. Прикоснувшись губами, запустил в нее импульс своего желания, и почувствовал, что импульс прошел, затронул в ней какой-то центр, пусть и периферийный. Шкляра сострил насчет матросской галантности, а Тоня не стерла поцелуй. Наоборот: покраснев, прикрыла ладошкой, как бы приобщив к себе. Уже по этому я понял: что бы ни говорил обо мне Шкляра, я Тоне не безразличен. Она могла стать моим подспорьем, так как бороться со Шклярой один-на-один мне не по зубам.
"Полынья"!
38. Черный Апостол
К этому времени я вычислил чистые души и мелкие душонки. Я знал наперечет тех, которые не могли солгать. Получался шаткий баланс, когда один-два голоса "за" или "против" склоняли чаши весов туда или сюда. Я держался на волоске, хотя для многие люди, способные улавливать обстановку в Союзе писателей, оценивали мои шансы намного выше, чем я сам. Миша Герчик, имевший ясный взгляд и безошибочное чутье в таких вопросах, заявил без колебаний: "Тебя примут, пришла твоя очередь". Уже были опубликованы главы из книги Алены Василевич "Мележ", где Алена Семеновна привела слова покойного писателя о его "единственной ошибке": Иван Павлович припомнил с огорчением, что голосовал против меня. Волынка с моим приемом изобличила себя как демонстрация вопиющего издевательства. Не принятый еще в молодые годы за книгу, которая бы явилась украшением жизни не одного известного литератора, я готовился поставить рекорд по многолетию пребывания в "молодых". В Союзе писателей СССР, должно быть, уже не оставалось и пишущего графомана, столько лет добивавшегося писательского звания. Никак я не мог одолеть в Минске тех самых, от которых умывался кровью в Рясне. Только теперь вся душа была в крови. Не причиталось ничего такого, чтоб почувствовал себя равным со всеми. Мог иметь документ, который бы подтвердил право писать книги: что это моя профессия.
Чуда не произошло: я был завален громадным большинством голосов Приемной комиссии СП БССР.
В механизм комиссии был заложен убийственный элемент: надо набрать две трети голосов "за". Практически это сделать невозможно. Почти половина членов комиссии, люди больные и престарелые, не могли явиться на голосование. Считалось, что они проголосовали "против". До меня был принят в Союз писателей умный еврей, который догадался сесть в такси и объехать старцев и больных с урной для голосования. Никто мне этого не подсказал. Да я и представить не мог, как бы эту урну взял и поехал с ней по квартирам и домам. А вдруг кто-либо из старцев мог подумать, что явился гробовщик? Тогда бы меня Бог знает в чем могли обвинить. Механизм голосования не пропускал чужих. Свои же проскакивали без задержки.
По требованию нескольких белорусских писателей: поэта Сергея Ивановича Граховского и моих почитательниц Алены Василевич и Веры Полторан, мной занялся сам Президиум СП БССР, состоявший из самых знаменитых и выдающихся. Механизм прохождения через Президиум мог показаться ослабленным. Прием решался простым большинством голосов. Происходил открыто, за общим столом. Суть же была в ином: Президиум никак не мог отменить решение Приемной комиссии. Тогда бы он выразил недоверие, усомнился в правомочии людей, избранных Съездом писателей. Не говоря уже о том, что многие члены Приемной комиссии одновременно являлись и членами Президиума. Но бывали и исключения, если ввязывался кто-то из особо знаменитых. Тогда Президиум мог уступить. Я давно потерял надежду на заступничество особо знаменитых. Для меня механизм оставался один: друзья и враги.
Президиум СП БССР заседал два раза.
В первый раз, пересчитав тех, кто будет "за" и "против", сделав прикидку на внезапно заболевших и на тех, кто не придет без объяснений, так делают поправки на морской карте, учитывая снос ветра и течения и выводя истинный компасный курс, - я все же просчитался: не учел глубоко запрятавшегося человека. Поэтому беспечно ответил одному из членов Президиума, прихворавшему и позвонившему мне: "Обойдусь". Купил ящик водки, думал отметить прием - и попал впросак. Не в силах найти того, в ком ошибался, не стал объяснять поступок злонамеренностью. Объяснил той нервной обстановкой, в которой протекало заседание Президиума. Обстановка возникла такая, что в ней мог дрогнуть и пойти на попятную и друг.
Дело в том, что и остальные евреи-претенденты, заваленные Приемной комиссией, прослышав, что меня одного собираются рассматривать на Президиуме, устроили бучу: а мы что, не такие? Вот и сделали невиданную уступку, собрали всех вместе. Теперь и прояснился окончательно механизм функционирования Президиума СП БССР.
В чем он заключался? В том, что я уже сказал: в невозможности его пройти. Да, все открыто: каждый виден, говорит, рекомендует. Потом идут в отдельную комнату, тайно голосуют. Это совсем не то, что стоишь в коридоре и ломаешь голову, с какой стороны и по какой лестнице они, проголосовав, тебя обойдут. Отличие Президиума было в том, что выдающиеся письменники, заявив открыто о поддержке и тайно проголосовав против, никуда не убегали. Возвращались, садились вместе со своими жертвами и спокойно наблюдали, как те корчатся.
Никто из выдающихся и не дрогнул, когда мертвенно побледнел, услышав приговор, Наум Ципис, обманувшийся на показном доверии, обживший, как свой дом, писательский особняк. Неожиданный выстрел в упор мог стоить жизни Науму. Выручили его влиятельные друзья, произвели сбор средств в Германии. Немцы спасли жизнь Наума Циписа, сделав операцию на сердце. Второй соискатель из евреев, Михаил Геллер, как я слышал, допустил промах еще на Приемной комиссии, куда его пропустили для собеседования. Объяснили, в чем его ошибка: Геллер, имевший в наличии с десяток детских книжек, когда его попросили прочесть лучшее стихотворение, выбрал стихи о Ленине. Мол, время другое, номер не прошел. Михаил Геллер забыл, какая эпоха на дворе. Члены Приемной комиссии рассмеялись и зарезали Михаила Геллера. Но что смешного в том, что поэт в самом деле написал свое лучшее стихотворение о Ленине? Или чистоплотнее помечать старым временем только что сочиненные стихи? Выдавать их за архивы, "отложенные в стол", за давний крик души, который, наконец, будет услышан?
У меня оказалась "ничья": не хватило для перевеса одного голоса. Таких набралось двое: я и Алесь Мартинович, белорус, критик. Того клеймили, не стеснялись, как супостата, из-за какой-то ерунды. Я был благодарен Алесю за хвалебную рецензию на "Полынью" в "Литаратуры и мастацтве", где он работал. Переживал за него. Происходило нечто невообразимое. На Президиум прорвались сотрудники газеты, товарищи Алеся Мартиновича, и учинили жуткий шабаш, как в рассказе Олега Ждана. Я пытался выяснить у Мартиновича, в чем они его обвиняют. Алесь отмахнулся спокойно: все равно не поймешь. Однако члены Президиума все понимали и согласно кивали: Мартинович кругом виноват. Тут я спохватился: Алеся решили проучить, пожалеют в другой раз. А кто меня пожалеет?
Тут-то - как не сказать то, что есть! - робко подал голос Валентин Тарас: "Может, отложим этих двоих до следующего раза?" Думал, что тихий голос Вальки Тараса никто не услышит. Услышал Нил Гилевич, первый секретарь, и не стал возражать.
И вот я стою, единственный в списке еврей, и подсчитываю восходящих ко мне по лестнице апостолов, светлых и черных... Поднимался и поднимался, и не было конца грандиозной фигуре, какой-то нездешний, как не от мира сего, с ассиметричным лицом и выделенным на лице подбородком, чтоб в него упереться ладонью, как на своем портрете, великий писатель и кристальный человек Янка Брыль.
За ним прошуршали мыши: Макаль Пятрусь, Лойка Алег, Хведар Жычка, Микола Малявка, Дамашевич Владимир, Некляев Владимир... Из всех "Владимиров" Уладимир Юревич изможденный, с мешками под глазами, и несущий громадный мешок на плечах необъясненных имен и отчеств, спотыкающийся от непосильной ноши...
Враги покрупнее: Саченко Борис, Янка Сипаков, улыбчивый друг-враг, Вячеслав Адамчик - враг заклятый.
Иван Петрович Шамякин - заклятый враг.
Гилевич Нил Семенович! Первый секретарь... Десять лет кровь пил, насытился. Будет "за".
Максим Лужанин: узник лагерей 1933 года, воевал под Сталинградом, участник XXIII сесии Генеральной Асамблеи ООН. Член СП СССР с 1943 года. Автор книги публицистики "Репортаж с рубцом на сердце"...
Враг.
Вражеская диверсионная группа: профессора, академики, директора институтов, издательств.
Пошли друзья: Иван Чигринов, Виктор Козько, Виктор Карамазов, Георгий Колос, Алесь Жук, Анатоль Кудравец.
Рая Боровикова, - женственная поэтесса, - своя без вопроса! Лидия Арабей - своя баба! Сергей Законников, работник ЦК, - свой хлопец. Вася Зуенок, будущий 1 секретарь - мужик свой. Вертинский Анатоль - свой.
Женя Янищиц! Та "девочка у фикуса", знакомая по "Зорьке", от которой прятался давно умерший в Якутии Ваня Ласков... Задумав себя погубить, она пришла на Президиум, чтоб отдать в последний раз свой голос. Выйдет, покажет листок: "За всех проголосовала!" - и пропадет.
Опять не явился и не явится кочующий московско-минский профессор, фрондер, выдающийся писатель, сочинивший своих, гнойно-распухших в сырых от крови шинелях, патологически-страстных, невообразимо-умелых в убийстве "Карателей", упитанный "живчик" Алесь Адамович.
Раз не явился, то формально получается так: Алесь Адамович - мой "вычеркиватель", враг.
На вершине подъема, как всему венец: Василь Быков!
Стройный, как и не под 60, поднимается легко, еще бы, - жена молодая! мой рекомендатор, великий писатель, Герой Социалистического труда. Обладая тихим голосом, он говорит, здороваясь, растягивая слова, с причмокиванием: "Я думаю, Борис, что сегодня вас примут. Такое у меня предчувствие". Это сказано с сильным белорусским акцентом, хотя Василь Владимирович виртуозно, без всяких потерь, переводит себя на русский язык. Ничего я не знаю краше его новелл однообразных: читай, перечитывай, а всякий раз ступаешь, как на нетронутый снег!..
Вижу любимого писателя рядом всего во второй раз. До этого наблюдал издали: он проходил, я с ним здоровался, он отвечал, не зная, кто я. Не решался к нему подойти, стесняясь тех слов, что он сказал обо мне в личном письме. Может, переживал, что обманул его надежды, не став ни Бабелем, ни Хемингуэем? Были годы, когда он проходил мимо меня почти молодым. Сейчас замечаю: затронут дряблостью подбородок, кожа в раскрытой рубахе не загорает, а краснеет, и пористый нос: "Вчера, напившись, думал об отмщении В.Быкову. Почему именно ему? Хотелось написать письмо, уколоть чем-то." Да, грешно жить без дела! Подходишь к столу лишь для того, чтоб начеркать какие-то обиды в порыве ненависти к себе... Много хочется от человека, которого любишь!.. "Не переживайте, Борис, главное творчество." Все правильно, но... та же Алена Василевич, уговаривая отступить, сделала все, что в ее силах. А Василь Владимирович? Кому он не поленился дать "Доброго пути"! А обо мне - ни слова. Да ему лишь стоило возмутиться, как в разговоре со мной по телефону, когда он обозвал "паскудами" членов Приемной комиссии. Возникла, к примеру, заминка с приемом Светланы Алексиевич, - прискакал из Москвы Алесь Адамович - и все решил... Или Президиум не пошел бы на попятную перед Василем Быковым? Могу задавать только вопросы, так как ответов не знаю.
Трудно мне далась его рекомендация! Сам предложил и забыл, а как напомнить? Забыл, что я, мучаясь, жду. Тогда вмешалась еще одна моя славная защитница, критик Вера Полторан, теперь уже покойная: дай Бог ей чистого песочка, она так хотела в нем лежать!.. Как сумела Вера Семеновна поймать Василя Владимировича? Телефон отключен, как и у его друга-земляка Рыгора Бородулина. Они, чтоб поговорить, обмениваются телеграммами: "Пазвани", Быков Бородулину; "Пазвани", - Быкову Бородулин.
Рыгор, легок на помине! Кругом седой, глаза застылые, плавают, как в топленом масле. А раньше - впивались, как пиявки. Все так же вертит шеей и подергивает плечом. Коротко разбежавшись, прижимается ко мне, как хочет подластиться: "Ну, як жывеш?.." На прошлом Президиуме, где я впервые увидел открыто Рыгора, он задел словами меня и Жору Колоса. Жора Колос стал меня неумеренно хвалить. Нельзя было остановить словоизвержение театрального критика. Жоре не только были по душе мои книги. Меня с ним, эстетом, притворявшимся рубахой-парнем, связывала неожиданная встреча во Владивостоке. Жора Колос, единственный из всех членов СП СССР, побывал на зверобойной шхуне.
Тогда мы зашли на сутки в порт, чтоб похоронить Кольку Помогаева. Встретил Жору, мы были едва знакомы, и он напросился на "Крылатку". Генка Дюжиков, когда ехали с морского кладбища, снял какую-то девку, шатавшуюся среди судов. Привел и уложил на койку, разрешив поиграть с ней боцману Сане. Пили, Саня играл с девкой, а она, миловидная, лет 18, подмигивала Жоре, чтоб и он не робел. Жора, импозантный, в дорогом костюме, делал к ней шаг и отступал. Мы Жору, пьяного, нагрузили рыбой, яйцами с птичьих базаров. Держа в зубах подаренный зверобойный нож, он, как пират, начал карабкаться на плавбазу "Альба". Надо было перевалить эту скалу из металла, у борта которой стояла "Крылатка", чтоб ступить на землю. О том, что Жора Колос пережил тогда, в двух шагах от причала, он рассказывал все эти годы в любой компании, куда ни попадал. Я узнал в море, что он умер, и горько вздохнул.
На первом Президиуме Жора, расхваливая меня, пытался достать до нутра этих бумагомарателей, впервые слышащих такое слово, как "бот". Вот Бородулин и съязвил насчет нас обоих: "Два боты - пара", перефразировав русскую пословицу: "боты" - на мове - сапоги. Надо было "заткнуть фонтан" в Жоре, сколько я уже горел от таких похвал! Рыгор же, ради красного словца, не пожалеет и отца. Я ему простил. Геннадь Буравкин, поэт и министр, зная цену таким вот, к месту выстреленным пословицам, мне объяснил: оттого, мол, и вышла "ничья", что Бородулин неосторожно спугнул кого-то, кто собирался проголосовать "за".
Да таких, пугливых, уже не могло быть! Я мог бы, грешным делом, причислить к испугавшимся самого Буравкина, хотя не имел причины усомниться в его порядочности. Буравкина же не было на первом приеме. Это он мне звонил, и я ему сказал: "Обойдусь". Просидев после первого Президиума битый час над расчетами, я в отчаянье развел руками: кто мог так запрятаться! А сейчас, когда ластился Рыгор, как молнией озарило: а что, если он и есть скрытый матерый враг? Взял да и явился с обрезом за пазухой?
Все были в сборе, я пересчитал с поправкой на Рыгора. Снова получалась "ничья". Все сходилось. Можно уходить - новый роман писать.
Неужели заставят? Какой им навар от того, что я напишу еще один роман? Уж если они разозлят, то я могу и про них написать! Хватит мне брать пример с Джойса! Я возьму пример с Миколы Хведоровича. Микола Хведорович уже не мог продолжить свою судьбоносную книгу: умер, надорвавшись их хоронить. Вот и стану его последователем и учеником.
Кажется, еще кто-то вошел, поднимается...
Геннадь Буравкин! Прошлый раз отсутствовал Геннадь Николаевич, и я про него забыл. Подсчитал сейчас без него... Подсчеты окончены: считай, я уже принят в Союз писателей БССР.
А ведь мог бы получить билет еще в прошлый раз, если б не оказался таким ротозеем... Ну и что, если жена Рыгора - еврейка? Что такого, что гостил в Израиле? Конечно, мог бы после такой поездки предупредить: "Нет у меня совести, ничем не разбудить". Разве не понял бы, не пожалел такого человека? Уж лучше бы притворился больным, или занятым, как Адамович! Нет же: на все приемы ходил - член Приемной комиссии и член Президиума. Каждый раз с отрезом за пазухой.
Вот ведь как запрятался, Штирлиц!
Может быть, отозвалась далекая драка, тянется след от нее? Тогда на квартире Бородулина пьяный Геннадь Клевко ударил Федю Ефимова... Я знал только одного врага, которого нажил из-за Феди, - Нила Гилевича. Федя написал рецензию на стихи Нила Семеновича. Остановил меня: "Можно, поставлю твою фамилию? Мне надо, чтоб две рецензии прошли в одном номере". Рецензия опасное дело. Я из-за рецензии испортил отношения с белорусским классиком Пилипом Пестраком. В хвалебном монологе о Пестраке допустил одно неосторожное слово. Старик много лет не мог простить: "Балюча лягнув ты мяне, Барысе!" - но Федя успокоил: "Рецензия совершенно безобидная". Я торопился на пьянку, Федя стоял в своей зимней офицерской шапке, которую опять начал носить, покинув "Неман", и я сказал, понимая, как ему нужны деньги: "Ладно, подписывай". Потом прочитал: там против Нила Семеновича ощетинилось не одно слово, как у меня против Пестрака, а проскочила целая колючая фраза! Как нельзя кстати: Нил Гилевич стал на 10-12 лет Первым секретарем СП БССР. Можно сказать, я поставил крест на своем приеме одной рецензией Федора Ефимова. Федя же так и не обнародовал публично, что рецензия его, а не моя. Выходит, опять от него ноги растут? Когда на квартире Бородулина Клевко ударил Ефимова, тот снес оскорбление. Шкляра начал науськивать постоять за офицера. Шкляра хотел проверить меня как боксера. Может, уже не гожусь в его защитники? Все ж я не тронул первым здоровенного Клевко. Пытался урезонить словами. Знал, что с ним дружат Рыгор и Валя. Даже был готов простить неудавшийся удар ногой. Простил бы, если б он своим неухоженным ботинком с отставшим гвоздем не порвал мой единственный костюм, что я с таким трудом купил. Тогда я ему влепил. Клевко упал, лежал, ему терли уши. На второй день подошел, извинился. Больше ничего не было между нами. Федя же не поблагодарил. Не подходил ко мне несколько лет, пока ему не понадобилось, чтоб кто-то подписал рецензию. Почему не Кислик, не Тарас?
Рыгор Бородулин не заметил ни гнусного поведения Клевко, ни подстрекательства Шкляры. Зато не мог, как я понимаю, простить, что ударил белорусского поэта. Рыгор мог быть врагом без видимой причины, как Максим Лужанин. Но хоть что-то надо отыскать? А если опять вернуться в тот день, когда мы увиделись возле "Немана", то тогда только-только давала себя знать беспрецедентная месть Рыгора Бородулина. Я не принимал всерьез его приставаний. Рыгор меня обнимал, называл "сябра". Дарил свои книги с трогательными надписями. Только через много лет, и то с подсказки, я сообразил, каким врагом обернулся этот "сябра". Обещавший стать национальным гением, но с годами стершийся творчески, Рыгор Бородулин сделался величайшим завистником и интриганом. Его опасались даже свои, близкие по духу люди. Любой чужой успех вызывал в нем приступ злобного острословия. Понимая уже, что он мне не друг, я все ж полагался на его порядочность: что он не даст себя вовлечь в заговор против меня. Трудно вообразить, что Бородулин, народный поэт, к тому же родственный евреям, может унизиться до подлой травли человека, беззащитного из-за своей национальности. Рыгор Бородулин оказался способен на это, став одним из черных апостолов в моей судьбе.
Постигший игру без всяких правил, я сейчас получу, что хотел. Могу уже сойти в апрельский вечер. Понедельник, 13 апреля - памятный день... Кому поведать о своей победе-беде, о том, что я победил их? Закончил, наконец, битву, начатую с Рясны? Ничего никому я не смогу объяснить. Только скамейке в парке, она одна поймет. Деревянная скамейка, и та поймет: если родился среди них, то надо за это платить. Я заплатил своими ненаписанными книгами. Пусть меня утешит членский билет СП СССР. "Утешение печали - печалью более глубокой" (А.Блок).
39. Приезд Шкляры
Шкляра любил всякие розыгрыши. Не обошлось без представления и на этот раз. Я расслышал стук в окно, встал со стула. Мне мешал смотреть букет на подоконнике. Шкляра в своем светло-сером с красной искрой пальто с поднятым воротником, в вязаном кепи стоял ко мне спиной, рядом с шофером. Водитель, улыбаясь, смотрел в мое окно. Если б я получше пригляделся к "Шкляре", используя подсказывающую ухмылку водителя, то обнаружил бы, что пальто на нем сидит не по фигуре. Да и кепи натянуто, как для смеха. Не сообразил я и того, что из переулка Шкляра никак не мог дотянуться до моего окна. В окно же именно постучали, а не бросили камешком. Со мной случилось полное выпадение из обстановки, так как все мои чувства устремились в центр: Шкляра приехал! Но что выговаривать себе уступки? Я лажанулся на примитивном розыгрыше, приняв девицу Шкляры за его самого. Крикнул ей в форточку: "Чего ты стоишь? Заходи, я здесь!.."
Девушка обернулась и передала мне привет ладошкой. Шкляра же, без пальто и кепи, высунулся из гладиолусов в палисаднике, где прятался на корточках, и заплясал от веселья, что обман удался. Я не сомневался, что Шкляра, вовлекая в розыгрыш свою девушку, не поскупился разрисовать ей, какой я есть, а я соответственно и высунулся с оригиналом.
Теперь последует второй акт, и он последовал, когда Шкляра, увидев заспешившую, чуть ли не бегущую на рысях Веру Ивановну, начал обеспокоено выяснять: что со зрением у Бори? А как у него со здоровьицем вообще?.. Вера Ивановна, подстраиваясь в тон, отвечала со смешком: одичал, сидит взаперти, еле уговорила выйти из дома. Да я не прислушивался уже! Быстренько избавил комнату от лишних вещей, затолкав их, как попало, в чемодан. Не пожалел и лучшего платья Натальи, висевшего на плечиках. Тоже сунул в чемодан, отчего крышка так отскочила, что еле защелкнул на замки. Разостлал на кровати белое с розами покрывало. Выкинул в форточку увядший букет. Букет стоял давно, я вылил затхлую воду из кувшина. Принялся облагораживать свой бедный, в чернильных пятнах, стол. Занятый этими суматошными приготовлениями, я услышал, как Шкляра, подойдя к двери, давал распоряжения моей хозяйке: "Сыр нарежьте тоненько, Вера Ивановна..." - "Конечно, Игорь! Или я не знаю, как подают сыр?" - "В этом я не сомневаюсь, - отвечал Шкляра. - Это Боря привык резать кусками, по-матросски..." - "Да у него и сыра нет, - продавала Вера Ивановна. - Он вообще в магазин не ходит." - "Привык к судовым камбузам, тяжело отвыкать", - посочувствовал мне Шкляра.
Вот он появился на пороге, ухмыляясь, ставя брови углами, напуская на себя ребячье выражение шкодливой невинности... Эх, что говорить! Все еще любивший Шкляру, я все его ужимки перетолковывал в его пользу. Ни с кем до и после не возникало у меня таких чувств, когда я мог, лишь его завидев, так просто отбросить все, что скопил о нем.
Но так ли на самом деле? Начав анализ наших отношений с рыбалки на Соже, я еще не добрался до того, что случилось, когда уехали москвичи, и мы, прогулявшись по городу, вернулись в его дом в Буденновском переулке, напротив кинотеатра "Родина". Я откладывал это главное место до его приезда ко мне? Тем не менее, как только Шкляра ступил на порог, я почувствовал с ликованием, что я избавлюсь от Шкляры. Не может такого быть, чтоб я ему простил и эту рыбалку, и то потрясение, что пережил у него дома! Я вырву его из сердца. Сегодня будет последний день его властвования.
Шкляра и не предполагал, какие у меня мысли. Оговорив меня у Заборовых, он заявился ко мне со своей девчонкой, чтоб уже оговаривать при ней:
- Что ж ты молчал, что давно знаком с Тоней? - пошутил он так.
- Зачем об этом распространяться?
- Тогда ей придется в тебе разочароваться...
- Что ж, посмотрим, - ответил я легкомысленно.
Посторонившись, он дал первой войти Тоне. По-видимому, это была та девица, из-за которой он меня вызвал в Могилев под предлогом рыбалки на Соже. Стройная по своим молодым летам, она показалась высокой в маленькой комнатке. Повыше меня, как все девушки Шкляры, которых он выбирал себе вровень и даже позволял выходить за планку своего роста. У него был вкус собственника: брал незавидных, но незаигранных, сохранявших природную непосредственность. Выуживал из них именно то, что самому не хватало. Тем самым обогащал свою любовную палитру. Такой и была Тоня, простенькая, в красном плаще, слегка подкрашенная и подсиненная. Вошла без застенчивости и без стрельбы глазами: вот как, мол, живут бедные писатели, которым ничего не светит! - а легко и как своя. Подобная естественность, и не только в таких простеньких, как Тоня, вызывает успокоение насчет их доступности. Все ж доступность их, хоть и не обманывала, зависела как бы не от них самих. Такие девчонки доставались тому, кто был способен доказать, что он не шит лыком. Шкляра действовал способом, до него не использованным в Могилеве. Там и не было такой неординарной фигуры. Он брал девчонок своей поэтической вольностью, удачливостью в сферах, далеких от Могилева и от этого впечатляющих новизной. Ведь он уже москвич, везде на слуху его стихи. Девчонки, не особо вникая в поэзию, не могли устоять перед загадочным обаянием Шкляры. В Могилеве он, поэт, уже побивал боксера. А если конкретно, то мой успех, добытый на ринге, там таял за дымкой лет. Я помнил Шкляру по "Брянску", где он боялся девчат - тех грубых, языкастых, которым сам черт не брат. За эти годы он преуспел на качественно иных, ни в чем себя не уступив, кстати. Если говорить о его могилевских друзьях, Петруше и Вадике Небышинце, околачивавшихся то в Москве, то в Минске, то они, бывая в Могилеве, играли роль каких-то марионеток, которыми Шкляра управлял, как хотел. К примеру, они начинали ухаживать за той девчонкой, которую выбирал для себя Шкляра и бросал им на раздор. Перевирая их заочно перед очередной своей обожательницей, Шкляра заранее заготовлял в ней образ каждого из них, выгодный для себя. Вадик и Петруша знали прекрасно, как непривлекательно выглядят в его описаниях, и пытались себя отстоять. В этом и заключалась их ошибка: они только и делали, что оправдывались: мы не такие, какими он нас представил!.. а для чего? Чтоб над ними же и потешался Шкляра.
Я поцеловал руку Тоне, ощутив по руке летучесть ее фигуры, а также учащенный пульс в ней. Прикоснувшись губами, запустил в нее импульс своего желания, и почувствовал, что импульс прошел, затронул в ней какой-то центр, пусть и периферийный. Шкляра сострил насчет матросской галантности, а Тоня не стерла поцелуй. Наоборот: покраснев, прикрыла ладошкой, как бы приобщив к себе. Уже по этому я понял: что бы ни говорил обо мне Шкляра, я Тоне не безразличен. Она могла стать моим подспорьем, так как бороться со Шклярой один-на-один мне не по зубам.