- Конечно! Смотри, до чего ты дошел: не ешь, не спишь, не бреешься, зарос, усох, заплесневел... - Выкладывала Вера Ивановна арсенал не утешительных для меня глаголов. - Хоть бы в баню сходил, протерся... Перестань дурачиться с дверью! - тузанула она вновь появившуюся Ниночку. Линию трамвайную открывают завтра с Зеленого Луга. Не хочешь проехать в трамвае?
   - Хочу.
   - Вот и проветрись. Вернется Наташа, чем будешь семью кормить? Или ты ей не муж? - Вера Ивановна откашлялась и поднялась, услышав поскребывание в дверь: это пришел сосед Кошкин. - Ну, убедила тебя?
   Я кивнул, хотя душа у меня заныла.
   Перед этим я закончил цикл рассказов "Москальво" и уже осознавал необходимость передышки. Однако удерживала на месте боязнь: потеряю темп - и улетучится настроение. Все ж придется, видно, подумать о заработке. Недели две назад набросал перед Натальей на листке предполагаемые суммы гонораров. Получилась внушительная цифра, сам умилился: как чудно все устроится!.. Даже могли сэкономить некую толику денег для серьезного предмета. Купить, к примеру, шкаф. Не говоря уже про то, что я начинал собирать библиотеку. Жена сунула мой листок в белье, надеясь, должно быть, что там, среди чистых простыней, куда она обычно прятала деньги, листок обернется реальными доходами. Хотя бы в одном из перечисленных пунктов. Я же все позабыл - из-за своих рассказов. Кончался октябрь, упущу еще день-два, - и месяц голый, без копейки. Сколько можно трясти Нину Григорьевну? Или я думаю за месяц написать целую книгу? После цикла "Москальво" пойдет суровый реализм осеннего промысла, с другими героями и подоплекой. Нужно сделать паузу, интервал, отойти от того, что написал.
   В самом деле! Надо не рвать попусту нервы, а подвести под заработки идею. В чем такая идея? В плодотворности промежутков между писаниями. Можно обеспечивать существование и держать в готовности свое перо. Вот Шкляра: масса стихов, а кто его видел за столом? Почти полгода на рыбалках. Послюнит карандаш, пометит в рваном блокнотике... строчку записал? Или подсчитал, сколько гороха потребуется на подкормку язей? Раз я видел, как Шкляра что-то прошептал волнисто изогнувшимися губами, зло оглянувшись с реки на росистый луг... Так Пушкин оглядывается с картины в Эрмитаже, идя обезьяной подле плывущей шхуной Натальи Николаевны... Потом поплевал на крючок с наживкой... Осенил поэтическим заклинанием? Так шла у Шкляры рыбалка - под невидимый и неуловимый аккомпанемент стихов...
   Отведя глаза от рукописи, вспомнил день со Шклярой под Славгородом, бывшим Пропойском ("В Пропойске май! Коза жует афишу...") - нет, это было не в мае, недавно, в начале месяца. Лесная дорога, заросшая травой посередине; лен в бабках, тучи скворцов над стерней и громадные березы. Уйдя один по реке, я добрел до смолокурни, где Сож делал поворот, выкругляя смещаемой водой высокий глинистый обрыв. Сев на пень, источенный муравьями, смотрел на воду, мутно освещенную солнцем. В ней подходили к затопленной коряге невидимые рыбы, отбрасывая тень на корягу. Что это рыбины, а не бесплотные тени, я убедился, вытащив окуня, красноперого, с темными полосами поперек туловища. Поранил палец, снимая его с крючка, об остренький плавничок и, посасывая кровь, сидел, слыша, как в смолокурне кто-то пиликает на гармошке. Пережив короткое счастье от пойманного окуня, я понимал ненужность того, что совершил. Окунь потерял цвет, отвердел, - зачем он мне? Я чувствовал у реки, что одиночество, возникшее возле Шкляры, только усилилось с пойманным окунем и этим пиликанием на жаре.
   В дверь постучали... Дождался! Кто-то не свой, ну и ладно. Перерыв так перерыв. Все само образуется, и материал снова позовет к столу. Тогда и цена ему возрастет!
   - Прошу!
   Вошел молодой человек с редковатыми волосами, небритый, как я, только в светлой щетине, с круглыми голубыми глазами. Он был одет в габардиновый плащ без ремешка, сидевший на нем без охоты и оттягивавшийся вперед, как из-за живота. Ни в одежде, ни в лице вошедшего не было ничего, что бы указывало на его принадлежность к писательскому сословию. Ничем он не отличался от самых обычных людей. В разговоре избегал всяких литературных тем. Это был белорусский прозаик Микола Копылович, который жил неподалеку и поэтому иногда заходил ко мне. Больше ничего не могу про него сказать. Миколы давно не было, вот он снова явился, мне придется его объяснять, и я в полной растерянности от этого.
   Микола же, видя, что я уперся в него взглядом, как бык в красные ворота, дал паузу, чтоб я к нему привык, - стоял, держа палец на верхней пуговице плаща, улыбчиво подрагивая губой, терпя.
   - Здаров-ка, Барыс.
   - Здаров, Микола.
   - Што: прагониш ти даси сесьти?
   - Сядай. Я ужо мяркую адпачыть.
   - Кали маеш што выпить, дык я не буду пить.
   - Няма ничога, не хвалюйся.
   Копылович обеими руками с усилием расстегнул верхнюю пуговицу плаща, сдавливавшую у горла, и полы, незастегнутые из-за тесноты петель, разошлись. Присев на краешек кровати, он уронил между ног сцепленные руки и, обернув глаза на переулок, по которому ко мне пришел, застыл, превратился в изваяние. Я мог сейчас, ему уподобясь, продолжить исследование того, что случилось между мной и Шклярой на Соже, близ Пропойска. В течение получаса можно без помех заниматься чем угодно. Но если я взялся объяснять Миколу, то о чем он, как только присел, глубоко задумался? Вспомнил, что Микола говорил мне, кажется, в прошлый раз, - самое удивительное из того, что от него слышал. Микола сказал, что жена отправляет его на лечение как алкоголика. По-видимому, он вернулся из лечебно-трудового профилактория. Если перефразировать морскую пословицу: "Баржа без шкипера, что моряк без триппера", то не существовало бы писательского Союза без ЛТП, поскольку он являлся в некоем роде творческой базой Союза письменников БССР. Там имелась должность библиотекаря. На эту должность претендовали, выстаивая очередь, многие пишущие алкоголики, сдаваемые на лечение своими женами. Там-то им не давали пить и вынуждали писать произведения. Но разве в этом нет морального унижения? Вот бы нечто подобное сотворила со мной Наталья! Микола ко мне зашел, не боясь, что я его напою, и сидел хотя бы по той причине, что на всем Сельхозпоселке не было ни парка, ни сквера. Не было даже скамейки, где он мог вот так молча посидеть.
   Или я его не объяснил?
   Микола, выйдя с глубоким вздохом из оцепенения, посмотрел на рукописи, на чернильные пятна на моем столе.
   - Пишаш нешта, братка?
   - Так, нешта.
   - Працуецца?
   - Тольки пачав.
   - Галовнае пачать, а там папавзе!
   На словах Микола меня поддержал, но в его круглых глазах появилось и застряло нечто, таившее для меня конфуз и не смеемое быть выговоренным. Словно какое-то табу наложили на его уста. Так, если верить Пушкину, приходил к Моцарту Сальери, садился и страдал от унижения искусства. Дескать, такой несмышленыш, как Амадей, не умеет ценить то, что идет, не спросясь, ему в руки, - болтает, веселясь, и ставит и ставит на нотные листы закорючки своих волшебных симфоний... Ай да Микола!.. Но если принять такое сравнение даже в геометрическом снижении наших фигур, то так ли уж интересно Миколе, что я пишу? Я не видел в его глазах никакой зависти. А что в них было? Помнил такие глаза у некоторых стеснительных мальчишек в Рясне, которые вели себя мирно в классе, а нападали из-за спины. С такими труднее всего помириться, поскольку как бы и не было вражды. Получив по соплям, они больше не нападали. Но дружить с ними мешала некая стеснительность, стеснительность в их глазах...
   Ну, а такие, как Гриня, с ними можно мириться?
   Год назад я побывал на семинаре молодых прозаиков в Доме творчества имени Якуба Коласа. Деревянный домик, двухэтажный, хорошо протапливаемый, в сосновом зимнем бору. Так уютно там было жить, писать в свете зеленой лампы. Я написал повесть, которую не взяла "Юность" и пришлось отдать в "Неман". Пишешь, сделаешь перерыв и, погасив лампу, отдернув занавеси, смотришь на ночной бор, на пылящие снегом громадные сосны и ели. Как будто и лампу не погасил - так от снега светло... Господи, что еще надо? Жить, писать и чувствовать себя таким, как все!.. Однако консультанты Союза письменников Иван Науменко и Алесь Кулаковский, ведя семинары, даже не глянули в мою сторону. Я тогда восхищался такой бездарью, как Науменко. Написал о нем большую рецензию, передав весь свой трепет. Увидя в двух шагах известного писателя, профессора, академика уже, подошел, робко заговорил, но встретив категорическое неприятие, с недоумением отошел... Зачем ему понадобилось так резко отталкивать от себя молодого человека, который искренне им восхищен? Да, застенчив, косноязычен, но это-то и признак, что от всего сердца! На то ты и письменник, чтоб понимать... В Рясне я мог объяснить столь открытую неприязнь и знал, как с ней бороться. А здесь? Как разгадать, что застряло в круглых глазах Миколы Копыловича?
   Надо мне научиться их понимать. И в первую очередь таких, как Микола Копылович. Я никогда не пил с Миколой, как и с другими своими ровесниками из числа белорусских письменников. Удалось при помощи Шкляры приобщиться к верхам. Но эти-то - самые многочисленные...
   - А як твае справы?
   - Книжку привез, - ответил он. - Далибог выйде.
   - Личы, што без пяти минут письменник.
   - Што ты маеш на увазе?
   - Саюз письменников.
   - Я ужо у Саюзе.
   - Без книжки?
   - Хто там чытае? Прывел Шамякин на вочы камиссии: "Берыте хлопца?" Тыя глянули: "Падыходить". - "Ну, дык бяжи, кажа Иван Пятрович, за гарэлкой". Я и пабег, як падсмажыли пятки... - Микола, разволновавшись, забыл, что отрекся пить. - Можа, есть четвяртинка, стары? Я б глынув кроплю...
   - Няма, браток.
   - Няма дык няма.
   И он уставился в окно с прежней мукой в круглых глазах. Я попытался объяснить эту муку в глазах Миколы Копыловича... Что ему не хватало? Он вступил в Союз писателей без всяких хлопот. Или ему надо было ехать на зверобойный флот? Терять сознание над рукописями? Привели, показали, не читали и приняли по внешнему виду... А я как раз его читал! Перевел по заказу "Немана" два его рассказа. Не скажу, что убогие, но неразвитые по чувству. Где б еще их напечатали, если не здесь? Он мог ездить в ЛТП, как в творческую командировку. Мог сидеть в свете той зеленой лампы, не стесняясь, - вокруг свои! - выйти из комнаты, сказать: "Написал повесть!" - и приятно удивить всех на семинаре. А не сидеть, запершись, как я, вздрагивая от каждого шороха, как будто ты вор или прячущийся от погони; пробрался, чтоб настрочить испуганной рукой предсмертный "Дневник", как Анна Франк, и сейчас за спиной откормленный Иван Науменко рявкнет не по-профессорски зычным баском: "Уставай! Расписауся..." Как Микола не понимает свое такое счастье? Пришел ко мне и сидит здесь... Ну, как его объяснить? Может, с жонкой разругался? И опять она его - туда?
   - Ты усе на прыватнай кватэры?
   - Прапанавали сваю, але ж не ведаю ти брать.
   - Кали не ведаеш, давай мне.
   - Жонка чакае кватэры, каб кинуть мяне.
   - Тады кинь жонку.
   - А як жа без кватэры?
   - А як живу я?
   - Ну ты! Ты марак...
   Вот и поговорили... Нет, Микола Копылович был недоступен мне! Не мог его воспринять, хотя мы разговаривали с ним на одном языке. Любой пастух был мне ближе во сто крат и понятнее или доярка. Я не испытывал к нему никакой вражды. Безобидный человек. Или он у меня что-то отнимал? Но в нем скрывался какой-то логический казус. Даже не понимал, почему он пьет, живет с жонкой? Зачем ему нужен Союз письменников? А он, Микола, что-то знал про меня. Недаром возник в его глазах конфуз, когда он увидел мой стол в чернильных пятнах и рукописи на столе... Все ж с годами я объяснил, какой ко мне приходил гость. Нет, не страстный Сальери, каторжник искусства, не Мефистофель в габардиновом плаще. Приходил Микола Копылович, нормальный хлопец, а также письменник не хуже многих других. И будь у него рот не на замке, он бы меня предупредил, чтоб я ничего не писал, ничего не добивался, а лучше б распил с ним четвертинку горелки. Впрочем, о четвертинке он прямо и сказал. Может, и выпил бы с ним, хотя куда интереснее распить ведро воды с конем. Только я не хотел ни под каким предлогом занимать у Веры Ивановны.
   - Братка, да тябе просьба.
   - Кажы.
   - Есть нажницы? А то киптюры на нагах вырасли - во! Аж загибаюца у чаравиках....
   Нашел ножницы, самые большие.
   - Тольки потым прыбяры з падлоги...
   - Гэта я ведаю, браток.
   30. В утреннем трамвае
   На рассвете прошел небольшой дождик с сильным ветром. Редкие капли ударяли со звоном разбитого стекла. Я все подхватывался с кровати в испуге и счастье от какого-то сна. Хватался за рукопись, как будто ее могло не оказаться на месте. Искал на страницах какие-то знаки и забывался в продолжении сна. Но вот дождик прошел, все затихло. Утром, выйдя из дома, я увидел, что осину, еще недавно всю в листочках, казавшуюся такой стойкой, почти полностью обтрясло. Нижние суки были голы, листья облепили мокрую дорогу, кусты и кирпичную стену. Это и есть та осень, которую я люблю! Было приятно выйти из заточения, зная, что просидел не зря. Меня согревало новое пальто, которое только сегодня надел. Я похудел, ничто не стесняло моих движений; я как подрос, постройнев, и наслаждался тем, что иду.
   Повезло! Оказался в числе первых пассажиров, ехавших по новой трамвайной линии. Для полного кайфа следовало сесть на кольце, где трамвайные рельсы описывали геометрические кривые. Одна тетка еще успела там вскочить, и новенький трамвай, апельсиново засветившись изнутри двумя вагонами, тронулся с места. Подождал его на остановке с болтающимся жестяным знаком "Т". Во Владивостоке трамвай показывал чудеса героизма, особенно на гористых участках маршрута от Океанской набережной до Минного городка. Я сидел там в трамвае, как в просмотровом зале, не успевая переводить глаза с фантастических пейзажей на таких же фантастических людей. Возник на мгновение в глазах тот трамвай, будто я во Владивостоке... Вышел из почтамта с Натальиным письмом в руке, стою, а он, трамвай -"пятерка", разворачивается круто на верхнем кольце, чуть ли не упираясь красным лбом в свой задний вагон... Сползай сюда, красная морда! Сейчас усядусь в твой пустой вагон. Развалюсь на двух сиденьях, чтоб нормально прочитать письмо...
   Но было неплохо войти и в утренний минский трамвай с симпатягой-водительницей. Дожевывая булку, с набитыми щеками, она озорно подмигнула мне. Все собрались в одном вагоне, второй был пустой. Особая тишина, свойственная пригороду, электрический свет, общая потребность куда-то ехать ни свет ни заря, первый рейс в новеньком трамвае создавали иллюзию собравшейся семьи. Тут сидели нестарые тетки, закутанные в платки, ехавшие подметать центр столицы. Одна из них, которая успела вскочить на кольце, объясняла напарнице причину своей задержки: "Через хозяина перелезала свово и зацепилась". Еще были молоденькие солдаты из Уручья, где располагалась воинская часть. На их лицах, белых подворотничках, на ремнях и пряжках, натертых мелом, лежало предвкушение увольнительного дня.
   Отъехав немного, подобрали пару из деревенских горожан, затеявших ссору и не помирившихся. Мужичок кричал своей жене: "Каб я не был таки дурны, я б давно утек от тябе!" Войдя в трамвай, он вопросил отчаянным голосом: "Чаго я с ней живу?" Жена уселась, багровая, мстительно аккумулируя в себе позор, бешено хватая из горсти семечки, как курица зерна. Вдруг мужик через весь вагон направился ко мне. Я обреченно сжался: уже свыкся с тем, что меня, сходу приметив, выбирали в собеседники всякие горемыки, чтоб излить, что у них накипело. Мужичок же, лишь спросив: "Скажи, сколько, пожалуйста, врэмя?" - опять через весь салон вернулся к жене и уселся с ней, как ни в чем не бывало.
   Протер запотевшее стекло и аж вздрогнул от зрительной ассоциации, приняв инверсионный след самолета в небе за очертание гигантского хребта. Чувство, что в Приморье, опять возникнув, исчезло, отозвавшись на мгновение сладкой болью. Сейчас я писал о тех краях, все у меня получалось и напоминало о себе, как врастая в эти места.
   Небо светлело, одновременно заливаясь зарей, а горизонт в высоковольтных мачтах, разлинеенный проводами, отдавал зимней стылостью. Тем радостней будет солнечный свет в городских скверах и парках! Наслажусь сегодня отдыхом, как эти молоденькие солдатики. Нас нагнала велосипедная колонна, и я смотрел на велосипедистов, на их руки в перчатках с обрезанными пальцами, на спины, склоненные к рулям. Меня занимало, что, как ни присматривался, так и не заметил, чтоб они крутили педали. Просто сидели на своих гоночных велосипедах и не отставали от нас, а их шапочки плыли, как поплавки. Только перед перекрестком со светофорами они одинаково крутнули педалями, чтоб, обогнав нас, свернуть в сторону автодрома.
   Позванивая, трамвай въехал в частный сектор из бревенчатых хат: прясла с кувшинами на кольях, колодец с журавлем, графины с настоенным грибом на окнах. На лужке пасся конь, он скосил громадный с редкими ресницами, похожий на фиолетовую линзу глаз. Девочка стояла на крыльце в длинном платьице, похожая на маленькую тетку, и смотрела на трамвай. Эта деревня, захваченная городом, вернула меня к рыбалке со Шклярой возле Пропойска. Рыбалка словно ворвалась в меня вчера, как только чуть поостыл к рукописи.
   Между мной и Шклярой возникла размолвка. После размолвки мы как бы снова сошлись. Пролетело время, я писал рассказы, обо всем забыв, а сейчас ехал в отличном настроении. Однако оценка того, что я пережил там, не изменилась. Мы сошлись опять, но уже не были вместе. Я терял Шкляру бесповоротно. Можно ли во всем разобраться, если поступок Шкляры для меня необъясним? Уже пытался, и не раз: ум у меня заходил за разум. Меня тогда не интересовала рыбалка. Хотел увидеть Шкляру, мы не общались почти с моего приезда. Да, один раз он был у меня со Стасиком Куняевым, своим московским другом. Войдя своим стремительным плывущим шагом в комнату, где он застал "еврейского Мартина Идена", трудящегося над рассказами, Стасик откровенно и безжалостно расхохотался, усмотрев в этом презабавнейший оляпюк. Я переварил посещение Куняева, даже сумел отыграться, сказав, что в вышедшем томе "Нового мира" Самуил Яковлевич Маршак в посмертно печатавшихся воспоминаниях особо отметил его среди молодых. На самом деле Маршак лишь упомянул фамилию Куняева - и все. Стасик зажегся таким нетерпением заполучить "Новый мир", что не дал мне поговорить со Шклярой. Не поймав такси, уехал 24 автобусом от Болотной. Потом он божился на рыбалке, что не обосрался -таки из-за "Нового мира". Даже если это и так, мы были квиты. На рыбалке Стасик переменился ко мне, никаких трений больше с ним не возникнет. Вообще поэт Куняев, которого сделали "козлом отпущения", не унижал себя примитивным антисемитизмом. Просто стоял в строю, сторожил свое место. У него была неплохая черта, отсутствовавшая у Шкляры: верность старым друзьям, людям, с которыми оказывался рядом. Я не бывал больше с ним в компаниях; но всегда, встречаясь в ЦДЛ, мы впадали в минутное стрессовое состояние: Куняев меня обнимал, целовал, жаловался на Шкляру; тот, мол, "через любого переступит". Куняев со Шклярой разошлись без вражды; совсем не так происходил мой разрыв со Шклярой. Этот разрыв уже созрел и будет мучителен для обоих.
   В трамвае я подумал: может, смысл наших разногласий со Шклярой запрятан в самой рыбалке?
   Уже в Минске, помню, перечитал рассказы Хемингуэя из цикла "На Биг-Ривер". Подсчитал, что Ник поймал всего две форели, ярко и со вкусом описанные Хемингуэем. Двух рыбин оказалось достаточно, чтоб получить величайшее наслаждение побывать с Ником на большой реке. Даже в период длительных рыбалок в Испании, в Бургете, куда выезжали герои "Фиесты", Джейк и его товарищ Билл вытащили вдвоем десять форелей. Можно понять их радость, так как они рыбалили в незнакомом месте. Десять рыбин лишь упоминались для счета, а подробно описаны Хемингуэем опять же две форели. Из этого примитивного подсчета я стремился тогда выяснить, чисто умозрительно: в чем смысл затяжных сидений Шкляры на Днепре, а теперь на Соже, где он отыскал язиные ямы? Ведь для творчества, для гениального описания рыбной ловли. Эрнесту Хемингуэю понадобились только две форели! Шкляра не заготовитель, пойманная рыба для него ничего не значила. Тем не менее на Соже Шкляра с друзьями выбивали язей в прикормленных местах всерьез и методически. Дело не только в язях, в том, что трудовая спайка интеллектуалов с их изощренным профессионализмом наносила гораздо больший урон реке, чем замшелое браконьерство с острогой тамошних рыболовов. За развлечениями Шкляры и компании, что придавало им, как они, должно быть, считали, оттенок спортсменства, особый глянец разностороннего умельства, прятался и какой-то связывающий их вместе смысл... Почувствовав это, я оказался среди них чужим. Но я никогда бы не подумал, что Шкляра может себя повести - хуже некуда. Поразительно что? Пейзажи, волновавшие меня в стихах Шкляры, - а он умел опоэтизировать даже географические названия, - померкли после Сожа, как тот задубелый окунь, которого я поймал. Погасла вся эта пойма Сожа, и нечего вспомнить, если б не отделился от них, когда для меня не нашлось места в машине. Ловя попутку в Славгороде, встретил знакомого егеря из заказника. Тот, с утра не евший, попросил меня взять за его деньги бутылку водки в сельмаге. Магазинщик был зол на егеря, что тот убил его собаку, а как зайдешь куда-то без бутылки перекусить? Пили "Сливянку" с охранниками леса, меня уговаривали остаться: "Линь еще не отнерестовал, ходит без всплеска, хоть руками бери". Все лесхозные машины на пожарах, нашли "Колхиду", поехали, вдруг сильный ветер. Теленка выбросило на дорогу, чуть не переехали: издали он был похож на клок бумаги. Дождь заливал стекла, а я спешил в Могилев, к Шкляре: я все боялся его потерять!
   В чем дело? Или я соскучился по его ухмыляющейся роже? Чувствовал: я нужен там, чтоб помочь, и эта помощь последняя. Я приехал не из-за рыбалки, а чтоб его спасти для его стихов. И уже никогда не прощу, что он в тех местах, где мне было хорошо, заставил меня почувствовать себя чужим.
   Уже за частным сектором, который давно проехали, начали вскакивать в трамвай работяги. Все похожие один на другого, развязные пустобрехи. Появились они с постройкой "Авроры", так называли широченный дом, изогнутый в виде буквы "С", один из четырех, что будут вместе составлять с воздуха аббревиатуру: "СССР". Возле "Авроры" кончался пристроенный участок рельсов, мы свернули на одну из веток старой трамвайной дороги. Неподалеку от Комаровского рынка сошли солдатики, чтоб полакомиться "эскимо". Потом сошли и тетки-подметальщицы, направившись в сквер по трамвайному переулку.
   Выехав на Долгобродскую, пересекли проспект и застряли возле Военного кладбища, пропуская трамваи, шедшие из Заводского района в сторону железнодорожного вокзала. Я смотрел на кладбище, где уже давно никого не хоронили. Там хозяйничала уборщица, сгребая сухие листья, отмахиваясь метлой от собачонки, крутившейся возле ее ног. Никогда меня не интересовали кладбища, я был равнодушен к таким местам. Даже в детстве не испытывал к ним никакого страха. Не возникало и желания побыть там. Удивлялся, что это кладбище выбрал для ночных прогулок московский поэт Иван Бурсов, заведовавший отделом прозы в журнале "Неман". Беря рукописи для прочтения, Иван Терентьевич оказывался на Военном кладбище. Бродя в лирической дреме среди могил, он разбрасывал рукописи перед собой. В этом был некий ритуал, рождающий в нем поэтический импульс. Я успел принять меры и спас свою повесть "Один день лета". Пожалуй, уже подошло время увидеть ее в "Немане".
   Я приехал в город не с обычной целью: повидать знакомых, побывать в редакциях, на телевидении. У меня лежали на столе рассказы, я видел сон, который меня вдохновил. Теперь я знал, что достиг вершин в прозе, на которых мало кто стоял. Буду встречаться с людьми, с которыми еще недавно мечтал сравниться. Сегодня я посмотрю на них сверху вниз. Некоторые не достигают и до пояса. Так что придется наклоняться, чтоб увидеть, кто там с тобой говорит. Такое уже случалось на ринге и на море. Можно сказать, я к этому привык. Ясно, что никто пока об этом не догадывается. Рассказы написаны, но надо еще пробить в журналы. Теряя Шкляру, я оказывался один, без всякой поддержки в Минске и в Москве. Минск уже не интересовал, ничего не давал моим новым рассказам. Поэтому я должен решить, как вести себя дальше. Если решу распрощаться с Минском, то надо отсюда уезжать. Какой смысл в городе, если он не нужен? Или возможен компромисс, раз уже прописался в столице? Надо подумать, что мне даст такая жизнь. Пересчитать по пальцам всех знакомых, оставшихся после Шкляры. Не все же клином сошлось на нем! Может, есть еще на кого положиться? А если удастся увидеть Шкляру, то был бы не прочь поговорить с ним. Итог подведу дома, а завтра опять сяду за стол.
   Обо всем этом я думал сейчас, в утреннем трамвае.
   Наконец, прошел, разминувшись с нами, встречный трамвай. Порожний почти, он, сделав полукруг перед стереокино "Мир", погромыхивая, удалялся по симпатичной улочке Змитрака Бядули. Эта улочка славилась своей, похожей на особнячок с зеленоватыми стенами, баней. В отличие от других городских бань ее называли по-белорусски, и это слово как бы стало и названием, и очень ей подходило: "Лазня".
   31. Лазня
   Пересчитал людей, стоявших у закрытого окошечка кассы. Количество должно совпадать с числом ящиков для раздевания. Успел как раз, еще был запас в несколько ящиков. Тогда я отлучился, чтоб приобрести веник у старика перед входом в лазню. Не торопясь, выбрал веник из целого березового снопа, завернутого в сырую мешковину. Веники были в меру подсушенные, слежало-плоские. Они округлятся в горячей воде. Вот этот возьму: густолистый, без толстых прутьев, с добавкой можжевельника и полыни, перевязанный двумя перехватами пеньковой веревочки. Старик сказал, что нарезает березу, как только установится крепкий лист. Хранит в темном, без сырости месте. Контролером у него жонка. Понюхает: "Хораша пахне!" - можно нести сюда. Я заплатил за веник 10 копеек и подбил финансы: 10 копеек на билет, 20 копеек на простыню, 17 копеек на дегтярное мыло и 20 копеек на стрижку без одеколона. В итоге оставалось 3 копейки на обратный билет в трамвае. Все сходилось отлично.