Страница:
Эти годы, они прошли, от них блестят слезы на пустых страницах. Только не от ностальгии, нет! - а оттого, что страницы пустые...
17. Поезд времени
Теперь, состарившийся, обозлившийся от неудач, я с каким-то сомнением и неловкостью смотрю на того, каким стал... Я пытаюсь отгадать: что значил для меня побег на поезде "Россия"? Презрев все прочное, устойчивое, я плыл, куда подует ветер, и жил, чем Бог подаст. Даже простые естественные приобретения, неотъемлемые от существования, я отстранял от себя. Зато как радовался любой крохе счастья, доставшейся нечаянно! Боялся и переспрашивать: мне она полагается или, быть может, другому кому?
Нет, я не сожалею! Я скинул с себя ярмо Рясны, открыл простор для своих книг. "Дух книги требует, чтоб художник устранил из нее себя. Плюньте на себя! Забудьте о себе! И мир будет вас помнить" Джек Лондон. Но я так и не сумел зацепиться за ничейный берег, отыскать уголок, куда бы мог пристать не на час-два. Осознав родину, как чужбину, все ж оставил лазейку, чтоб изменить жизнь, если она изменится ко мне. Поезд или корабль переносили меня с одной жизни в другую, которыми жертвовал попеременно, насилуя душу, не найдя способа ее излечить. Сейчас я смотрю с удивлением на свои книги, удивляясь тому, что их написал. Я готов проливать слезы даже над рассказиком "Россия", глядя, как летят под откос эти несколько листков... Давно душа утомилась, и нет ничего безутешнее, чем собраться и куда-то уехать. Никогда, кажется, не любил я дальних дорог, случайных знакомств. Никогда никого не хотел любить или быть любимым. А хотел сидеть взаперти, изобретать дорогие слова, где была бы моя душа, которой ничего не надо. Чтоб я спал, а рука сама писала, а потом просыпался и с восхищением себя читал; и ходил, слонялся, радуясь, что ни к чему не надо себя принуждать.
Есть кризис творчества, когда кризиса нет, а перестаешь писать, и силуэт романа, уже выстроенный, стоящий, как корабль, в двух шагах, на который только осталось вскочить, - внезапно уплывает, отвергая тебя. Какое-то расслабление, наподобие того, как утром, после сна не можешь разъять пальцы или сжать руку в кулак. Не пишешь, день померк; свет горит в твоем окне, а ты все за пустым листом, по которому бесконечной тенью проносится сигаретный дым. А завтра еще один день, когда тебе снова нечего сказать.
Хватит уже, засиделся! Я приеду опять, если повезет, поднакоплю сил, и это к чему-то да приведет, - не здесь, так там.
Обычно меня провожал Олег, я садился в автобус, поздний, почти пустой и всегда холодный. Смотрел, как сын стоит, робея, ожидая, когда отъеду. Вот он идет, скоро войдет в дом, из которого я недавно вышел. А я еду, уже сына нет, мне холодно, я еду на людный неуютный вокзал. Поезд, купе, все оживлены, прощаются с теми, кто на перроне. Какая-то девушка за 30, некрасивая, трудовая лошадка, словно срисованная Модильяни, держа за руку через опущенное окно такого же рабочего конька, почти лысого, с остатками волос, которые он собирает морщинами в некую синтетическую полосу надо лбом, говорит ему влюблено: "Посмотри, я сейчас пройдусь!" Девушка хочет перед ним покрасоваться. Она идет, мелькает перрон, уплывает в редких огнях пригород, и поезд врывается в ночь, зависает, как самолет, в темени потянувшегося пространства. Подают чай, разносят простыни, пассажиры стелят постели, укладываются. Раскачиваются их пиджаки, галстуки, зияют туфли, они спят, их уже нет, а я все сижу, смотрю в темень; я все никуда не хочу ехать и никуда не могу вернуться, я все ищу себя: где я? И кто вы такие, чтобы могли сообщить мне, чего я не знаю?
Было: вошел в купе "России" - возраст под 50, и сразу одна из пассажирок: "Я до Читы". Меня задело: "Ну и что из этого?" - "Просто познакомиться". - "На это я отвечаю: "Иногда я хочу знакомиться, а иногда нет". Была б хоть в возрасте женщина, а то малолетка, по виду от 15 до 20. Скуластенькая, с бурятской примесью, желтоватенькая донская казачка, небольшого росточка, глаза переливающиеся, с "блядскими" искорками, а когда я ей грубо ответил, - вымученная, потерянная улыбка. Кажется, ее видел на Ярославском вокзале, на скамейке: качала ребенка, сидя посреди мужика и бабы. Еще подумал: семья. А тут мужик начал к ней приставать, она отдала ребенка бабе и отошла...
Надо же - запомнил!..
Вчера я сильно набрался у Жданова, смутно висело в голове, что там было. Кажется, с нами пил оперный певец в рясе, из церковного хора. Он вошел в пруд на Сахалинской, за кинотеатром "Урал", - и пошел, собирая тину, как по водам Иордана, и исчез. Еще был греческий поэт, с которым Жданов делил неверную Ольгу, переводя из сексуального мазохизма стихи грека на русский язык. Когда высадили грека, остался бельгийский посланник, который курил "Дымок". С ним была куча девок, а может, всего одна, и она, сняв трусы, повесила их на ухо шоферу. Я запомнил, засыпая, что водитель - это он курил "Дымок"! - так и вел машину с трусами на ухе, не дрогнув ни одним мускулом, - бывалый мужичина! Проснулся я в лесу: идет дождь, я один, никого нет... Да я и не упомню, что там было! Вдобавок, когда брал "Токайское" в киоске, расшиб себе лоб, не заметив стекла. Царапина еще кровоточила, и Лена, девочка эта, примакнула мне лоб носовым платком.
Вся компания в купе подобралась дальняя: старуха-библиотекарь ехала до Сахалина, молодой офицер - до Петровского Завода. Лена потеснила его, чтоб я сел рядом. Офицер, кстати, выдался спокойный, к ней и не лез. В этом смысле он отличался от других офицеров, сохраняя весь реквизит: щетка, сапожная мазь, бритва, одеколон, мыло душистое, - это их ритуал. Вот такой, чистенький, душистый, он и сидел, желая перекусить, а когда увидел, что за столом всем не поместиться, начал собираться в ресторан. Я б тоже пошел, если б Лена не сманила меня копченой колбасой... У Жданова, на Уссурийской, - мы что ели? Дети ушли к теще, жена - на литературный вечер в ЦДЛ, собаки, кошки не кормлены, обычная голодуха! Была кость на столе, от нее отрезали для закуски. Мне надоело на эту кость смотреть, бросил собаке, Цуцу потрясающий Цуц! Я еще был от него в шерсти... Возвращаюсь из туалета опять кость на столе!.. Лена все рылась в поисках колбасы, забыв, в каком она из кулей. Почти все багажные места в купе были забиты ее кулями. Столько она везла всякого барахла из Ростова и Москвы!
Открыл "Токайское", показал старухе. Та отказалась, ела, что-то накрошив себе. С похмелья я люблю поесть, а Лена возится. И тут я вспомнил, что у меня жареная курица в чемодане! Наталья положила еще в Минске, а я сдал чемодан в камеру хранения. Трое суток пролежала, а выглядела аппетитно. Развернул, Лена ротик открыла, начал ее кормить, отрывая пальцами по кусочкам белое волокнистое мясо и засовывая ей... Вот бы Наталья видела эту картину! В том, как я кормил Лену, был элемент эротизма, чувственного наслаждения, даже некий экспромт обладания через один из органов любви. Лена вполне сознавала, как выглядит это кормление, но и до старухи могло дойти. Подыскал объяснение: "Мы с тобой, как отец и дочь, а?" Лена ответила: "Так дочку не кормят." Я чувствовал ее бессвязное тяготение ко мне и, завораживаясь ее пухлыми губками, спросил без обиняков: "Кто ж тогда мы?" Надо было задать такой вопрос, естественный из-за дорожных неудобств. Она ответила, мучительно улыбнувшись: "Я женщина, а вы мужчина". Что тут возразишь?
Попивая вино, я скормил Лене всю курицу. Остался последний кусочек, как старуха-библиотекарь, сглотнув слюну, попросила, чтоб я и ее угостил... Если б я, допустим, оказался коммивояжером, рекламирующим женские подтяжки, как у Ги де Мопассана, то Лена со старухой, должно быть, и не жеманились, как те красотки из "Заведения Телье", - сразу задрали ноги: надевай!.. Только намерился положить кусочек старухе в рот, как Лена сцапала зубками и этот. Тогда я угостил библиотекаршу с Сахалина соленым польским печеньем. Откушав, она отблагодарила меня изложением биографии Ивана Алексеевича Бунина из хрестоматии "Русская литература. ХХ век." Какая связь между Буниным и польским печеньем? Да как-то у нее связалось... Затем пошли вопросы: женат ли? Сколько мне лет? Когда такое отношение, то можешь говорить, что в голову взбредет. Лена сама подсказала цифру: 38. Поблагодарив, я сказал правду: 46, женат, двое детей. Старуха оказалась моей ровесницей. Теперь она радовалась, что обрела на длинную дорогу моложавого, умного, пристойного собеседника. Какая это отрада: покалякать о давнем, нырнуть в молодые годы!.. Впрочем, пошла она в задницу! Что я время теряю? А следует сказать, что Наталья не пожалела бы курицы, если б услышала, с каким почтением, ее не зная, отозвалась о ней Лена: "Первая жена от Бога, Борис Михайлович!" - и с какой свирепостью, наставив свои грязноватые коготки, ополчилась на моих подозреваемых любовниц, вычисляя их в каждом порту: "Я бы глаза выцарапала этим грязным сукам!" Я подивился насчет нее: живет в лесу, в егерской усадьбе, муж ее моложе, сын, Русланчик, - инвалид, с функциональным расстройством двигательной системы. Всех она очень любит: и коня, и буренку, и поросенка, и кур - любит до каждого клювика и перышка! До города далеко, но они развлекаются с мужем: дома устраивают танцы. Даже есть сексуальный журнал, чтоб полистать перед сном.
В такой беседе и прошел день. А больше ничего не было, считай, до самой Читы.
Пошла писать губерния: сутки, вторые, третьи... Я залег на полке, как дома на диване. Ничто меня не занимало, кроме окна. Земля и лес переменились за Пермью, за Камой, начались холмы. Дровяные склады, пролетающие станции, везде пилят, укладывают в вагоны лес. Краны, горы щепы и опилок, мутные речки в мазутных пятнах, цистерны, цистерны, гора из одного валуна с клочком зелени - серый, деревянный, родной Урал. Потом Западная Сибирь: низины, степи, болота, рощицы тощих берез и голые, сбитые вместе, безрадостные деревни. Мальчик едет на велосипеде, держась одной рукой за плетень; девки стоят в цветастых платках, смеются, подталкивают одна другую к кучке парней - штаны внапуск, фуражки набекрень. То, что они на виду у всего состава - их не задевает, привыкли к чужой проезжающей жизни, - пусть проезжает! Мужик дерется с бабой, раз - упала в грязь! Где-то дождь, где-то снег, где-то один вольный ветер.
Что же меня в новом плаванье ждет?
Не знал я, не мог знать, какой пустой, страшной окажется для меня эта поездка... Ночное плаванье возле острова Пасхи? Но в нем ли все? Разве я думал, что стану изгоем на большом морозильном траулере; что там как прокатится волна ненависти ко мне, - будто я еврей в Рясне! Что еще до острова Пасхи, до Новой Зеландии будет у меня браконьерский рейс к Аляске с набегами в территориальные воды США... Дождались! Даже минтая, которого была тьма, уничтожили безголовыми выловами. А еще раньше, как и предсказал Белкин, ушла охотская сельдь. Судно наше, "Мыс Дальний", попало в переплет перед рейсом. Арестовали в Находке за неоплаченный ремонт, отогнали на штрафной пирс. Долг рос и рос, как выбраться? Капитан ночью увел пароход в море - здорово отличился! В рейсе же оказался слабаком, спился, разучился рыбу ловить. Одни порывы трала! Сидим на палубе, чиним, все снегом заметены. Не так и холодно, а леденеешь изнутри, - хоть в себе самом рыбу морозь! Чаем не согреться: одна ржавая бурда в питьевых танках.
Починили трал, я бегу на руль... Постоянный ветровой крен, да еще с волной и - оледенение! В таком виде, каждую ночь - туда, за линию разделения рыболовных зон; там этот пароход бродил, не откликаясь на позывные, как какой-то НЛО. Только "въедем на изобату" - линию траления, только пошла "запись" на экране эхолота: поперла рыба, наконец! - вдруг свет погас, двигатель сник. Трал завис, а ветер судно тянет, и на экране, прожигая бумагу искрами точек, обрисовалась донная скала... Потеря трала! Больше всего я боялся, что компас "выйдет из меридиана". Как тут без компаса? Спутник не дает координаты, сигнал от него не дойдет из-за высоких широт. Штурман опять напился браги, уперся рогом в телеграф. Иду в каюту капитана: "Кэп, куда рулить?" - а там он с буфетчицей в экстазе: ее трусы, его штаны, ее юбка, его подштанники, - все спуталось в один ком...
Отстранили капитана, явился новый. Пошла рыба, начались перегрузы на малайские, корейские, китайские суда. Ужасно то, что ты в трюме корячишься зря - на шайку воров. Ты выматываешься, а они, продав рыбу, плюют на труд. Пьют и смотрят так, как будто ты им должен. Был один перегруз на филиппинский транспорт. Всего три человека в трюме, а каждая минута - потеря в валюте. Три дня корячились - за что? Чтоб с нас же месячную зарплату списали! Пьяные надсмотрщики только терзают сверху: "Седой, поворачивайся!.." Впервые видел, чтоб мастер рыбцеха был главнее капитана. Я сам у них был на крючке: держал в трюме свои ящики с икрой на продажу. А как они мне, эти ящички, дались на холоде, в перерывах для сна? Совсем лишился сна: вторые сутки в трюме, ни минуты не спал, еще сутки - два часа на отдых... Иди спи! Нет, я на палубе, ковыряюсь в груде минтая: ящички наполняю. Торопило предчувствие: надо спешить! Точно: мы загорелись... Наш "Квадрант", то есть еще "Мыс Дальний", с обгорелой трубой, выплескивая мазут, доплелся на краткосрочный ремонт в порт Пусан, Южная Корея. Там я стал забирать свои ящички, уворованные из трюма. Вернул "Анины ящички", для лечения Ани. А чего мне это стоило? Я в Пусане, если не считать двух выходов в бордель, только купил "Малыша", плеер, литой, как портсигар, который, защелкиваясь, прятал музыку в себе, - как закладываешь ее в футляр сердца! Я пошевеливал сердце думой о дочери: как ей помочь? Там, задернувшись занавеской, я не музыку слушал, о нет! - я, никогда не плакавший после Рясны, не выдавивший из себя слезинки на могилах отца и бабки Шифры, захлебывался от рыданий, что пацан...
Мог ли предугадать, пролежав два года в Минске, какая пойдет слякоть на флоте?.. Что ты плаваешь, когда давно не моряк? Чтобы вернуться домой с сумками вещей, с тощенькой пачкой "баксов"? Да, были минуты, ради которых я соглашался на все: когда Наталья и Аня крутились перед зеркалом, примеривали юбки, свитера, плащи, куртки из качественной кожи; диковинные тогда наборы парфюмерии и нижнего белья, и моя дочь-студентка могла не сомневаться, что того, что она носит, нет ни в одном ларьке. Сам я почти ничего не покупал себе. Вещи мне доставала Нина. Был такой пунктик у моей сумасшедшей! А все Натальины подарки к дням рождения - носки да носовые платки.
Вот Лена гремела фанфарами в честь Натальи, а что меня связывает с женой? Мы не раз пробовали выяснить. Наталья заявлялась ко мне в комнату, не ожидая, когда пойду мириться сам. Она ждала, чтоб я ее унизил, добил словами. В такие минуты ей приходилось неумело ловчить, притворяться, провоцировать меня на откровенность. Все же она не могла установить, беззастенчиво заглядывая в мои дневники, реальность факта измены. Все подавалось под видом художественных описаний. Не помню: начались ли уже отношения с Ниной? Была ли Нина в тех дневниках? Вряд ли каким искусством можно закамуфлировать то, что я пережил с Ниной в ее квартирке на Верхне-Портовой улице! Яснея умом, она ужасалась, что от нее воняет, как от шлюхи. Ведь она музыкантша или - нет? В детстве подошла к пианино, там другая девочка сидела, брала аккорды. "Давай сыграю!" - и сразу аккорд взяла. Даже испугалась, что получилось. Учительница тоже удивилась: "Ты, девочка, играешь?" - "Нет, так подошла". Вот это воспоминание, и мускусный запах, гора заляпанных трусиков в ванной, бусы, рассыпанные на ковре; кровь на табурете, где она сидела, - и эта болтовня о каком-то мужике, явившемся как бы с другой планеты, с грандиозным членом, который он впихивал, стесняясь... о господи!..
В жизни не предугадаешь, с кем встретишься, с кем суждено жить и кого любить. Редко я успевал к чему-либо вовремя. Уже привык смиряться, что все улетает, как только хочешь поймать. Только к Нине я не опоздал. Никто так не подходил к моему состоянию, как Нина. У меня уже была до нее схожая связь: прокаженная Людмила с танкера "Бахчисарай", то есть еще "Шкипер Гек"... Или ее вина, что искупалась в каком-то заливе возле Папуа-Новая Гвинея, зараженном болезнетворными бактериями? А чем я от них отличаюсь? Я ведь тоже болен неизлечимо... В своем неумело-прекрасном романе "Мартин Иден" Джек Лондон, пойдя каким-то подспудным чутьем на гигантские прочерки в реалиях творчества, сумел вообразить и поставить лицом к лицу апофеоз и апокалипсис писательского труда. Разумеется, ничего такого невозможно создать за тот короткий срок, что поставил перед собой Мартин Иден. Тем более, что сочинительство у него идет непосредственно с овладением письменной речью. Однако достигнут ошеломляющий результат: явление и уход таланта напоминает в романе реактивный пролет небесного метеорита. Он пролетает через душу Мартина Идена... Что делает Мартин, потеряв способность писать? Мартин Иден не выдерживает и года душевной болезни. Выбрасывается из каюты "Марипозы" в море, в душную тропическую ночь. Я же в таком состоянии, как Мартин Иден, живу уже много лет. Я знаю, как выглядит моя Герцогиня. Надеюсь, опишу ее во всей красе. С Ниной я узнал, как выглядит моя тоска.
Но был ведь и другой смысл и в Нине, и в Людмиле, и тех, что были до них. Все они помогали мне не выходить из пике с Натальей. Наталья - крепкий орешек! Быстро воспламенялась, но не сгорала. Пламя надо было поддерживать и гасить... Как ее берег, молодую! Если б хоть один мужик так пренебрегал собой, как я, он бы давно бы стал никем. Где ей оценить, что все мои женщины ей служили?.. И вот, входя, наполнив резервуары слезами, оттягивая рукой джемпер от горла, как всегда при волнении, Наталья добивалась только нового взрыва чувств. Я любил ее плачущее лицо с ручейками слез, обтекавшими милый нос, ее вспухшие кривящиеся губы. Никогда в пароксизме гнева она не позволяла грубого слова, она и не знала таких слов. Все кончалось любовью. Жил с ней и после сорока, хотя к другой женщине не подошел бы на километр. Может, Наталья, заглядывая в мои дневники, искала меня там? Нет, она сама просила: "Не говори о страшном". Я начинал удивляться: любая портовая девка давала мне больше, чем Наталья! А эти церемонии приготовления к ночи, когда планы написаны, дети уложены, посуда вымыта, дверь, трижды проверенная, заперта? А эти, перенятые у матери, бесконечные разговоры о мнимых болезнях? От какой любовницы потерпишь такие откровения? Разве что для половой агонии, как с Ниной. Она же привыкла во всем с матерью делиться и не замечала, каково мне.
Не так уж трудно было представить эти просветительские беседы в Быхове под скрежет закатываемых банок: "Ты работаешь, а он лежит..." То, что я, лежа на диване, выводя пальцем левой ноги сценарий для телевидения или кино, зарабатывал на год сразу, - в пересчете на зарплату Натальи (а отвлекал я себя такими трудами постоянно, даже если писал) - это не занимало Нину Григорьевну. Из моих заработков не выудишь пенсии: "Кто его будет содержать в старости, ты, Наташа?" Теща знала и о многолетней волоките с приемом в Союз писателей: "Все равно не примут ни в какой Союз! Пора убавить гонора, работать и жить, как все..." А как без гонора жить в моем положении? Если я заходил в особняк на Румянцева, то чтоб сказать им: "Говно вы!" Они приглашали меня на творческие семинары, как "молодого". Вот и заявлялся туда с Таней... С ней и познакомился в Доме литераторов, когда зашел, чтоб сказать, кто они такие. Занял очередь в библиотеку и ушел. Таня потом призналась, что "два раза кончила от страха", что я ушел совсем. С ней не случилось точного попадания, как с другими, кто меня выбирал. Но она, потаскавшись по баням с партийцами, по гостиницам с иностранцами, знала любопытные продолжения в элементарных комбинациях. Такие продолжения были неведомы девчонкам с "Брянска", заложившим основу во мне, от которой я мог плясать. С Таней поначалу я чуть не потерпел фиаско, выяснив, что она, такая эффектная с виду, всего лишь "роскошная вешалка" для одежды. Зато это была близкая душа. Я привозил ее в Дом творчества для показа. Там Таня вызывала нервный стон, спазмы половых желез и дряблых семенных мешочков, и даже шевеление никогда не встававших хуев у членов Приемной комиссии СП БССР. Они балдели, что меня такие девки любят. То один, то другой подходил: "Я за тябе буду галасавать, Барысе!" Веры им нет, но я уже знал наперечет, кто за меня, а кто против. Когда вышла "Полынья", начали звонить: "Падары книжку, хоча пачытать жонка", - уже жены за них взялись!..
Батя так и умер, не дождавшись, когда я стану официально признанным писателем. Я привез в Быхов показать членский билет. Вот она, заветная книжица, розово-красная, как напившаяся моей крови!.. До чего качественная бумага, посмотрите, Нина Григорьевна? Оцените-ка каллиграфию, разве мыслимо так вывести самописью? Псевдоним и фамилия вашей дочери... Как была счастлива Наталья, когда я ее фамилию взял!.. А золотое тиснение на переплете: "Союз писателей СССР"? Все ж, хоть половину оттуда давно пора гнать взашей, но даже с ними, - сколько их там во всем Советском Союзе?
Нина Григорьевна, посмотрев, не сказала ничего. Когда же я уезжал, вспахав огород, она мне сунула в писательский билет грязную засаленную троячку! Без умысла, конечно: чтоб я не выбросил из кармана с платком. Просто из-за сохранности... Когда любви нет, то и ума нет! Впечатлительная Аня, погостив у бабушки, с минуту разглядывала меня, приехав: папа это или Бармалей? - и решив, что папа, бросалась на шею. Минуты хватало Ане для выяснения, а Наталье? Всю жизнь она простояла меж двух огней. Не хочу я ни на кого валить, не хочу разбираться, как это случилось и кто виноват, что я, ее любя, перестал ее желать! Жил в Минске, как в морском плавании: год, два года, а у меня - ни одной женщины. Не мог с ней жить и не мог ей изменить.
Или все же можно разобраться?
Возник простой страх: а вдруг и меня не обойдет то, чего я так боюсь. Нечто такое, что везде и повсюду. Люди лежат, разговаривают и, поговорив, отворачиваются, спят.
Неужели и мне уготовлено такое наказание?
Вот и произошел побег, недалекий пока, - из спальни в свою комнату, на диван.
То была уже не комната, скорее каюта, и с какой то иллюзией плавания, в котором нервная система засыпает.
Понимает она такую опасность или не понимает? Сделает шаг ко мне? Или надо мне - к ней? А может, она тоже в своей каюте и куда-то плывет?
Но какое это к черту плавание, если без парохода? И какая это к черту каюта, если это комната и диван?
А если уже никаких плаваний нет, то нужно хотя бы двигаться куда-то. Или я уже не могу подняться с этого дивана и уехать?
Вот с этого дивана я поднялся в очередной раз и куда-то еду.
18. Безобразная любовь
Я еду во Владивосток, но это еще не плавание. Пока определится судно и рейс, подберется команда, - время набежит. Да и непросто отойти от того, с чем свыкся в семье, от жизни, которую не заметил, расправившись с нею во сне. Отправиться ловить сайру в Курильских проливах, слепнуть ночами от световых люстр или уйти в Охотское на "селедочнике", стоять матросом на заливающейся палубе в клеенчатой робе и сапогах. А после, "заработав" севером юг, пересекать экватор на старом, добитом ремонтами пароходе, - без кондиционера, без простейшей вентиляции, задыхаться в нижней матросской каюте под слоем воды, где не откроешь и иллюминатора, как наверху.
Легко ли настроить себя на одни утраты, на бесконечные, тянущиеся месяцы, сводящие с ума? Жить - как наказывать себя за то, что раньше любил?
Все ж приобрел хоть какое-то место, где мог забыться между рейсами! Есть у меня, во-первых, город Владивосток, который я не перестал любить. А в нем есть душа, которая меня ждет... Как можно ждать человека, разъезжающего туда и сюда? Ждать годами, не зная, вернется он или не вернется? Без писем и телеграмм - уехал, как пропал. Или это такая душа, что себя не осознает, как не осознает свой полет морская чайка?
Поезд приближает меня к Нине, к уединению с ней на Верхне-Портовой улице.
Было: Владивосток, зима.
Смотрю из высокого окна на пароходы, становящиеся на портовом рейде. На рейде зыбь, смотрю, кто там есть. Подошел узкий и длинный, как нож, "Пекин", изменившийся от перегруза. Вон уже закачался неподалеку желтый, как лимонная корка, лесовоз с арками мачт; за ними стал контейнеровоз, как дом, - как отель на синих волнах в закипающих гребешках. Как всплывший кусок льда, завертелся между ними небольшой танкер "Посейдон", весь замерзший, с белыми иллюминаторами. Я видел его вчера, когда наш плашкоут перетаскивали к пароходам на дальних точках. "Посейдон" бункеровался пресной водой в бухте Успения, у оборудованного водопада. А сейчас подошел разливать воду по пароходам. Ольга, инспекторша, предлагала мне идти на "Посейдон", я отказался: швартовки, заливки, вечно мокрый... Куда приятней было рулить летом на "МРС-05"! Держать курс на трубу хлебного завода или на Токаревский маяк... Я вижу, что море с той стороны, с Амурского залива, уже застеклено льдом. Там лежала бы сейчас подо льдом Нина...
Или я не пытался писать о ней рассказ? Но это совсем не то, что придумывать. Никогда я об этом не смогу написать!
Утром, с утра, когда куришь в форточку и видишь, что все рядом, все есть и не пропадает, - исчезает даже охота присесть на минуту и записать в блокнот, что видишь. Хотя бы про эти суда или про что. А если б их видел из своего окна в Минске, тотчас бы сел и немедленно записал!..
Такая вот белиберда...
Нина проснулась, сидит, намазываясь из разных коробочек. Пудрится, чернит брови, растягивая по ним тушь спичкой, обернутой ватой. Накладывает тени на свое молочно-белое лицо с еще девичьим румянцем, которое от ее украшательств не становится ни хуже, ни лучше. Она уже умылась двумя пальцами, сидит голая, халатик распахнулся, нога на ноге, в перекрестье округлых бедер соблазнительнейший мысок... Я тут как тут! Присаживаюсь возле колен, начинаю перестраивать ее позу, чтоб обозреть заветную щель. Нина привыкла, терпеливо сносит мои манипуляции с ее бедрами. Объясняет свою уступчивость так: "Есть мужики, которым легче дать, чем объяснять, что не хочешь давать". Я пытаюсь понять неутолимый голод в крови, который вызывает Нина. Она совсем обнаглела в постели: пердит, отвлекается во время любви. А я схожу с ума, когда мои ноги переплетаются с ее ногами. Моя сперма еще сочится из нее... Даже не подмылась! А потом будет мне пенять, что от нее "пахнет пиздятиной". Мол, она стесняется, беря уроки музыки у такого же преподавателя, как сама. Поскольку этот преподаватель может унюхать под аккорды гитары, что от нее воняет... Я пробую пристроиться к Нине, но ничего не выходит, когда она так сидит. Подкрашивайся - или я тебе помешаю? Только сядь по-человечески...
17. Поезд времени
Теперь, состарившийся, обозлившийся от неудач, я с каким-то сомнением и неловкостью смотрю на того, каким стал... Я пытаюсь отгадать: что значил для меня побег на поезде "Россия"? Презрев все прочное, устойчивое, я плыл, куда подует ветер, и жил, чем Бог подаст. Даже простые естественные приобретения, неотъемлемые от существования, я отстранял от себя. Зато как радовался любой крохе счастья, доставшейся нечаянно! Боялся и переспрашивать: мне она полагается или, быть может, другому кому?
Нет, я не сожалею! Я скинул с себя ярмо Рясны, открыл простор для своих книг. "Дух книги требует, чтоб художник устранил из нее себя. Плюньте на себя! Забудьте о себе! И мир будет вас помнить" Джек Лондон. Но я так и не сумел зацепиться за ничейный берег, отыскать уголок, куда бы мог пристать не на час-два. Осознав родину, как чужбину, все ж оставил лазейку, чтоб изменить жизнь, если она изменится ко мне. Поезд или корабль переносили меня с одной жизни в другую, которыми жертвовал попеременно, насилуя душу, не найдя способа ее излечить. Сейчас я смотрю с удивлением на свои книги, удивляясь тому, что их написал. Я готов проливать слезы даже над рассказиком "Россия", глядя, как летят под откос эти несколько листков... Давно душа утомилась, и нет ничего безутешнее, чем собраться и куда-то уехать. Никогда, кажется, не любил я дальних дорог, случайных знакомств. Никогда никого не хотел любить или быть любимым. А хотел сидеть взаперти, изобретать дорогие слова, где была бы моя душа, которой ничего не надо. Чтоб я спал, а рука сама писала, а потом просыпался и с восхищением себя читал; и ходил, слонялся, радуясь, что ни к чему не надо себя принуждать.
Есть кризис творчества, когда кризиса нет, а перестаешь писать, и силуэт романа, уже выстроенный, стоящий, как корабль, в двух шагах, на который только осталось вскочить, - внезапно уплывает, отвергая тебя. Какое-то расслабление, наподобие того, как утром, после сна не можешь разъять пальцы или сжать руку в кулак. Не пишешь, день померк; свет горит в твоем окне, а ты все за пустым листом, по которому бесконечной тенью проносится сигаретный дым. А завтра еще один день, когда тебе снова нечего сказать.
Хватит уже, засиделся! Я приеду опять, если повезет, поднакоплю сил, и это к чему-то да приведет, - не здесь, так там.
Обычно меня провожал Олег, я садился в автобус, поздний, почти пустой и всегда холодный. Смотрел, как сын стоит, робея, ожидая, когда отъеду. Вот он идет, скоро войдет в дом, из которого я недавно вышел. А я еду, уже сына нет, мне холодно, я еду на людный неуютный вокзал. Поезд, купе, все оживлены, прощаются с теми, кто на перроне. Какая-то девушка за 30, некрасивая, трудовая лошадка, словно срисованная Модильяни, держа за руку через опущенное окно такого же рабочего конька, почти лысого, с остатками волос, которые он собирает морщинами в некую синтетическую полосу надо лбом, говорит ему влюблено: "Посмотри, я сейчас пройдусь!" Девушка хочет перед ним покрасоваться. Она идет, мелькает перрон, уплывает в редких огнях пригород, и поезд врывается в ночь, зависает, как самолет, в темени потянувшегося пространства. Подают чай, разносят простыни, пассажиры стелят постели, укладываются. Раскачиваются их пиджаки, галстуки, зияют туфли, они спят, их уже нет, а я все сижу, смотрю в темень; я все никуда не хочу ехать и никуда не могу вернуться, я все ищу себя: где я? И кто вы такие, чтобы могли сообщить мне, чего я не знаю?
Было: вошел в купе "России" - возраст под 50, и сразу одна из пассажирок: "Я до Читы". Меня задело: "Ну и что из этого?" - "Просто познакомиться". - "На это я отвечаю: "Иногда я хочу знакомиться, а иногда нет". Была б хоть в возрасте женщина, а то малолетка, по виду от 15 до 20. Скуластенькая, с бурятской примесью, желтоватенькая донская казачка, небольшого росточка, глаза переливающиеся, с "блядскими" искорками, а когда я ей грубо ответил, - вымученная, потерянная улыбка. Кажется, ее видел на Ярославском вокзале, на скамейке: качала ребенка, сидя посреди мужика и бабы. Еще подумал: семья. А тут мужик начал к ней приставать, она отдала ребенка бабе и отошла...
Надо же - запомнил!..
Вчера я сильно набрался у Жданова, смутно висело в голове, что там было. Кажется, с нами пил оперный певец в рясе, из церковного хора. Он вошел в пруд на Сахалинской, за кинотеатром "Урал", - и пошел, собирая тину, как по водам Иордана, и исчез. Еще был греческий поэт, с которым Жданов делил неверную Ольгу, переводя из сексуального мазохизма стихи грека на русский язык. Когда высадили грека, остался бельгийский посланник, который курил "Дымок". С ним была куча девок, а может, всего одна, и она, сняв трусы, повесила их на ухо шоферу. Я запомнил, засыпая, что водитель - это он курил "Дымок"! - так и вел машину с трусами на ухе, не дрогнув ни одним мускулом, - бывалый мужичина! Проснулся я в лесу: идет дождь, я один, никого нет... Да я и не упомню, что там было! Вдобавок, когда брал "Токайское" в киоске, расшиб себе лоб, не заметив стекла. Царапина еще кровоточила, и Лена, девочка эта, примакнула мне лоб носовым платком.
Вся компания в купе подобралась дальняя: старуха-библиотекарь ехала до Сахалина, молодой офицер - до Петровского Завода. Лена потеснила его, чтоб я сел рядом. Офицер, кстати, выдался спокойный, к ней и не лез. В этом смысле он отличался от других офицеров, сохраняя весь реквизит: щетка, сапожная мазь, бритва, одеколон, мыло душистое, - это их ритуал. Вот такой, чистенький, душистый, он и сидел, желая перекусить, а когда увидел, что за столом всем не поместиться, начал собираться в ресторан. Я б тоже пошел, если б Лена не сманила меня копченой колбасой... У Жданова, на Уссурийской, - мы что ели? Дети ушли к теще, жена - на литературный вечер в ЦДЛ, собаки, кошки не кормлены, обычная голодуха! Была кость на столе, от нее отрезали для закуски. Мне надоело на эту кость смотреть, бросил собаке, Цуцу потрясающий Цуц! Я еще был от него в шерсти... Возвращаюсь из туалета опять кость на столе!.. Лена все рылась в поисках колбасы, забыв, в каком она из кулей. Почти все багажные места в купе были забиты ее кулями. Столько она везла всякого барахла из Ростова и Москвы!
Открыл "Токайское", показал старухе. Та отказалась, ела, что-то накрошив себе. С похмелья я люблю поесть, а Лена возится. И тут я вспомнил, что у меня жареная курица в чемодане! Наталья положила еще в Минске, а я сдал чемодан в камеру хранения. Трое суток пролежала, а выглядела аппетитно. Развернул, Лена ротик открыла, начал ее кормить, отрывая пальцами по кусочкам белое волокнистое мясо и засовывая ей... Вот бы Наталья видела эту картину! В том, как я кормил Лену, был элемент эротизма, чувственного наслаждения, даже некий экспромт обладания через один из органов любви. Лена вполне сознавала, как выглядит это кормление, но и до старухи могло дойти. Подыскал объяснение: "Мы с тобой, как отец и дочь, а?" Лена ответила: "Так дочку не кормят." Я чувствовал ее бессвязное тяготение ко мне и, завораживаясь ее пухлыми губками, спросил без обиняков: "Кто ж тогда мы?" Надо было задать такой вопрос, естественный из-за дорожных неудобств. Она ответила, мучительно улыбнувшись: "Я женщина, а вы мужчина". Что тут возразишь?
Попивая вино, я скормил Лене всю курицу. Остался последний кусочек, как старуха-библиотекарь, сглотнув слюну, попросила, чтоб я и ее угостил... Если б я, допустим, оказался коммивояжером, рекламирующим женские подтяжки, как у Ги де Мопассана, то Лена со старухой, должно быть, и не жеманились, как те красотки из "Заведения Телье", - сразу задрали ноги: надевай!.. Только намерился положить кусочек старухе в рот, как Лена сцапала зубками и этот. Тогда я угостил библиотекаршу с Сахалина соленым польским печеньем. Откушав, она отблагодарила меня изложением биографии Ивана Алексеевича Бунина из хрестоматии "Русская литература. ХХ век." Какая связь между Буниным и польским печеньем? Да как-то у нее связалось... Затем пошли вопросы: женат ли? Сколько мне лет? Когда такое отношение, то можешь говорить, что в голову взбредет. Лена сама подсказала цифру: 38. Поблагодарив, я сказал правду: 46, женат, двое детей. Старуха оказалась моей ровесницей. Теперь она радовалась, что обрела на длинную дорогу моложавого, умного, пристойного собеседника. Какая это отрада: покалякать о давнем, нырнуть в молодые годы!.. Впрочем, пошла она в задницу! Что я время теряю? А следует сказать, что Наталья не пожалела бы курицы, если б услышала, с каким почтением, ее не зная, отозвалась о ней Лена: "Первая жена от Бога, Борис Михайлович!" - и с какой свирепостью, наставив свои грязноватые коготки, ополчилась на моих подозреваемых любовниц, вычисляя их в каждом порту: "Я бы глаза выцарапала этим грязным сукам!" Я подивился насчет нее: живет в лесу, в егерской усадьбе, муж ее моложе, сын, Русланчик, - инвалид, с функциональным расстройством двигательной системы. Всех она очень любит: и коня, и буренку, и поросенка, и кур - любит до каждого клювика и перышка! До города далеко, но они развлекаются с мужем: дома устраивают танцы. Даже есть сексуальный журнал, чтоб полистать перед сном.
В такой беседе и прошел день. А больше ничего не было, считай, до самой Читы.
Пошла писать губерния: сутки, вторые, третьи... Я залег на полке, как дома на диване. Ничто меня не занимало, кроме окна. Земля и лес переменились за Пермью, за Камой, начались холмы. Дровяные склады, пролетающие станции, везде пилят, укладывают в вагоны лес. Краны, горы щепы и опилок, мутные речки в мазутных пятнах, цистерны, цистерны, гора из одного валуна с клочком зелени - серый, деревянный, родной Урал. Потом Западная Сибирь: низины, степи, болота, рощицы тощих берез и голые, сбитые вместе, безрадостные деревни. Мальчик едет на велосипеде, держась одной рукой за плетень; девки стоят в цветастых платках, смеются, подталкивают одна другую к кучке парней - штаны внапуск, фуражки набекрень. То, что они на виду у всего состава - их не задевает, привыкли к чужой проезжающей жизни, - пусть проезжает! Мужик дерется с бабой, раз - упала в грязь! Где-то дождь, где-то снег, где-то один вольный ветер.
Что же меня в новом плаванье ждет?
Не знал я, не мог знать, какой пустой, страшной окажется для меня эта поездка... Ночное плаванье возле острова Пасхи? Но в нем ли все? Разве я думал, что стану изгоем на большом морозильном траулере; что там как прокатится волна ненависти ко мне, - будто я еврей в Рясне! Что еще до острова Пасхи, до Новой Зеландии будет у меня браконьерский рейс к Аляске с набегами в территориальные воды США... Дождались! Даже минтая, которого была тьма, уничтожили безголовыми выловами. А еще раньше, как и предсказал Белкин, ушла охотская сельдь. Судно наше, "Мыс Дальний", попало в переплет перед рейсом. Арестовали в Находке за неоплаченный ремонт, отогнали на штрафной пирс. Долг рос и рос, как выбраться? Капитан ночью увел пароход в море - здорово отличился! В рейсе же оказался слабаком, спился, разучился рыбу ловить. Одни порывы трала! Сидим на палубе, чиним, все снегом заметены. Не так и холодно, а леденеешь изнутри, - хоть в себе самом рыбу морозь! Чаем не согреться: одна ржавая бурда в питьевых танках.
Починили трал, я бегу на руль... Постоянный ветровой крен, да еще с волной и - оледенение! В таком виде, каждую ночь - туда, за линию разделения рыболовных зон; там этот пароход бродил, не откликаясь на позывные, как какой-то НЛО. Только "въедем на изобату" - линию траления, только пошла "запись" на экране эхолота: поперла рыба, наконец! - вдруг свет погас, двигатель сник. Трал завис, а ветер судно тянет, и на экране, прожигая бумагу искрами точек, обрисовалась донная скала... Потеря трала! Больше всего я боялся, что компас "выйдет из меридиана". Как тут без компаса? Спутник не дает координаты, сигнал от него не дойдет из-за высоких широт. Штурман опять напился браги, уперся рогом в телеграф. Иду в каюту капитана: "Кэп, куда рулить?" - а там он с буфетчицей в экстазе: ее трусы, его штаны, ее юбка, его подштанники, - все спуталось в один ком...
Отстранили капитана, явился новый. Пошла рыба, начались перегрузы на малайские, корейские, китайские суда. Ужасно то, что ты в трюме корячишься зря - на шайку воров. Ты выматываешься, а они, продав рыбу, плюют на труд. Пьют и смотрят так, как будто ты им должен. Был один перегруз на филиппинский транспорт. Всего три человека в трюме, а каждая минута - потеря в валюте. Три дня корячились - за что? Чтоб с нас же месячную зарплату списали! Пьяные надсмотрщики только терзают сверху: "Седой, поворачивайся!.." Впервые видел, чтоб мастер рыбцеха был главнее капитана. Я сам у них был на крючке: держал в трюме свои ящики с икрой на продажу. А как они мне, эти ящички, дались на холоде, в перерывах для сна? Совсем лишился сна: вторые сутки в трюме, ни минуты не спал, еще сутки - два часа на отдых... Иди спи! Нет, я на палубе, ковыряюсь в груде минтая: ящички наполняю. Торопило предчувствие: надо спешить! Точно: мы загорелись... Наш "Квадрант", то есть еще "Мыс Дальний", с обгорелой трубой, выплескивая мазут, доплелся на краткосрочный ремонт в порт Пусан, Южная Корея. Там я стал забирать свои ящички, уворованные из трюма. Вернул "Анины ящички", для лечения Ани. А чего мне это стоило? Я в Пусане, если не считать двух выходов в бордель, только купил "Малыша", плеер, литой, как портсигар, который, защелкиваясь, прятал музыку в себе, - как закладываешь ее в футляр сердца! Я пошевеливал сердце думой о дочери: как ей помочь? Там, задернувшись занавеской, я не музыку слушал, о нет! - я, никогда не плакавший после Рясны, не выдавивший из себя слезинки на могилах отца и бабки Шифры, захлебывался от рыданий, что пацан...
Мог ли предугадать, пролежав два года в Минске, какая пойдет слякоть на флоте?.. Что ты плаваешь, когда давно не моряк? Чтобы вернуться домой с сумками вещей, с тощенькой пачкой "баксов"? Да, были минуты, ради которых я соглашался на все: когда Наталья и Аня крутились перед зеркалом, примеривали юбки, свитера, плащи, куртки из качественной кожи; диковинные тогда наборы парфюмерии и нижнего белья, и моя дочь-студентка могла не сомневаться, что того, что она носит, нет ни в одном ларьке. Сам я почти ничего не покупал себе. Вещи мне доставала Нина. Был такой пунктик у моей сумасшедшей! А все Натальины подарки к дням рождения - носки да носовые платки.
Вот Лена гремела фанфарами в честь Натальи, а что меня связывает с женой? Мы не раз пробовали выяснить. Наталья заявлялась ко мне в комнату, не ожидая, когда пойду мириться сам. Она ждала, чтоб я ее унизил, добил словами. В такие минуты ей приходилось неумело ловчить, притворяться, провоцировать меня на откровенность. Все же она не могла установить, беззастенчиво заглядывая в мои дневники, реальность факта измены. Все подавалось под видом художественных описаний. Не помню: начались ли уже отношения с Ниной? Была ли Нина в тех дневниках? Вряд ли каким искусством можно закамуфлировать то, что я пережил с Ниной в ее квартирке на Верхне-Портовой улице! Яснея умом, она ужасалась, что от нее воняет, как от шлюхи. Ведь она музыкантша или - нет? В детстве подошла к пианино, там другая девочка сидела, брала аккорды. "Давай сыграю!" - и сразу аккорд взяла. Даже испугалась, что получилось. Учительница тоже удивилась: "Ты, девочка, играешь?" - "Нет, так подошла". Вот это воспоминание, и мускусный запах, гора заляпанных трусиков в ванной, бусы, рассыпанные на ковре; кровь на табурете, где она сидела, - и эта болтовня о каком-то мужике, явившемся как бы с другой планеты, с грандиозным членом, который он впихивал, стесняясь... о господи!..
В жизни не предугадаешь, с кем встретишься, с кем суждено жить и кого любить. Редко я успевал к чему-либо вовремя. Уже привык смиряться, что все улетает, как только хочешь поймать. Только к Нине я не опоздал. Никто так не подходил к моему состоянию, как Нина. У меня уже была до нее схожая связь: прокаженная Людмила с танкера "Бахчисарай", то есть еще "Шкипер Гек"... Или ее вина, что искупалась в каком-то заливе возле Папуа-Новая Гвинея, зараженном болезнетворными бактериями? А чем я от них отличаюсь? Я ведь тоже болен неизлечимо... В своем неумело-прекрасном романе "Мартин Иден" Джек Лондон, пойдя каким-то подспудным чутьем на гигантские прочерки в реалиях творчества, сумел вообразить и поставить лицом к лицу апофеоз и апокалипсис писательского труда. Разумеется, ничего такого невозможно создать за тот короткий срок, что поставил перед собой Мартин Иден. Тем более, что сочинительство у него идет непосредственно с овладением письменной речью. Однако достигнут ошеломляющий результат: явление и уход таланта напоминает в романе реактивный пролет небесного метеорита. Он пролетает через душу Мартина Идена... Что делает Мартин, потеряв способность писать? Мартин Иден не выдерживает и года душевной болезни. Выбрасывается из каюты "Марипозы" в море, в душную тропическую ночь. Я же в таком состоянии, как Мартин Иден, живу уже много лет. Я знаю, как выглядит моя Герцогиня. Надеюсь, опишу ее во всей красе. С Ниной я узнал, как выглядит моя тоска.
Но был ведь и другой смысл и в Нине, и в Людмиле, и тех, что были до них. Все они помогали мне не выходить из пике с Натальей. Наталья - крепкий орешек! Быстро воспламенялась, но не сгорала. Пламя надо было поддерживать и гасить... Как ее берег, молодую! Если б хоть один мужик так пренебрегал собой, как я, он бы давно бы стал никем. Где ей оценить, что все мои женщины ей служили?.. И вот, входя, наполнив резервуары слезами, оттягивая рукой джемпер от горла, как всегда при волнении, Наталья добивалась только нового взрыва чувств. Я любил ее плачущее лицо с ручейками слез, обтекавшими милый нос, ее вспухшие кривящиеся губы. Никогда в пароксизме гнева она не позволяла грубого слова, она и не знала таких слов. Все кончалось любовью. Жил с ней и после сорока, хотя к другой женщине не подошел бы на километр. Может, Наталья, заглядывая в мои дневники, искала меня там? Нет, она сама просила: "Не говори о страшном". Я начинал удивляться: любая портовая девка давала мне больше, чем Наталья! А эти церемонии приготовления к ночи, когда планы написаны, дети уложены, посуда вымыта, дверь, трижды проверенная, заперта? А эти, перенятые у матери, бесконечные разговоры о мнимых болезнях? От какой любовницы потерпишь такие откровения? Разве что для половой агонии, как с Ниной. Она же привыкла во всем с матерью делиться и не замечала, каково мне.
Не так уж трудно было представить эти просветительские беседы в Быхове под скрежет закатываемых банок: "Ты работаешь, а он лежит..." То, что я, лежа на диване, выводя пальцем левой ноги сценарий для телевидения или кино, зарабатывал на год сразу, - в пересчете на зарплату Натальи (а отвлекал я себя такими трудами постоянно, даже если писал) - это не занимало Нину Григорьевну. Из моих заработков не выудишь пенсии: "Кто его будет содержать в старости, ты, Наташа?" Теща знала и о многолетней волоките с приемом в Союз писателей: "Все равно не примут ни в какой Союз! Пора убавить гонора, работать и жить, как все..." А как без гонора жить в моем положении? Если я заходил в особняк на Румянцева, то чтоб сказать им: "Говно вы!" Они приглашали меня на творческие семинары, как "молодого". Вот и заявлялся туда с Таней... С ней и познакомился в Доме литераторов, когда зашел, чтоб сказать, кто они такие. Занял очередь в библиотеку и ушел. Таня потом призналась, что "два раза кончила от страха", что я ушел совсем. С ней не случилось точного попадания, как с другими, кто меня выбирал. Но она, потаскавшись по баням с партийцами, по гостиницам с иностранцами, знала любопытные продолжения в элементарных комбинациях. Такие продолжения были неведомы девчонкам с "Брянска", заложившим основу во мне, от которой я мог плясать. С Таней поначалу я чуть не потерпел фиаско, выяснив, что она, такая эффектная с виду, всего лишь "роскошная вешалка" для одежды. Зато это была близкая душа. Я привозил ее в Дом творчества для показа. Там Таня вызывала нервный стон, спазмы половых желез и дряблых семенных мешочков, и даже шевеление никогда не встававших хуев у членов Приемной комиссии СП БССР. Они балдели, что меня такие девки любят. То один, то другой подходил: "Я за тябе буду галасавать, Барысе!" Веры им нет, но я уже знал наперечет, кто за меня, а кто против. Когда вышла "Полынья", начали звонить: "Падары книжку, хоча пачытать жонка", - уже жены за них взялись!..
Батя так и умер, не дождавшись, когда я стану официально признанным писателем. Я привез в Быхов показать членский билет. Вот она, заветная книжица, розово-красная, как напившаяся моей крови!.. До чего качественная бумага, посмотрите, Нина Григорьевна? Оцените-ка каллиграфию, разве мыслимо так вывести самописью? Псевдоним и фамилия вашей дочери... Как была счастлива Наталья, когда я ее фамилию взял!.. А золотое тиснение на переплете: "Союз писателей СССР"? Все ж, хоть половину оттуда давно пора гнать взашей, но даже с ними, - сколько их там во всем Советском Союзе?
Нина Григорьевна, посмотрев, не сказала ничего. Когда же я уезжал, вспахав огород, она мне сунула в писательский билет грязную засаленную троячку! Без умысла, конечно: чтоб я не выбросил из кармана с платком. Просто из-за сохранности... Когда любви нет, то и ума нет! Впечатлительная Аня, погостив у бабушки, с минуту разглядывала меня, приехав: папа это или Бармалей? - и решив, что папа, бросалась на шею. Минуты хватало Ане для выяснения, а Наталье? Всю жизнь она простояла меж двух огней. Не хочу я ни на кого валить, не хочу разбираться, как это случилось и кто виноват, что я, ее любя, перестал ее желать! Жил в Минске, как в морском плавании: год, два года, а у меня - ни одной женщины. Не мог с ней жить и не мог ей изменить.
Или все же можно разобраться?
Возник простой страх: а вдруг и меня не обойдет то, чего я так боюсь. Нечто такое, что везде и повсюду. Люди лежат, разговаривают и, поговорив, отворачиваются, спят.
Неужели и мне уготовлено такое наказание?
Вот и произошел побег, недалекий пока, - из спальни в свою комнату, на диван.
То была уже не комната, скорее каюта, и с какой то иллюзией плавания, в котором нервная система засыпает.
Понимает она такую опасность или не понимает? Сделает шаг ко мне? Или надо мне - к ней? А может, она тоже в своей каюте и куда-то плывет?
Но какое это к черту плавание, если без парохода? И какая это к черту каюта, если это комната и диван?
А если уже никаких плаваний нет, то нужно хотя бы двигаться куда-то. Или я уже не могу подняться с этого дивана и уехать?
Вот с этого дивана я поднялся в очередной раз и куда-то еду.
18. Безобразная любовь
Я еду во Владивосток, но это еще не плавание. Пока определится судно и рейс, подберется команда, - время набежит. Да и непросто отойти от того, с чем свыкся в семье, от жизни, которую не заметил, расправившись с нею во сне. Отправиться ловить сайру в Курильских проливах, слепнуть ночами от световых люстр или уйти в Охотское на "селедочнике", стоять матросом на заливающейся палубе в клеенчатой робе и сапогах. А после, "заработав" севером юг, пересекать экватор на старом, добитом ремонтами пароходе, - без кондиционера, без простейшей вентиляции, задыхаться в нижней матросской каюте под слоем воды, где не откроешь и иллюминатора, как наверху.
Легко ли настроить себя на одни утраты, на бесконечные, тянущиеся месяцы, сводящие с ума? Жить - как наказывать себя за то, что раньше любил?
Все ж приобрел хоть какое-то место, где мог забыться между рейсами! Есть у меня, во-первых, город Владивосток, который я не перестал любить. А в нем есть душа, которая меня ждет... Как можно ждать человека, разъезжающего туда и сюда? Ждать годами, не зная, вернется он или не вернется? Без писем и телеграмм - уехал, как пропал. Или это такая душа, что себя не осознает, как не осознает свой полет морская чайка?
Поезд приближает меня к Нине, к уединению с ней на Верхне-Портовой улице.
Было: Владивосток, зима.
Смотрю из высокого окна на пароходы, становящиеся на портовом рейде. На рейде зыбь, смотрю, кто там есть. Подошел узкий и длинный, как нож, "Пекин", изменившийся от перегруза. Вон уже закачался неподалеку желтый, как лимонная корка, лесовоз с арками мачт; за ними стал контейнеровоз, как дом, - как отель на синих волнах в закипающих гребешках. Как всплывший кусок льда, завертелся между ними небольшой танкер "Посейдон", весь замерзший, с белыми иллюминаторами. Я видел его вчера, когда наш плашкоут перетаскивали к пароходам на дальних точках. "Посейдон" бункеровался пресной водой в бухте Успения, у оборудованного водопада. А сейчас подошел разливать воду по пароходам. Ольга, инспекторша, предлагала мне идти на "Посейдон", я отказался: швартовки, заливки, вечно мокрый... Куда приятней было рулить летом на "МРС-05"! Держать курс на трубу хлебного завода или на Токаревский маяк... Я вижу, что море с той стороны, с Амурского залива, уже застеклено льдом. Там лежала бы сейчас подо льдом Нина...
Или я не пытался писать о ней рассказ? Но это совсем не то, что придумывать. Никогда я об этом не смогу написать!
Утром, с утра, когда куришь в форточку и видишь, что все рядом, все есть и не пропадает, - исчезает даже охота присесть на минуту и записать в блокнот, что видишь. Хотя бы про эти суда или про что. А если б их видел из своего окна в Минске, тотчас бы сел и немедленно записал!..
Такая вот белиберда...
Нина проснулась, сидит, намазываясь из разных коробочек. Пудрится, чернит брови, растягивая по ним тушь спичкой, обернутой ватой. Накладывает тени на свое молочно-белое лицо с еще девичьим румянцем, которое от ее украшательств не становится ни хуже, ни лучше. Она уже умылась двумя пальцами, сидит голая, халатик распахнулся, нога на ноге, в перекрестье округлых бедер соблазнительнейший мысок... Я тут как тут! Присаживаюсь возле колен, начинаю перестраивать ее позу, чтоб обозреть заветную щель. Нина привыкла, терпеливо сносит мои манипуляции с ее бедрами. Объясняет свою уступчивость так: "Есть мужики, которым легче дать, чем объяснять, что не хочешь давать". Я пытаюсь понять неутолимый голод в крови, который вызывает Нина. Она совсем обнаглела в постели: пердит, отвлекается во время любви. А я схожу с ума, когда мои ноги переплетаются с ее ногами. Моя сперма еще сочится из нее... Даже не подмылась! А потом будет мне пенять, что от нее "пахнет пиздятиной". Мол, она стесняется, беря уроки музыки у такого же преподавателя, как сама. Поскольку этот преподаватель может унюхать под аккорды гитары, что от нее воняет... Я пробую пристроиться к Нине, но ничего не выходит, когда она так сидит. Подкрашивайся - или я тебе помешаю? Только сядь по-человечески...