Страница:
Тут ей понадобилось что-то у меня выяснить, и она, забыв, что ей надо взять билет, так естественно потянулась ко мне и, выяснив, улыбнулась своей печальной, зовущей улыбкой: "Какой вы негодяй, Борис Михайлович!.." Она была моя со всеми своими кулями, и мы дышали воздухом, который мы выдыхали, такие, прощающиеся уже, подъезжающие к Чите.
Часть третья. Возвращение к роману
19. Весна. Аня
Начался апрель, новое утро, когда я, одетый для бега, появился на холме. Туман, проступающее сквозь него солнце, белое, похожее на фаянсовую тарелку. Елочки и сосенки в бесчисленных каплях... Теплая слякотная зима незаметно перешла в озябшую весну. После солнечного просвета в феврале я видел еще одно ясное утро. В марте, на холме: голубое небо с высочайшим облаком, похожим на розовую медведицу. Я бежал, поглядывал на небо, как дунул ветерок, и медведица на моих глазах разродилась двумя мохнатыми медвежатами, совершенно белыми, какими им и следовало быть, а не розовыми, как их рафинированная мамаша. Весна выдалась скупая, но она мне и такая мила. А то, что это весна, я видел и по разомлевшим стволам березок, и по тому, как из строя деревьев выделились, забуровев, разросшиеся возле каменной сажалки лозовые кусты. В них весело стрекотали сороки, как пишущие машинки; а потом я отвлекся на ворону, которая сопровождала меня, летя так свободно среди частых елок, как по открытому воздуху.
Повезло, что воскресенье: нет хозяев, выгуливавших собак и куривших дрянные сигареты. Бегущий издалека улавливает табачный запах. Приторный, сладковатый, он как стеклом режет по легким. Ничего не мешало бежать, и я наращивал темп, повторяя заведенный порядок бега, не сделав за многие годы, что занимаюсь бегом, никакой поблажки себе. Обегая холм во второй раз, я застал возле сажалки домашнего кота. Кот сидел, смотрел на воду с жуками-водомерами - как любовался! Наверное, у него была художественная жилка. При моем появлении кот напрягся - как передернул затвор внутри тела! - и совершил великолепный прыжок. Когда я завершал круг, со стороны мусорных баков появился неухоженный Барбос, который так высоко задрал ногу на березку, что едва не опрокинулся. Я остановил бег, заметив, как что-то дивно отблеснуло на сосенке, среди тысяч висящих капель... Начал выяснять: что там, отблеснув, спряталось на веточке? Какая-то особенная капля или что? Ополз вокруг стволика, стараясь не задеть веток, высматривая снизу. Потратил минут пять и отлип от сосенки, оставившей меня с носом.
Поделом! Сочиняй, а не подглядывай!
Я уже мог сказать сосенке, что не впустую потратил месяцы. В тот февральский день, побродив со Свислочью, я вернулся домой и не лег на диван. Сел за стол, продолжив исследование своих рукописей. Занялся просмотром содержимого двух толстых папок с материалом романа о Счастливчике. Папки эти следовали по очереди за ненаписанной книгой рассказов "Могила командора". Неторопливо перелистывая страницы с набросками главок, эпизодов, пейзажей, жанровых сцен; задерживаясь на том, что еще хранило в себе энергию преобразованной реальности, я, тщательно все просмотрев, вдруг ощутил в себе какой-то толчок, фиксацию нового состояния. Так водолаз, всплывая на поверхность воды, обнаруживает вес своего снаряжения. Так из трюма парохода выбирается металлическая стружка - одним махом гигантского магнита-полипа. Эффект надежности предельно прост: все, что не притянулось, не прилипло, не дотянуло до крышки стола, - можешь без сожаления отбросить. Будь в тех папках материал для романа, я б, может, уже написал роман. Ведь я, помнится, проливал слезы именно над загубленным романом. Я ошибся, намного преувеличив потерю. Из того, что там было, написалась большущая новелла, безусловно стоившая того, чтобы появиться. Я выпустил на волю трепещущую душу своего Счастливчика, и уже мог не горевать, что с ним случилось на зверобойной шхуне "Морж". Должно быть, вся моя жизнь пустила корни в этой рукописи. Счастливчик, угадав избавителя, потянулся ко мне из старых папок. Теперь он сомкнул как литературный герой цепочку с самим собой из моего рассказа в "Осени на Шантарских островах". Пришлось прервать "Роман о себе" ради этой, столько лет не дававшейся в руки вещи: "Последний рейс "Моржа".
Эх, если б эта вещь как-то ободрила меня! Приподняла, что ли... Написал ее, ослабнув духом, полностью в себе разуверясь почти. Так когда-то, выронив рули всех своих рассказов, я ухватился за штурвал "Полыньи". В этой загадке был для меня какой-то ошарашивающий нюанс... Как объяснить, что, истерзав себя в напрасных попытках написать хотя бы крошечный рассказ, истратив весь пыл и ничего не добившись, оставив себе на долгие годы лишь безвольное ожидание, которое ни к чему не могло привести, я ни с того ни с сего пробудился?.. Откуда взялись силы на большое произведение? Может, я могу похвастаться особой психологической моделью, стимулирующей творческий процесс? Когда многолетнее самоистязание на грани нервного срыва дает желаемые плоды? Только вряд ли кто захочет такую модель перенять.
Ну, а сейчас, когда зарядился бегом, я предвкушаю тот момент, когда, постояв под душем и растеревшись докрасна, попив кофе, если еще остался в банке, я выкурю подряд три сигареты "Мальборо". Только тремя сигаретами смогу утихомирить разбушевавшийся от свежего воздуха, ноющий курительный нерв. Вместе со мной зарядился и мой тикающий японский друг "ORIENT" с колебательным маятником, самозаводящийся от бега.
Сойдя со склона, я распугал бродячих котов, выскакивавших из мусорных баков, как террористы из своих укрытий. Мстил им за набеги на моих любимцев -сорок. Теперь сороки воевали с вороной, облюбовавшей березу. Эта большая опрятная ворона, прилетая, подергивала клювом сплетенное сороками гнездо, как бы пробуя его на прочность. Заметил, что ворона начала отделять одну сороку, садилась к ней, постукивала клювом по ветке, распуская веером крылья, как плиссированную юбку, и не давала приблизиться второй сороке, уже застревавшей в гнезде, откуда она смотрела, печально осев головой в опушенную грудку. Неужели эта порочная ворона, бессовестно волочась за понравившейся сорокой, пойдет на такой феерический адюльтер в духе маркиза де Сада?..
Поднимаясь по этажам, увидел на лестнице пробудившегося Колю-алкоголика. Час назад Коля уже стоял, держась за стенку, то есть лежал вертикально. А вот и прочно обосновался на своих двоих и, отыскивая окурок в банке, жутко пердел, оповещая о выздоровлении. Проскочив мимо, вытирая на коврике кроссовки, я хватился, что на нашей площадке образовалась пустота. Возле той двери, где стоял Леня Быков. Тогда я вспомнил, что Лени Быкова нет. Целый месяц он простоял после операции, не похожий на человека, и лег в землю, не изменившись. Как сама смерть простояла в его обличье с сигаретой в зубах! На двери, как я помнил, висел черный бант, а потом его сняли.
У нас, в комнате Олега, куда переместилась, готовясь к выпускным экзаменам, Аня, пел Джо Коккер. По Коккеру и вычислил Аню, так как Олег, более изощренный в музыке, почитал тяжелый рок. Джо Коккер пел так громко, чтоб его слова долетали до Ани, завтракавшей на кухне. Олег мылся в ванной, я опоздал. Ожидая, когда выйдет сын, посидел с дочерью. Наталья хлопотала возле матери, меряла ей давление, а мы сидели молча.
Аня пила кофе, положив нога на ногу и от этого наклонившись к столу, как и я любил сидеть, и ее лицо с наброшенными на лоб прядками волос, перехваченными лентой, с синеватой выпуклостью глаз, если смотреть сбоку, просвечивало какой-то трогательной некрасивостью, которую замечал и раньше. Вдруг она, в себя погружаясь, выглядела так, что сердце вздрагивало и нестерпимо хотелось ее обнять, погладить по голове. С утра Аня копировала дословно мой мальчишеский портрет, пока не преображала его женственностью. Непросто ей было сладить с моими жесткими волосами, которые она пробовала то отпускать, то подстригать. Правда, она из-за этого не переживала. А переживала, что ей не удалось еще перенять мои широкие передние зубы, которые ей нравились особенно. Такое эпигонство ей было свойственно. Всегда она что-то хотела выведать, что происходило со мной в ее возрасте, чтоб иметь представление, что и с ней может произойти, и оставалась довольной, если обнаруживала в себе что-либо из моих склонностей и привычек. Мне было легко уезжать от Ани, так ее хорошо выучил и знал. Я даже о ней не скучал, думая постоянно. Зато, оказываясь с ней, случалось, принимал за абстракцию; спохватывался, что вижу в реальности, и смотрел, как подходит дочь, нелепо-грациозная на высоких каблуках, в моей рубахе или свитере. Любую мою обновку она выпросит, чтоб обязательно поносить. Мы шли, не зная, о чем говорить, смущаясь от своего сходства. По-видимому, и Ане было в новинку, что с ней шел не кто-то, а ее отец. Общение возникало так: к примеру, я скажу что-либо невпопад Наталье, а та переспросит, обидясь. Тогда Аня, вспылив, скажет, чтоб от меня отстали. Или за нее заступлюсь, если она выкинет что-то всем на удивление.
Нас связывали сигналы, идущие без опознания, как отпечатки на пыльце.
Сидя с Аней, я не пытался отгонять какие-то картины, связанные со мной и с ней... То возникал вокзал в Орше со сводами и чугунным литьем. Мы с Аней в вагоне, мы едем, кажется, к Бате в Шклов. Ранняя весна, холмы, испятнанные снегом; много снега в лесу, и, когда поезд идет через лес, в вагоне становится светло. Аня впервые в поезде, мы едем, едем через лес; и в вагоне светлеет, становится еще светлее, совсем светло: Или я вспоминал, как мы увидели залетевшего в форточку майского жука. Жук не летал, усиленно двигался, ползал по занавеске, неохотно полез в спичечную коробку. Ночью от него был шум и треск, и утром жук не мог успокоиться. Мы думали, что он, такой бодрый, полетит, но он упал из форточки камнем. Может, он и не хотел за окно? Хотя какие у жуков могут быть желания!.. А еще я вспомнил, и это было и сейчас больно вспоминать. Мы шли в детский садик, Аня упала. Ударилась больно, ей было так больно, что она захлебнулась от боли. Я знал, что как только она одолеет этот перехлеб, она разразится плачем, и ждал ее крика, даже забыв ее поднять. Казалось, все звуки вокруг исчезли, я оглох от ожидания. Я стоял, а плача не было, и я увидел, что Аня лежит в снегу, удивленно смотрит на меня: она по-детски, но безошибочно поняла, что папе еще больнее от того, что она упала, - и не заплакала!..
Или между нами не возникало таких вот глубоких связей? В чем же я могу себя винить? Кто мне сможет объяснить случившееся между нами?
- Папа, ты чего такой невеселый?
- Вовсе нет. Что у тебя нового?
- Все зачеты сдала "автоматом". Первый экзамен по испанской литературе: 13 век.
- Я в такие дебри и не забирался... Интересно?
- Мы ведь произведений не читаем. Сдаем по "критикам", как русскую литературу в школе.
- На испано-английском факультете?
- Система одинакова. Сорок вопросов и двое суток на подготовку. Не знаешь, как и успеть.
- Сдашь.
Между нами сохранялась видимость прежних отношений. Одно время перестал было разговаривать с ней. Наталья упросила вести себя с Аней, будто не было никакого раздора, и я уступил. У них давно был свой мир. Ни мой приезд, ни приезд Нины Григорьевны никого не стеснял, не тяготил. Или Нина Григорьевна не приезжала, когда я был в море? В те отношения, которые существовали, я вписывался, каким был. Когда занялся ивритом, Наталья отнеслась к этому, как к причуде. Втайне она была рада, что занялся хоть чем. Аня передавала, сердясь, что мама посмеивалась в Быхове над моим увлечением ивритом. Аня ставила в пример бабушку, которая всерьез отнеслась к пробудившемуся во мне еврейскому самосознанию. Сама же дочь, сходив раз на занятия, вернулась как не моя... В ее отказе вряд ли повинны Наталья или Нина Григорьевна. Никто из них не мог повлиять на Аню, она покрепче их. Перелом мог произойти в самой Ане. Перекидываясь с ней словами, я все пытался понять: как мог ошибиться в дочери, обладая таким знанием? Ведь провел с ней полных пять лет и запечатлел, когда она была открыта мне! Ни разу не было, чтоб я ее наказал. Только потворствовал во всем. Раз дал незаметно полизать конфету... Аня сидела у мамы на руке, не сразу и углядела, что ей подсовываю из-за спины Натальи. Вот углядела перед носом, лизнула с моей руки - до чего вкусно! И от радости, не зная, как ее выразить, засветила мне кулачком меж глаз!.. Особенно я Аню потряс и поставил в тупик, когда привез из Москвы шоколадных зайчиков... Если "зайчики", то как их съесть? Задал ей загадку! Отгадала так. Берет зайчика, грозит ему пальцем: "Говорила тебе: не ходи, зайчик, ночью гулять! Там волк..." - и в рот его, спихнув все на волка... Вот и спихнула меня, оставила у разбитого корыта, то есть у стола с рукописями...
- Папа, ты что-то пишешь?
- Пишу, да.
- Хочешь туда приехать с новым романом?
- Почему бы не стать богачом? Я уверен в успехе.
- Дай Бог! А про что ты пишешь?
- Представь себе, про еврея! Мне надоело читать, что пишут про них. Вот я и решил написать про себя.
- Никогда не смогу представить тебя им.
- А кем ты меня представляешь?
- Ты для меня, как инспектор Катанья.
- Ого! Может, ты еще скажешь, что меня любишь?
- Да, скажу!
Голос у Ани сорвался, она отвернулась, поворачивая за собой стул, и эта констатация любви получилась, как вызов. Мол, раз ты сомневаешься, то я нет...
Появилась Наталья, чтоб подсунуть грелку с теплой водой под таз, где всходило тесто. Жена подозрительно посмотрела на нас. Теперь надо было ждать, когда она уйдет. Я научился выделять из Натальи ее саму, молодую, но ни за что бы не сумел выделить из Натальи Аню: "Я вся в папу!" - это тоже говорилось из вызова, когда ее упрекали. Но что мне от такой копии, как Аня? Была моя, а стала не моя! В кого же она на самом деле? Я не чувствовал в себе былой благости, видя их вместе, Аню и Наталью, и понял, что все изменил "Роман о себе". Ведь это всерьез и взаправду, что я, доверясь перу, расправлюсь с собой, не пощажу Наталью, не оставлю ни капли любви к Ане, - я их всех разлюблю, как только выскажусь о них! Потрясал парадокс, что я претерпел: будучи удачлив со многими женщинами, не удержал при себе собственную дочь! Предложи, допустим, уехать Тане, возможно, и не догадывавшейся, что я еврей? Взяла бы свою собачонку Джемми - и укатили, и все дела. Я бы мог, если б мне позволили, выехать с целой плеядой любовниц. Жил бы с ними, не зная бед, в любом государстве. Но то, что было пустяком с ними, оказалось преградой в собственном доме...
Или я Ане плохой отец? Будь у меня такой отец, как у нее, - разве б пережил то, что в Рясне? Там я хотел иметь отца-бандита. Мой отец и стал бы бандитом - куда удачливее, чем Зым! Да мой отец и не поехал бы в Рясну. Или он не нашел бы получше места? А если б садился с ним в тот прицепленный вагон на станции Темный Лес; если б отец, положим, захотел стать евреем, то и я был бы еврей!.. Может, попался на "некрасивости" Ани? Что она, несмотря на свой тупой нос, бывает похожа на еврейку... То есть красива другой красотой, которую осознал по Ольге, учительнице иврита. Аня же такой красоты в себе не осознает, но разве ей от этого лучше? Я не забыл, как в их институте появился дикий преподаватель, и сразу, как узрел Аню, аж забился в припадке: "черная"!.. Побесновался и утих, так как студенты подумали, что он спятил. А в Рясне он бы взбудоражил против меня класс! Там из меня, на той дороге в лужах разлитой браги, лужу крови вылили б...
Наталья ушла, Олег все мылся в душе. Аня убрала со стола, сходила поменять кассету и, глянув в окно, где зазеленел апрель, - а он уже зеленел среди домов, со стороны березы, - произнесла с грустью:
- Помнишь, папа, как было хорошо в прошлое лето? Была жара... - Аня любила жару. - Помнишь, как ты принес виноградную гроздь?
- Еще бы...
Аня, пытаясь сгладить наши отношения, тоже припоминала что-то, как и я. Вот припомнила! Тогда получил 5 миллионов за заказной фильм. Мы жили втроем и жили припеваючи. Аня потом передавала в Быхове обалделым Наталье и Нине Григорьевне, боявшимся, что мы голодаем, какие мы устраивали пиры... Фрукты, вина, целая ваза больших конфет. В холодильнике колбаса, которую любила Аня. Не просто сухая, а тоненькая, негнущаяся, с незначащей заплесневелостью, тончайший деликатес. Увидел в лотке на Пушкина, напротив "Бирюзы", виноградную гроздь, гроздь из гроздей: ягодины просвечивали, каждая - с орех. Поднял гроздь, и остальной виноград, - а там еще много оставалось! как слинял. Никто и покупать не стал, все спрашивали: "Сколько стоило?" И сам не знал: какая разница? Все эти "миллионы" я бы отдал, чтоб принести такую гроздь Ане!..
- За роман, знаешь, сколько куплю таких гроздей?
- И один съешь?
- Не буду есть. Буду сидеть и бросать гроздья в море.
- А потом?
- А потом - суп с котом...
Дочь подсела ко мне, обняла, я почувствовал на своем лице ее пальцы, нечуткие, как грабли... Она меня обнимала, что ль? Да я и сам ее не умел ни обнять, ни приласкать. Боялся к ней даже прикоснуться, чтоб не задеть в себе напоминания о какой-либо, которой доводился не отец... Вдруг Анины пальцы привели меня к ошеломляющей догадке. Я затрепетал... Вспомнил, как Аня впервые выводила буквы в школьной тетрадке. Как раз у нее за спиной стоял. Смотрел, как кладутся строчки на лист: совсем другой принцип начертания букв, чем у меня!.. Ну и что? Или Аня не имеет право на свой почерк? Я все задавал себе вопросы насчет Ани и, отвечая на них, задавал еще, - искал объяснения, которое бы нас устроило, чтоб мог ей сказать два слова: "До свиданья". А выходило только одно: "Прощай".
Может, нас развел "инспектор Катанья"? Само собой разумеется, что таким инспектором не мог бы стать еврей... Но в той же Рясне, когда я, малый, играл на танцах, растягивал меха аккордеона, выводя неумело "Брызги шампанского", - я там забылся, как Аня недавно за столом; я выглядел жалким в своей меланхолии, когда под это танго стучали каблуками, как под кадриль... Должно быть, я выглядел, как одноглазый Батя, игравший на вечеринках. Да, был точно такой же - одноглазый постылый еврей!.. Иначе бы Ирма не подошла, не села, обняв при всех.Ирма смотрела равнодушно, когда я блистал, и млела, когда был слабый... Каждый человек, когда ему больно, похож на еврея, и кто знает? - может, в такой схожести горестных черт и скрывается то, что передали евреи человеческому лицу?
Почему я не передал себя такого Ане? Она бы хоть могла меня пожалеть!.. Ведь о чем ее просил? Хотел ей помочь, но и она бы мне помогла. Я был бы с ней как на крыльях!.. Или я ее не спас, когда "приемная комиссия" в Быхове с тещей во главе отказала ей в рождении? Положил "вето" на это решение... Все напрасно! Даже Олег про нее сказал: "стена". Или она не моя? Черноглазая, волосы с ореховым отливом, как у Бэлы, ее овал лица и пухлый рот, и эта белая шейка с незаметными "узелками" больной щитовидки. Я не знал умершей Гали, не знал Бэлы, Аня соединяла для меня всех...
Какая мне жизнь без Ани? Зачем такая жизнь мне?..
- Папа, хочешь угощу "Мо"?
- Я курю только "Мальборо".
20. Олег. Я разговариваю с Ольгой
Вот и Олег, я увидел сына. Повыше меня, близок к 30. Любимый внук Нины Григорьевны. Мне тоже не чужой: мое подобие, хотя и не такое стойкое, как в Ане. Увидел сединки в его нечерных промытых волосах. Сын причесался по-новому и от этого выглядел почти красивым. Как это он догадался себя изменить? Наверное, посоветовала новая Наташа. Олег переживал сложный период: менял одну Наташу на другую. Я бы пропустил его без комментариев, если б он и меня не достал своими Наташами.
- Вчера приходила твоя недавняя подружка. То есть сегодня, в два часа ночи. Я был вынужден давать ей объяснения.
- Кто тебя просил? - Голос у него истончился до накаленного волоска.
- Она. После того, как прождала тебя в подъезде до двух часов ночи. Ты успел улизнуть со своей новой подружкой и явился, когда ушла прежняя. Так ты спихиваешь на маму свои телефонные разбирательства, а меня используешь для объяснений визави.
Олег обладал завидной способностью обходить всякие неприятные для него обстоятельства. Если такое обстоятельство подстерегало, он никогда не оказывался на месте... Сколько я перетаскал тяжелых сумок с банками помидоров и огурцов, передаваемых с быховским автобусом! Олега нет и не подкопаешься: то у него съемки на сессии Верховного Совета, то он на рандеву с автомобильной фирмой "Пуше", то чистит кинокамеру в своем "ФИТЕ". А я тащу в одиночку сумки - аж руки вытягиваются до земли!..
- Не надо было ничего ей объяснять, пап, - сказал Олег поспокойнее и добавил миролюбиво: - Она старая, пап. Я ей давал срок изменить себя кардинально. Она же не вняла моим словам. Закрыл бы дверь и не разговаривал.
- Я не умею так.
- Кто ж тогда виноват? - Олег засмеялся. - Сам себя наказал.
- Было за что, оказывается. Ты ей сказал, что я плохой отец. А после разговора она сказала, что переменила обо мне мнение.
Олег сразу сбавил тон, съехал от моих слов, растерялся и стоял, как ребенок, когда один мой взгляд вызывал в нем остолбенение. Мне самому стало неловко, что он вынудил меня на огласку.
- Я ведь не сержусь. Можешь думать обо мне, что угодно. Только зачем посвящать в это женщину, с которой спишь?
- Пап...
- Все забыто. Больше она не явится.
Было досадно, что я излил на него свое настроение после Ани. Мы с ним и так встречались дома, как в учреждении: он вышел, я вошел. Оставаясь вдвоем, почти не общались целыми неделями. Вовсе не из-за ссоры, такой был стиль. Сталкиваясь на телевидении, кивали, проходя. Там сталкивался с ним, как со своим отражением в зеркале. Правда, это сходство ускользало от многих. Будучи "вась-вась" с начальниками, мог бы ему помочь. Но у нас был молчаливый уговор насчет этого: зачем ему раскрывать свое инкогнито? Да и неизвестно: помог бы ему или - наоборот... Дай ему Бог! Достаточно и того, что, вступая в короткий контакт, переходя порой от молчания к резкой откровенности, мы что-то выясняли и устанавливали некое статус-кво. Убеждался, что сын лоялен ко мне, добр и видит меня насквозь. Сегодняшний разговор не характерен, я его расстроил. Но он ведь знал, что я им доволен... Наконец-то он дал отставку этой видавшей виды женщине-девице, объехавшей полсвета, побывавшей даже в Париже с миссией "челнока"! Замужняя, имеющая ребенка, она почти два года пролежала в комнате Олега. Порой лежала еле живая после посещения матери и сына. Там, подгадав ее появление, возникал тоже пропадавший муж и давал ей прикурить. Это сейчас она для Олега "старая" и "я давал ей срок", а еще недавно стоял перед ней по стойке "смирно". А когда ей приспичивало в туалет, отрезал дверями от всех нас свою писающую империатрицу. Я-то и видел ее один раз до сегодняшней ночи... Ну, а насчет того, что Олег ей про меня сказал, то он мог и не извиняться. Я знал прекрасно, что не такой уж плохой для него отец. Теперь я мог сказать, отделив от себя Аню, что никогда не изменю своего отношения к Олегу. Не зовя его с собой, принимая, какой он есть, я ни на йоту не убавлю того света в душе, что медленно, с таким трудом к нему разжег.
Долго не мог объяснить своего отношения к сыну. Родился он, когда я был в море. Не сразу почувствовал себя в роли отца. Все это причины, но я помню, как увидев его в кроватке, с соской, светленького, как не моего, я испытал удовольствие, что у меня такой ребенок. В нем не установились окончательно черты, гены были в колебании: на чью сторону перейти? Вот когда увидел, что Олег перешел на мою сторону, я был разочарован. Да, я не хотел, чтоб сын был на меня похож! Сам я, вовсе не жид, умел изменяться. Меня и евреем захватишь разве что врасплох: во сне или как тогда, в ряснянском клубе, - на "Брызгах шампанского". Мысленно ставя сына в обстоятельства Рясны, я закипал от собственного бессилия. Разумеется, защищал его, если возникали инциденты. Но они возникали редко и по иному поводу. Суть разочарования, что я пережил, была во мне самом. Мне не удалось преобразиться, стать неузнаваемым в другом народе. Мое вернули обратно.
В Быхове, через много лет, просматривая от скуки семейный альбом, я надолго застрял на любительской фотокарточке, по-иному ее восприняв: Наталья, еще молодая, держит на руках Олежку, толстощекого, похожего на меня. Мне защемила душу Наталья, ее страстное блекнущее лицо. Внезапно стало жалко ее, родившую ребенка, так отличавшегося от детей, бегавших в саду Нины Григорьевны. Мог бы иметь Олежку от любой еврейки, и он бегал бы среди похожих на него детей. С Натальей же, как мне показалось, вышло нечто необязательное. Я пережил смятение чувств... Мне было жалко загубленной красоты Натальи, не отлившейся в ее детях, и я жалел самого себя, раз меня навестили такие мысли... Может быть, все заключалось не только в несовместимости исконно различающихся рас, а еще в мотиве, в побуждении слить любовью то, что познавалось в розни или примирительном разделении? Наталья как будто выразила эту мысль яснее, чем кто-нибудь. Ни в чем не податливый Нине Григорьевне, любившей своих внуков, я готов был повиниться перед ней, что заставил их любить. Посмотрит Нина Григорьевна, словно скажет словами: "Ты Наташу погубил!" - хотя та ходит спокойная и здоровая, - и мне захочется послать всех подальше... Лучше б у меня была теща-еврейка! Ясно, что я бы с ней враждовал. Но хоть бы не переживал, что она держит на руках похожего на меня ребенка... Да что там! Будь у меня ребенок от Нины, мне б и в голову не пришло себя винить. Полутаджичка, повторное кровосмесительство, где там отыщешь концы? Там бы мой ребенок и не бросался в глаза. А если он уже есть у полубурятки Лены, то мне все равно, чье он носит имя.
Часть третья. Возвращение к роману
19. Весна. Аня
Начался апрель, новое утро, когда я, одетый для бега, появился на холме. Туман, проступающее сквозь него солнце, белое, похожее на фаянсовую тарелку. Елочки и сосенки в бесчисленных каплях... Теплая слякотная зима незаметно перешла в озябшую весну. После солнечного просвета в феврале я видел еще одно ясное утро. В марте, на холме: голубое небо с высочайшим облаком, похожим на розовую медведицу. Я бежал, поглядывал на небо, как дунул ветерок, и медведица на моих глазах разродилась двумя мохнатыми медвежатами, совершенно белыми, какими им и следовало быть, а не розовыми, как их рафинированная мамаша. Весна выдалась скупая, но она мне и такая мила. А то, что это весна, я видел и по разомлевшим стволам березок, и по тому, как из строя деревьев выделились, забуровев, разросшиеся возле каменной сажалки лозовые кусты. В них весело стрекотали сороки, как пишущие машинки; а потом я отвлекся на ворону, которая сопровождала меня, летя так свободно среди частых елок, как по открытому воздуху.
Повезло, что воскресенье: нет хозяев, выгуливавших собак и куривших дрянные сигареты. Бегущий издалека улавливает табачный запах. Приторный, сладковатый, он как стеклом режет по легким. Ничего не мешало бежать, и я наращивал темп, повторяя заведенный порядок бега, не сделав за многие годы, что занимаюсь бегом, никакой поблажки себе. Обегая холм во второй раз, я застал возле сажалки домашнего кота. Кот сидел, смотрел на воду с жуками-водомерами - как любовался! Наверное, у него была художественная жилка. При моем появлении кот напрягся - как передернул затвор внутри тела! - и совершил великолепный прыжок. Когда я завершал круг, со стороны мусорных баков появился неухоженный Барбос, который так высоко задрал ногу на березку, что едва не опрокинулся. Я остановил бег, заметив, как что-то дивно отблеснуло на сосенке, среди тысяч висящих капель... Начал выяснять: что там, отблеснув, спряталось на веточке? Какая-то особенная капля или что? Ополз вокруг стволика, стараясь не задеть веток, высматривая снизу. Потратил минут пять и отлип от сосенки, оставившей меня с носом.
Поделом! Сочиняй, а не подглядывай!
Я уже мог сказать сосенке, что не впустую потратил месяцы. В тот февральский день, побродив со Свислочью, я вернулся домой и не лег на диван. Сел за стол, продолжив исследование своих рукописей. Занялся просмотром содержимого двух толстых папок с материалом романа о Счастливчике. Папки эти следовали по очереди за ненаписанной книгой рассказов "Могила командора". Неторопливо перелистывая страницы с набросками главок, эпизодов, пейзажей, жанровых сцен; задерживаясь на том, что еще хранило в себе энергию преобразованной реальности, я, тщательно все просмотрев, вдруг ощутил в себе какой-то толчок, фиксацию нового состояния. Так водолаз, всплывая на поверхность воды, обнаруживает вес своего снаряжения. Так из трюма парохода выбирается металлическая стружка - одним махом гигантского магнита-полипа. Эффект надежности предельно прост: все, что не притянулось, не прилипло, не дотянуло до крышки стола, - можешь без сожаления отбросить. Будь в тех папках материал для романа, я б, может, уже написал роман. Ведь я, помнится, проливал слезы именно над загубленным романом. Я ошибся, намного преувеличив потерю. Из того, что там было, написалась большущая новелла, безусловно стоившая того, чтобы появиться. Я выпустил на волю трепещущую душу своего Счастливчика, и уже мог не горевать, что с ним случилось на зверобойной шхуне "Морж". Должно быть, вся моя жизнь пустила корни в этой рукописи. Счастливчик, угадав избавителя, потянулся ко мне из старых папок. Теперь он сомкнул как литературный герой цепочку с самим собой из моего рассказа в "Осени на Шантарских островах". Пришлось прервать "Роман о себе" ради этой, столько лет не дававшейся в руки вещи: "Последний рейс "Моржа".
Эх, если б эта вещь как-то ободрила меня! Приподняла, что ли... Написал ее, ослабнув духом, полностью в себе разуверясь почти. Так когда-то, выронив рули всех своих рассказов, я ухватился за штурвал "Полыньи". В этой загадке был для меня какой-то ошарашивающий нюанс... Как объяснить, что, истерзав себя в напрасных попытках написать хотя бы крошечный рассказ, истратив весь пыл и ничего не добившись, оставив себе на долгие годы лишь безвольное ожидание, которое ни к чему не могло привести, я ни с того ни с сего пробудился?.. Откуда взялись силы на большое произведение? Может, я могу похвастаться особой психологической моделью, стимулирующей творческий процесс? Когда многолетнее самоистязание на грани нервного срыва дает желаемые плоды? Только вряд ли кто захочет такую модель перенять.
Ну, а сейчас, когда зарядился бегом, я предвкушаю тот момент, когда, постояв под душем и растеревшись докрасна, попив кофе, если еще остался в банке, я выкурю подряд три сигареты "Мальборо". Только тремя сигаретами смогу утихомирить разбушевавшийся от свежего воздуха, ноющий курительный нерв. Вместе со мной зарядился и мой тикающий японский друг "ORIENT" с колебательным маятником, самозаводящийся от бега.
Сойдя со склона, я распугал бродячих котов, выскакивавших из мусорных баков, как террористы из своих укрытий. Мстил им за набеги на моих любимцев -сорок. Теперь сороки воевали с вороной, облюбовавшей березу. Эта большая опрятная ворона, прилетая, подергивала клювом сплетенное сороками гнездо, как бы пробуя его на прочность. Заметил, что ворона начала отделять одну сороку, садилась к ней, постукивала клювом по ветке, распуская веером крылья, как плиссированную юбку, и не давала приблизиться второй сороке, уже застревавшей в гнезде, откуда она смотрела, печально осев головой в опушенную грудку. Неужели эта порочная ворона, бессовестно волочась за понравившейся сорокой, пойдет на такой феерический адюльтер в духе маркиза де Сада?..
Поднимаясь по этажам, увидел на лестнице пробудившегося Колю-алкоголика. Час назад Коля уже стоял, держась за стенку, то есть лежал вертикально. А вот и прочно обосновался на своих двоих и, отыскивая окурок в банке, жутко пердел, оповещая о выздоровлении. Проскочив мимо, вытирая на коврике кроссовки, я хватился, что на нашей площадке образовалась пустота. Возле той двери, где стоял Леня Быков. Тогда я вспомнил, что Лени Быкова нет. Целый месяц он простоял после операции, не похожий на человека, и лег в землю, не изменившись. Как сама смерть простояла в его обличье с сигаретой в зубах! На двери, как я помнил, висел черный бант, а потом его сняли.
У нас, в комнате Олега, куда переместилась, готовясь к выпускным экзаменам, Аня, пел Джо Коккер. По Коккеру и вычислил Аню, так как Олег, более изощренный в музыке, почитал тяжелый рок. Джо Коккер пел так громко, чтоб его слова долетали до Ани, завтракавшей на кухне. Олег мылся в ванной, я опоздал. Ожидая, когда выйдет сын, посидел с дочерью. Наталья хлопотала возле матери, меряла ей давление, а мы сидели молча.
Аня пила кофе, положив нога на ногу и от этого наклонившись к столу, как и я любил сидеть, и ее лицо с наброшенными на лоб прядками волос, перехваченными лентой, с синеватой выпуклостью глаз, если смотреть сбоку, просвечивало какой-то трогательной некрасивостью, которую замечал и раньше. Вдруг она, в себя погружаясь, выглядела так, что сердце вздрагивало и нестерпимо хотелось ее обнять, погладить по голове. С утра Аня копировала дословно мой мальчишеский портрет, пока не преображала его женственностью. Непросто ей было сладить с моими жесткими волосами, которые она пробовала то отпускать, то подстригать. Правда, она из-за этого не переживала. А переживала, что ей не удалось еще перенять мои широкие передние зубы, которые ей нравились особенно. Такое эпигонство ей было свойственно. Всегда она что-то хотела выведать, что происходило со мной в ее возрасте, чтоб иметь представление, что и с ней может произойти, и оставалась довольной, если обнаруживала в себе что-либо из моих склонностей и привычек. Мне было легко уезжать от Ани, так ее хорошо выучил и знал. Я даже о ней не скучал, думая постоянно. Зато, оказываясь с ней, случалось, принимал за абстракцию; спохватывался, что вижу в реальности, и смотрел, как подходит дочь, нелепо-грациозная на высоких каблуках, в моей рубахе или свитере. Любую мою обновку она выпросит, чтоб обязательно поносить. Мы шли, не зная, о чем говорить, смущаясь от своего сходства. По-видимому, и Ане было в новинку, что с ней шел не кто-то, а ее отец. Общение возникало так: к примеру, я скажу что-либо невпопад Наталье, а та переспросит, обидясь. Тогда Аня, вспылив, скажет, чтоб от меня отстали. Или за нее заступлюсь, если она выкинет что-то всем на удивление.
Нас связывали сигналы, идущие без опознания, как отпечатки на пыльце.
Сидя с Аней, я не пытался отгонять какие-то картины, связанные со мной и с ней... То возникал вокзал в Орше со сводами и чугунным литьем. Мы с Аней в вагоне, мы едем, кажется, к Бате в Шклов. Ранняя весна, холмы, испятнанные снегом; много снега в лесу, и, когда поезд идет через лес, в вагоне становится светло. Аня впервые в поезде, мы едем, едем через лес; и в вагоне светлеет, становится еще светлее, совсем светло: Или я вспоминал, как мы увидели залетевшего в форточку майского жука. Жук не летал, усиленно двигался, ползал по занавеске, неохотно полез в спичечную коробку. Ночью от него был шум и треск, и утром жук не мог успокоиться. Мы думали, что он, такой бодрый, полетит, но он упал из форточки камнем. Может, он и не хотел за окно? Хотя какие у жуков могут быть желания!.. А еще я вспомнил, и это было и сейчас больно вспоминать. Мы шли в детский садик, Аня упала. Ударилась больно, ей было так больно, что она захлебнулась от боли. Я знал, что как только она одолеет этот перехлеб, она разразится плачем, и ждал ее крика, даже забыв ее поднять. Казалось, все звуки вокруг исчезли, я оглох от ожидания. Я стоял, а плача не было, и я увидел, что Аня лежит в снегу, удивленно смотрит на меня: она по-детски, но безошибочно поняла, что папе еще больнее от того, что она упала, - и не заплакала!..
Или между нами не возникало таких вот глубоких связей? В чем же я могу себя винить? Кто мне сможет объяснить случившееся между нами?
- Папа, ты чего такой невеселый?
- Вовсе нет. Что у тебя нового?
- Все зачеты сдала "автоматом". Первый экзамен по испанской литературе: 13 век.
- Я в такие дебри и не забирался... Интересно?
- Мы ведь произведений не читаем. Сдаем по "критикам", как русскую литературу в школе.
- На испано-английском факультете?
- Система одинакова. Сорок вопросов и двое суток на подготовку. Не знаешь, как и успеть.
- Сдашь.
Между нами сохранялась видимость прежних отношений. Одно время перестал было разговаривать с ней. Наталья упросила вести себя с Аней, будто не было никакого раздора, и я уступил. У них давно был свой мир. Ни мой приезд, ни приезд Нины Григорьевны никого не стеснял, не тяготил. Или Нина Григорьевна не приезжала, когда я был в море? В те отношения, которые существовали, я вписывался, каким был. Когда занялся ивритом, Наталья отнеслась к этому, как к причуде. Втайне она была рада, что занялся хоть чем. Аня передавала, сердясь, что мама посмеивалась в Быхове над моим увлечением ивритом. Аня ставила в пример бабушку, которая всерьез отнеслась к пробудившемуся во мне еврейскому самосознанию. Сама же дочь, сходив раз на занятия, вернулась как не моя... В ее отказе вряд ли повинны Наталья или Нина Григорьевна. Никто из них не мог повлиять на Аню, она покрепче их. Перелом мог произойти в самой Ане. Перекидываясь с ней словами, я все пытался понять: как мог ошибиться в дочери, обладая таким знанием? Ведь провел с ней полных пять лет и запечатлел, когда она была открыта мне! Ни разу не было, чтоб я ее наказал. Только потворствовал во всем. Раз дал незаметно полизать конфету... Аня сидела у мамы на руке, не сразу и углядела, что ей подсовываю из-за спины Натальи. Вот углядела перед носом, лизнула с моей руки - до чего вкусно! И от радости, не зная, как ее выразить, засветила мне кулачком меж глаз!.. Особенно я Аню потряс и поставил в тупик, когда привез из Москвы шоколадных зайчиков... Если "зайчики", то как их съесть? Задал ей загадку! Отгадала так. Берет зайчика, грозит ему пальцем: "Говорила тебе: не ходи, зайчик, ночью гулять! Там волк..." - и в рот его, спихнув все на волка... Вот и спихнула меня, оставила у разбитого корыта, то есть у стола с рукописями...
- Папа, ты что-то пишешь?
- Пишу, да.
- Хочешь туда приехать с новым романом?
- Почему бы не стать богачом? Я уверен в успехе.
- Дай Бог! А про что ты пишешь?
- Представь себе, про еврея! Мне надоело читать, что пишут про них. Вот я и решил написать про себя.
- Никогда не смогу представить тебя им.
- А кем ты меня представляешь?
- Ты для меня, как инспектор Катанья.
- Ого! Может, ты еще скажешь, что меня любишь?
- Да, скажу!
Голос у Ани сорвался, она отвернулась, поворачивая за собой стул, и эта констатация любви получилась, как вызов. Мол, раз ты сомневаешься, то я нет...
Появилась Наталья, чтоб подсунуть грелку с теплой водой под таз, где всходило тесто. Жена подозрительно посмотрела на нас. Теперь надо было ждать, когда она уйдет. Я научился выделять из Натальи ее саму, молодую, но ни за что бы не сумел выделить из Натальи Аню: "Я вся в папу!" - это тоже говорилось из вызова, когда ее упрекали. Но что мне от такой копии, как Аня? Была моя, а стала не моя! В кого же она на самом деле? Я не чувствовал в себе былой благости, видя их вместе, Аню и Наталью, и понял, что все изменил "Роман о себе". Ведь это всерьез и взаправду, что я, доверясь перу, расправлюсь с собой, не пощажу Наталью, не оставлю ни капли любви к Ане, - я их всех разлюблю, как только выскажусь о них! Потрясал парадокс, что я претерпел: будучи удачлив со многими женщинами, не удержал при себе собственную дочь! Предложи, допустим, уехать Тане, возможно, и не догадывавшейся, что я еврей? Взяла бы свою собачонку Джемми - и укатили, и все дела. Я бы мог, если б мне позволили, выехать с целой плеядой любовниц. Жил бы с ними, не зная бед, в любом государстве. Но то, что было пустяком с ними, оказалось преградой в собственном доме...
Или я Ане плохой отец? Будь у меня такой отец, как у нее, - разве б пережил то, что в Рясне? Там я хотел иметь отца-бандита. Мой отец и стал бы бандитом - куда удачливее, чем Зым! Да мой отец и не поехал бы в Рясну. Или он не нашел бы получше места? А если б садился с ним в тот прицепленный вагон на станции Темный Лес; если б отец, положим, захотел стать евреем, то и я был бы еврей!.. Может, попался на "некрасивости" Ани? Что она, несмотря на свой тупой нос, бывает похожа на еврейку... То есть красива другой красотой, которую осознал по Ольге, учительнице иврита. Аня же такой красоты в себе не осознает, но разве ей от этого лучше? Я не забыл, как в их институте появился дикий преподаватель, и сразу, как узрел Аню, аж забился в припадке: "черная"!.. Побесновался и утих, так как студенты подумали, что он спятил. А в Рясне он бы взбудоражил против меня класс! Там из меня, на той дороге в лужах разлитой браги, лужу крови вылили б...
Наталья ушла, Олег все мылся в душе. Аня убрала со стола, сходила поменять кассету и, глянув в окно, где зазеленел апрель, - а он уже зеленел среди домов, со стороны березы, - произнесла с грустью:
- Помнишь, папа, как было хорошо в прошлое лето? Была жара... - Аня любила жару. - Помнишь, как ты принес виноградную гроздь?
- Еще бы...
Аня, пытаясь сгладить наши отношения, тоже припоминала что-то, как и я. Вот припомнила! Тогда получил 5 миллионов за заказной фильм. Мы жили втроем и жили припеваючи. Аня потом передавала в Быхове обалделым Наталье и Нине Григорьевне, боявшимся, что мы голодаем, какие мы устраивали пиры... Фрукты, вина, целая ваза больших конфет. В холодильнике колбаса, которую любила Аня. Не просто сухая, а тоненькая, негнущаяся, с незначащей заплесневелостью, тончайший деликатес. Увидел в лотке на Пушкина, напротив "Бирюзы", виноградную гроздь, гроздь из гроздей: ягодины просвечивали, каждая - с орех. Поднял гроздь, и остальной виноград, - а там еще много оставалось! как слинял. Никто и покупать не стал, все спрашивали: "Сколько стоило?" И сам не знал: какая разница? Все эти "миллионы" я бы отдал, чтоб принести такую гроздь Ане!..
- За роман, знаешь, сколько куплю таких гроздей?
- И один съешь?
- Не буду есть. Буду сидеть и бросать гроздья в море.
- А потом?
- А потом - суп с котом...
Дочь подсела ко мне, обняла, я почувствовал на своем лице ее пальцы, нечуткие, как грабли... Она меня обнимала, что ль? Да я и сам ее не умел ни обнять, ни приласкать. Боялся к ней даже прикоснуться, чтоб не задеть в себе напоминания о какой-либо, которой доводился не отец... Вдруг Анины пальцы привели меня к ошеломляющей догадке. Я затрепетал... Вспомнил, как Аня впервые выводила буквы в школьной тетрадке. Как раз у нее за спиной стоял. Смотрел, как кладутся строчки на лист: совсем другой принцип начертания букв, чем у меня!.. Ну и что? Или Аня не имеет право на свой почерк? Я все задавал себе вопросы насчет Ани и, отвечая на них, задавал еще, - искал объяснения, которое бы нас устроило, чтоб мог ей сказать два слова: "До свиданья". А выходило только одно: "Прощай".
Может, нас развел "инспектор Катанья"? Само собой разумеется, что таким инспектором не мог бы стать еврей... Но в той же Рясне, когда я, малый, играл на танцах, растягивал меха аккордеона, выводя неумело "Брызги шампанского", - я там забылся, как Аня недавно за столом; я выглядел жалким в своей меланхолии, когда под это танго стучали каблуками, как под кадриль... Должно быть, я выглядел, как одноглазый Батя, игравший на вечеринках. Да, был точно такой же - одноглазый постылый еврей!.. Иначе бы Ирма не подошла, не села, обняв при всех.Ирма смотрела равнодушно, когда я блистал, и млела, когда был слабый... Каждый человек, когда ему больно, похож на еврея, и кто знает? - может, в такой схожести горестных черт и скрывается то, что передали евреи человеческому лицу?
Почему я не передал себя такого Ане? Она бы хоть могла меня пожалеть!.. Ведь о чем ее просил? Хотел ей помочь, но и она бы мне помогла. Я был бы с ней как на крыльях!.. Или я ее не спас, когда "приемная комиссия" в Быхове с тещей во главе отказала ей в рождении? Положил "вето" на это решение... Все напрасно! Даже Олег про нее сказал: "стена". Или она не моя? Черноглазая, волосы с ореховым отливом, как у Бэлы, ее овал лица и пухлый рот, и эта белая шейка с незаметными "узелками" больной щитовидки. Я не знал умершей Гали, не знал Бэлы, Аня соединяла для меня всех...
Какая мне жизнь без Ани? Зачем такая жизнь мне?..
- Папа, хочешь угощу "Мо"?
- Я курю только "Мальборо".
20. Олег. Я разговариваю с Ольгой
Вот и Олег, я увидел сына. Повыше меня, близок к 30. Любимый внук Нины Григорьевны. Мне тоже не чужой: мое подобие, хотя и не такое стойкое, как в Ане. Увидел сединки в его нечерных промытых волосах. Сын причесался по-новому и от этого выглядел почти красивым. Как это он догадался себя изменить? Наверное, посоветовала новая Наташа. Олег переживал сложный период: менял одну Наташу на другую. Я бы пропустил его без комментариев, если б он и меня не достал своими Наташами.
- Вчера приходила твоя недавняя подружка. То есть сегодня, в два часа ночи. Я был вынужден давать ей объяснения.
- Кто тебя просил? - Голос у него истончился до накаленного волоска.
- Она. После того, как прождала тебя в подъезде до двух часов ночи. Ты успел улизнуть со своей новой подружкой и явился, когда ушла прежняя. Так ты спихиваешь на маму свои телефонные разбирательства, а меня используешь для объяснений визави.
Олег обладал завидной способностью обходить всякие неприятные для него обстоятельства. Если такое обстоятельство подстерегало, он никогда не оказывался на месте... Сколько я перетаскал тяжелых сумок с банками помидоров и огурцов, передаваемых с быховским автобусом! Олега нет и не подкопаешься: то у него съемки на сессии Верховного Совета, то он на рандеву с автомобильной фирмой "Пуше", то чистит кинокамеру в своем "ФИТЕ". А я тащу в одиночку сумки - аж руки вытягиваются до земли!..
- Не надо было ничего ей объяснять, пап, - сказал Олег поспокойнее и добавил миролюбиво: - Она старая, пап. Я ей давал срок изменить себя кардинально. Она же не вняла моим словам. Закрыл бы дверь и не разговаривал.
- Я не умею так.
- Кто ж тогда виноват? - Олег засмеялся. - Сам себя наказал.
- Было за что, оказывается. Ты ей сказал, что я плохой отец. А после разговора она сказала, что переменила обо мне мнение.
Олег сразу сбавил тон, съехал от моих слов, растерялся и стоял, как ребенок, когда один мой взгляд вызывал в нем остолбенение. Мне самому стало неловко, что он вынудил меня на огласку.
- Я ведь не сержусь. Можешь думать обо мне, что угодно. Только зачем посвящать в это женщину, с которой спишь?
- Пап...
- Все забыто. Больше она не явится.
Было досадно, что я излил на него свое настроение после Ани. Мы с ним и так встречались дома, как в учреждении: он вышел, я вошел. Оставаясь вдвоем, почти не общались целыми неделями. Вовсе не из-за ссоры, такой был стиль. Сталкиваясь на телевидении, кивали, проходя. Там сталкивался с ним, как со своим отражением в зеркале. Правда, это сходство ускользало от многих. Будучи "вась-вась" с начальниками, мог бы ему помочь. Но у нас был молчаливый уговор насчет этого: зачем ему раскрывать свое инкогнито? Да и неизвестно: помог бы ему или - наоборот... Дай ему Бог! Достаточно и того, что, вступая в короткий контакт, переходя порой от молчания к резкой откровенности, мы что-то выясняли и устанавливали некое статус-кво. Убеждался, что сын лоялен ко мне, добр и видит меня насквозь. Сегодняшний разговор не характерен, я его расстроил. Но он ведь знал, что я им доволен... Наконец-то он дал отставку этой видавшей виды женщине-девице, объехавшей полсвета, побывавшей даже в Париже с миссией "челнока"! Замужняя, имеющая ребенка, она почти два года пролежала в комнате Олега. Порой лежала еле живая после посещения матери и сына. Там, подгадав ее появление, возникал тоже пропадавший муж и давал ей прикурить. Это сейчас она для Олега "старая" и "я давал ей срок", а еще недавно стоял перед ней по стойке "смирно". А когда ей приспичивало в туалет, отрезал дверями от всех нас свою писающую империатрицу. Я-то и видел ее один раз до сегодняшней ночи... Ну, а насчет того, что Олег ей про меня сказал, то он мог и не извиняться. Я знал прекрасно, что не такой уж плохой для него отец. Теперь я мог сказать, отделив от себя Аню, что никогда не изменю своего отношения к Олегу. Не зовя его с собой, принимая, какой он есть, я ни на йоту не убавлю того света в душе, что медленно, с таким трудом к нему разжег.
Долго не мог объяснить своего отношения к сыну. Родился он, когда я был в море. Не сразу почувствовал себя в роли отца. Все это причины, но я помню, как увидев его в кроватке, с соской, светленького, как не моего, я испытал удовольствие, что у меня такой ребенок. В нем не установились окончательно черты, гены были в колебании: на чью сторону перейти? Вот когда увидел, что Олег перешел на мою сторону, я был разочарован. Да, я не хотел, чтоб сын был на меня похож! Сам я, вовсе не жид, умел изменяться. Меня и евреем захватишь разве что врасплох: во сне или как тогда, в ряснянском клубе, - на "Брызгах шампанского". Мысленно ставя сына в обстоятельства Рясны, я закипал от собственного бессилия. Разумеется, защищал его, если возникали инциденты. Но они возникали редко и по иному поводу. Суть разочарования, что я пережил, была во мне самом. Мне не удалось преобразиться, стать неузнаваемым в другом народе. Мое вернули обратно.
В Быхове, через много лет, просматривая от скуки семейный альбом, я надолго застрял на любительской фотокарточке, по-иному ее восприняв: Наталья, еще молодая, держит на руках Олежку, толстощекого, похожего на меня. Мне защемила душу Наталья, ее страстное блекнущее лицо. Внезапно стало жалко ее, родившую ребенка, так отличавшегося от детей, бегавших в саду Нины Григорьевны. Мог бы иметь Олежку от любой еврейки, и он бегал бы среди похожих на него детей. С Натальей же, как мне показалось, вышло нечто необязательное. Я пережил смятение чувств... Мне было жалко загубленной красоты Натальи, не отлившейся в ее детях, и я жалел самого себя, раз меня навестили такие мысли... Может быть, все заключалось не только в несовместимости исконно различающихся рас, а еще в мотиве, в побуждении слить любовью то, что познавалось в розни или примирительном разделении? Наталья как будто выразила эту мысль яснее, чем кто-нибудь. Ни в чем не податливый Нине Григорьевне, любившей своих внуков, я готов был повиниться перед ней, что заставил их любить. Посмотрит Нина Григорьевна, словно скажет словами: "Ты Наташу погубил!" - хотя та ходит спокойная и здоровая, - и мне захочется послать всех подальше... Лучше б у меня была теща-еврейка! Ясно, что я бы с ней враждовал. Но хоть бы не переживал, что она держит на руках похожего на меня ребенка... Да что там! Будь у меня ребенок от Нины, мне б и в голову не пришло себя винить. Полутаджичка, повторное кровосмесительство, где там отыщешь концы? Там бы мой ребенок и не бросался в глаза. А если он уже есть у полубурятки Лены, то мне все равно, чье он носит имя.