Взрывоопасен, горяч был и Валентин Тарас, пробегая со словами плечом вперед и замирая, как в строю, при постулировании вывода. Это он выкрикнул с некоторой аффектацией: "Я бы ему (Чаковскому) и руки не подал!" - полуеврей, вырвался из гетто, благодаря своей светловолосости; попал в 14 лет в партизанский отряд. Я читал немного из того, что он написал: известное стихотворение о двух его родных языках и кое-что из прозы. Валентин Тарас написал несколько рассказов, жестких и по тому времени необычных, предвосхитивших блестящие партизанские новеллы Василя Быкова.
   Большим поэтом станет к концу жизни Наум Кислик, получив, помимо известности, и долго искавший его орден Великой Отечественной войны 1 степени. Желчный, безразличный к себе Наум пережил романтическую любовь и измену, сделавшую его пожизненным холостяком. Все обходили эту тему, так и оставшуюся неясной: почему не женился Наум?
   А сейчас я скажу про того, кто больше всех походил на поэта: критик Рыгор Березкин. Нормального роста, сдерживающий полноту, с живописным беспорядком седых волос на голове, которые он приглаживал запоминающимся жестом, Григорий Соломонович сумел в своем возрасте жениться на молодой москвичке Юлии Канэ. Многие годы Юлия Канэ казалась мне чистейшей мистификацией, хотя я изредка встречал на страницах "Полымя" и "Немана" ее изящные эссе. Березкин выделялся и своим легендарным прошлым: схваченный бериевской охранкой "за связь с Янкой Купалой" (который жил себе-поживал), Березкин чудом уцелел от расстрела в первые дни войны, когда бежавшие от немцев энкэвэдисты наскоро разделывались с арестованными. Потом отважно воевал, был снова посажен и реабилитирован.
   Всем этим людям я успел нанести глубокие обиды. Березкина обидел тем, что проявил невнимание к его племяннице, ходившей смотреть на мои кулачные бои в Могилеве и Минске. Науму Кислику претил мой моряцко-босяцко-могилевско-боксерский жаргон. Долгое время он как бывший учитель ловил меня на неправильных ударениях, вывороченных на белорусский лад словечках и едко выставлял на осмеяние. Не знаю, обижался ли на меня Федя Ефимов, а я от него пострадал капитально, о чем знали только двое, Федя и я. А если кого я обидел из них, в чем каюсь, - так одного Валентина Тараса. Одарил его, партизана, такой надписью на обложке приключенческой книжки: "Валентин, я взял бы тебя в разведку!" - и тут никакого обмана: я бы его взял.
   Тут в чем загвоздка? Шкляра свел меня с ними, я оказался среди людей, до которых надо было дорасти. Я же сразу поставил себя с ними на один уровень, - из самоуверенности, что ничем их не хуже. Вот они и намекали мне, чтоб я не зарывался сверх меры. Сделать это было проще простого, так как при них я терялся, становился глупым и неловким, - и от этого наглел. Ни за что я не хотел занимать полагающееся мне место! То место, что они мне отвели, было под окнами, где стояла бабка Шифра, выклянчивая хвостик селедки. Не хотел я выглядеть среди них, как бедный родственник. А может, и родственником им никаким не был.
   Попав в накаленную атмосферу спора, когда "русскоязычные", разгорячась, пикируясь уже один с другим из-за формулировок, осуждающих Чаковского, и взывая к Науму, который их "мирил", - попав к ним, я принялся с ними здороваться. Бегая, они не замечали моей руки, я же настойчиво ее совал. Обойдя их и ни с кем не поздоровавшись, я сунул руку под нос Березкину, читавшему поэтическую тетрадь Шкляры. Тот отодвинулся, думая, что я хочу что-то взять, и подсказал мне. Я взял новенький номер "Немана" и сел с журналом на место Тараса, отодвинув с усилием толстенный переводной фолиант, раскрытый для прочитки. Отодвигая фолиант, я захватил глазами строчку, уже завизированную новым редактором отдела прозы: "Едва Сымон успел раздеться, как в хату нагрянули доярки. "Видно, спать нам сегодня не придется!" пошутила молодая розовощекая женщина..." Должно быть, Иван Терентьевич затруднился отнести этот фолиант на кладбище и сохранил для Тараса. Проза "Немана" могла возликовать при новом редакторе. Уж он точно ничего не потеряет! Высмеет, обговорит, но все выправит аккуратненько и сдаст в набор. То, что позволено Юпитеру, не позволено быку. Это Бурсов мог себя так вести, московский и национальный. И то спихнули - ох, не к добру!..
   Открыв журнал, весь в "продолжениях" и "окончаниях" романов и эпопей, я увидел, какой приятный сюрприз поднес мне "Неман". Моя повесть "Один день лета" стояла на виднейшем месте. Журнал прямо открывается моей фотографией... А куда им деваться, не открывать же с "продолжения"? Мысленно я уже простился со всем, что писал до морских рассказов. Однако в наборе повесть смотрелась не так уж плохо. Недаром рецензент "Юности" В.Боборыкин, предлагая ее к публикации, отметил "безусловную талантливость автора". А кто зарубил? Мой друг Акимыч! - сделав при этом учтивое резюме: "Жаль, Боря, бумага жестковата для туалета". Акимыч же и использует потом повесть в качестве "белой овечки", засунув в гущу морских рассказов, - для громоотвода критики. Маневр был бы точен, но найдется рецензент Л.Уварова, которая восхитится повестью и обругает рассказы. Эта повесть еще дастся мне в знаки, а сейчас я пролистывал ее: морские сцены, сцены бокса, могилевский пляж с красотками, - я еще перемешивал в ней Дальний Восток с Белоруссией, не в силах от чего-то отказаться. И везде колола, резала глаза паскудная фамилия героя: Южанин Леонид. Мой знакомый по Могилеву боксер Южанин Леонид недавно поступал в Минский институт физкультуры. В первый же день отличился: пытался изнасиловать абитуриентку. Девчонка выпрыгнула из окна общежития, ее увезли в больницу с тяжелым ушибом позвоночника. Южанин приезжал ко мне, думая застать Шкляру. Надеялся, что Шкляра поможет ему замять дело. Маленький, профессионально горбясь, со скользким лицом, блестевшим, как облупленное яйцо, он излагал детали, не особо переживая за последствия. Вскоре он, уже за другое преступление, окажется за решеткой. Я же смотрел на Южанина и не мог понять: зачем его приблизил Шкляра? Ведь Южанин не держал удар, имел "стеклянную" челюсть. Это гниль, а не боксер. На нем давно поставил крест тренер Чагулов.
   Но сам я как поступил? Прилепил своему герою, хорошему парню, никчемную, душную, как высосанную из пальца фамилию подонка.
   Не мог я больше читать! Мое огорчение накликало врага.
   Появилась костлявая черная еврейка, секретарь-машинистка, по прозвищу "Белоснежка". Демонстративно швырнув журнал на стол Березкина, она произнесла голосом заядлого курильщика:
   - Нечего читать! Моряки, боксеры - детский сад...
   Я не пропустил:
   - Впервые слышу о боксерах в детском саду.
   - Я фигурально.
   - "Фигурально", если всей фигурой, - не унимался я. - А каким конкретно местом вы читали?
   Метнув на меня злобный взгляд, "Белоснежка" удалилась. Эта ценительница словесности оказалась способна на примитивный донос. Мой знакомый в ЦК, роясь в архивах, обнаружил приколотую и оставленную без реагирования мольбу "Белоснежки": сослать меня за тунеядство на Соловецкие острова. Это выяснится после, а сейчас я высказался, конечно, не лучшим образом. Березкин возвел глаза к потолку, переживая личное оскорбление. Потупил очи интеллигентный офицер Федор Ефимов. Резко отвернулся к окну с рукой в кармане, сдавливая гнев, закурив, Валька Тарас. Итог, как всегда, подвел Наум Кислик. Отведя нижнюю челюсть для пущей ядовитости, он сотворил афоризм:
   - "Не уважать читателя - кредо "Боре-писателя".
   Я не ответил грубостью Науму, я ему никогда не отвечал.
   - Учти, Боря: я не Бурсов, - пригрозил мне Тарас. - Я не потерплю от тебя таких повестей.
   - У тебя есть лучше?
   Я пытался припомнить, что вычитал в фолианте, но, как назло, все вылетело из головы. Хотел заглянуть в текст, но Тарас его прикрыл, сказав примирительно:
   - Я ведь не сравниваю тебя с ними.
   Типичный образчик их отношения! Тебя не сравнить с теми, кого печатают, так как ты лучше. Поэтому с тебя требуется то, что их может удовлетворить. Но тут - хоть разбейся, а все равно не угодишь. Как бы там ни было, меня тронуло, что сказал Тарас. Я засиделся в своей келье, пережил невиданный подъем чувств. Написал столько - а кому расскажешь? Меня же подмывало душу излить.
   Вот я и не удержался от хвастовства:
   - Валька, я написал прекрасные рассказы...
   У меня не хватило духу проговорить внятно слово "прекрас-ные". Фраза вообще прозвучала глухо, жалко повисла. Тарас как шел быстроходно, чтоб стряхнуть пепел, так застыл, наклонившись ко мне всей своей невысокой мощной фигурой. Увидев вплотную его скуластое задиристое лицо, которое исказилось неприятной гримасой недослышания: "Что-то... что?" - я махнул рукой: не повторю.
   - Что сказал Боря? - добивался Наум.
   - Написал какие-то "красные" рассказы...
   - Может, он сказал: "потрясные"?
   - Кажется, "красные" сказал...
   Даже Березкин оторвал голову от тетради и спросил, недоумевая, закартавив, глянув с опаской в коридор:
   - "Красные"? Что это такое?
   -Ну, кровавые, - ответил я, вспомнив слова Иры. - Рассказы о зверобойном промысле.
   Тарас отрубил:
   - Не нужно нам никаких кровавых рассказов. Но если у тебя есть просто хорошие рассказы, то приноси. Будем рассматривать.
   - Вы слышали, что ходит по рукам "Красный генерал"? - использовал меня Федор Ефимов.
   Березкин снова углубился в тетрадь, а они начали обсуждать эмигрантскую вещь Ивана Бунина: кто что слышал, кто что передал.
   Выкрутившись как-то, я подумал, что за все годы, что с ними знаком, так и не рассказал ничего о своих плаваниях. Даже если мне и удавалось удержать их взгляд, тотчас кто-либо из них, слушая, вставлял нечто постороннее, что попутно пришло в голову, - все рьяно включались, так он потрафлял в жилу! А ведь, меня прервав, они не дали договорить то, о чем сами же пожелали услышать: когда "Литгазета" напечатала, как наш бот перевернул кит. Был бы, допустим, Тарас не партизан, а зверобой: молчал, молчал - а тут про него такое напечатали! Могу представить, как бы он красовался среди них...
   Поддавшись сегодня на приглашение Тараса, я принесу ему рассказ "Счастливчик". Целую неделю в "Немане" будет ажиотаж: переиначивались в уморительные сцены, выставлялись, как идиотские, словечки моих героев. Тарас играл роль мученика: стонал, правя рукопись, нервно похохатывал, захлебываясь дымом: "хо-хо-хо!" При моем появлении ударял кулаком по столу, возмущенно вскакивал: "Как ты смеешь так обращаться с русским языком!" - и черкал, перечеркивал страницу за страницей. Занятно: что такое сделает Тарас с моим рассказом, что он станет лучше, чем я написал? Надо вытерпеть все: как ни хоти, известный поэт показал себя в прозе. Вот все исправил, переправил. Вбегает "Белоснежка": "Валентин Ефимович, нечего печатать", "Как, ничего не осталось?" - "Ни одной целой строки..." Тарас уничтожил, не заметив, мой лучший рассказ!.. Все, о чем я писал: природа, герои, диалоги, стиль мышления, те же словечки, высвечивавшие идиомами быт, пролетающий во льдах, - все это не достигало слуха вот этих, полеживающих на тахте. Прожив свое и пережевывая прожитое, они считали, что постигли все и вся. Мои рассказы не давались им в руки и не хотели попадать на их оловянные глаза. Рассказы не шли ни в какую дугу к дистиллированной прозе "Немана", где даже собственные творения "русскоязычных" воспринимались, как переводы с белорусского языка.
   Я был доволен, когда утер им нос, издав две книги в "Совет-ском писателе", куда их не подпускали. Только Рыгор Березкин успел издаться до меня в Москве. У него вышла, не знаю, в каком издательстве, переводная книга: "Аркадь Кулешов. Критико-биографический очерк". Такие книги не проходили общую очередь, их публикация санкционировалась Союзом писателей БССР. Рыгор Березкин "дослужился" такой чести в немолодые годы. Следующая книга выйдет у него в "Советском писателе" лет через _десять. Хотя - что его прибеднять? Все, что он говорил о письменниках-белорусах, известных и выдающихся, тут же шло в печатный станок. Кому не хочется о себе приятное почитать? Другое дело - стихи или рассказы, которые писали Кислик и Тарас, напечатавшиеся лишь к глубокой старости в Москве.
   Березкин встал, привлекая внимание:
   - Послушайте, в этом что-то есть: "Работай веселей, двухцилиндровый муравей!.." "Двухцилиндровый..." Какой-то поэтический вандализм... - критик был растроган.
   - Зато "муравьиха" у него "четырехцилиндровая", - съязвил Кислик.
   - Куда они поехали? - спросил Тарас.
   - Сие мне неизвестно. Спроси у Бори, друга Шкляры.
   - Ты ему сказал, что Федя получил квартиру?
   - Сказал, обещали быть. - Кислик поднялся, оттянул напоследок ядовитую челюсть: - Борю мы не приглашаем, он ругается матом.
   Наконец я поднялся:
   - Григорий Соломонович, я вам нужен?
   Березкин, оказывается, был недоволен моими переводами рассказов Ивана Чигринова.
   - Масса непроясненных, непросеянных белорусских слов и оборотов... Это же общесоюзный журнал! Чигринов - писатель с именем. Мы не можем в таком виде представить его русскоязычному читателю. Возьми-ка это... - Березкин брезгливо подвинул мои переводы. - Тарас уже правил за тебя. Сверь, пожалуйста, с автором. Сделай хоть что-нибудь!
   Свои переводы я согласовал с Чигриновым еще до того, как отдал в "Неман". Переводы были уже им не подвластны. Поэтому не обратил внимания на брюзжание Березкина. Можно пожалеть и труд Тараса. Я еще давал Березкину критическую статью и спросил о ней. Березкин отмахнулся: какая там "статья"? Пишешь чепуху, а потом надоедаешь.
   - Ладно, верните обратно. Через коридор напечатаю.
   - Как я тебе верну? Рецензия в наборной машине.
   36. В коридоре
   Открыл дверь своего кабинета Явген Василенок, главный редактор "Немана", человек уравновешенный, незнаменитый, благоволивший мне. Его выход из кабинета был, как всегда, неожиданным. Должно быть, никто и не догадывался, что он там сидел. Явген Василенок, как и другие главные редакторы, перебывавшие до него, получил в свое заведование "Неман" по некоему принципу назначения, существовавшему в Союзе писменников БССР: когда чувство отвращения к "русскоязычному" журналу разбавлялось дозой симпатии к избираемому руководителю и сопровождалось добродушной фразой типа: "Бяры яго ("Неман") ты". Я с ним поздоровался чуть ли не по-приятельски, а - как вскочил со стула Рыгор Березкин! Пока с ним разговаривал Василенок, некрасиво стоял Григорий Соломонович, коробя свою фигуру угодливым изгибом. Наблюдая это не раз, я не мог понять: почему надо стоять не прямо, а криво? Или можешь впасть в немилость, стул потерять? Я думаю, что Василенок, давая поизгибаться известному критику Березкину, был бы более заинтересован, если б Рыгор Березкин тиснул статейку, что Явген Василенок - большой писатель. Лучше выбрать второе, если нельзя никак... До чего же неистребим "коленный" менталитет у этих высоколобых наследников узкогрудых Шмуликов и еще с младенчества перезрелых Двойр, плодящих неисчислимое множество подобных себе! На боте уж точно не увидишь таких, как вы! Да я и здесь, в Минске, обойдусь без вас. Мне наплевать, что для меня нет места на торжествах Феди Ефимова.
   Уже через час, уйдя отсюда с тремя копейками в кармане, я буду обедать в кафе "Журавинка" в кругу своих поклонниц-телередакторш. Там будут свои, и я могу не бояться, что в моей речи будут выискивать какие-то словечки... Вот уже поднялась, чтоб меня перехватить, Тамара Маланина, - ох, Тома, как тебя забыть? Одетая под парижанку, обходя столики изящными наклонами фигуры, она, показав, как умеет ходить, не выдержит, побежит, крича отчаянно, как погибающая: "Боря, я здесь, я тебя люблю!" - и повисла, замерла в моих руках, облагодетельствованная небрежным поцелуем... Почему я такая свинья, что равнодушен к Томе? Объятие с Томой, и уже в их компании: "Где пропал? Почему обходишь тех, кто тебя любит?" Здесь Саша, смотрящаяся в меня, как в зеркало: "Боря, как я выгляжу?" - и маленькая Таня, порочная недотрога, просовывающая детскую ручонку под свитер, который я ношу, не поддевая рубашки, как Хемингуэй. А Галя с ее лучистыми глазами и грезами о любви? А крошечная, страстная Фаина, спортивная журналистка, мотоциклистка, пожирательница моих рассказов... Как странно знать, что тебя уже нет! Неопознанной звездой промелькнет ее родственница, начинающая киноактриса с божественным ликом. Памятен ее лепет, волнение, сумбур чувств после прочтения "Осени". Никогда не видел такой обаятельной еврейки и девушки вообще!
   Разве подозреваю, что пишу книгу для них, - это будут мои читатели! Да и смысл того, что с ними переживу, не сразу станет мне доступен, хоть и почувствовал интуитивно. Я должен сохранять их обожание, не предавать себя в главном: жить особенной жизнью, иметь ни на кого не похожую судьбу. Вот я и буду делать то, что они мне велят, лишь подтверждая с годами, что не ошиблись во мне.
   Никто из них не увидит, как я стою в этом коридоре. Я стою не только из-за переводных рассказов. Надо ответить на вопрос, и я на него отвечу: для чего я выбрал Минск, хотя уже понял, что здесь бесправен? Для чего мне понадобился Союз писателей БССР, сломавший мою творческую судьбу?
   В коридоре начали возникать по одному белорусские редакторы. Они приступали к работе на два часа позже, чем "неманские", и через два часа заканчивали работу, погуляв по коридору. Каждый письменник где-либо служил или числился на службе. Так что из писателей, сугубо профессиональных, я стоял в коридоре один. Был случай, когда знаменитый Иван Павлович Мележ, прогуливаясь в коридоре, внезапно почувствовал, что пришла пора садиться за свою тетралогию "Полесские хроники". Бессильный устоять перед позывом: скорей за стол! - Мележ ушел, никого не предупредив. Когда же через год или полтора, окончив один том тетралогии, Иван Павлович опять появился в коридоре, чтоб повидать кое-кого из знакомых, ему поднесли ведомость. Попросили расписаться за деньги, которые начислили за время отсутствия. Мележ удивился: как же так? Да, он забыл предупредить, но раз ушел и прошло столько, - и ежу понятно, что не за что платить... Мележ от денег отказался, а сколько таких, что берут, - только покажи!
   Никого из них, живших за чужой счет, не угнетал страх потерять место, как критика Рыгора Березкина. Опять подумал о нем, когда мимо меня прошел, наседая на палку, не ответив на вежливый мой поклон, колченогий, похожий на Геббельса, критик Рыгор Шкраба. Как-то Тарас поведал мне, что реабилитированного Березкина "приютил" Рыгор Шкраба: принял на должность в свой отдел. Выходило так, что Березкин не сумел бы заработать на кусок хлеба, не прояви о нем заботу коллега по перу. Не вдумываясь в то, что сказал Тарас, а лишь уловив в его голосе благодарную интонацию, я тоже переполнился признательностью к Шкрабе. Всегда с ним почтительно здоровался, даже если Шкраба показывал всем своим видом, что я ему неприятен, как сейчас. Все равно, видя его, я говорил: "Добры день!" - помня, что он не дал пропасть Григорию Соломоновичу. Лишь после того, как я "вычислил" Шкрабу, как своего "вычеркивателя", я перестал здороваться и сказал ему: "Говно!"
   Вряд ли Березкин одобрил бы такую невежливость по отношению к своему патрону. Ведь Григорий Соломонович и слыхом не слыхивал, что меня кто-то вычеркивает из списка соискателей на писательский билет. А если и слышал, то затыкал уши: "Что в этом Боре?.. Вот, послушайте! Здесь что-то есть..." Тут ничего такого и нет, что "русскоязычные" останутся в стороне от той "странной войны", что я повел с целым полчищем своих "вычеркивателей", едва ли не со всем составом Правления и Президиума Союза писателей БССР. Я вычислял своих врагов, непримиримых и замаскировавшихся, обводил кружком и помечал крестиком, сколько раз говорил каждому это слово: "Говно!" Все они сидели у меня, как птенчики, на гносеологическом древе родного Союза, а рядышком на ветке и "русскоязычные" сидели скромненько так. Может, они в самом деле такие скромняги были, что только в "Немане" могли шуметь? Ого! как они умели воевать за своих... Того же Федю Ефимова, что сегодня получил квартиру, в одно мгновение приняли в Союз писателей. Ведь только мгновенное членство в Союзе избавляло Ефимова от военной формы. А в "Неман" устроили, чтоб он мог сидеть на зарплате, целиком посвятив себя реабилитации Александра Солженицына. Я это говорю без обиды Феде, который, сам не желая, причинил мне зло, ничем не искупив, кстати. Но хоть не задевал; он сам жил тяжело, когда ушел из "Немана".
   А вот Наум Кислик ядовитый. Я изучил его биографию, она открыта: справочник "Беларуския письменники". Поработал учителем в провинции и прямо оттуда - в "Полымя", главный белорусский писательский журнал! В 29 лет - он, не имевший ни одной книги! - член СП СССР. Должно быть понятно, что в партизанской Беларуси никого не удивишь, что ты - фронтовик. Будь ты хоть трижды Герой Советского Союза, как Кожедуб, но вначале - напиши книгу, а потом вступай в Союз. Брежнева Леонида даже не приняли за трилогию - правда, не свою. В чем же секрет такого феноменального еврея, как Наум Кислик? Все объясняет, - и больше нечем объяснить, - его романтическая история...
   Литературная судьба Наума Кислика оттого сложилась так счастливо, что ее устроил выдающийся белорусский поэт Аркадь Кулешов, с семьей которого, через дочь Валю, был связан Наум. То величайший плюс, что через любовь, влюби-ка в себя избалованную писательскую дочку, если ты никому не известный, обожженный, изуродованный еврей!.. Да и не лахудру какую-нибудь, а симпатягу Валю, любимейшую дочь Аркадя Александровича.
   Мне тоже нравилась Валя, хоть была и постарше меня. Одно время мы, гуляя, заходили к общей приятельнице, замечательной детской писательнице Алене Василевич. Там Валя читала главы из книги об отце. Она мне рассказывала, что отец был жесткий человек. Я сам наблюдал его издалека, моего земляка, друга Твардовского. Поэмы Кулешова "Стяг бригады", "Моя Беседь", лирика последних лет, - это то, что может сказать белорус, если его уста освящает Бог. Маленький, толстогубый, похожий на хищную рыбу, - как он впивался во всяких бездарей, присосавшихся к СП! Не ругал их, нет - он их безжалостно высмеивал, изводил неутомимым приставанием. Это был пожиратель их. Был там один бильярдист, в доме Якуба Коласа, старикан. Поэт, так сказать, лень искать фамилию. Жил в Доме творчества, как если б это его дом, и с утра до вечера играл на бильярде. Вот была потеха, когда они сходились! Старикан бил кием и промахивался - из уважения к Аркадю Александровичу; а тот побеждал, запихивая в лузу шары. Я разгадал, что он сластолюбив, понимает толк в женщинах. А что Валя рассказывала мне, - уму непостижимо! Но такому поэту, ради его стихов, все позволено. Как-то, гуляя с Валей по зимней улице, мы поцеловались. Валя тотчас заторопилась к автобусу. Я разозлился, сказал: "Какой от тебя толк?" Она ответила: "Боюсь влюбиться." Я понял, что она с опаской относится к сильным чувствам, жена посла или посланника в Греции. Валя жалела Наума, но, видно, и отец бы возражал, если б ее мужем стал Наум.
   Не стану утверждать, что поддержка Аркадя Кулешова явилась компенсацией за любовь. Я только хочу сказать, что и святой Наум не пренебрег протекцией, и - уже вовсе не к лицу - согласился стать членом Союза писателей, не имея на то никаких формальных прав. Он был повязан с ними, сидел на дереве, на ветке, и ехидно смотрел, как на мне затягивают петлю... Отчего они, называя Шкляру за глаза "подонком", так сладко млели, встречая из Москвы?Надеялись на протекцию в издательстве? Или не на их глазах, когда Березкин отважился на робкую критику стихов Шкляры, тот, вскипев, смешал Григория Соломоновича с грязью? Буквально растоптал его достоинство! Березкин стоял, как провинившийся школьник, потерял дар речи, - а что офицеры, партизаны, фронтовики? Сидели на ветке, и ядовитая челюсть Наума бессильно отвисла.
   Виделся с ним последний раз так.
   Кислик шел из Союза писателей, мрачный, с застывшей гримасой презрения на лице, издерганный, похоронивший отца и мать, одетый, как нищий. Один в квартире, он буйно, отчаянно писал, хотя стихи, как он мне сказал, ему наскучили, - никак не может избавиться от стихов! Не без гордости показал великолепно изданный том - и сам удивился, что не забыло его издательство "Мастацкая литаратура". Можно многое объяснить и этим томом, и тем, что в одинокую душу Наума ворвались такие стихи, что он не мог их отогнать, не мог никуда от них деться... Или я не хотел бы здесь жить и издаваться, и писать, и никуда не уезжать? Только ничего этого мне не хочется. В грандиозном далевском словаре не нашлось бы ни одного слова, что связало бы меня с Наумом. Даже то, что значится в пятой графе. Мы опять поссорились, он цеплялся ко мне. Я был не один, с Таней, и, как жалко ни выглядел Наум, Таня сказала, когда вышли: "Знаешь, это мужчина". Может, Таня нашла то слово, единственное, что подходило нам?.. Нет, и оно не годилось! Ничего не сближало и не разделяло, не касалось и не отстраняло нас. Не надо было к нему ходить и огород городить.
   В параллели с Наумом хочу вспомнить славного человека, жившего среди нас: Арнольда Браиловского, кинодокументалиста, писателя, фронтовика. Мы встречались на телевидении, на обеденных сборищах в кафе "Журавинка". Арнольд проходил среди столиков, как Мефистофель, изрекая назидательно: "Надо почаще видеть себя в гробу", - вызывал ужас у редакторш, его отгоняли от столиков. Арнольд Браиловский написал книгу и 20 лет ходил к Ивану Шамякину, который обещал принять его в Союз писателей. Браиловский был гордый человек, но какой-то доверчивый. Приходил, спрашивал, успокаивался и уходил - и так 20 лет. Потом он написал рассказ и начал ходить по журналам. Несколько лет я от него только и слышал: там-то и там-то обещали напечатать. Я ему советовал писать новые рассказы, он отвечал: "Как только напечатают этот". Все теперь замкнулось на одном рассказе. Внезапно я узнал, что у него умерла дочь. Мне стало страшно: это была не дочь, а душа Арнольда Браиловского.