Страница:
Господи! Она меня сама навела...
- Я сейчас подумаю над тем, что ты сказала. Меня самого беспокоят наши отношения. Ведь я ее уважал, и вдруг уважать перестал. Если я виноват, то я выйду и покаюсь.
- Если будешь выходить, поглядывай за тараканами. Вроде опять появились.
Хорошая у нее получилась концовка -насчет тараканов! Прямо, как лыко в строку... Что ж, она хозяйка, ее и тараканы должны беспокоить... А что беспокоит меня? Да именно то, из-за чего она приходила: мои отношения с Ниной Григорьевной. Как я ни забывался за столом, всегда слышал, как она ходит. Это мой антипод, детонатор, вечный фитиль в семье: теща. У кого же ее нет? Никаких ссор, чтоб мы с ней ругались, ломали копья... Всегда я ее уважал, нельзя не уважать. И вот: она стала старая и беспомощная - и я ее уважать перестал. Не то слово! Не могу ее видеть, меня от нее воротит. Не будь Ближнего, я б уже уехал на Дальний Восток. В чем причина? Сама Наталья подсказала мне: моя бабка Шифра.
Бойся хороших концовок! Ты загляделся в морскую даль и забыл про все. Ты забыл про бабку Шифру! Ты забыл про тех старушек, которых видел в израильском посольстве... Две старушки из Бобруйска: одна глухая, другая не умеет писать. Невозможно описать, чего им стоили справки об умерших мужьях и расстрелянных отцах. И в то же время они были куда счастливее твоей бабки Шифры.
Разве ты не понял, что совершил, поставив израильскую визу на белорусский паспорт? Ты прописался на корабле, которому нет приюта. Нет, не "Летучий голландец", а совсем другой изгнанник, который был неведом тебе, плававшему на научных судах. И это не вымысел, а ужасающий факт, как он отошел от гибельного берега, ища берега, где пристать, ища участия - или чего там? - а вызвал только переполох... Что это за корабль такой, на котором эти люди могли бы плыть? Откуда он взялся, если никакого корабля у них не могло быть! Но этот корабль был, и он снова возник, и ты всегда числился в списках его команды. Ты вступал на его палубу, потому что не хотел больше выглядеть не тем, кем был; не хотел обижаться, что тебя не хотят принимать за того, кем ты себя считал. А если это перевесило все, то о чем сожалеть? О том, что ушла твоя Герцогиня? Она ушла, ее больше нет. Тебе осталось лишь с ней проститься. Проститься со всеми и с самим собой.
22. Бабка Шифра и геройский пацан
Тогда в Рясне, когда бабка Шифра стояла перед окном больницы с завернутыми в тряпку драниками, я попросил ее принести селедки. Селедка вроде бы не считалась особым кушаньем в Рясне, но у нас дома ее никогда не было. Бабка Шифра принесла мне селедочный хвостик, который выклянчила у зажиточных евреев, появившихся после нас. То были не ряснянские евреи, с другим выговором и ментальностью. Все они уехали в Израиль, я видел их на станции Темный Лес. Тех же, что померли, похоронили на еврейском кладбище в Могилеве. Бабке Шифре было суждено с ними лежать. Это все равно, что она лежала бы среди нивхов с Южного Сахалина. Только нивхом на этом кладбище выглядела как раз бабка Шифра. Я искал с сестрой Ленкой, где бабка лежит. Мы ходили среди черных обелисков, чугунных ограждений с медными наконечниками. Смеркалось, слышался треск и летели искры от горящего дерева. Кто-то поджег его, сухое, и оно неистово пылало. Помогло это горящее дерево. Отыскали маленький холмик с осевшей, окоченевшей землей. Когда я нагнулся к деревянному памятничку с фотокарточкой под слюдой, оттуда, объяв грудь, войдя иссушающим комом в сердце, глянула бабка Шифра. Она смотрела прямо на меня...
Не знаю еще человека, которого можно было наказать больше, дав ему долгую жизнь! Не было ей радости ни от кого. Батя ее не любил, считал повинной в том, что потерял глаз. Родив сына богомольному деду Гильке, бабка Шифра как-то перетерпела с ним остальную жизнь. Я их застал не в старом возрасте, но даже не уловил намека на супружескую связь. Бабка Шифра была пообразованней деда Гильки. Окончила несколько классов гимназии, писала пространные письма, превосходя в грамотности и Батю, для которого грамматика была черная дыра. Бабка Шифра рассказывала мне, что за ней ухаживал стражник. Деда Гильку она готова была полюбить, пленясь его нееврейским обликом, медалью за империалистическую войну. Однако дед Гилька сам все и испортил накануне свадьбы. Прогуливаясь, как кавалер, дед Гилька отошел пописать и сделал залп, не заботясь, что услышит бабка Шифра. Сейчас я бы посмеялся, а в ту пору, в Рясне, согласился с бабкой Шифрой, что так повести себя мог только жид. Выросшая среди белорусов, зная их язык, бабка Шифра не имела никакой милости от Рясны. Ведь такую было проще ненавидеть. Униженные бедностью, они, дед Гилька и бабка Шифра, были полностью беззащитны. Можно безнаказанно разбивать стекла, мазать говном ворота, а не заискивать, как перед зажиточными евреями, тая камень за пазухой. Все же достоинство, гордость, запертые в бабке Шифре, не ушли с ней в могилу. Мало кто, оказавшись в глубокой старости среди недобрых людей и полностью от них завися, сумел бы показать такого могучего бойца, как бабка Шифра. Я не пошел ее хоронить в той кучке людей, которых она ненавидела. Приехал, спрятался за стеной дома, где умерла бабка Шифра, а потом вошел посреди поминок, как из Минска. Лишь спустя год или два, появившись в Могилеве, я решился навестить ее.
Тот взгляд с ее фотокарточки был на меня направлен. Фотограф, коротконогая тетка, чтоб усадить бабку неподвижно на месте, поставила меня перед ней. Только на меня могла так смотреть бабка Шифра.
Не могу, нет сил передать ее любовь к внуку. Я был для нее и внук, и сын. Немало хлопот причинил я ей в Рясне. И если прицепиться к той селедке, то я, выздоровев и прознав, каким образом бабка раздобыла селедочный хвостик, побежал к речке топиться. Бабка бежала за мной, причитая: "Ратуйте яго!" - и я покинул ее навсегда.
Пожил недолго у Бати в Мстиславле, а потом, когда училище перевели в Кричев, зажил самостоятельно. В Мстиславле я изведал последствия бушевавшей вражды между бабкой Шифрой и семьей Бати. "Мотором" была Матка, от которой я терпел укоры и попреки. Постоянный фон им создавало змеиное шипение старухи, ее матери, ненавидевшей меня неотвязчивой, липкой, жалкой еврейской ненавистью, питавшей и полнившей ее убогую старость. От той жизни осталось посещение театра, дававшего гастроль в школе глухих и немых, где преподавал музыку отец. Меня не хотели брать, Батя настоял. Показывали смешное, я не выдержал и расхохотался. Меня выгнали из зала за неумение себя вести. Как-то, качая их первенца Гришу, я заметил на столе хрустящую горбушку свежего белого хлеба. Как до нее добраться? Гриша, лишь я отпускал коляску, начинал орать. Качнул посильней, рванулся к хлебу, но не успел. Гриша вывалился на пол, меня накрыла старуха и разразился скандал. Живя один, я уже не навещал бабку Шифру. Получал от нее письма и посылки. В этих ящиках-скринках половину места занимала испеченная буханка хлеба и масло, очень вкусное, домашнее. Бабка выдавливала его в маслобойке. Посылка шла долго, хлеб черствел, плесневел, масло пахло "елкой". Я не привык есть порченное, рос чистоплюем: если замечал в супе волосок, выливал на огород. Не вскрывая, выбрасывал я эти ящики в овраг по дороге в училище. Бабка сохраняла квитанции от посылок, как документ, что мне помогала. Эти квитанции обязывали и меня заботиться о ней. В Кричев она переехала жить перед тем, как сгорел дом в Рясне. Там похоронила двух или трех своих мужей, намного ее моложе. Ей было под 90, а она имела семидесятилетнего старика и прятала от него паспорт, чтоб он не догадался, сколько ей лет. Она жаловалась в письмах в Москву тете Мане, что я не помогаю ничем. Тетя Маня, ее племянница, интеллигентка, выходец из Рясны, любившая "гоя", единственного партизана в наших краях, вышла за нелюбимого скупого еврея, имела от него нездоровых детей и жила, увядая. Тетя Маня сочувствовала бабке Шифре, думая, что я процветаю в Минске, как писатель Лев Шейнин, мой родственник, в Москве. Бабка получала от тети Мани крупу и макароны и пыталась всучить мне, когда я приезжал. Отказываясь от крупы, я, уезжая, забирал те деньги, что бабка для меня скопила или уворовала у своих мужей.
Выкладывая все это о бабке Шифре, я не забываю, что собираюсь свести ее с Ниной Григорьевной. Сам не знаю, как я проскочу это место. Мне дико видеть их даже в одной строке. Вот я и не спешу, и вообще сомневаюсь: имею ли я право судить-рядить о Нине Григорьевне в ее собственном доме? Ведь я ей не сын, не внук, а ее нелюбовь отвергает любое вмешательство такого рода. Да и мне ли быть судьей, если я отдал бабку Шифру на растерзание батиной семье?
Пока суд да дело, я хотел бы вернуться к тем годам, когда ездил в Кричев к бабке Шифре. Я ездил не исключительно, чтоб ее повидать. Так я ездил к Бате и Нине Григорьевне. Приезжал на съемки с телевидением или с кино. По этой причине, в равной мере, я обязан разделить свой приезд между бабкой Шифрой и геройским пацаном, которого я там открыл. Или я не знаю, что никто, кроме меня, не скажет о геройском пацане? Я и сам пять минут назад не держал в мыслях никакого пацана. Как, впрочем, и бабку Шифру.
Было: лето, утро, открыл глаза в гостинице. Приснилось, что умерла бабка Шифра. Уже три дня я в ее райцентре, а так и не выбрался к ней. Особо и не волновался за приснившуюся смерть. Давным-давно я похоронил бабку в своей приключенческой повести о Рясне и не беспокоился за нее. Режиссер фильма Толя Сакевич еще спал, завернувшись в смятую простыню. Его славянское лицо с древней иудейской темнотой было необычайно красиво. Даже после питья и утех с райкомовской официанткой Лидой. Толя стянул с нее всю простыню, она лежала, свесив волосы до пола и круто повернувшись, как в рывке. С минуту я тупо созерцал ее истертые ягодицы и широкие кавалерийские бедра. На столе был набор вин и водок со вчерашнего пикника: "Империал", "Манго-ликер", "Барбаросса", чешский "Кристалл", "Серлоф-водка". Мы снимали фильм о белорусском пионере-герое Василии Козлове. Вчера мы не только пили, но и покрутились по лесным дорогам вокруг поселка Круглое, где воевал мальчик и была его могила. Толя выбил заказ, а мне что? Лишь бы гонорар... На столе была и закуска, но я не стал ни пить, ни есть, решил опохмелиться пробежкой.
Оделся и вышел в так называемый холл с пыльными занавесками. Приятная, уютная деревянная гостиница для гостей, с печным отоплением. Ночью для нас протапливали специально, несмотря на лето. Когда спадала жара, в комнатах становилось сыро. Все спали, я спустился по скрипучей лестнице с перилами. На ступенях лежали уснувшие мотыли. Жуткое количество мотылей слеталось сюда под вечер, чтоб покружиться в свете фонаря, единственного в переулке. И вот они, бархатные, лежали.. Некому, что ли, подмести?
Внизу я увидел хозяйку гостиницы Антонину Федоровну, простоватую, не без привлекательности, с дородной статью, одетую для сенокоса. В резиновых сапогах, с граблями, с завязанной на волосах косынкой. Мы были в приятельских отношениях и, если сказать, как есть, то я познакомился с ней, когда она была вообще без одежды. Ее подсунул мне начальник райфо Франц Иванович. Предложил мне "грелку", когда я пожаловался на сырость. Я думал, что будет грелка, а лежала Антонина Федоровна. Вид у нее был тогда, как у Елены Мазанник, пришедшей к гауляйтеру Вильгельму Кубэ. Поэтому я решил с ней повременить. Другое дело, если б она явилась не по заданию, а сама.
Антонина Федоровна сидела, как на иголках, дожидаясь, когда кто-либо из нас проснется. Увидев, что это я, она распустила свой ругательный язык.
- Вам не стыдно, что Толик валяется с этой телкой? С ней давно никто не спит. У нее даже пизды нет.
- О вкусах не спорят, Антонина Федоровна.
- Вас, городских, хер поймешь! От приличных женщин вы отказываетесь, а всякое говно гребете... - Поостыв, перейдя на родную мову, сказала о себе по-местному, как от третьего лица: - Может, если б утрескалась, як той чорт у чорную заслонку, может, и полюбила б! Он будет говорить: "Пойдешь за меня?" Она будет отвечать: "Не-а".
- Кто будет говорить?
- Был Юра, казах, ездил с нашими шоферами. Не понимал, что с него смеются от чистого сердца. Принес конфет, я не взяла. Тогда подруга: "Дай мне?" А хер тебе! Вот и родила.
- Этот мальчик раскосенький ваш?
- А чей же? В баню как маленького с собой беру, а он подсматривает и передает мужчинам... - Пацан спрятался от меня под лавку. - А еще прошлый раз немец в райком приезжал, ничего мужчина, Борис Михайлович. Я подумала: "Не хватало еще Гитлера у Беларуси!" - и не дала.
- Переборливая вы, Антонина Федоровна.
- Я вам ключик дам, закроете гостиницу. А то кот откроет или собака.
- А как же Лида, если проснется?
- Вылезет в форточку, не панна. Вы ж ненадолго?
- Искупаться.
Выйдя, я решил все-таки раздобыть еду. Мало ли сколько задержусь на реке? Прошел до второго фонаря, где перед площадью был поворот на базарные скамейки. Народа почти нет, городок спал. При мне открыли стрелковый тир, маляр красил урны. Тетка сдирала с тумбы афишу с фиолетовыми подтеками, еще не просохшую после вчерашней грозы. Подождал, пока она приклеит новую: "Сто грамм для храбрости" -широкоэкранный художественный фильм. Маляр вдруг бросился ко мне с мокрой кистью: "Коля, не узнаешь? Вместе служили..." -"Обознался". Маляр постоял, сказал разочарованно: "Вылитый Коля! Только брови черные..." Потом я ответил на "Здоров!" -какого-то человека, который прошел с сеткой бутылок. Держал сетку за одну петлю, от этого тяжелые бутылки по 0,8 сильно накренились. Проводил его взглядом, ожидая, что выпадет какая-нибудь... Не дождался! Зато подъехал фургон со свежим хлебом, и я тут же купил у возчика целую буханку. Что б еще взять к хлебу? Взял на базаре редиски и желтого домашнего масла. Открыли чайную. я зашел, там было глухо. Вышла официантка, зевая: "Есть отбивная". Я спросил: "Отбитая у кого?" -Она усмехнулась: "У свиньи". -"Дай соли покрупней, на целую горсть." Ее горсть получилась в полную салфетку... "Хорошая фигура, а ходит мелкими шажками", -подумал я.
Подивился, спускаясь к Сожу, насколько живые здесь овраги. Они откусывали высочайший берег ломтями, как от пирога. Кладбище утонуло в сирени, а огороды только зацвели. Увидел ястреба, тот летел, покачиваясь, внизу, над вьющейся тропинкой; летел, плавно клонясь, держа полет в одной плоскости. Не отводя от него глаз, я нагнулся подобрать камень, хотел проверить меткость руки. Не успел и уловить, как ястреб, изменив наклон крыльев, упал камнем вниз, -кого-то застиг. На лугу пасся скот, кругом пусто. Только пастух сидел в пляжной уборной при открытой двери. Я пробежался до плотины, увидел рыбаков, удивших на сваях. За плотиной знакомо догнивал на берегу старый колесный пароход. Помнил еще, как он ходил -сзади колеса, спереди труба. Вода начала покрываться розовостью, тучами ходили мальки. Сож обмелел, я чувствовал, как сечет по ногам несущийся, бесконечно откладывающийся песок. Плавая, вспомнил, как здорово искупался вчера. Мы сидели на лесной поляне на скатерти-самобранке. Вскипала уха, обслуживали нас председатели колхозов, так как присутствовал первый секретарь Вася. Он был моим знакомым по институту. Раз взял у меня боксерскую медаль "поносить". Больше я не видел медали. Я заставлял Васю отводить тучи. Он поднимал руку, приказывал: "Отойди!" -и туча -говорю серьезно -отходила. Потом начали купаться в мелиорационной канаве. Смотрю: Лида выкручивает трусы. Были белые, аж побуровели, все в торфяной крошке. Неужели негде искупаться? Всем было хорошо и так. Тогда Франц Иванович показал мне одно место. Мы перешли опушку, луг, дошли до излучины Сожа, где он соединялся с российским Остром. Медленно крутящийся омут, чистейшая вода! Франц Иванович, ополоснувшись у бережка, смотрел, как я ныряю. Внутри омута выпукло, как в оптической линзе, отражалось желтое дно. В него уперся лучик света. Я по нему скользил, пытаясь рассмотреть, во что он уперся. Там лежало что-то продолговатое, как человек. Лучик мне мешал, как бельмо на глазу. Так и не сумел достать дна, что неудивительно. Мужики, сказал Франц Иванович, связывали 8 жердей -и не достали.
Наплававшись, я выбрал место без коровьих лепешек, лег отдохнуть. Уже несколько человек загорало на лугу, гуси среди них ходили, воруя одежду. То носки утянут, то рубаху. Как ни гони, ничего не помогает. На том берегу почище, но лень переходить вброд. Солнце подскочило, начало печь, но еще можно было смотреть сквозь сомкнутые мокрые ресницы. Увидел, как прошла женщина с двумя голыми толстыми девочками. Хоть и маленькие, а красоты в этом нет. Районный уровень!.. Появилась еврейская семья... Сема! Не видел его лет 6-8 и наслаждался: лысый, толстый, старый, губы обвислые. Жена бочкообразная, ноги корявые. И три дочки. Утром у воды переживаешь радость, как всегда у воды... Я жил у Семы на квартире, когда здесь учился после Мстиславля. Снимал койку в прихожей с матрацем из трех ватных комков. В сущности, спал, как Рахметов, на голых пружинах. Они передо мной ужинали: ели тушеный картофель. Я питался в училище за 20 копеек: макаронный суп, макароны с маргарином и кисель. Да я и это не ел! Поужинав, отец Семы начинал стучать деревянным молотком. Сворачивал жесть, загибал, делал печное колено. От стука и голода я не мог заснуть. Поздно ночью приходил Моисей Приборкин, учитель литературы, тоже квартирант. Молодой, здоровый, с покалеченной ногой, он садился на меня и начинал "гоцать", заламывал руки, душил. Некуда было девать, что ли, дурную силу? Я успевал расквасить ему нос. Он хрюкал, капал на меня кровью, сжимал горло. Я потом не мог глотать. Еврей, а отчего он меня ненавидел? Что я был беден, никчемен, но -писал стихи? 14 лет, а напечатали сразу в Москве, в "Учительской газете". До чего мелкие людишки! О себе недогадливые, а так холодно, жестоко судят о даровитых...
Проходи, Сема, пока я и тебя не обосрал!..
Отломив от горячей буханки горбушку, я разгладил по ней пальцем масло. Потом разгладил по маслу налипшую на палец соль. Ел и смотрел, как скользит по реке длинный катер речной службы. Вышел из рубки речник и заорал неприлично в рупор на какую-то тетку, полоскавшую белье на судоходной полосе. На том берегу, которого держался катер, я помнил дубовую рощу с кругами желтых прошлогодних желудей. Желуди объяснили мне сейчас истертые ягодицы Лиды. Ведь вчера Толя удалялся в рощу с ней! Намазав еще кусок хлеба с маслом, похрустывая редиской, я объяснил и короткие шажки официантки, отсыпавшей мне соль. Ум прояснялся, но только одно я не мог объяснить: кто герой нашего фильма? Мальчишка этот, с ума сойти! - подбил два танка, спас жизнь командиру, подорвал себя гранатой... Выдумка, легенда, ни то ни се? Я б такое постеснялся и сочинить! Все выдал за правду сам Василий Иванович Козлов. Но если так, то почему не хвалится героем поселок Круглое? Ничего не смог добиться. "Дело" - от руки внесены сведения. Могилка брошенная, заросшая, засыпанная желудями... Эх, как надоело зарабатывать на этом деньги! Вспомнил, как стоял год назад в кассе "Советского писателя". Кассир в окошке считала, считала, сделала перерыв, дав отдохнуть рукам, - и улыбнулась мне! Должно быть, я выглядел счастливым...
Вдруг -как солнечное затмение! -девица: округлая, с плоским животом, как выведенная на гончарном круге. Бросила юбку -как цветы бросила на траву... С собачкой, отчего здесь все собачки бородатые? Уходит, на тот берег... А как же я? Господи, неужели не оглянется? Оглянулась -и Бог ее наказал: прямо ей в лоб влепилось что-то... Крик ужаса! Я подбежал... Жучище, черный, блестящий, похожий на красивую женскую брошь! Откуда он взялся утром? В жизни не видел такого жука. Здорово он мне помог. С его помощью я доведу ее и до желудей... и ничего в ней нет, такую и сочинять скучно, -и мне ее жаль, как бабочку, стряхивающую с себя пыльцу. Но как и не поймать, если летает всего один день? "Писатель вознаграждает себя, как умеет, за какую-то несправедливость судьбы." Поль Валери.
Вдруг я вспомнил о Толе с Лидой, запертых в гостинице... Мы пропускали утренний свет... Режимные досъемки на натуре! Толя Сакевич, хоть и пил и занимался с Лидой, но все увидел и определил, где сегодня будет снимать. Про бабку Шифру и говорить нечего. Оттуда - на прямое шоссе до Быхова!.. Однако то, что я увидел, меня удивило. Гостиница открыта, киногруппа в разброде. Даже не вынесена и не сложена в "рафик" аппаратура... Если гостиницу открыли, не могли без меня съездить, снять?
Толя, не злой, расстроенный, стоял с Герой, ассистенткой, похожей на цыганку еврейкой. Не то любовницей, не то матерью, опекавшей его, как ребенка. Близоруко щурился, от всего отстранясь. Не замечал, как на него пялятся проходящие районные дамы. Куда бы Толя ни приезжал, бабы считали его своей собственностью. Так действовала на них его нездешняя, непонятная, небритая, слащавая, приторная морда.
Толя вынул из рабочей куртки мой сценарий и протянул мне:
- Засунь его в жопу.
- Выражайся ясней.
- Герой этот, пионер, которого мы сняли, - еврей.
- А мы тут причем? Заказ Председателя Верховного Совета. Василий Иванович сам сказал: "Снимите моего ординарца. Геройский пацан. Подбил два танка, взорвал себя гранатой", и еще что-то. Это его слова. Да и фамилия Козлов!
- Фамилию ему дал Василий Иванович.
- Значит, тот?
- Федот, да не тот. У Василия Ивановича - маразм... Все запомнил, а забыл, что еврей. Тебе объяснит Франц Иванович. А сейчас - что прикажешь делать? Я проживу - а твой гонорар? Да и уезжать без ничего неохота... Толя выплюнул окурок, посмотрел с сожалением на мой сценарий: он влюблялся в каждую мою строчку, цитировал в постели любовницам. Так и не отдав сценарий, сунул обратно в карман куртки. - Ну, придумай что-нибудь?
- Не ручаюсь, что понравится.
- Знаю заранее, что - да.
- Есть скрипач недалеко. Деревня Дорогая.
- "До-ро-гая!" - простонал Толя. - Я кончаю... Играет на свадьбах - и так далее?
- В том-то и дело, что нет! Лишился скрипки. Итальянская, сгорела. Попала молния в хату. То есть прямо в скрипку.
- Прямо в скрипку?!
- Да. Больше ничего не сгорело в хате.
Толя сел на тротуар:
- И ты молчал?
- Но причем тут юбилей Василия Ивановича?
- Это моя забота. От тебя потребуется только текст.
- Я берег скрипку как сюжет для фильма.
- Покупаю за любые деньги.
- Денег у тебя все равно нет. Мне надо съездить к бабке.
- К бабе?
- К моей бабке Соне, она живет здесь.
- Хорошо. Райкомовский "газик" я тебе оставляю. Скажешь бабке: "Привет" - и нас догонишь.
Толя щелкнул пальцами, повернувшись к группе. Те уже, все поняв, понеслись: тащили кабель, свет, коробки с кассетами. Вышел враскачку похожий на гиппопотама Валерий Хайтин, кинооператор. Я увидел Франца Ивановича, ходившего в отдалении и теперь приблизившегося. Его худое хитроватое лицо с глазами рыси, недавно озабоченное, - поспокойнело. Ведь он был к нам приставлен, за нас отвечал. А если мы нашли решение, то и ему зачтется. Я сказал, что он со мной.
Мы поехали, остановились, пропуская бабу с базара. Баба несла в сеточке купленную курицу. Свесила сеточку до земли, а курица, продев ноги в ячеи, семенила отдельно, подскакивая, когда баба невзначай дергала сетку... Отличный кадр! Я раз поставил в затруднение режиссера Валеру Рыбарева, своего друга, когда тот хотел снять фильм по "Осени на Шантарских островах". У меня в книге, в рассказе "Местная контрабанда", есть деталь: по песчаной косе бредет кореец, а следом ковыляет чайка, полностью копируя его походку... Валера, относившийся к моим деталям всерьез, на этот раз взмолился: "Как это снимешь?!" А мне какое дело? Вот баба с курицей идет, я их простым пером сниму. А у вас техника, кинокамера... Проехали!
Пошла крутая дорога между холмами с домиками, лепившимися на откосах. Вот выбрались на плоское место, чтоб снова вписаться в вираж глубочайшего оврага... Где он? На месте оврага - озеро... Здесь был песчаный карьер, когда я ездил прошлый раз к бабке Шифре. Какая здесь была круча! Внизу грузовики в карьере -как с птичьего полета! А сейчас все залили водопроводной водой... Что же оно под собой скрывает, это озеро рукотворное? А что скрывает тот омут на сливе Сожа и Остра?..
- Прискорбный случай, Борис Михайлович! Мне самому неловко...
- Все ж я не понимаю. Евреев не брали в партизанские отряды. Если спасся - иди, откуда пришел. А тут - пацан! Случай экстраординарный. Чем он их взял?
Франц Иванович, хоть и имел хитрое лисье лицо и рысьи глаза, нормальный белорус. Вот я и спросил. Что он ответит? Сам затронул, не я.
- Пацана как раз проще взять. Не у всякого написано...
- Фамилия у него есть?
- Нет данных. Привезли откуда-то, вылез из рва. Это его настоящая могила в Круглом. Сами полицаи похоронили.
- Ого! Подбил два танка, взорвал себя...
- За это мучают особенно. Нельзя разглашать, но не продадите... - Франц Иванович снял тесную шляпу, оставившую красноватый след на лбу, и его лисье лицо в рыжеватой щетине, уже с глазками простодушного прохиндея, приняло выражение скорбящей матери, а щеки опустились на отвороты пиджака в виде добавочного мехового воротника. - Его забыли в лесу, когда уходили из блокады... Мало у Василия Ивановича ординарцев? Стоял, охранял какой-то склад. А тут - черные шинели, за ними фрицы. Подбил два танка, взорвал себя, а уцелел! Все осколки - мимо.
- Да-а...
- Мне рассказывал один полицай, я его допрашивал... - Франц Иванович привычно прокрутил в голове диск с номерами папок "Дело". - Да хрен с ним! Так они его везли связанного, точили шило: глаза колоть. "Бобики" такие. Тут обернулась телега, его оглоблей ударило... Много пацану надо?
- Ну, закопали б у дороги...
- Пересрали! Все даже не запылились, а он один... Это как та скрипка, что вы сказали!...
- Счастливчик.
- Я сейчас подумаю над тем, что ты сказала. Меня самого беспокоят наши отношения. Ведь я ее уважал, и вдруг уважать перестал. Если я виноват, то я выйду и покаюсь.
- Если будешь выходить, поглядывай за тараканами. Вроде опять появились.
Хорошая у нее получилась концовка -насчет тараканов! Прямо, как лыко в строку... Что ж, она хозяйка, ее и тараканы должны беспокоить... А что беспокоит меня? Да именно то, из-за чего она приходила: мои отношения с Ниной Григорьевной. Как я ни забывался за столом, всегда слышал, как она ходит. Это мой антипод, детонатор, вечный фитиль в семье: теща. У кого же ее нет? Никаких ссор, чтоб мы с ней ругались, ломали копья... Всегда я ее уважал, нельзя не уважать. И вот: она стала старая и беспомощная - и я ее уважать перестал. Не то слово! Не могу ее видеть, меня от нее воротит. Не будь Ближнего, я б уже уехал на Дальний Восток. В чем причина? Сама Наталья подсказала мне: моя бабка Шифра.
Бойся хороших концовок! Ты загляделся в морскую даль и забыл про все. Ты забыл про бабку Шифру! Ты забыл про тех старушек, которых видел в израильском посольстве... Две старушки из Бобруйска: одна глухая, другая не умеет писать. Невозможно описать, чего им стоили справки об умерших мужьях и расстрелянных отцах. И в то же время они были куда счастливее твоей бабки Шифры.
Разве ты не понял, что совершил, поставив израильскую визу на белорусский паспорт? Ты прописался на корабле, которому нет приюта. Нет, не "Летучий голландец", а совсем другой изгнанник, который был неведом тебе, плававшему на научных судах. И это не вымысел, а ужасающий факт, как он отошел от гибельного берега, ища берега, где пристать, ища участия - или чего там? - а вызвал только переполох... Что это за корабль такой, на котором эти люди могли бы плыть? Откуда он взялся, если никакого корабля у них не могло быть! Но этот корабль был, и он снова возник, и ты всегда числился в списках его команды. Ты вступал на его палубу, потому что не хотел больше выглядеть не тем, кем был; не хотел обижаться, что тебя не хотят принимать за того, кем ты себя считал. А если это перевесило все, то о чем сожалеть? О том, что ушла твоя Герцогиня? Она ушла, ее больше нет. Тебе осталось лишь с ней проститься. Проститься со всеми и с самим собой.
22. Бабка Шифра и геройский пацан
Тогда в Рясне, когда бабка Шифра стояла перед окном больницы с завернутыми в тряпку драниками, я попросил ее принести селедки. Селедка вроде бы не считалась особым кушаньем в Рясне, но у нас дома ее никогда не было. Бабка Шифра принесла мне селедочный хвостик, который выклянчила у зажиточных евреев, появившихся после нас. То были не ряснянские евреи, с другим выговором и ментальностью. Все они уехали в Израиль, я видел их на станции Темный Лес. Тех же, что померли, похоронили на еврейском кладбище в Могилеве. Бабке Шифре было суждено с ними лежать. Это все равно, что она лежала бы среди нивхов с Южного Сахалина. Только нивхом на этом кладбище выглядела как раз бабка Шифра. Я искал с сестрой Ленкой, где бабка лежит. Мы ходили среди черных обелисков, чугунных ограждений с медными наконечниками. Смеркалось, слышался треск и летели искры от горящего дерева. Кто-то поджег его, сухое, и оно неистово пылало. Помогло это горящее дерево. Отыскали маленький холмик с осевшей, окоченевшей землей. Когда я нагнулся к деревянному памятничку с фотокарточкой под слюдой, оттуда, объяв грудь, войдя иссушающим комом в сердце, глянула бабка Шифра. Она смотрела прямо на меня...
Не знаю еще человека, которого можно было наказать больше, дав ему долгую жизнь! Не было ей радости ни от кого. Батя ее не любил, считал повинной в том, что потерял глаз. Родив сына богомольному деду Гильке, бабка Шифра как-то перетерпела с ним остальную жизнь. Я их застал не в старом возрасте, но даже не уловил намека на супружескую связь. Бабка Шифра была пообразованней деда Гильки. Окончила несколько классов гимназии, писала пространные письма, превосходя в грамотности и Батю, для которого грамматика была черная дыра. Бабка Шифра рассказывала мне, что за ней ухаживал стражник. Деда Гильку она готова была полюбить, пленясь его нееврейским обликом, медалью за империалистическую войну. Однако дед Гилька сам все и испортил накануне свадьбы. Прогуливаясь, как кавалер, дед Гилька отошел пописать и сделал залп, не заботясь, что услышит бабка Шифра. Сейчас я бы посмеялся, а в ту пору, в Рясне, согласился с бабкой Шифрой, что так повести себя мог только жид. Выросшая среди белорусов, зная их язык, бабка Шифра не имела никакой милости от Рясны. Ведь такую было проще ненавидеть. Униженные бедностью, они, дед Гилька и бабка Шифра, были полностью беззащитны. Можно безнаказанно разбивать стекла, мазать говном ворота, а не заискивать, как перед зажиточными евреями, тая камень за пазухой. Все же достоинство, гордость, запертые в бабке Шифре, не ушли с ней в могилу. Мало кто, оказавшись в глубокой старости среди недобрых людей и полностью от них завися, сумел бы показать такого могучего бойца, как бабка Шифра. Я не пошел ее хоронить в той кучке людей, которых она ненавидела. Приехал, спрятался за стеной дома, где умерла бабка Шифра, а потом вошел посреди поминок, как из Минска. Лишь спустя год или два, появившись в Могилеве, я решился навестить ее.
Тот взгляд с ее фотокарточки был на меня направлен. Фотограф, коротконогая тетка, чтоб усадить бабку неподвижно на месте, поставила меня перед ней. Только на меня могла так смотреть бабка Шифра.
Не могу, нет сил передать ее любовь к внуку. Я был для нее и внук, и сын. Немало хлопот причинил я ей в Рясне. И если прицепиться к той селедке, то я, выздоровев и прознав, каким образом бабка раздобыла селедочный хвостик, побежал к речке топиться. Бабка бежала за мной, причитая: "Ратуйте яго!" - и я покинул ее навсегда.
Пожил недолго у Бати в Мстиславле, а потом, когда училище перевели в Кричев, зажил самостоятельно. В Мстиславле я изведал последствия бушевавшей вражды между бабкой Шифрой и семьей Бати. "Мотором" была Матка, от которой я терпел укоры и попреки. Постоянный фон им создавало змеиное шипение старухи, ее матери, ненавидевшей меня неотвязчивой, липкой, жалкой еврейской ненавистью, питавшей и полнившей ее убогую старость. От той жизни осталось посещение театра, дававшего гастроль в школе глухих и немых, где преподавал музыку отец. Меня не хотели брать, Батя настоял. Показывали смешное, я не выдержал и расхохотался. Меня выгнали из зала за неумение себя вести. Как-то, качая их первенца Гришу, я заметил на столе хрустящую горбушку свежего белого хлеба. Как до нее добраться? Гриша, лишь я отпускал коляску, начинал орать. Качнул посильней, рванулся к хлебу, но не успел. Гриша вывалился на пол, меня накрыла старуха и разразился скандал. Живя один, я уже не навещал бабку Шифру. Получал от нее письма и посылки. В этих ящиках-скринках половину места занимала испеченная буханка хлеба и масло, очень вкусное, домашнее. Бабка выдавливала его в маслобойке. Посылка шла долго, хлеб черствел, плесневел, масло пахло "елкой". Я не привык есть порченное, рос чистоплюем: если замечал в супе волосок, выливал на огород. Не вскрывая, выбрасывал я эти ящики в овраг по дороге в училище. Бабка сохраняла квитанции от посылок, как документ, что мне помогала. Эти квитанции обязывали и меня заботиться о ней. В Кричев она переехала жить перед тем, как сгорел дом в Рясне. Там похоронила двух или трех своих мужей, намного ее моложе. Ей было под 90, а она имела семидесятилетнего старика и прятала от него паспорт, чтоб он не догадался, сколько ей лет. Она жаловалась в письмах в Москву тете Мане, что я не помогаю ничем. Тетя Маня, ее племянница, интеллигентка, выходец из Рясны, любившая "гоя", единственного партизана в наших краях, вышла за нелюбимого скупого еврея, имела от него нездоровых детей и жила, увядая. Тетя Маня сочувствовала бабке Шифре, думая, что я процветаю в Минске, как писатель Лев Шейнин, мой родственник, в Москве. Бабка получала от тети Мани крупу и макароны и пыталась всучить мне, когда я приезжал. Отказываясь от крупы, я, уезжая, забирал те деньги, что бабка для меня скопила или уворовала у своих мужей.
Выкладывая все это о бабке Шифре, я не забываю, что собираюсь свести ее с Ниной Григорьевной. Сам не знаю, как я проскочу это место. Мне дико видеть их даже в одной строке. Вот я и не спешу, и вообще сомневаюсь: имею ли я право судить-рядить о Нине Григорьевне в ее собственном доме? Ведь я ей не сын, не внук, а ее нелюбовь отвергает любое вмешательство такого рода. Да и мне ли быть судьей, если я отдал бабку Шифру на растерзание батиной семье?
Пока суд да дело, я хотел бы вернуться к тем годам, когда ездил в Кричев к бабке Шифре. Я ездил не исключительно, чтоб ее повидать. Так я ездил к Бате и Нине Григорьевне. Приезжал на съемки с телевидением или с кино. По этой причине, в равной мере, я обязан разделить свой приезд между бабкой Шифрой и геройским пацаном, которого я там открыл. Или я не знаю, что никто, кроме меня, не скажет о геройском пацане? Я и сам пять минут назад не держал в мыслях никакого пацана. Как, впрочем, и бабку Шифру.
Было: лето, утро, открыл глаза в гостинице. Приснилось, что умерла бабка Шифра. Уже три дня я в ее райцентре, а так и не выбрался к ней. Особо и не волновался за приснившуюся смерть. Давным-давно я похоронил бабку в своей приключенческой повести о Рясне и не беспокоился за нее. Режиссер фильма Толя Сакевич еще спал, завернувшись в смятую простыню. Его славянское лицо с древней иудейской темнотой было необычайно красиво. Даже после питья и утех с райкомовской официанткой Лидой. Толя стянул с нее всю простыню, она лежала, свесив волосы до пола и круто повернувшись, как в рывке. С минуту я тупо созерцал ее истертые ягодицы и широкие кавалерийские бедра. На столе был набор вин и водок со вчерашнего пикника: "Империал", "Манго-ликер", "Барбаросса", чешский "Кристалл", "Серлоф-водка". Мы снимали фильм о белорусском пионере-герое Василии Козлове. Вчера мы не только пили, но и покрутились по лесным дорогам вокруг поселка Круглое, где воевал мальчик и была его могила. Толя выбил заказ, а мне что? Лишь бы гонорар... На столе была и закуска, но я не стал ни пить, ни есть, решил опохмелиться пробежкой.
Оделся и вышел в так называемый холл с пыльными занавесками. Приятная, уютная деревянная гостиница для гостей, с печным отоплением. Ночью для нас протапливали специально, несмотря на лето. Когда спадала жара, в комнатах становилось сыро. Все спали, я спустился по скрипучей лестнице с перилами. На ступенях лежали уснувшие мотыли. Жуткое количество мотылей слеталось сюда под вечер, чтоб покружиться в свете фонаря, единственного в переулке. И вот они, бархатные, лежали.. Некому, что ли, подмести?
Внизу я увидел хозяйку гостиницы Антонину Федоровну, простоватую, не без привлекательности, с дородной статью, одетую для сенокоса. В резиновых сапогах, с граблями, с завязанной на волосах косынкой. Мы были в приятельских отношениях и, если сказать, как есть, то я познакомился с ней, когда она была вообще без одежды. Ее подсунул мне начальник райфо Франц Иванович. Предложил мне "грелку", когда я пожаловался на сырость. Я думал, что будет грелка, а лежала Антонина Федоровна. Вид у нее был тогда, как у Елены Мазанник, пришедшей к гауляйтеру Вильгельму Кубэ. Поэтому я решил с ней повременить. Другое дело, если б она явилась не по заданию, а сама.
Антонина Федоровна сидела, как на иголках, дожидаясь, когда кто-либо из нас проснется. Увидев, что это я, она распустила свой ругательный язык.
- Вам не стыдно, что Толик валяется с этой телкой? С ней давно никто не спит. У нее даже пизды нет.
- О вкусах не спорят, Антонина Федоровна.
- Вас, городских, хер поймешь! От приличных женщин вы отказываетесь, а всякое говно гребете... - Поостыв, перейдя на родную мову, сказала о себе по-местному, как от третьего лица: - Может, если б утрескалась, як той чорт у чорную заслонку, может, и полюбила б! Он будет говорить: "Пойдешь за меня?" Она будет отвечать: "Не-а".
- Кто будет говорить?
- Был Юра, казах, ездил с нашими шоферами. Не понимал, что с него смеются от чистого сердца. Принес конфет, я не взяла. Тогда подруга: "Дай мне?" А хер тебе! Вот и родила.
- Этот мальчик раскосенький ваш?
- А чей же? В баню как маленького с собой беру, а он подсматривает и передает мужчинам... - Пацан спрятался от меня под лавку. - А еще прошлый раз немец в райком приезжал, ничего мужчина, Борис Михайлович. Я подумала: "Не хватало еще Гитлера у Беларуси!" - и не дала.
- Переборливая вы, Антонина Федоровна.
- Я вам ключик дам, закроете гостиницу. А то кот откроет или собака.
- А как же Лида, если проснется?
- Вылезет в форточку, не панна. Вы ж ненадолго?
- Искупаться.
Выйдя, я решил все-таки раздобыть еду. Мало ли сколько задержусь на реке? Прошел до второго фонаря, где перед площадью был поворот на базарные скамейки. Народа почти нет, городок спал. При мне открыли стрелковый тир, маляр красил урны. Тетка сдирала с тумбы афишу с фиолетовыми подтеками, еще не просохшую после вчерашней грозы. Подождал, пока она приклеит новую: "Сто грамм для храбрости" -широкоэкранный художественный фильм. Маляр вдруг бросился ко мне с мокрой кистью: "Коля, не узнаешь? Вместе служили..." -"Обознался". Маляр постоял, сказал разочарованно: "Вылитый Коля! Только брови черные..." Потом я ответил на "Здоров!" -какого-то человека, который прошел с сеткой бутылок. Держал сетку за одну петлю, от этого тяжелые бутылки по 0,8 сильно накренились. Проводил его взглядом, ожидая, что выпадет какая-нибудь... Не дождался! Зато подъехал фургон со свежим хлебом, и я тут же купил у возчика целую буханку. Что б еще взять к хлебу? Взял на базаре редиски и желтого домашнего масла. Открыли чайную. я зашел, там было глухо. Вышла официантка, зевая: "Есть отбивная". Я спросил: "Отбитая у кого?" -Она усмехнулась: "У свиньи". -"Дай соли покрупней, на целую горсть." Ее горсть получилась в полную салфетку... "Хорошая фигура, а ходит мелкими шажками", -подумал я.
Подивился, спускаясь к Сожу, насколько живые здесь овраги. Они откусывали высочайший берег ломтями, как от пирога. Кладбище утонуло в сирени, а огороды только зацвели. Увидел ястреба, тот летел, покачиваясь, внизу, над вьющейся тропинкой; летел, плавно клонясь, держа полет в одной плоскости. Не отводя от него глаз, я нагнулся подобрать камень, хотел проверить меткость руки. Не успел и уловить, как ястреб, изменив наклон крыльев, упал камнем вниз, -кого-то застиг. На лугу пасся скот, кругом пусто. Только пастух сидел в пляжной уборной при открытой двери. Я пробежался до плотины, увидел рыбаков, удивших на сваях. За плотиной знакомо догнивал на берегу старый колесный пароход. Помнил еще, как он ходил -сзади колеса, спереди труба. Вода начала покрываться розовостью, тучами ходили мальки. Сож обмелел, я чувствовал, как сечет по ногам несущийся, бесконечно откладывающийся песок. Плавая, вспомнил, как здорово искупался вчера. Мы сидели на лесной поляне на скатерти-самобранке. Вскипала уха, обслуживали нас председатели колхозов, так как присутствовал первый секретарь Вася. Он был моим знакомым по институту. Раз взял у меня боксерскую медаль "поносить". Больше я не видел медали. Я заставлял Васю отводить тучи. Он поднимал руку, приказывал: "Отойди!" -и туча -говорю серьезно -отходила. Потом начали купаться в мелиорационной канаве. Смотрю: Лида выкручивает трусы. Были белые, аж побуровели, все в торфяной крошке. Неужели негде искупаться? Всем было хорошо и так. Тогда Франц Иванович показал мне одно место. Мы перешли опушку, луг, дошли до излучины Сожа, где он соединялся с российским Остром. Медленно крутящийся омут, чистейшая вода! Франц Иванович, ополоснувшись у бережка, смотрел, как я ныряю. Внутри омута выпукло, как в оптической линзе, отражалось желтое дно. В него уперся лучик света. Я по нему скользил, пытаясь рассмотреть, во что он уперся. Там лежало что-то продолговатое, как человек. Лучик мне мешал, как бельмо на глазу. Так и не сумел достать дна, что неудивительно. Мужики, сказал Франц Иванович, связывали 8 жердей -и не достали.
Наплававшись, я выбрал место без коровьих лепешек, лег отдохнуть. Уже несколько человек загорало на лугу, гуси среди них ходили, воруя одежду. То носки утянут, то рубаху. Как ни гони, ничего не помогает. На том берегу почище, но лень переходить вброд. Солнце подскочило, начало печь, но еще можно было смотреть сквозь сомкнутые мокрые ресницы. Увидел, как прошла женщина с двумя голыми толстыми девочками. Хоть и маленькие, а красоты в этом нет. Районный уровень!.. Появилась еврейская семья... Сема! Не видел его лет 6-8 и наслаждался: лысый, толстый, старый, губы обвислые. Жена бочкообразная, ноги корявые. И три дочки. Утром у воды переживаешь радость, как всегда у воды... Я жил у Семы на квартире, когда здесь учился после Мстиславля. Снимал койку в прихожей с матрацем из трех ватных комков. В сущности, спал, как Рахметов, на голых пружинах. Они передо мной ужинали: ели тушеный картофель. Я питался в училище за 20 копеек: макаронный суп, макароны с маргарином и кисель. Да я и это не ел! Поужинав, отец Семы начинал стучать деревянным молотком. Сворачивал жесть, загибал, делал печное колено. От стука и голода я не мог заснуть. Поздно ночью приходил Моисей Приборкин, учитель литературы, тоже квартирант. Молодой, здоровый, с покалеченной ногой, он садился на меня и начинал "гоцать", заламывал руки, душил. Некуда было девать, что ли, дурную силу? Я успевал расквасить ему нос. Он хрюкал, капал на меня кровью, сжимал горло. Я потом не мог глотать. Еврей, а отчего он меня ненавидел? Что я был беден, никчемен, но -писал стихи? 14 лет, а напечатали сразу в Москве, в "Учительской газете". До чего мелкие людишки! О себе недогадливые, а так холодно, жестоко судят о даровитых...
Проходи, Сема, пока я и тебя не обосрал!..
Отломив от горячей буханки горбушку, я разгладил по ней пальцем масло. Потом разгладил по маслу налипшую на палец соль. Ел и смотрел, как скользит по реке длинный катер речной службы. Вышел из рубки речник и заорал неприлично в рупор на какую-то тетку, полоскавшую белье на судоходной полосе. На том берегу, которого держался катер, я помнил дубовую рощу с кругами желтых прошлогодних желудей. Желуди объяснили мне сейчас истертые ягодицы Лиды. Ведь вчера Толя удалялся в рощу с ней! Намазав еще кусок хлеба с маслом, похрустывая редиской, я объяснил и короткие шажки официантки, отсыпавшей мне соль. Ум прояснялся, но только одно я не мог объяснить: кто герой нашего фильма? Мальчишка этот, с ума сойти! - подбил два танка, спас жизнь командиру, подорвал себя гранатой... Выдумка, легенда, ни то ни се? Я б такое постеснялся и сочинить! Все выдал за правду сам Василий Иванович Козлов. Но если так, то почему не хвалится героем поселок Круглое? Ничего не смог добиться. "Дело" - от руки внесены сведения. Могилка брошенная, заросшая, засыпанная желудями... Эх, как надоело зарабатывать на этом деньги! Вспомнил, как стоял год назад в кассе "Советского писателя". Кассир в окошке считала, считала, сделала перерыв, дав отдохнуть рукам, - и улыбнулась мне! Должно быть, я выглядел счастливым...
Вдруг -как солнечное затмение! -девица: округлая, с плоским животом, как выведенная на гончарном круге. Бросила юбку -как цветы бросила на траву... С собачкой, отчего здесь все собачки бородатые? Уходит, на тот берег... А как же я? Господи, неужели не оглянется? Оглянулась -и Бог ее наказал: прямо ей в лоб влепилось что-то... Крик ужаса! Я подбежал... Жучище, черный, блестящий, похожий на красивую женскую брошь! Откуда он взялся утром? В жизни не видел такого жука. Здорово он мне помог. С его помощью я доведу ее и до желудей... и ничего в ней нет, такую и сочинять скучно, -и мне ее жаль, как бабочку, стряхивающую с себя пыльцу. Но как и не поймать, если летает всего один день? "Писатель вознаграждает себя, как умеет, за какую-то несправедливость судьбы." Поль Валери.
Вдруг я вспомнил о Толе с Лидой, запертых в гостинице... Мы пропускали утренний свет... Режимные досъемки на натуре! Толя Сакевич, хоть и пил и занимался с Лидой, но все увидел и определил, где сегодня будет снимать. Про бабку Шифру и говорить нечего. Оттуда - на прямое шоссе до Быхова!.. Однако то, что я увидел, меня удивило. Гостиница открыта, киногруппа в разброде. Даже не вынесена и не сложена в "рафик" аппаратура... Если гостиницу открыли, не могли без меня съездить, снять?
Толя, не злой, расстроенный, стоял с Герой, ассистенткой, похожей на цыганку еврейкой. Не то любовницей, не то матерью, опекавшей его, как ребенка. Близоруко щурился, от всего отстранясь. Не замечал, как на него пялятся проходящие районные дамы. Куда бы Толя ни приезжал, бабы считали его своей собственностью. Так действовала на них его нездешняя, непонятная, небритая, слащавая, приторная морда.
Толя вынул из рабочей куртки мой сценарий и протянул мне:
- Засунь его в жопу.
- Выражайся ясней.
- Герой этот, пионер, которого мы сняли, - еврей.
- А мы тут причем? Заказ Председателя Верховного Совета. Василий Иванович сам сказал: "Снимите моего ординарца. Геройский пацан. Подбил два танка, взорвал себя гранатой", и еще что-то. Это его слова. Да и фамилия Козлов!
- Фамилию ему дал Василий Иванович.
- Значит, тот?
- Федот, да не тот. У Василия Ивановича - маразм... Все запомнил, а забыл, что еврей. Тебе объяснит Франц Иванович. А сейчас - что прикажешь делать? Я проживу - а твой гонорар? Да и уезжать без ничего неохота... Толя выплюнул окурок, посмотрел с сожалением на мой сценарий: он влюблялся в каждую мою строчку, цитировал в постели любовницам. Так и не отдав сценарий, сунул обратно в карман куртки. - Ну, придумай что-нибудь?
- Не ручаюсь, что понравится.
- Знаю заранее, что - да.
- Есть скрипач недалеко. Деревня Дорогая.
- "До-ро-гая!" - простонал Толя. - Я кончаю... Играет на свадьбах - и так далее?
- В том-то и дело, что нет! Лишился скрипки. Итальянская, сгорела. Попала молния в хату. То есть прямо в скрипку.
- Прямо в скрипку?!
- Да. Больше ничего не сгорело в хате.
Толя сел на тротуар:
- И ты молчал?
- Но причем тут юбилей Василия Ивановича?
- Это моя забота. От тебя потребуется только текст.
- Я берег скрипку как сюжет для фильма.
- Покупаю за любые деньги.
- Денег у тебя все равно нет. Мне надо съездить к бабке.
- К бабе?
- К моей бабке Соне, она живет здесь.
- Хорошо. Райкомовский "газик" я тебе оставляю. Скажешь бабке: "Привет" - и нас догонишь.
Толя щелкнул пальцами, повернувшись к группе. Те уже, все поняв, понеслись: тащили кабель, свет, коробки с кассетами. Вышел враскачку похожий на гиппопотама Валерий Хайтин, кинооператор. Я увидел Франца Ивановича, ходившего в отдалении и теперь приблизившегося. Его худое хитроватое лицо с глазами рыси, недавно озабоченное, - поспокойнело. Ведь он был к нам приставлен, за нас отвечал. А если мы нашли решение, то и ему зачтется. Я сказал, что он со мной.
Мы поехали, остановились, пропуская бабу с базара. Баба несла в сеточке купленную курицу. Свесила сеточку до земли, а курица, продев ноги в ячеи, семенила отдельно, подскакивая, когда баба невзначай дергала сетку... Отличный кадр! Я раз поставил в затруднение режиссера Валеру Рыбарева, своего друга, когда тот хотел снять фильм по "Осени на Шантарских островах". У меня в книге, в рассказе "Местная контрабанда", есть деталь: по песчаной косе бредет кореец, а следом ковыляет чайка, полностью копируя его походку... Валера, относившийся к моим деталям всерьез, на этот раз взмолился: "Как это снимешь?!" А мне какое дело? Вот баба с курицей идет, я их простым пером сниму. А у вас техника, кинокамера... Проехали!
Пошла крутая дорога между холмами с домиками, лепившимися на откосах. Вот выбрались на плоское место, чтоб снова вписаться в вираж глубочайшего оврага... Где он? На месте оврага - озеро... Здесь был песчаный карьер, когда я ездил прошлый раз к бабке Шифре. Какая здесь была круча! Внизу грузовики в карьере -как с птичьего полета! А сейчас все залили водопроводной водой... Что же оно под собой скрывает, это озеро рукотворное? А что скрывает тот омут на сливе Сожа и Остра?..
- Прискорбный случай, Борис Михайлович! Мне самому неловко...
- Все ж я не понимаю. Евреев не брали в партизанские отряды. Если спасся - иди, откуда пришел. А тут - пацан! Случай экстраординарный. Чем он их взял?
Франц Иванович, хоть и имел хитрое лисье лицо и рысьи глаза, нормальный белорус. Вот я и спросил. Что он ответит? Сам затронул, не я.
- Пацана как раз проще взять. Не у всякого написано...
- Фамилия у него есть?
- Нет данных. Привезли откуда-то, вылез из рва. Это его настоящая могила в Круглом. Сами полицаи похоронили.
- Ого! Подбил два танка, взорвал себя...
- За это мучают особенно. Нельзя разглашать, но не продадите... - Франц Иванович снял тесную шляпу, оставившую красноватый след на лбу, и его лисье лицо в рыжеватой щетине, уже с глазками простодушного прохиндея, приняло выражение скорбящей матери, а щеки опустились на отвороты пиджака в виде добавочного мехового воротника. - Его забыли в лесу, когда уходили из блокады... Мало у Василия Ивановича ординарцев? Стоял, охранял какой-то склад. А тут - черные шинели, за ними фрицы. Подбил два танка, взорвал себя, а уцелел! Все осколки - мимо.
- Да-а...
- Мне рассказывал один полицай, я его допрашивал... - Франц Иванович привычно прокрутил в голове диск с номерами папок "Дело". - Да хрен с ним! Так они его везли связанного, точили шило: глаза колоть. "Бобики" такие. Тут обернулась телега, его оглоблей ударило... Много пацану надо?
- Ну, закопали б у дороги...
- Пересрали! Все даже не запылились, а он один... Это как та скрипка, что вы сказали!...
- Счастливчик.