Турсен первым услышал имя, которое все громче и громче зазвучало в толпе:
   «Урос, Урос, сын Турсена!».
   Турсен расправил плечи.
   «Сын Турсена…» Эти голоса пробудили в старике то чувство, которое, как ему казалось, он давно забыл. Для толпы он стал легендой. Его чествовали, словно живого мертвеца. Образ «великого Турсена», воспоминания о нем, но не он сам — жили в их душах. И если они сейчас выкрикивали имя Уроса вместе с именем Турсена, то делали они это, лишь подчиняясь старому обычаю, точно так же, как когда-то они кричали: «Турсен, Турсен, сын Тонгута!»
   Старый человек прекрасно это понимал. Но ему это было безразлично — по прошествии стольких лет он вновь услышал, как толпа скандирует его имя.
   И, наверное, потому, что этот прекрасный подарок он получил благодаря своему сыну, все то, что ему так не нравилось в Уросе, Турсен вдруг увидел в более мягком свете.
   Он не так высок как отец и слишком худ? Зато сколько гибкости, как он поразительно ловок!
   На его лице не было тех победных шрамов, которыми так гордятся другие чавандозы?
   Но разве это не было лишь еще одним подтверждением его умений? Его легкая походка была недостойна человека сорока с лишним лет? Зато, какие трюки он способен выполнить верхом на лошади! И даже эта дерзкая ухмылка, которая появилась у него еще в детстве, и которую невозможно было выбить из него плеткой, — разве не является она еще одним доказательством его непреклонной гордости?
   Урос легко перепрыгнул через перила. Все, и торговец тканями, и гости, поднялись, чтобы поприветствовать его. Все, кроме Турсена. Вот если бы он был просто легендарный чавандоз и герой провинции, тогда другое дело. Но он был его отцом.
   И взглянув на отца, который сидел в царственной неподвижности, облокотившись на подушки, Урос невольно подумал, что другие, возможно, богаче и обладают большей властью, и более высоким рангом, но именно он здесь истинный господин.
   Забыв о своей надменности, он склонился к плечам старика, дотронулся до них лбом и произнес слова уважения и преданности, которыми сын должен приветствовать своего отца, даже если он ненавидит его более тридцати лет.
   Эта столь открыто продемонстрированная покорность, на один миг пробудила в Турсене почти отеческие чувства.
   Он встал, протянул руку и начал говорить, в то время как все вокруг замолчали.
   — Я не друг бесполезным словам. Поэтому я буду краток. У меня есть молодой конь, который уже может показать себя в его первом бузкаши. Люди зовут его Дьявольским жеребцом.
   — Это имя нам хорошо известно! — закричали в толпе.
   — Конь, о котором я говорю, последний и лучший в своей расе.
   — Значит, — сказал глава чавандозов, — эта лучший конь всех трех провинций.
   — Именно так, — ответил Турсен, — И поэтому в Кабуле на нем будет скакать мой сын, Урос.
   Турсен колебался. В действительности все было сказано. Но он опять поднял свою руку, показывая, что он еще не закончил.
   — Всех вас, кто меня слышит, я призываю в свидетели. Если мой Джехол выиграет в Кабуле шахское бузкаши, то с того момента он будет принадлежать лишь моему сыну.
   Турсен не успел снова сесть, а толпа уже кричала, и люди заглушали друг друга:
   — Какой подарок!
   — Это же необыкновенный конь!
   — Какой великодушный и добрый отец!
   — Как же сильно он любит своего сына!
   И Турсен удивленно подумал: «Это правда? Раз я сделал такое, то должно быть, я его действительно люблю».
   Урос смотрел на Турсена с почти детским выражением неверия. Он, который никогда не имел своей собственной скаковой лошади, в нарушение всех традиций семьи, потому что все деньги, которые он получал как победитель, тут же проигрывал, или тратил на дорогую одежду и лучшие сапоги, — он получит Джехола?! Он знает этого коня, он часто ездил на нем. С ним он выиграет шахское бузкаши.
   И впервые в жизни Урос целовал плечи отца с искренней благодарностью и думал при этом: «Отец мой. Я горжусь тобой, и я люблю тебя».
   Во время обеда, который был накрыт в одной из дальних комнат лавки, Турсен и Урос говорили друг с другом мало. Но в эти минуты они были близки, как никогда раньше.
   Обед длился долго. В конце, когда бача уже наклонял над руками гостей расписной фарфоровый кувшин с водой, глава чавандозов сказал:
   — Я благодарю хозяина за прием. Теперь мы вынуждены попрощаться. Уже время.
   Начинало смеркаться. Маленький губернатор повел своих друзей по почти безлюдным улочкам базара к главной площади Даулад Абаза. Там стояла большая американская машина, старого года выпуска, с откидным верхом. Шофер Осман бея, в чалме и чапане, открыл перед ними дверь. Осман бей предложил главе чавандозов и Уросу сесть вперед на почетные места, а сам сел сзади, вместе с двумя конезаводчиками.
   Люди, собравшиеся вокруг машины, улыбались, кланялись, выкрикивали последние напутственные пожелания, лишь лицо Уроса так и осталось застывшим и холодным. Наконец, автомобиль загудел и, подняв облако пыли, уехал прочь.
   Турсен посмотрел машине вослед и испытал внезапное чувство пустоты.
   Совершенно чужой ему человек, вместе с другими чужими, уехал сейчас прочь по пыльной дороге ведущей к Маймане, Мазари Шарифу, к горам Гиндукуша… а затем…
   И опять внутри старого человека поднялась горечь. В этом единственном, несравненном, самом грандиозном бузкаши, на Дьявольском жеребце будет скакать не он.
   Маленький губернатор спросил его:
   — Не окажешь ли ты мне честь, выпив со мной черного или зеленого чаю?
   — Нет, — грубо ответил ему Турсен.
   Единственное, чего он сейчас хотел, — быстро умчаться на лошади назад, к тому холму и пруду на поляне.
 
   Когда Турсен проезжал мимо школы, Гуарди Гуеджи все еще стоял на том же самом месте, прислонившись к стене. Он был один. Турсен поприветствовал старика еще раз и хотел было проехать мимо, но внезапно, сам не зная почему, он придержал лошадь и сказал:
   — Позволь мне, Предшественник мира, попросить тебя о чести быть сегодня гостем моего дома.
   А Гуарди Гуеджи ответил:
   — Я благодарю тебя за твою доброту.
   Турсен посадил его позади себя, и лошадь, не почувствовав нового веса, быстро поскакала дальше.
   — Я хочу показать тебе моего рыжего. Моего коня. — сухо бросил через плечо Турсен.
   — Ах, Джехол! Последний Дьявольский жеребец, — догадался древний собиратель историй, и в его голосе послышалось тихое восхищение.
   Дальше они ехали в молчании. Подъезжая к имению Осман бея Турсен сделал крюк, чтобы избежать нежеланных ему сейчас встреч.
 
   Сидя под деревьями Рахим улыбаясь, наблюдал, как небо становится темно-синим, и сумерки опускаются над степной равниной. Сегодня был самый лучший день в его жизни.
   Едва заметив Турсена, он подбежал к нему, чтобы помочь господину спуститься с лошади.
   Но, не двигаясь в седле, Турсен удивленно спросил:
   — Что ты делаешь здесь?
   — Ты приказал мне сам, чтобы я здесь оставался, господин! — ответил Рахим, счастливо улыбаясь.
   — Почему ты не рядом с Мокки и жеребцом?
   Бача отступил чуть назад.
   — А разве ты не знаешь? Они же уехали! Уехали в Кабул!
   — Как в Кабул? Не дождавшись моих последних приказаний? Ведь я же говорил саису… — голос Турсена становился все резче и резче.
   — А что я мог сделать? — в отчаянии всплеснул руками мальчик, — Приехал большой грузовик и солдаты от маленького губернатора, а еще у них был приказ от господина главы чавандозов, что Джехола нужно забрать.
   — Здесь есть только один господин! И это я! — страшно закричал Турсен, — Вот тебе, неверный бача!
   И перегнувшись с седла, он дважды ударил плеткой по лицу Рахима. Ее свинцовые концы порвали кожу на щеках ребенка, и по ним потекла кровь.
   Турсен пришпорил лошадь и умчался прочь.
   Рахим, не двигаясь, смотрел ему вслед. Он не плакал. Он не сердился на него.
   Для него Турсен был самой судьбой.
 
   Маленькая речка, Кирин-дарья текла между двух глинистых берегов на самом краю имения. Лошадь Турсена осторожно сошла с высокого берега в воду и легко перешла речку вброд. В самом глубоком месте вода едва доходила до шпор седока. Сложнее было взобраться на противоположный, скользкий берег. Но вскоре за ним земля стала снова сухой, каменистой и ровной, и после кроткой скачки, Турсен и его гость оказались возле полукруглого плато расположенного у подножья холма, в тени которого лепились несколько бедных домов из коричневой глины.
   В середине этой площадки возвышалась большая юрта в староузбекском стиле — полуюрта, полупалатка кочевников, круглая внизу и острая сверху, частью крытая тростником, частью войлоком.
   — Калакчак, — прошептал древний старик.
   Возле глиняных домов лошадь остановилась, и седоки спустились на землю.
   — Эту юрту построил твой дед, — сказал Гуарди Гуеджи, — после того, как купил этот участок земли за несколько суягных овец.
   Турсен уставился на него пораженный. Есть ли что-нибудь, чего этот старик не помнит?
   Затем он обернулся к крепкому дехканину, который был уже здесь, придя вместе со своим юным сыном из кишлака у подножья холма. Мальчик вскочил на лошадь и ускакал. Турсен отдал дехканину пару приказов, и только после этого задумчиво спросил:
   — Как тебе это удается, Предшественник мира? Ты помнишь о стольких вещах…
   — Глаза и сердце не забывают с легкостью то, что они хоть однажды любили, — ответил Гуарди Гуеджи, — твой дед, выбрал для этой юрты особое место. Хотел, чтобы оно отвечало всем стремлениям его души. Это площадка земли бесплодна, она мала, расположена не высоко, и все же, находясь на ней, — человек сам себе господин, а вокруг него только бесконечная степь.
   Как часто Турсен сидел здесь вечерами, смотря на огромную равнину перед собой, и каждый раз чувствовал глубокое умиротворение, сердце освобождалось от всех посторонних забот и начинало звучать в унисон с его душой.
   А теперь, он впервые подумал о том, что видно и его дед, которого он помнил лишь трясущимся, седым стариком, когда-то сидел именно здесь, и долгими часами смотрел в сторону степи, испытывая такие же чувства.
   — Скажи, — спросил Турсен, подумав, — если ты помнишь так много мест и людей, значит ли это, что твои глаза и сердце любили многих?
   Гуарди Гуеджи мягко кивнул:
   — Под небом есть много мест и людей, которые достойны любви, ты не находишь?
   — Нет, — ответил Турсен, — Нет, не нахожу. Тот, кто друг всем — никому не друг.
   — Кому же тогда принадлежит твое сердце?
   — Ей, — ответил Турсен и показал кивком головы на степные просторы, — Лошадям… и нескольким хорошим чавандозам.
   Мальчик вернулся из кишлака назад. Перед юртой он поставил тяжелый, массивный стол из грубого дерева и скамейку.
   Мужчины сели рядом.
   Солнце медленно опускалось с небес. С дальних холмов потянулись домой стада, подгоняемые пастухами верхом на лошадях. Многие из них играли на самодельных тростниковых дудочках как на флейте, их чистые мелодии пронзали тишину вечера и разносились далеко, достигая и Турсена. С детства он привык к этим жалобным звукам, и они стали для него неотъемлемой частью сумерек. Но сегодня ему показалось, что всю печаль и одиночество этих мелодий он открыл для себя впервые, и ощутил невыносимую пустоту и холод в душе.
   — Скажи мне, Предшественник мира, — неожиданно прервал он повисшую тишину, — как зовется то место возле Кабула, где состоится бузкаши?
   — Баграми.
   Турсен помолчал еще несколько мгновений.
   — Оно… большое?
   — Почему ты не хочешь сам поехать туда, чтобы посмотреть на игру? — ответил Гуарди Гуеджи, — Ведь тебя наверняка пригласили, чтобы сопровождать чавандозов? Тебя, самого известного и достойного из всех?
   — Я слишком стар, — глухо выдохнул Турсен.
   — Нет, — задумчиво сказал Гуарди Гуеджи, — Ты стар недостаточно. Потому что ты все еще переживаешь из-за этого.
   — Что ты имеешь в виду?
   — Настоящая старость забывает гордость, расстается с сожалениями, ей незнакома обида или горечь. И она не завидует молодости своего собственного сына.
   Турсен с напряжением приподнялся на месте:
   — Почему ты мне это говоришь? — мрачно спросил он старика, но смотрел при этом мимо него, в степную даль.
   — Потому что ты ненавидишь своего единственного сына, — медленно произнес Гуарди Гуеджи, — Ненавидишь так, как никогда никого не ненавидел. Потому что не Турсен, а он будет тем, кто бросит шкуру козла в круг справедливости под взглядом шаха.
   Старый чавандоз опустил голову.
   — И ты никогда не простишь Уросу того, что он, а не ты, будет ездить на Дьявольском жеребце, и чтобы усилить свою злобу на него, ты отдал ему коня.
   Турсен опустил голову еще ниже.
   — А сегодня, не в состоянии отомстить сыну за все это, ты исполосовал плеткой счастливое лицо ребенка.
   Турсен рухнул на место устало и разбито. Это было то, что он тайно желал узнать, приглашая к себе старого рассказчика историй? Это и была — правда? И внезапно он почувствовал облегчение, потому что этому древнему, мудрому человеку, он мог признаться в своих муках, в своей боли, и своем позоре.
   Он взглянул на него и сказал:
   — Да, ты прав, Предшественник мира. Но что я могу с этим поделать?
   — Состарься, как можно скорее, — ответил Гуарди Гуеджи.
   Они замолчали, и подошедший дехканин поставил перед ними плов из баранины, сладости из толченого миндаля, изюм, кислое молоко, нарезанный ломтями арбуз и полный чайник чая.
   Гуарди Гуеджи и Турсен смотрели на небо. Было полнолуние. Круг луны вышел из-за горизонта еще до того, как солнце успело полностью зайти. И на одно мгновение они оказались в абсолютном равновесии, одного цвета и одного размера.
   Но потом солнце заполыхало красным, луна же подернулась золотом. Она вступила в свои права в царстве ночи, в то время как солнце — тонуло.
   Дехканин наклонился к Турсену:
   — Плов и чай остынут для нашего гостя.
   — Действительно, — согласился Турсен и обратился к Гуарди Гуеджи, — Прости мне, Предшественник мира, я был невежлив.
   Они принялись за еду, и дехканин ушел обратно на кухню.
   Еда почему-то не понравилась Турсену, и он отодвинул блюдо в сторону.
   — Ты заметил, что было на небесах? — осведомился у него Гуарди Гуеджи, — Ничто в мире не остается в равновесии. Один поднимается, другой опускается.
   — Да, — ответил Турсен, — но завтра утром солнце взойдет снова.
   — А кто тебе сказал, что мы не можем поступать так же? — спросил Гуарди Гуеджи.
   Полная луна осветила плато, на котором они сидели. Позади них, из глинобитного дома беднейшего кишлака Калакчак, зазвучала мелодия, в которой соединялись частые удары бубна и жалобно вторящей ему дамбуры.

День триумфа

   Зазвучали трубы кавалерии. Был ясный, солнечный день, и ветер с покрытых снегом гор приносил прохладу и свежесть. Всюду на равнине Баграми виднелись флаги, знамена и штандарты. Поле было большим и, хотя не давало игрокам возможности для многочасовой скачки, как в их родных степях, но зато все они были хорошо видны зрителям.
   К северу от равнины, у подножья гор, расположился небольшой кишлак, чьи глинобитные дома были только что покрашены в розовый и голубой цвет; на западе — высокая стена, ограничивающая поле; на востоке — стояли длинные ряды машин самых разнообразных цветов; а на юге, позади дороги — возвышался холм.
   Люди были везде, и количество их было таким, что можно было легко поверить, будто Кабул полностью опустел. Пройдя пешком путь в четыре мили от Кабула до Баграми, большинство из них находились здесь уже с раннего утра.
   Но народ все прибывал и прибывал. Уставшие, за время долгого пути, и измученные жаждой, все они рвались к чайханам, построенным специально к этому дню, или же толпились возле лавок, где предприимчивые торговцы с самого утра продавали гранаты, арбузы и виноград. Люди побогаче громко звали слуг и те спешили к ним с кальянами. Сегодня все были щедры на деньги.
   Напротив холма у дороги, как раз на краю игрового поля, были построены три деревянных павильона. В правом сидели высокопоставленные люди Афганистана: все одетые в европейскую одежду, но в типичных афганских шапках — кула. Левый павильон был предназначен для иностранных гостей.
   В центральном же, стояло еще пустующее высокое кресло, обитое пурпурной тканью, — трон шаха.
   Афганцы пялились на иностранцев не переставая. И не чужие дипломаты, офицеры и консулы привлекали внимание, а сидящие с ними рядом европейские женщины. Потому что во всей толпе афганцев, собравшихся посмотреть на игру, невозможно было найти ни одного существа женского пола. И с той, и с этой стороны Гиндукуша появление женщины на открытом представлении было немыслимым делом. Даже шахиня не имела такого права.
   Трубы зазвучали громче и торжественней. Возле трибун появились два солдата. За собой они тащили большую тушу козла, которую положили в яму недалеко от «круга справедливости», — халлала.
   На дороге у павильонов показалась вереница машин. Зазвенело оружие. И толпа разразилась восторженными криками.
   Захир Шах, в сопровождении своей свиты, взошел на трибуну и тут же начался парад, открывающий Шахское бузкаши.
   С северной стороны к шахскому павильону подъехала группа всадников. Впереди три трубача. За ними, на арабском скакуне, молодой офицер, родственник шаха, которому было доверено проведение игры. Трое судей в зеленых в белую полоску чапанах, из Майманы, Мазари Шарифа и Катагана, а за ними, в отдельной шеренге, появились чавандозы, трижды по двадцать.
   Слева, двадцать белых в зеленую полоску рубах — Катаган. В середине, двадцать кирпично-красных курток — Мазари Шариф. С правого края, двадцать коричневых жилетов, с белой каракулевой звездой на спине, — Маймана.
   Урос, одетый, как и все, ехал в середине своей команды чавандозов, так как считался лучшим всадником в Маймане, но ему казалось, что он бесконечно от них далек. То, с каким глупым тщеславием скакали сейчас его товарищи, вызывало у него презрение.
   «Им достаточно того, что им дали покрасоваться на этом параде, как дрессированным обезьянам. Ну, да, главное поучаствовать и разделить славу со всеми остальными шестьюдесятью игроками. Но если бы я скакал сейчас здесь с кем-нибудь из них только вдвоем, — то и тогда считал бы этого человека лишним».
   Стоя, приложив руку к куле из серого каракуля, Захир Шах приветствовал всадников.
   На балюстраде, прямо перед ним, лежал шахский штандарт, который победитель на один год сможет увезти в свою родную провинцию.
   «Он принадлежит мне, — думал Урос. — Мне. Этот трофей, который еще не получал ни один всадник степей».
   Захир Шах сел. И первое шахское бузкаши началось.
   Молча, медленным шагом, подъехали всадники к яме, в которой лежала туша, и окружили ее. Никто еще не двигался.
   Но внезапно, в едином порыве, под свист шестидесяти плеток и боевые крики, все лошади рванулись вперед. И в одно мгновение праздничный строй превратился в дикую, перемешанную толпу из наездников и лошадей, из криков, проклятий и плеточных ударов. Лошади вставали на дыбы. Чавандозы, повиснув на боках своих лошадей, касаясь головой пыли, пытались руками, ногтями, хоть как-то дотронуться до туши, чтобы схватить ее и прижать к себе. Но им это не удавалось, и их отстраняли другие всадники, с более сильной и жесткой хваткой.
   Но один всадник, на спине которого была белая звезда Майманы, не стремился в эту толчею.
   «Да, они тут все более сумасшедшие, чем у нас — усмехался Урос, равнодушным взглядом следя за борьбой, — И здесь и там, эта ожесточенная возня у ямы лишь для растраты сил. Тот, кто сумеет поднять тушу, окруженный со всех сторон другими всадниками, сразу же лишиться своего трофея. Другие тут же выхватят его. И все они это понимают, также хорошо, как и я».
   Урос заставил Джехола отступить немного назад.
   Он продолжал наблюдать за всадниками, которые боролись друг с другом с бешенством одержимых.
   «Нет, я ошибался. Они вообще ничего не понимают».
   Их праздничные одежды уже были перепачканы пылью, потом и кровью, а лица не выражали ничего, кроме примитивной дикости.
   И Урос размышлял дальше: «Они играют, чтобы играть. Я играю, чтобы выиграть».
   Ему пришлось сдержать Джехола, который хотел было рвануться вперед. Конь замотал головой. Урос погладил его по шее и негромко сказал:
   — Джехол, я знаю, что ты тоже хочешь поиграть. Но ты должен научиться ждать того единственного, нужного мгновения. Это тяжело, конечно, тяжело, я знаю…
   Он вспомнил, что когда был еще юношей и вместо шапки приезжал на игру в тюрбане, то по неистовости и бешенству превосходил даже этих игроков. Но Турсен, заметив это, сурово выговорил ему:
   «Кому Аллах не дал силы в руках и плечах, должен рассчитывать лишь на свой ум».
   И Уросу показалось, что он вновь слышит его спокойный, насмешливый голос: «Эх ты, заморыш! Посмотри на мое тело. Ну, а твое что? C чего ты решил, что сможешь так же, как и я, — выигрывать бузкаши?»
   Какое отвратительное унижение. И все же, хороший урок.
   — Это не так легко, — вполголоса произнес Урос, то ли обращаясь к коню, то ли говоря самому себе, — Совсем не так легко, как драться, бить других плеткой по лицу, как эти люди вон там.
   Урос помнил все те насмешки, и презрение которые преследовали его в начале, когда он отказывался мешаться с толпой, как и все. Но он не обращал на них внимания. Словно ястреб ждал он нужной секунды и щадил свои мускулы и легкие.
   Поэтому он, единственный из всех всадников, приходил к цели полный сил, избегал атак и выигрывал. Выигрывал всегда и везде. И все, кто раньше насмехался над ним — давно замолчали.
   Прищурив глаза, он продолжал наблюдать за толпой всадников.
   «Они сегодня совсем свихнулись, видно взгляд шаха делает их такими безумными».
   Но тут же Урос прикусил губу:
   «А не смотрит ли сейчас шах и на меня? На человека, который остался в стороне, словно трусливый пес, испугавшийся стаи собак? В Маймане, Мазари Шарифе и Катагане все знают, кто я такой, и не могут заблуждаться на мой счет, но здесь? Кто я здесь для принцев, вельмож, иностранных чиновников и шаха? Трус и больше ничего».
   Урос неистово сжал рукоять своей плетки. Одного только движения не хватало ему, чтобы потерять голову от безумного желания борьбы. Он впился в ремни плетки зубами. Нет. Он не желал поддаваться этому неверному, сводящему с ума чувству. Он будет играть так, как всегда и когда он бросит в белый круг ту самую шкуру, за которую сейчас все остальные грызут друг другу глотки, и, бросив, закричит «Халлал!», — тогда и принцы, и шах, и высокомерные иностранцы поймут кто он такой.
   Он плотнее прижался к шее коня, не отрывая глаз от темного пятна на земле, вокруг которого толпилась орава игроков.
   Да, он не играет так, как отец. Он играет на свой манер. И он испустил свой резкий и длинный воинственный клич, который напоминал вой волка, преследующего свою жертву.
   В одно мгновение Джехол влетел в самый центр суматошной толпы. Никто из чавандозов не ожидал этой атаки. Урос пробил ряды всадников словно молния, и оказался, как он и рассчитал, на расстоянии вытянутой руки от козлиной туши.
   Он дотянулся и схватил ее в ту самую секунду, когда Джехол пролетал над ямой. Джехол остановился, встал на дыбы, в мгновение ока развернулся, и Урос тут же исчез сквозь не успевшую закрыться брешь.
   Но он сразу же услышал бешеный топот преследующих его коней. И Урос знал, что они его, несмотря на скорость Джехола, настигнут. Даже если бы он уже доскакал до первого столба, то другие всадники срежут путь, чтобы догнать и напасть на него возле второго. Зачем же нужно было надрывать себя в этой скачке? На глазах у всех он показал, на что способен, этого на данный момент хватало. А сейчас нужно было придержать бег коня, на короткое время позволить отобрать трофей, а потом вновь дождаться подходящего момента. Это правило любой борьбы.
   Но уже другим огнем вспыхнул Урос, более древним, чем желание победы. Двадцать лет он пытался убить его в себе, подчинить холодному рассудку, но какое же это облегчение, отбросив прочь ожидание, терпение, осторожность и точный расчет, — отдаться на волю страсти, скорости, дрожащим от напряжения нервам, неистовости.
   Скачи! Скачи, Джехол, мой принц! Мы быстрее всех и сильнее! Пусть никто не догонит нас!
   И Джехол достиг первого столба. Самые быстрые его преследователи, на своих самых быстрых лошадях, не смогли угнаться за ним.
   Урос пронесся вокруг столба и торжествующе поднял трофей над головой словно знамя, чтобы его видели все.
   И он помчался ко второму столбу, до которого была еще добрая миля. Но тут он заметил, что группа из более чем двадцати всадников, отделилась от его уставших преследователей и уже скачет наперерез, чтобы преградить ему путь. Как мог надеяться Урос, что он один пробьется сквозь эту стену? Но он смог это сделать. Он и Джехол. Все, что Урос знал, все, что он мог, весь свой тридцатилетний опыт игры — показал он во всей красе. Свою невероятную гибкость, свою молниеносную, не подводящую его с юности, реакцию, свою железную силу и ум. И конечно, ту опьяняющую страстность, что сейчас завладела им. Никогда еще Урос так не играл и даже самые старые из судей бузкаши не могли вспомнить такого поразительного чавандоза.
   У него был Джехол. Благодаря его силе и скорости, но что более вероятно, его чутью и пониманию игры — этот скакун одолел всех остальных лошадей. Кто из них находил самую тонкую нить в этой сети, чтобы увернувшись от более сильного всадника, самому наброситься на того, кто в итоге уступал им путь? Урос? Джехол? И тот и другой. И чудо произошло. Они вырвались.