— Чаю! — повторил Урос.
   Мокки выбежал вон. Урос смотрел ему вслед с отвращением. Этот несчастный дурак, осмелился его опекать!
   И он тихо зашептал:
   — Вы все скоро увидите. Все! Я покажу вам всем!
   Он все еще был тем, кто крепко удерживал поводья судьбы в своих руках, и противостоял ей. Какие поводья? Какой судьбы? Он этого не знал. Но что бы там ни было — он будет сильнее.

Писарь

   — Вот, еще совсем горячий, — проговорил он и поставил перед Уросом поднос, — И лепешки горячие тоже. Больше у них здесь ничего нет. Но то, что есть — хорошее.
   Каждое его уверенное движение казалось сейчас Уросу издевкой и оскорблением.
   Но больше всего его оскорблял и ранил спокойный голос саиса, который говорил с ним, как с больным ребенком или испуганной лошадью.
   Урос выпил чай, но есть отказался.
   — Попытайся хотя бы, — упрашивал его Мокки, — Смотри, этот хлеб испекли специально для тебя. Он мягкий, мягкий…
   Урос выхватил у него лепешку из рук, скомкал ее в клейкий шар и бросил на землю.
   Его жесткое лицо перекосило от бешенства. Мокки подумал: «Если так пойдет дальше, то он умрет прямо здесь».
   И голосом, который должен был звучать мягко и успокаивающе, произнес:
   — Ты прав. Нельзя принуждать есть, если человек не хочет. Ты поешь, когда проголодаешься. Ты, наверное, хочешь поджаренного мяса с травами, и вкусного риса приправленного шафраном. Я сам пойду и куплю все это, а Гхолам, хозяин караван-сарая, и его брат — позаботятся о тебе в это время.
   — Мне никто не нужен, — сказал Урос с ударением, — Как только накормишь Джехола, купи все необходимое для пути.
   — Какого пути? — запнулся Мокки, — Дальше, через горы? Еще выше? Там еще холоднее и безлюднее!
   — Ты что, боишься? — спросил Урос.
   — Если бы ты слышал, что говорил Гхолам! — воскликнул саис, — Он рассказал мне истории про эту дорогу…
   — Ну конечно, что может рассказать хорошего какой-то горбун!
   — Он узнал их от путешественников, а они все пережили сами, — объяснил Мокки.
   — Ты так сильно боишься?
   Слезы брызнули из глаз храброго саиса. Если бы эта дорога была Уросу во благо, то сам Мокки готов был перенести еще более худшие испытания. Но он не поведет Уроса к смерти. И, запинаясь, он сказал:
   — Да, я боюсь. Ты не выйдешь из горных пиков живым. Я видел рядом погибшего человека. Нет, я не могу взять вину за твою смерть себе на душу! Как я смогу потом посмотреть в глаза Турсену? Как?
   Мокки прерывисто задышал и воскликнул с мужеством отчаянья:
   — Я не могу! Я не могу идти с тобой!
   Он опустился перед Уросом на колени, поцеловал его руку и добавил очень тихо:
   — Нет, правда. Прости, но я не пойду за тобой.
   Урос понял, что решение саиса было окончательным и ничто не в состоянии его изменить.
   А так же он понял, что без него он ничего не способен сделать сам.
   Ненависть к своему слуге поднялась в нем с такой силой, что он задрожал.
   — Почему ты дрожишь? Тебе холодно? — спросил Мокки.
   Он заметил, что чапан, которым он укрыл Уроса вечером, наполовину упал на землю и хотел было вновь поднять его. Но Урос раздраженно отбросил чапан в сторону. Его сломанная нога обнажилась и от липкой, покрывшейся грязью повязки понесло отвратительной вонью.
   Джехол захлопал ноздрями и замотал головой, чтобы избавиться от этого запаха гниющей плоти. Мокки тут же схватил его за гриву и Джехол довольно заржал. Конь опустился возле ног Мокки.
   «Все здесь против меня. И эти двое тоже. Мой саис и моя лошадь!»
   Урос наблюдал за ними обоими, стоящими так близко — простые, здоровые создания! Один словно создан для другого. О, чтоб вы провалились в ад, чтоб вы сдохли, мерзкие твари!
   Заметив горящий взгляд Уроса, Мокки прижался к Джехолу еще ближе и крепко вцепился рукой в его гриву.
   «Ага, мой конюх уже уверен, что конь принадлежит ему, — подумал Урос с ненавистью, — Именем пророка — ему!»
   Урос задержал дыхание как одержимый и воззвал к пророку. И пророк ответил.
   Словно молния пришло к нему откровение, которое мог ниспослать ему только он.
   Урос вздохнул свободнее. Да, именем пророка, он сумеет отомстить за эту бесстыдную наглость, коварно и жестоко отомстит. И одновременно успокоит и свою гордость, и свое честолюбие. Он превратит свое поражение в победу.
   Когда Урос вновь взглянул на саиса, волчья ухмылка растянула его пересохшие губы.
   Она и его внезапное дружелюбие, должны были бы пробудить у конюха недоверие. Но он, в своей наивности, подумал: «Его гнев улегся, он образумился». И он ослабил хватку, с которой держал гриву Джехола.
   — Нет. Ты пойдешь со мной, — медленно и четко произнес Урос.
   Мокки испугался.
   — Но я же тебе уже все объяснил… — вновь начал он, запинаясь.
   — Я тебя прекрасно понял, — ответил Урос.
   Он медленно приподнялся и сказал тихо, но настойчиво:
   — Теперь слушай меня. Ты отказываешься идти со мной, чтобы моя смерть не была на твоей совести. Это единственная причина?
   — Единственная. Аллах мой свидетель! — воскликнул Мокки.
   — Что ж, хорошо, — сказал Урос еще медленнее, — Моя судьба тебя не касается. Я освобождаю тебя от всех без исключения забот обо мне и моем здоровье. Только я один, слышишь, отвечаю за себя — чтобы не случилось в пути.
   Мокки попытался что-то сказать.
   — Я еще не закончил, — продолжал Урос, — Пойдешь ты со мной или нет, я все равно отправлюсь по тому пути, который я выбрал.
   — Один! Один! Ты не можешь говорить об этом серьезно! — закричал Мокки дрожа от волнения.
   — То, что я говорю, то я и делаю. Ничто не удержит меня. Ты это хорошо знаешь.
   — Это означает смерть для тебя, — прошептал Мокки.
   — Верно, — ответил Урос, — Для меня и для Джехола.
   — Джехол!
   Услышав, что его зовут, Джехол уставился на Мокки своими большими, блестящими глазами.
   — Как ты думаешь, что с ним будет, когда он окажется один в безлюдных горах? Один, без хозяина? — спросил Урос.
   — Нет, — зашептал Мокки, — Нет. Аллах не допустит этого!
   — Я тоже так думаю, — сказал Урос.
   — Как? Но как?
   — Потому что ты пойдешь со мной, — сказал Урос и торопливо добавил, — Ты молодой, сильный, выносливый, терпеливый и ловкий. С твоей помощью мы все сможем.
   — Я всего лишь простой слуга! — воскликнул Мокки, — А если ты, несмотря на все, что я смогу для тебя сделать — умрешь?
   Урос понял, что пришел тот самый, решающий момент. Он закрыл раздраженные глаза. Чтобы соблазнить невинность, искушение должно принять ее образ.
   — Да, — сказал Мокки, и его голос почти не подчинялся ему, — а если с тобой все же что-то случится, что тогда?
   Урос поднял руки к своему лицу. Они еще удерживали его судьбу. Но скоро они отпустят ее и неудержимый рок переймет ее течение.
   — Тогда Джехол будет твоим, — сказал он.
   Мокки затряс головой в отупении:
   — Моим? Как? А что я? Я… Урос, я тебя не понимаю
   Урос повторил вновь, делая паузу после каждого слова:
   — Тогда Джехол будет твоим.
   — Что ты такое говоришь? — закричал саис и отпусти руку от шеи Джехола.
   Но конь решил, что саис хочет поиграть, и потянулся к его запястью губами.
   — Видишь! — сказал Урос, — Ну так что?
   — Подожди, подожди! — забормотал Мокки. У него закружилась голова.
   С давних пор он был так привязан к этому коню, словно он принадлежал его собственной семье. А теперь, неужели этот легендарный жеребец может принадлежать ему — Мокки, простому конюху? Капельки пота покрыли его лицо.
   — Это невозможно, Урос! Ты сошел с ума! Ты бредишь! У тебя, должно быть, лихорадка!
   — Нет, Мокки, поверь мне, — ответил Урос.
   В его голосе зазвучала такая открытость и доброта, что он сам удивился:
   — Кто еще в мире заслуживает Джехола больше, чем ты? Кто любит его больше, чем ты? Кто так ухаживает за ним, как ты? И если он сумеет выбраться живым из этих страшных гор, даже тогда, кого ты мне можешь назвать, кто заслуживал бы его более чем ты сам?
   — Замолчи! — умолял Мокки, высвобождая рукав из зубов коня, и поворачиваясь к нему спиной, — Ты говоришь так, словно ты уже умер.
   Урос откинулся назад. А Мокки смотря на него, бледного, одинокого, посреди этого пустого, развалившегося караван сарая, снова подумал о трупе человека возле чайханы.
   Джехол снова положил свою голову саису на плечо и чтобы хоть как-то заставить Уроса замолчать, Мокки воскликнул:
   — Что бы ни случилось, никто не поверит, что такой конь действительно принадлежит мне! Меня сочтут за вора и лжеца!
   — Ты прав, — согласился Урос, — Позови сюда горбуна!
   Мокки побежал к воротам, крича:
   — Гхолам! Гхолам!
 
   Конь проводил саиса глазами и взглянул на Уроса. Тот протянул руку и тихонько погладил его шею. Урос больше не сердился на него. И на Мокки он не сердился тоже. Началась самая важная, самая трудная игра в его жизни.
   — Что я могу для тебя сделать? — дружелюбно спросил его хозяин караван-сарая.
   — Мне нужен не ты, а писарь. Если ли какой в округе?
   — Внизу в поселке, да, — ответил Гхолам.
   — Он хорошо разбирается в своей работе? — спросил Урос.
   — Все мы здесь им довольны, — ответил молодой горбун, улыбаясь.
   — Привези его сюда, — сказал Урос Мокки.
   Саис уже собирался идти, но Урос его окликнул:
   — Возьми Джехола!
   — Ты правда считаешь, что так будет лучше? — спросил Мокки не взглянув в сторону лошади.
   — Да, — сказал Урос, — Так будет быстрее, а мы торопимся.
   Мокки начал одевать на Джехола уздечку. Его движения были такими неуверенными и боязливыми, что конь от нетерпения начал бить копытом.
   — Я всю свою жизнь ездил только на дешевых ослах, — сказал Гхолам, — Мы тут даже и не знаем, как с лошадьми обращаться. Но только взгляни на такого коня как этот, и сразу понимаешь, какое это счастье, быть его хозяином.
   — А если бы ты видел его в скачке! — сказал на это Урос, — Правда, Мокки?
   Саис ничего не ответил, и хотел было уже сесть на коня, когда Урос приказал ему:
   — Возьми седло!
   — А ты? — тихо спросил Мокки.
   — Я буду ждать тебя снаружи, возле стены. Хозяин мне поможет.
 
   Облокотившись спиной на нагретую солнцем, старую, глиняную стену, Урос первым заметил скачущего к ним Джехола. Позади саиса сидел писарь.
   «Да он же дряхлый старик! — подумал Урос недовольно, как только сумел его рассмотреть, — Он, наверное, трясется так сильно, что невозможно будет прочитать ни слова из того, что он напишет»
   Когда Джехол наконец-то подъехал к небольшому участку перед караван-сараем, его недовольство превратилось в бешенство: лицо старика было все в морщинах, и он был сед, — к этому Урос приготовился. Но когда Гхолам и его брат подбежали, чтобы поприветствовать гостя, сняли его с лошади и взяли его за руку, чтобы осторожно провести к караван-сараю, Урос заметил два незрячих, тусклых глаза — старик был совершенно слеп! Слегка склонив голову, старик прислушивался к каждому звуку со всей внимательностью слепого.
   Лишь безусловное уважение к возрасту, которое каждый афганец оказывает старшим, удержало Уроса от открытого проявления недовольства. Но когда Гхолам подвел старика к тому месту, где Урос сидел, тот взглянул на горбуна очень зло.
   — Мир тебе, чужестранец! — промолвил писарь.
   — И тебе, почтенный старик! — вежливо ответил Урос.
   Но, повернувшись в сторону хозяина караван-сарая, резко сказал:
   — Ну, горбун, что теперь делать?
   Слепой старик спросил:
   — Я должен начинать прямо сейчас?
   — Это, конечно же, не приказание, о, достойный старец! Но я очень тороплюсь! — больше всего Уросу хотелось, чтобы этот глупый фарс закончился поскорее.
   — Как тебе угодно, — сказал старик.
   Он извлек из своего пояса принадлежности для письма. Длинную черную коробку, раскрашенную красными цветами, в которой были закреплены перо и чернильница, а потом дощечку, на которой были листы белой бумаги. Каждый лист бумаги был прикреплен к доске небольшими гвоздиками, расположенными на одинаковом расстоянии друг от друга, сверху до низу.
   Он положил доску на колени и сказал:
   — Я готов.
   — Замечательно, — ответил Урос, — Пиши, что я, Урос, сын Турсена, здесь при свидетелях, говорю и клянусь: если меня постигнет в дороге смерть, то Мокки, мой верный саис, как награду за всю его заботу обо мне, получит моего коня, Джехола сына Джехола, со всей его поклажей и седлом.
   Гхолам бросил быстрый взгляд на Мокки, но его лицо ничего не выражало.
   Урос с напряжением следил за руками слепца. Он, правда, уверен, что сможет все это записать?
   — Пожалуйста, повтори свое имя, — сказал старик, — Два других мне уже назвал юноша, по дороге сюда.
   — Урос, сын Турсена, — повторил Урос.
   — Хорошо, — ответил писарь.
   Он положил свои прозрачные руки на бумагу так, что его мизинцы пришлись точно на самые верхние гвозди по ее сторонам. И его перо заскользило по ней справа налево, медленно, почти незаметно.
   Урос уставился на буквы, которые выводило перо — они были не просто четкими, они были идеальны. И когда писарь закончил первое предложение, было видно, что и почерк его — совершенной красоты.
   Урос воскликнул, пораженный:
   — Как можешь ты так писать, о достопочтимый, при твоей слепоте?
   — Со времени Абдур Рахмана у меня было достаточно досуга, чтобы научиться писать без света моих глаз, — ответил древний старик.
   — Абдур Рахман? — воскликнул Урос.
   И старик ответил:
   — Именно он.
   Его голос выдал волнение, которое находит на очень старых людей при воспоминаниях о событиях и людях, которые давно уже принадлежат истории, и которых они сами пережили.
   — Абдур Рахман… — повторил Урос.
   Великий эмир прошедшего столетия. Тот, кто обманул англичан, положил конец распрям в Хазараджате, завоевал Кафиристан, [13]заставил склониться перед ним соседние государства и объединил под своей властью весь Афганистан… Хитрейший. Мудрейший. Великий.
   — Когда он умер, ты еще не родился, но я был уже взрослым мужчиной и давно слеп.
   Перо принялось за вторую строку. Старик продолжал дальше:
   — Я с детства был наделен Аллахом способностями к письму. В те времена было очень немного людей, которые владели этим искусством и поэтому я, хотя был еще очень юным, был кайдаром в плодородной долине Кох Домана. На своем осле ездил я от поселка к поселку и согласно моим обязанностям, собирал налоги, десятины и пошлины, которые, в своей бесконечной мудрости и справедливости, установил наш повелитель Абдур Рахман.
   Вторая строка была такой же идеальной, как и первая. Писарь начал следующую. И его рука была так верна и искусна, что он продолжал рассказывать дальше, прямо во время письма:
   — Это случилось вечером. Я закончил свою работу и проезжал мимо площади в одном кишлаке, где только что был базар. На дороге, за кишлаком, я увидел идущего человека.
   Мы двигались в одну сторону. Он шел довольно медленно, неся три маленьких, но, видимо, очень тяжелых мешка. Я быстро догнал его на моем осле. Это был путешествующий мясник, дружелюбный, хороший человек. Его звали Рустан. Он возвращался домой, после того, как с большой выгодой продал всю свою баранину и курдючный жир. Выгода составила три тяжелых мешка серебряных монет, под тяжестью которых он потел. Идти ему было далеко. Наш путь совпадал до кишлака, где я жил.
   «Положи свои мешки на моего осла, — сказал я ему, — Ты отдохнешь, а потом заберешь их обратно».
   Мясник сделал это без всякого опасения. Он был простым, доверчивым человеком. Передавая мешки, он назвал мне точную сумму и вес серебра, что находилось в каждом. Назвал, гордый своей точностью и аккуратностью. Крупные монеты были в большом, средние — в более маленьком и мелкие в последнем.
   Мы мирно шли всю дорогу. Рустан рассказывал мне о двух его женах, о своих сыновьях и осле, которого он как раз собирался купить. Но вот, мы пришли в мой кишлак и Рустан захотел забрать свою собственность назад.
   Слепой писарь чуть опустил голову, а потом поднял глаза в сторону солнца.
   — Лишь Аллах один знает где, до поры до времени, скрывается человеческое зло. До того момента, я был честным, богобоязненным юношей. Но как только я увидел, что Рустан протягивает руку, чтобы забрать свои мешки со спины моего осла, я внезапно решил:
   «Эти деньги должны быть моими!»
   Из-за чего это случилось? Позавидовал ли я его удовлетворенности от удавшейся продажи? Или из-за рассказа о его женах? Я тоже хотел, чтобы у меня была хоть одна, из хорошей, уважаемой семьи, вместе с которой я мог бы чего-то достичь в этой жизни.
   А ты знаешь сам, какие чудовищно высокие суммы калыма [14]требуют отцы за своих дочерей.
   Старик продолжал рассказывать, с такой же аккуратностью выводя буквы, что и раньше. Его незрячие глаза были направлены к небу:
   — Я оттолкнул Рустана в сторону и закричал, что эти мешки мои. Конечно же он возмущенно запротестовал. К нам сбежались люди и чтобы доказать им мою правоту, я точно назвал сумму серебра, которое лежало в каждом мешке, а так же его вес. И хотя Рустан уверял всех, что он рассказал мне это сам, ничего доказать он, конечно, не мог. В конце концов стояло его слово против моего. Слово уважаемого кайдара против слова неизвестного мясника. Дело дошло до судьи поселка, но он ничего не мог решить. Судья провинции тоже. И даже суд в Кабуле не смог установить кто прав, а кто нет. О нашем деле услышал Абдур Рахман, который, если ты знаешь, регулярно устраивал открытые процессы. И он пригласил нас к себе.
   Слепец прекратил писать.
   — Если бы я знал, то никогда даже и не попытался бы забрать деньги Рустана. Лишь одна мысль, оказаться провинившимся перед лицом ужасного и мудрого Абдур Рахмана, удержала бы меня от этого. Но что было делать? Если бы я теперь отказался, это стало бы доказательством моей вины. Раз я зашел так далеко, то отступать было уже поздно. В конце концов, никаких доказательств у эмира не было, так же, как не было их и у предыдущих судей. И действительно, судебное слушание великого эмира прошло точно так же, как и предыдущие. Я спокойно и уверенно ожидал его окончательного решения. Даже эмир, думал я, не сможет назвать меня виновным. Но перед тем как объявить свое решение, Абдур Рахман внезапно приказал:
   «Принесите сюда большой котел с кипящей водой».
   А потом спросил, сначала Рустана, а потом меня: «Клянешься ли ты, что готов опустить свои глаза в этот кипяток, если твои слова лживы?»
   «Да, повелитель!» — ответил мясник без колебаний.
   А я? Что я мог ответить? Еще громче, чем Рустан я воскликнул: «Да, повелитель!»
   И Абдур Рахман сказал: «Хорошо».
   И по его приказу, все серебряные монеты, из-за которых я уже столько раз приносил ложные клятвы, бросили в кипящую воду.
   Все замолчали. Судьи, писцы, солдаты, помощники палача, зрители, никто не мог понять, что это значит. Но тут Абдур Рахман гневно взглянул на меня и закричал: «О, бесчестный, бессовестный кайдар! Посмотри на эту воду, прежде, чем твои глаза ослепнут навечно. Ты видишь на ее поверхности пятно жира? Оно с тех монет, что я приказал туда бросить. Чьи руки обычно перепачканы бараньим жиром? Руки кайдара или руки мясника?» Эмир кивнул помощникам палача. Они широко раскрыли мои веки и плеснули мне в глаза этой кипящей водой.
   Старик замолчал. Мокки ахнул, и закрыл лицо руками. Гхолам и его брат, которые уже слышали эту историю, сочувственно покачали головами.
   А Урос сказал:
   — Только такой повелитель, как Абдур Рахман, мог так рассудить и найти такое решение.
   — Величайший из всех повелителей, — спокойно сказал слепой писарь, — Он приказал отвезти меня сюда, в кишлак, где я родился. И я научился писать заново — в слепую, чтобы приносить пользу в том, что когда-то было частью моей службы.
   Поставив свою подпись под текстом, старик отложил перо в сторону.
   — Ты умеешь писать? — спросил он Уроса.
   — Только мое имя.
   — Этого достаточно, — сказал писарь.
   Потом он повернулся к Гхоламу:
   — Распишись, как обычно, за себя и за своего брата.
   Слепец аккуратно сложил свои принадлежности обратно в коробку, удалил маленькие гвоздики, что все еще плотно держали лист у доски, и передал бумагу Уросу. Тот сложил ее и засунул под чапан. Потом он расплатился со стариком и сказал:
   — О мудрый старик, пусть Аллах подарит тебе еще много лет жизни!
   А старик ответил на это:
   — Зачем? Чтобы я и дальше мучился от осознания своей вины?
   Гхолам, горбач, произнес:
   — Чтобы ты учил нас всех, как избежать соблазна.
   При этих словах, он посмотрел на саиса, который по-прежнему прятал лицо в ладонях.
 
   Они выпили чаю. Потом Мокки отвез писаря назад в поселок. Там он купил все нужное для дороги: много еды, четыре одеяла, два толстых пуштина [15]и один кинжал. Он не забыл ничего, хотя все делал словно во сне, не способный думать и чувствовать.
   Когда он вернулся назад, то продолжал собираться в дорогу с таким же равнодушием.
   Молча, помог он Уросу сесть в седло.
   — Еще светло, — сказал Урос, — Так даже лучше. Где этот горбун? Он не хочет получить деньги?
   Мокки пошел в чайхану, чтобы найти его. Он встретил Гхолама по дороге туда. Тот вытирал о штаны, испачканные в глине, руки.
   — Мы уезжаем, — сказал ему Мокки.
   Его голос был ровным, а взгляд равнодушным.
   — Мне очень жаль, что пришлось оставить вас на некоторое время. Я только что похоронил труп того несчастного.
   — Труп… труп… — повторил Мокки и задрожал.
   Ужас заполнил каждую клетку его тела. Он обхватил руками горбатую спину Гхолама и запричитал, умоляюще:
   — О, брат мой, я прошу тебя, дай мне защитное благословение для моего пути!
   Гхолам мягко ответил:
   — Единственное, что я могу тебе дать, это чтобы ты мог каждое утро приветствовать солнце так, как делал это сегодня.
   Услышав их голоса, к ним подъехал Урос, между зубами он держал плетку.

Дамбура

   Когда Урос, Мокки и Джехол, покинув караван-сарай, направились на запад, в сторону узких перевалов Гиндукуша, — солнце почти опустилось за дальними пиками гор.
   Но с другой стороны горной гряды оно было еще высоко над степью. В провинции Маймана солнце еще не достигло каменного плато, на котором лежал маленький кишлак Калакчак.
   Там пили чай Турсен и Гуарди Гуеджи.
   Скрестив ноги расположились они на тонком ковре, который был брошен прямо на землю. Между ними стоял старый самовар из темной меди и крестьянская посуда, расписанная яркими красками. Начинался тихий вечер.
   Как утро подходит к юности, перед которой лежит будущее, и как полдень, со стоящим в зените солнцем — зрелости, так и потухающий вечер, время тех, чья жизнь словно день, подходит к концу. Нежное тепло солнца согревает стариков, а его свет уже не слепит глаза, перед которыми прошли многие-многие солнца.
   Провозгласят ли сумерки ночь или смерть — все равно. Каждый взгляд в легкую дымку вечера, словно древнее прощание, каждый взгляд туда — становится вечностью.
   Но внезапно вечернее небо показалось Турсену омраченным. Покой и чувство гармоничного счастья распались на куски. Его мысли опять блуждали по другую сторону гор. И вновь он почувствовал себя одиноким, в самом центре мира из страхов и сомнений.
   «Мы приехали сюда вместе в тот вечер, — подумал Турсен, — когда чавандозы уехали из Майманы в Кабул. Предшественник мира хотел провести тут лишь одну ночь, но вот прошла уже неделя, а он никуда отсюда не собирается».
   Он взглянул на Гуарди Гуеджи. Сейчас он показался ему таким же недостижимо далеким, как небо, которое только что было так близко, но сейчас полностью закрыло для него свои двери.
   «Странно — продолжал размышлять Турсен — Старик, который никогда не ночует под одной крышей более двух дней, не двигается с этого места, словно это его родина.
   И ведь не потому он здесь задержался, что устал, нет, он встает даже раньше меня. Хотя я поднимаюсь вместе с рассветом — его чарпай уже пустует. И я никогда не видел, чтобы он по-настоящему ел. Только из вежливости может он съесть пару кусочков. Все время он проводит в кишлаке, и один Аллах знает, есть ли на земле более бедное и убогое место, чем это. Там он разговаривает со стариками, выслушивает детей… Он слушает даже то, что рассказывают ему женщины!»
   Турсен не понимал старика. Сколько раз вертелся у него на языке вопрос:
   «Скажи мне, Предшественник мира, что в действительности держит тебя здесь?»
   Но он боялся его ответа, а еще больше, встречного вопроса:
   «А тебя, Турсен? Что держит здесь тебя?»
   Турсена кольнула совесть. Вот уже целую неделю не был он рядом с лошадьми, не заботился о качестве соломы и овса, не следил за жеребыми кобылами и жеребятами, не наблюдал за дрессурой. Все это было сейчас предоставлено неопытным конюхам.
   И Турсен печально покачал головой. Но тут прозрачную тишину вечера разбил звук дамбуры. Он шел от кишлака и быстро приближался к их юрте.
   Турсен глянул туда и воскликнул:
   — Ты слышишь, Предшественник мира? Вернулся Ниджаз!
   Гуарди Гуеджи кинул в ту сторону взгляд и затем сказал:
   — Да, теперь я слышу тоже. Ну, что же, это его время. Вечер проходит быстро.
   Вот появился и сам музыкант: седой, строящий гримасы, оборванный и перепачканный грязью, карлик. Все в нем дергалось — руки, плечи, ноги, и даже лицо, с застывшей улыбкой и бессмысленными глазами.
   Но из своей дамбуры он извлекал такие ясные и чистые звуки, что Гуарди Гуеджи подумал: «Странно, юродивые, в действительности, находятся в милости у бога».