-- А ведь все сошлось. Сколько трупов нужно было Волкову? Десять: нас
шестеро, трое исполнителей и полковник Голубков. А сколько он получил? Тех
шестерых, трое исполнителей и майор Васильев. Тоже десять. Как в аптеке!
Я вдруг почувствовал, что если сейчас не сяду, то попросту свалюсь с
ног. Я взял у Мухи "глок" и зафитилил его в болото, подходившее к
приграничной дороге. Хорошая была пушка, но хранить у себя этот графский
подарок никакого желания у меня не было. Туда же отправил и беззубого
"макарова". После этого сел, прямо на сырую глину, и прислонился спиной к
крылу "патрола". Попросил ребят:
-- Заберите у тех документы. И уничтожьте. Оружие не трогайте.
-- Майора тоже нужно бы оттащить на "тропу", -- предложил Боцман.
Я кивнул:
-- Согласен.
-- А если кто остался живой? -- спросил Муха.
-- Пусть живет. Значит, ему повезло.

В обрывках облаков скользил обмылок месяца. Ветер с еле слышным шумом
проходил по вершинам корабельных сосен. Над всей границей, над всеми пущами,
ельниками и болотами Мазурского поозерья, над всей спящей землей не было ни
звука, ни огонька.

Мир на небесах. Мир на земле. И в человеках благоволение.

Что ж, хоть один человек в России сейчас счастлив. А если не совсем
счастлив, то по крайней мере на сто процентов доволен жизнью.
Генерал-лейтенант Волков.
Назарова нет. Ни одного человека, причастного к тайне программы "Помоги
другу", нет. Даже полковника Голубкова, на которого случайно упала лишь тень
этой тайны, -- и его нет.
Никого нет.
Все хорошо, можно спать спокойно.

И вдруг меня словно осколком мины садануло под сердце:
"Тимоха!.."

V

Молодого офицера армии свободной России, кавалера медали "За отвагу" и
"Ордена Мужества" лейтенанта спецназа Тимофея Варпаховского мы похоронили на
деревенском кладбище, примыкавшем к нашей церквушке Спас-Заулок. Кладбище
было на всхолмье, как и храм, оттуда на многие километры окрест
просматривались просторные поля в валках льна и соломенных скирдах, темные
заводи Чесны, серые избы по ее берегам, далекие синие леса за заливными
лугами.
Отпевали и хоронили его в закрытом гробу.
Потому что...
Потому что голова его...

Потому что он погиб в результате дорожно-транспортного происшествия на
шестьдесят третьем километре Рязанского шоссе, ориентировочно между десятью
и двенадцатью часами той самой ночи, когда мы переходили польско-белорусскую
границу в районе поселка Нови Двор. Причиной смерти неизвестного мужчины в
возрасте от двадцати пяти до тридцати лет, роста среднего, телосложения
худощавого, без особых примет, явился, как значилось в милицейском
протоколе, наезд неустановленного транспортного средства, водитель которого
с места происшествия скрылся. В связи с темным временем суток и удаленностью
от населенных пунктов свидетелей происшествия найти не удалось. Поскольку
при погибшем не было никаких документов, труп его был доставлен
спецтранспортом в морг ближайшего к месту происшествия города Бронницы.

Где мы его и нашли к вечеру второго дня после возвращения из Гродно.

Самолет "Як-40", заказанный для нас Губерманом, приземлился на
подмосковном гидрографическом аэродроме Мячково около пяти утра. На краю
летного поля стояли две машины: красный спортивный "феррари" и джип "гранд
чероки". Губерман встретил нас у трапа и сразу понял, что сейчас не время
для расспросов. Он уступил мне место за рулем своего "феррари", место
водителя джипа занял Боцман. Через пятьдесят минут мы были в Затопине.
Ольга, разбуженная шумом двигателей, вышла на крыльцо, кутаясь в халат.
Увидев меня, бросилась мне на шею и тут же отступила.
-- Что случилось?
-- Где Тимоха? -- спросил я.
Она облегченно передохнула и заулыбалась:
-- Все в порядке. Его увезли в военный санаторий "Лесные дали". В
Минобороне выделили для него путевку. Прислали специально за ним санитарную
машину. Врач сказал, что там прекрасные условия, новейшее оборудование, он
сможет пройти интенсивный курс лечения и физиотерапии.
-- Когда его увезли?
-- Вчера вечером. Часов в шесть. Врач сказал, что долго искали
Затопино.
-- Какая была машина?
-- Обыкновенная "Скорая". "03".
-- А врач?
-- Тоже обыкновенный. В белом халате. И два санитара. Тимоха сказал:
жаль, что не дождется вас. Он очень хотел, чтобы Трубач сыграл ему на
саксофоне сиртаки. А мы с тобой, сказал мне, будем танцевать. Он уже мог
делать шага три без коляски.
Вчера вечером. Часов в шесть. Значит, Волков отдал этот приказ после
моего звонка из мотеля "Авто-Хилтон". До этого не решался. Нет, не так.
Считал несвоевременным. А потом решил, что пора.
-- Что-нибудь не так? -- спросила Ольга. -- Я почему спрашиваю... Перед
тем как уехать, Тимоха показал захоронку, где деньги спрятаны. В чулане.
Очень много американских денег. Он сказал, что ты все объяснишь... Ну, что
ты молчишь? Что случилось?!
Что я мог ей ответить? Откуда ей было знать, что никакой путевки
Минобороны для лейтенанта Варпаховского не выделяло. По той простой причине,
что там не знали, где он. Знали только в одном месте -- в Управлении по
планированию специальных мероприятий.
"Показал, где деньги спрятаны..." Значит, что-то почувствовал.
-- Он был веселый. Очень ждал вас. Очень хотел, чтобы Трубач сыграл
ему...
Она повторяла и повторяла эту фразу -- уже когда мы нашли Тимоху и
привезли в Затопино в закрытом гробу. Она повторяла ее, пока Трубач не
положил ей на плечи свои тяжелые нежные руки и не сказал, заглядывая сверху
в ее лицо:
-- Я сыграю для него. Обязательно сыграю...

Военный санаторий "Лесные дали" действительно существовал. Но там о
лейтенанте Варпаховском ничего не знали. Губерман выделил нам шесть машин с
водителями. Мы объехали почти все морги Москвы и области, где были
неопознанные трупы. А они были везде. У Тимохи была особая примета. О ней
знали только мы: светлое пятнышко на левой руке повыше запястья, как след от
прививки от оспы. У нас у всех была эта особая примета: после того как с
подачи Артиста тушили горящие сигареты о свои руки.
Тимоху в Бронницах нашел Док. Он сразу узнал его -- не глазами, а
сердцем. А примета лишь подтвердила, что он прав.
Там же, в морге, мы и попрощались с Тимохой и забили крышку гроба. Я
хотел, чтобы Ольга запомнила его таким, каким видела в последний раз.
Веселым. А в моей памяти он остался другим: Икаром, летевшим с
расставленными руками через взорванный пролет моста над Ак-Су.

Таким и останется навсегда.

Отпевал Тимоху отец Федор. Оказывается, старик был еще жив, хотя сильно
болел и служил редко. Но на мою просьбу согласился сразу. День был будний,
время неурочное, в храме горели лишь лампады и сквозь витражи сквозили
солнечные столбы. Пока отец Федор облачался, а ребята и Ольга с Настеной
молча стояли у изголовья гроба, я спросил у старушки служки, здесь ли сейчас
отец Андрей.
-- А, из лавры! -- догадалась она. -- Сейчас позову.
Он появился из глубины храма в том же одеянии, так же неслышно, как и в
прошлый раз, когда я заехал в Спас-Заулок перед отлетом на Кипр. Две недели
назад. Целую вечность.
-- Спасибо, что молились за нас, -- сказал я и протянул ему плотный
пакет в оберточной бумаге, перевязанный шпагатом. -- Здесь тридцать тысяч
долларов. Это дар храму от лейтенанта Варпаховского. Он был воином и погиб
от руки врагов.
-- Чисты ли деньги эти?
-- Нет. На них тонны крови и грязи. Но они омыты его кровью. Сейчас это
самые чистые деньги в мире.
Он склонил голову.
-- Мы с благодарностью принимаем этот дар...
Я взял с церковной конторки пачку свечей и обошел храм.
Одну свечку зажег перед ликом Пресвятой Богородицы. За Тимоху. Теперь
ей заботиться о душе его.
Еще шесть, во здравие и благодарность -- перед образом
Георгия-победоносца. За нас. И еще одну -- за полковника Голубкова.
А потом -- перед алтарем, перед общим иконостасом. На упокой души.
Десять свечей -- за полевого командира Ису Мадуева и его отряд. Они
мусульманами, конечно, были, но Бог един и перед ним все равны.
Восемь свечей -- за капитана Труханова и его медиков. Не их вина, что
они погибли за грязное дело.
Три свечи -- за генерала Жеребцова, водителя его "уазика" и солдата
охраны.
Пять свечей -- за командарма Гришина, его адъютанта подполковника
Лузгина и трех членов экипажа вертолета.
Две свечи -- за неизвестных мне офицеров Веригина и Куркова, о которых
рассказал Голубков.
Три свечи -- за снайперов, встретивших нас на "тропе".
Все?
Нет.
И поставил еще две: за полковника Вологдина и майора Васильева. Они
тоже выполняли приказ. И Бог им теперь судья. Но не я.
Отец Андрей молча наблюдал за мной.
Я спросил:
-- Могу я получить счет за эти свечи?
-- Смысл? Такой счет не предъявляют в бухгалтерию.
-- Знаю, -- сказал я. -- Его предъявляют людям. Это я и намерен
сделать.
Он написал на бумажке несколько цифр. Я свернул листок и бережно
спрятал его в карман.
Он внимательно посмотрел на меня и проговорил:
-- По-прежнему несмиренна душа твоя. А в сердце твоем гнев.
-- Гнев? -- переспросил я. -- Это слишком мягко сказано.
-- Это большой грех, сын мой.
-- Разве вырвать у змеи ядовитое жало -- грех? -- возразил я. -- Разве
это не правое дело?
-- Лишь Господь может судить дела людские и выносить приговор.
-- Там, на небесах, -- согласился я. -- А здесь, на земле, это наше
дело. Потому что некому его исполнить, кроме самих людей...
Появился отец Федор. Отпевание началось.

"Отпусти ему грехи его вольныя и невольныя!.."

Мы сами выкопали для Тимохи могилу, сами вынесли на плечах его гроб и
поставили сосновый крест. Ольга положила на суглинистый холмик охапку
водяных лилий из Чесны, а Настена -- букетик полевых лютиков и ромашек.
Все было кончено. Мы молча стояли вокруг свежей могилы. Потом Трубач
раскрыл видавший виды футляр и вынул из него свой старенький, со стертым до
бронзы никелем, саксофон.
Я не знаю, что он играл. Но это было не сиртаки. Нет, не сиртаки. И не
"Голубой блюз". И не одна из джазовых мелодий, которые мы от него много раз
слышали -- еще там, в Чечне, в офицерском клубе или просто в казарме.
Он начал почти неслышно. Звук словно бы родился из тишины мирного
летнего дня, дуновения ветра в полях и щебета пичуг в кронах кладбищенских
берез. Он родился из тишины и остался соразмерным ей.
Это была вообще не музыка. Я не знал, что это такое, но знал только
одно, но знал совершенно точно, как начальную скорость пули, вылетающей из
ствола автомата Калашникова: я хотел бы, чтобы это же самое звучало и над
моей могилой.
Артист опустился на землю и так и сидел, обхватив руками
перебинтованную голову.
Я посмотрел на Ольгу. Она должна была знать. Ну, могла знать --
все-таки "Гнесинку" закончила.
-- Что он играет? -- негромко спросил я.
-- Это слезная.
-- Я понимаю, -- сказал я и отер слезы с ее лица.
Она отстранилась и попросила:
-- Не нужно... Ты не понял. Это из "Реквиема" Моцарта. Седьмая часть.
Лакримоза. По-русски: слезная...
Вот, значит, что это. Лакримоза. Слезная.

Господи! Сделай так, чтобы эта музыка никогда не кончалась.

Но она кончилась. Она ушла туда же, откуда и появилась. Трубач стоял,
опустив в своих руках хрупкую елочную игрушку саксофона, а скорбная мелодия
все еще звучала -- в шелесте листьев, в посвистывании крыльев мелкой утиной
стаи, спугнутой с Чесны, в самой тишине, опрокинутой над полями, пригорками
и золотыми маковками Спас-Заулка.
Трубач бережно уложил инструмент в футляр и защелкнул замки.
Партия саксофона исполнена.
Пришло время для партии кольта.

И предстояло ее исполнить мне.

VI

Телефонный звонок на даче генерал-лейтенанта Анатолия Федоровича
Волкова раздался в воскресенье третьего августа около восьми часов вечера.
Звонил не городской телефон в гостиной, которым пользовались домашние и
номер которого, зарегистрированный на девичью фамилию жены, был в справочном
бюро. Звонил аппарат, установленный в кабинете -- просторной угловой комнате
со стенами из покрытого бесцветным лаком соснового бруса, обставленной
тяжелой резной мебелью, вывезенной отцом Волкова, генералом НКВД, из
побежденной Германии.
Номер этого телефона знали только два человека в Москве -- один из
руководителей президентской администрации, которому непосредственно
подчинялся Волков, и диспетчер Управления.
Воскресенье. Вечер. Из Кремля звонить не могли. Звонок оттуда мог быть
только в случае острейшего кризиса. Как в октябре девяносто третьего, когда
нужно было срочно и кардинально решать проблему с Хасбулатовым, Руцким и
мятежным Верховным Советом. Или перед штурмом Грозного. Или недавно -- после
взрыва вертолета командарма Гришина. Но сейчас ничего подобного не
происходило и произойти в ближайшее время не могло.
Но если это не из Кремля -- значит, диспетчер.
Волков взял трубку, привычно бросил:
-- Слушаю!
-- Вам надлежит немедленно явиться в Управление.
Волков недоуменно поморщился.
Что значит немедленно? Что значит надлежит?
Но в мембране уже звучали короткие гудки отбоя.
Что за чертовщина! Он бы понял: просят. Это значило бы, что у кого-то
из подчиненных ЧП. Он бы даже понял: приказывают. Из Кремля могли выйти на
него через Управление, хоть это и необычно. А что означает бесполое
"надлежит"?

"Надлежит немедленно"!

Волков раздраженно набрал номер диспетчера. Телефон не ответил --
трубку не взяли.
Он повторил набор. То же самое: длинные безответные гудки.
Волков даже слегка растерялся. Все это было крайне странно, из ряда
вон. Потому что такого не могло быть. Поскольку не могло быть никогда.
Он еще раз набрал номер диспетчера, ждал не меньше минуты. Тот же
эффект. Отчетливо понимая нелепость собственных действий, все-таки прошел в
гостиную, согнал с телефона дочь, великовозрастную дурищу, которая могла
часами болтать с подругами и -- как их? -- бой-френдами, одновременно глядя
по телевизору какую-нибудь очередную "Марию". Набрал номер Управления.
Длинные гудки. Бросил трубку на колени дочери, потрепал по плечу в знак
извинения и вернулся в кабинет.
Позвонил в свою приемную. Длинные гудки.
Заму. То же самое.
Ну, правильно. Воскресный вечер, все дома сидят.
Да работает ли этот проклятый аппарат? Хоть в "Точное время" звони!
И набрал "100".
Из трубки донеслось:
"Точное время двадцать часов три минуты пятнадцать секунд. Только
Московская городская телефонная сеть владеет официальной и самой актуальной
информацией. Хотите в этом убедиться? Купите телефонный справочник "Москва".
Работает. Кому еще можно позвонить? Вспомнил: на вахту.
Трубку подняли после первого же гудка:
-- Бюро пропусков.
-- Это Волков.
-- Слушаю вас, Анатолий Федорович.
Волков замялся. Что он мог сказать охраннику? Почему не отвечает
диспетчер? Он не сможет ответить. Диспетчерская находится в информационном
центре, туда его даже не пустят.
-- Нет, ничего, -- сказал Волков и положил трубку.
По-идиотски получилось. Просто дичь какая-то!
Он еще раз набрал номер диспетчера. Длинные гудки: один, второй,
третий...

"Вам надлежит немедленно явиться..."

"Да что я дергаюсь? -- остановил себя Волков. -- Нужно просто поехать и
разобраться".
Он вызвал машину, прошел в спальню и быстро переоделся. Когда завязывал
перед зеркалом галстук, заглянула жена:
-- Уезжаешь?
Вопрос не требовал ответа. У него вертелось на языке напомнить, что за
двадцать восемь лет семейной жизни пора бы отвыкнуть от пустых вопросов. Но
сумел сдержаться. Хоть и не без труда. Ни к черту стали нервы, просто ни к
черту!
-- Если задержусь, позвоню, -- пообещал он. Эти слова тоже были
пустыми, ненужными, но она поняла, что он хочет сгладить ими едва не
вырвавшуюся наружу резкость, и с сочувствием улыбнулась.
-- Тебе бы в отпуск. Очень трудный был год.
Анатолий Федорович только отмахнулся:
-- Какой отпуск!..
Он вышел из дома, спустился с невысокого крыльца и в ожидании машины
медленно прошел по дорожке, проложенной от ворот вдоль просторного газона,
за которым следили два солдата. Они были по должности положены Волкову для
охраны, но на деле, как всегда велось, выполняли все хозяйственные
обязанности.
Дача у Волкова была своя. Ему не раз предлагали перебраться в
Архангельское или в Барвиху -- на госдачу с охраной и спецобслуживанием. Он
отказывался. Не из опасения, что в случае слома его карьеры будет в день
выселен оттуда, как не раз бывало с деятелями куда крупнее его. Нет, чужое
-- это чужое. А этот крепкий, на высоком каменном фундаменте, хоть с виду и
неказистый дом, построенный отцом незадолго до начала войны, -- это было
свое. Здесь он вырос, здесь выросли его дети, здесь с больной матерью и
двумя старшими сестрами он пережил самые трудные годы, когда отец, чем-то не
угодивший Берии, был расстрелян как японский шпион, а его семью вышвырнули
из "дома на набережной". Но дачу почему-то не отобрали -- то ли
бюрократическая машина дала сбой, то ли просто не до того было: умер Сталин,
у Берии появились другие заботы.
В пятьдесят седьмом отца посмертно реабилитировали, семье дали хорошую
квартиру в Москве, но для десятилетнего Анатолия Волкова, не понимавшего,
что с ними происходило, но ощущавшего, что происходит что-то страшное, этот
подмосковный дом так и остался единственным настоящим домом. Здесь он
чувствовал себя в безопасности.
С улицы посигналили. Волков сел в свою "Волгу", приказал водителю: "В
Управление". Удобно устроился на заднем сиденье, в углу -- чтобы голова была
поменьше видна в просвете лобового и заднего стекол.

Это было профессиональной привычкой.

Профессию Волков не выбирал, она сама выбрала его. Протекция старых
друзей отца, в свое время слова не сказавших в его защиту, открыла ему двери
в Академию КГБ, а дальше он пробивался сам.
К началу афганской кампании молодой полковник Волков считался одним из
самых талантливых работников "конторы". Его разработки часто вызывали
недовольство начальства многоходовостью, переусложненностью, обилием
запасных вариантов, но практика всякий раз доказывала его правоту. И
наоборот: операции не достигали своей конечной цели, когда изначально его
план корректировался начальственным пером.
Афганистан показал, что Волков умеет работать не только тщательно, но и
быстро, в условиях мгновенно меняющейся обстановки. Оттуда он вернулся
генерал-майором, а следующий толчок его карьере дал путч девяносто первого
года.
Волков сразу усомнился в успехе ГКЧП. Но он был не политиком, а
офицером, его обязанностью было не обсуждать стратегические замыслы высшего
руководства, а выполнять приказы. Так он действовал в Афганистане, так
намерен был действовать и теперь. Но приказов не поступало. Ни накануне
путча, ни в первый, имеющий решающее значение, день. К вечеру этого дня он
прорвался к председателю КГБ Крючкову и заявил:
-- Владимир Александрович, нужно действовать. Время для
пресс-конференций еще будет. А сейчас нужны только действия, очень быстрые и
очень решительные!
-- Да, Анатолий Федорович, ты прав, -- согласился Крючков, вяло глядя
куда-то в сторону. -- Ты прав, нужно действовать!.. Так что иди к себе и жди
приказа.
Волков круто развернулся и вышел. Прямо от Крючкова он поехал в Белый
дом, окруженный молодой и словно бы праздничной толпой, доложился Руцкому:
-- Прибыл в ваше распоряжение!
-- Понял. Слушай приказ: блокировать все подходы к Белому дому. Ни с
воздуха, ни из-под земли -- никаких "альф", никаких "вымпелов". Выполняй!
Волков выполнил этот приказ по максимуму своих возможностей. Штурма
Белого дома не было. Путч провалился. Он провалился по одной-единственной
причине: у ГКЧП не было воли к власти. А у Ельцина она была. Волков и мысли
не допускал, что он кого-то предал или к кому-то перебежал. Нет, он
оставался на своем месте, просто руководство страной перешло к тому, кто
доказал свое право на власть.
Разгон КГБ Волков воспринял без скрежета зубовного, как многие его
коллеги. Это должно было произойти. В эпоху атомных подводных лодок и
авианосцев нет места махинам дредноутов. Такой махиной и был КГБ. Слишком он
был громоздким, слишком инерционным. Просто обреченным рухнуть. На его
обломках, из уцелевших балок и сохранивших свою прочность кирпичей, должно
было создать нечто принципиально новое -- организацию мобильную,
высокопрофессиональную, способную быстро выполнить любой приказ.
Центром такой организации и видел Волков свое Управление, созданное
после подавления первого путча. Он не форсировал его рост, не пробивал
увеличение финансирования. Знал: это само придет. Так и происходило. Но по
мере того как росли авторитет и возможности Управления, происходил и другой
процесс, наводивший Волкова на нелегкие размышления. Из практика он помимо
своего желания и воли превращался в политика. Причем в самом невыгодном
варианте. Преимущества практика: он не обязан думать о политических
последствиях порученной ему акции. Преимущества политика: его не заботит,
кто и каким образом реализует его идеи. Волков же должен был заботиться обо
всем. И за все отвечать.

Дело Назарова и программа "Помоги другу" были хорошим тому
подтверждением. Волков был уверен, что он правильно понял указание взять
Назарова в оперативную разработку, внедрить в его окружение своих людей и
регулярно докладывать о ходе наблюдения за его деятельностью, в том числе и
за политическими выступлениями. Сообщение о вербовке Розовского и внедрении
в экипаж яхты "радиста" вызвало явное удовлетворение. Но совсем в другом
тоне был отдан приказ взорвать яхту "Анна" в тот момент, когда на ее борту
будут находиться сам Назаров и его сын, закончивший обучение в Гарварде. Это
был настоящий армейский приказ, после которого подчиненный обязан вытянуться
в струнку и ответить: "Слушаюсь!" Примерно так, разве что без стойки
"смирно", Волков на него и ответил.
Но быстро хорошо не бывает. Двух человек потеряли, а Назаров уцелел по
дикой, совершенно сумасшедшей случайности. Волков ожидал начальственного
разноса, но его доклад был воспринят спокойно, даже отмечена четкость в
проведении операции. Из чего Волков заключил, что одна из целей была
все-таки достигнута. Цель эта была -- убрать сына Назарова. И за всем этим
мог быть единственный резон: наследник, причем -- взрослый, дееспособный, он
мог взять на себя продолжение дела отца.
Вот тогда Волков и стал догадываться, что подоплека у дела Назарова не
политическая. И окончательно убедился в этом, когда получил приказ сначала
срочно выслать полковнику Вологдину сильную группу поддержки, а затем, не
прошло и полутора недель, другой приказ: произвести физическую нейтрализацию
объекта любыми способами. Немедленно.

Больше всего на свете ненавидел Волков эти слова: срочно, немедленно.
Это всегда -- глупость, риск и ненужные жертвы. Так и на этот раз
получилось, хоть цель и была достигнута. Ну что ж, повезло.
Волков не был в претензии на своего непосредственного руководителя. Он
понимал, что эта непоследовательность -- не его прихоть, он лишь транслирует
разноречивые импульсы, исходящие из высших эшелонов власти. А источники этой
власти, как давно догадался Волков, вовсе не обязательно находятся в
кабинетах Кремля или Белого дома.
Примерно то же самое получилось и с программой "Помоги другу". Идею
подал один из молодых сотрудников аналитического отдела Управления. Волков
доложил о ней при очередной встрече с куратором. Тот, подумав, решил: "Стоит
попробовать". Через месяц, когда были получены ткани и органы, пригодные для
трансплантации, и переданы в ставропольские военные госпитали, поступил
приказ расширить программу, добытый материал доставлять в Москву и
передавать лицам, ответственным за его дальнейшее использование.
Так продолжалось несколько месяцев до того дня, когда капитан спецназа
Пастухов передал командарму Гришину фотографии и видеозаписи, сделанные
отрядом Исы Мадуева. Гришин немедленно связался по телефону с Волковым и
потребовал объяснений. Через час Волков вылетел в Грозный, имея совершенно
четкий приказ прекратить реализацию программы и обеспечить ее абсолютную
секретность всеми необходимыми средствами.

"Волга" остановилась перед чугунными воротами особняка, в котором
размещалось Управление.
-- Приехали, -- сказал водитель и коротко посигналил.
Ворота открылись -- машину Волкова все охранники хорошо знали. "Волга"
обогнула клумбу с облупившимся купидоном в чаше давным-давно иссякшего
фонтана и притормозила у парадного входа. В холле горел неяркий свет. При
появлении Волкова дежурный в штатском открыл ему тяжелые двери и
предупредил:
-- Вас ждут.
И этот дежурный, и охранники на вахте были незнакомы Волкову, но своим
наметанным глазом -- по сдержанности их движений, ощущению уверенности и
силы, исходящих от их молодых тренированных тел, от въевшейся в саму их суть
офицерской выправки -- Волков машинально, специально об этом даже не думая,
определил: свои. "Альфа".
Он взбежал по широкой мраморной лестнице, покрытой ковровой дорожкой,
на второй этаж, пересек пустую приемную и распахнул дверь своего кабинета.

Первое, что бросилось ему в глаза, был штатив с видеокамерой и большой
черной шишкой микрофона, окантованного белым квадратом с фирменной надписью
"Си-Эн-Эн". За столом для совещаний сидели три человека. Два явных