Страница:
Шотландский бард в их представлении объединялся с поэтами-сентименталистами. В программном стихотворении Н. М. Карамзина "Поэзия" (1787), где объявлялось, что "Британия есть мать поэтов величайших", Оссиан, Юнг и Томсон (с добавлением Шекспира и Мильтона) соседствовали рядом. А через несколько лет писатель совсем иного социального круга и положения - крепостной интеллигент, отданный в солдаты за попытку бегства, Николай Смирнов, - излагая характерную для сентиментализма мечту об уединенном существовании, писал: "Я отрекся бы от общества, врага истинных утех, и ожидал бы спокойно в пещере сей конца жизни, меня удручающей. Собеседники мои здесь были бы Оссиан, Юнг, Томсон, Геснер и Линней... Грусть и уныние были бы дражайшими моими подругами, и скоро бы смерть примирила меня со щастием". {Даурец Номохон [Смирное Н. С.]. Вечер на горе Могое. Приятное и полезное препровождение времени, 1794, ч. IV, с. 318.} Особенно часто меланхолический Оссиан сочетался с "певцом могил" Юнгом. В стихотворении "Сила гения" (1797) М. Н. Муравьев писал, что "воспитанник" гения (т. е. носитель божественного вдохновения)
Услышит _Духа бурь_ во песнях Оссиана
Иль с Юнгом, может быть,
Он будет слезы лить. {*}
{* Аониды, 1797, кн. II, с. 125.}
Появление русского перевода Оссиана относится к концу 1780-х-началу 1790-х годов. В это время несколько русских литераторов начинают независимо друг от друга приобщать к новому поэтическому миру своих соотечественников. В 1788 г. Александр Иванович Дмитриев (1759-1798), брат поэта И. И. Дмитриева и друг Н. М. Карамзина, известный своими переводами с французского, перевел из сборника "Избранные эрские сказки и стихотворения" (1772; см. выше, с. 496) десять из четырнадцати оссианических фрагментов и издал их отдельной книжкой. {Поэмы древних бардов. Перевод А. [И.] Д[митриева]. На ижд[ивении] П. [И.] Б[огдановича]. СПб., 1788. 64 с.}
Начало было положено, и в 1791 г. Карамзин публикует в своем "Московском журнале" "Картона" и "Сельмские песни". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 115-147; ч. III, кн. 2, с. 134-149.} В следующем году в журналах появились новые публикации. Сентименталист В. С. Подшивалов перевел "Дартулу", {Зритель, 1792, ч. II, июнь, с. 145-152; июль, с. 184-215.} переводчик И. С. Захаров - туже поэму и "Ойну-Моруль". {Чтение для вкуса, разума и чувствований, 1792, ч. V, с. 14-51.} И тогда же вышло полное двухтомное издание поэм Оссиана в переводе Е. И. Кострова, {Оссиан, сын Фингалов, бард третьего века: Гальские (иначе эрские, или ирландские) стихотворения, переведены с французского Е. Костровым, ч. I, II. М., 1792, LXXIV, 75-363, 264 с.} которому принадлежала основная заслуга в распространении известности и славы Оссиана в России.
В истории русской литературы Ермил Иванович Костров (ок. 1750-1796) является весьма симптоматичной фигурой. Как писал о нем Г. А. Гуковский, "он чрезвычайно чутко и быстро реагировал творчески на новые явления искусства, отчетливо улавливал художественные веяния времени и в краткий срок - менее одного десятилетия - совершил эволюцию, последовательно отразившую основные этапы развития русской литературной культуры второй половины XVIII в." {История русской литературы, т. IV. М.-Л., 1947, с. 462.} Этапами творческого пути Кострова были барочные "похвальные" оды в стиле Ломоносова, затем классический перевод "Илиады" александрийским стихом и, наконец, преромантический Оссиан.
Свой перевод Костров создавал по французскому переводу Летурнера, поскольку из новых западных языков он владел только французским, а перевод Летурнера был в то время единственным полным на этом языке. Конечно, стремление французского переводчика несколько "пригладить" живописность макферсоновских образов и, с другой стороны, "улучшить" их за счет риторических фигур отразилось и в тексте Кострова. Тем не менее было бы неверно ставить знак равенства между двумя переводами - французским и русским. Следуя русской классической традиции и причисляя поэмы Оссиана к высокому эпосу, Костров добивался их стилистической возвышенности за счет широкого применения архаических славянизмов. На страницах "Гальских стихотворений" постоянно встречаются слова: бранноносец, дщерь, чадо, власы, рамена, перси, глас, криле, древо, елень, ловитва, пагуба, синета (синева], воззреть, вострепетать, вещать, рещи (говорить), течь (итти), простираться (двигаться вперед), надмить (надувать), изъязвить (ранить), почто, зане, паки, сей, оный и т. п.
В таком обилии архаизмов и церковнославянизмов проявилось сознательное стремление Кострова к "высокому штилю", как его в свое время определил Ломоносов.
С первых же строк повествование велось в величаво торжественном тоне: "Бесстрашный Кушуллин сидел пред вратами Туры при корени шумящего ветвиями древа. Его копие стояло, уклонясь к твердому и мхом покрытому камени. Его щит покоился близ его на злачном дерне. Его воображение представляло ему в мечтах Каирбара, героя, пораженного им в сражении, как вдруг Моран, посланный бодрствовать над океаном, возвращаясь, возвещает ему об успехе своих недремлющих очей.
"Востани, Кушуллин, востани, - рек юный ратник: - я зрел корабли Сварановы. Кушуллин! сопостаты многочисленны: мрачное море стремит на берег сонмы героев"", и т. д. {Оссиан, сын Фингалов.... ч. I, с. 78.} Так начинается "Фингал". И этот тон сохраняется до конца перевода.
Несомненно, что такая стилистическая приподнятость служила уже созданию не классического, но романтического колорита, передаче сумрачного настроения "песен" Оссиана, их эмоциональной напряженности. И она немало способствовала успеху перевода Кострова. Полководец Л. В. Суворов, которому Костров посвятил свой труд, ответил ему благодарственным стихотворным посланием, заключая которое, особенно подчеркнул стиль перевода:
Виргилий и Гомер, о! естьли бы восстали,
Для превосходства бы твой важный слог избрали. {*}
{* Собрание анекдотов графа Суворова и писем, им
самим и к нему от разных лиц писанных... М., 1810, с. 58.}
Слава костровской версии Оссиана утвердилась настолько, что спустя двадцать лет Н. И. Греч решительно заявил: "Перевод Кострова несравненно лучше подлинника". {Избранные места из русских сочинений и переводов в прозе. Изд. Николаем Гречем. СПб., 1812, с. 437.} И еще через десятилетие А. А. Бестужев писал: "Проза Кострова в переводе Оссиана и доныне может служить образцом благозвучия, возвышенности". {Бестужев А. Взгляд на старую и новую словесность в России. - Полярная звезда на 1823 год. СПб., 1823, с. 12.}
Костров ознакомил своих соотечественников не только с поэмами Оссиана, но и с обширным предисловием, также заимствованным из издания Летурнера, где французский переводчик на основании "рассуждений" Макферсона и Блэра составил очерк истории и этнографии "цельтов" и "каледонян", воспетых Оссианом. Здесь провозглашались новые философские и эстетические принципы, объявлялись важными "мнения, мысли, обычаи, склонности, страсти и увеселения какого-нибудь народа, исходящего, так сказать, из рук созидающей природы", т. е. непросвещенного. Шотландский бард уподоблялся Гомеру, ибо "тот и другой в сочинениях своих имели образцом природу". Но этим следованием природе - своей у каждого - объясняется и различие двух народных певцов, поскольку "стихотворения Гомеровы и Оссиановы имеют на себе знаки и, так сказать, печать различного свойства своих народов". {Оссиан, сын Фингалов..., ч. I, с. XXVI, LIX.} Таким образом, не только в художественную практику Кострова проникали романтические идеи, но он передавал их и в прямом теоретическом выражении.
Можно утверждать, что перевод Кострова явился основной базой русского оссианизма. Прозаические переводы макферсоновских "Поэм Оссиана" после него в сущности прекратились. Какие-нибудь появившиеся в начале XIX в. отдельные публикации никому не известных переводчиков вроде Петра Война-Куренского или Якова Лизогуба носили случайный характер и не могли сколько-нибудь серьезно противостоять переводу Кострова. Внимание переводчиков-прозаиков привлекали скорее сборники "оссианидов" - Эдмунда фон Гарольда и Джона Смита {См.: Стихотворения Оссияна, сына Фингалова. барда III века; найденные и изданные в свет г-ном Гарольдом. Перевод с немецкого [Р. Ф. Тимковского]. М., 1803, 320 с.; Стихотворения эрские или ирландские, то есть: Поэмы Оссиана, Оррана, Уллина и Ардара, вновь собранные в некоторой части западной Шотландии и изданные в свет г. Смитом, кои на российской язык г. Костровым переложены еще не были. Перевел с французского Семен Филатов. Ч. I-III, СПб., 1810, XVI, 182, 169, 176 с. - См. также прозаические переводы отдельных поэм из сборника Гарольда в "Иппокрене" (1801, ч. IX, с. 353-358. - Утренняя песнь барда Длоры) и в "Новостях русской литературы" (1803, ч. V, с. 280-285, 289-300, 305-307. - Песни Тарские).} - именно потому, что Костров их не переводил. В 1818 г. "Гальские стихотворения" Кострова были переизданы.
"Кому из любителей российской литературы неизвестен теперь Оссиан?" говорилось в середине 1790-х годов в одном из московских журналов. {А. X. [Xаненко А. И.]. О похвалах у всех первых народов. - Приятное и полезное препровождение времени, 1796, ч. X, с. 81.} Такой риторический вопрос имел вполне определенный смысл. Перевод Кострова сделал шотландского барда доступным каждому грамотному русскому человеку, и читатели самых различных общественных слоев увлекались им. Костров недаром посвятил перевод Суворову. Оссиан стал любимым чтением великого полководца. А вот читатель иного социального круга. Будущий востоковед Е. Ф. Тимковский (1790-1875) вспоминал в конце жизни, как, будучи 10-11-летним учащимся, он со старшим братом зачитывались костровским переводом, "бесподобные отрывки произносились на память, и мы с братом знали наизусть почти всего Оссиана". {Тимковский Е. Ф. Воспоминания. Киев, 1894, с. 19.} И когда Павел Львов в "истинно русской повести" "Александр и Юлия" показал, как героиня "предается... удовольствию чтения песней Оссиановых"), который "томит и возвышает душу" Юлии, мечтающей подражать его воинственным девам, {Новости, 1799, кн. 3, июль, с. 258-259.} то несомненно, что писатель-сентименталист отразил характерное явление культурной жизни своего времени.
Оссиан стал широко известен, и разнообразные оссиановские реминисценции, которые встречаются в русской литературе этого времени, будь то "восторженный нежносердый сын Фингалев", кому являлись "герои Сельмские", или "мрачные песни шотландского барда", о которых напоминает грустный осенний пейзаж, {Приятное и полезное препровождение времени, 1796, ч. IX, с. 197; Иппокрена или Утехи любословия, 1799, ч. III, с. 103.} или иные подобные, все они предназначались для читателей, кому поэзия Оссиана была уже знакома и близка.
Одним из первых русских писателей, в чьем творчестве отразилось воздействие оссиановской поэзии, был крупнейший русский поэт конца XVIII в. Гаврила Романович Державин {Вопрос об отношении Державина к Оссиану уже поднимался исследователями; см.: Державин. Соч. с объяснит. примеч. Я. Грота, т. I. СПб., 1864, с. 344 354-355, 461-463, 473, 575-578; т. II, 1865, с. 270-273, 287; Замотин И. И. Романтизм двадцатых годов XIX стол, в русской литературе, т. I. Изд. 2-е, СПб.-М., 1911, с. 40-43; Введенский, с. 11-30; Пумпянский Л. В. Сентиментализм. - В кн.: История русской литературы, т. IV. М.-Л., 1947, с. 433.} В его оссианизме тесно переплелись два момента: идейный и эстетический. Общественное сознание Державина было потрясено крестьянской войной, которую он наблюдал лично, а затем - французской революцией. И он уже не мог, как его предшественники, воспевать безоблачное торжество монархической государственности. Военное величие России во второй турецкой войне рисовалось ему в трагических тонах. При этом он искал для своей поэзии новой образности, связанной с близкой ему северной природой. Все это вело его к Оссиану, а также к скандинавской поэзии, воспринятой через "Введение в историю Датскую" швейцарского ученого П.-А. Малле, которое вышло в русском переводе в 1785 г. и вызвало живой интерес в литературных кругах. Это переплетение оссианизма и скандинавизма как явлений типологически близких было характерно для русских преромантических исканий на рубеже веков. {См.: Шарыпкин Д. М. Скандинавская литература в России. Л., 1980, с. 100-105.}
Первоначально Державин, видимо, познакомился с Оссианом по сборнику "Поэмы древних бардов" и уже в "Песни по взятии Измаила" (1790), написанной еще в ломоносовской традиции, в изображении русских воинов чувствуется влияние оссианической образности, которую сам Державин определял впоследствии в рассуждении "О лирической поэзии" как соединение мрачных картин и мужества, возбуждающее к героизму. {Державин. Соч., т. VII. СПб., 1872, с. 606.} В оссианическом духе, например, выдержана 26-я строфа:
Уже в Евксине с полунощи
Меж вод и звезд лежит туман,
Под ним плывут дремучи рощи;
Средь них, как гор отломок льдян,
Иль мужа нека тень седая
Сидит, очами озирая;
Как полный месяц, щит его;
Как сосна, рында обожженна;
Глава до облак вознесенна,
Орел над шлемом у него. {*}
{* Там же. т. I, с. 354-355.}
Характерно, что священник, идущий впереди солдат, уподобляется Державиным барду, воодушевляющему воинов.
Оссианические черты обнаруживаются в оде "На взятие Варшавы" (1795), стихотворении "На кончину Ольги Павловны" (1795), позднее - в одах "На победы в Италии" и "На переход Алпийских гор" (1799); в последней шотландский бард прямо назван (см. выше, с. 448). А оду "На победы в Италии" Державин начинал строками:
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит.
И, поясняя это место, поэт писал: "Древние северные народы, или варяго-руссы, возвещали войну и сбирались на оную по ударению в щит. А Валками назывались у них военные девы или музы". {Там же, т. II, с. 270-272.} Здесь дева-воительница германской мифологии валькирия ("Валка") соседствует с Оссиановскими бардами и призывает на бой ударами в щит, как это делают вожди в поэмах Оссиана. Державин ошибался, называя Валку музою. Но для нас примечательна его попытка обосновать единую поэтическую образную систему для всех северных народов, включая и "варяго-руссов", т. е. предков русского народа, согласно распространенным в то время историческим теориям. И оссианизм являлся органической составной частью этой системы. Поэтому дальше в оде следуют взятые прямо из Оссиана звенящие "сто арф" и горящие "сто дубов", после чего является покрытая "белых волн туманом" тень Рюрика, который "пленяется певцами, поющими его дела".
В 1794 г. после смерти жены Державин стал переводить "Карик-туру"; в этой поэме Оссиана, в скорбной песне Шильрика о погибшей Винвеле он находил созвучие своим чувствам. И в его набросках песни "На смерть Плениры" он описывал кончину своей героини, близко следуя изображению заходящего солнца в начале "Карик-туры". Но высшим проявлением оссианизма Державина по праву считается трагическая ода "Водопад" (1794), где тема могущества екатерининской державы воплощена в зловещей картине ночи, катастроф и страшных видений:
Но кто там идет по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны?
Чья тень спешит по облакам
В воздушные жилища горни?
На темном взоре и челе
Сидит глубока дума в мгле! {*}
{* Там же, т. I, с. 473.}
Связь Державина с оссианизмом была ясна уже его современникам. Недаром Карамзин посвятил ему перевод "Сельмских песен". Позднее поэт Алексей Богословский в стихотворении "Лире росского Оссиана" представил Державина в символическом образе поэта Севера и торжественно вопрошал:
Иль древний бард то с лирой громкой
Бессмертный вечно Оссиян? {*}
{* Сев. Меркурий, 1810, ч. V, Э 15, с. 175.}
Тем не менее генетически связанные с оссианизмом некоторые элементы поэтики Державина настолько органично вошли в его поэтическую систему, что впоследствии Гоголь мог с полным основанием заявить: "У него своя самородная, дикая, сверкающая поэзия, не оссиановская, не германская, не итальянская, текущая, колоссально разливаясь, как Россия". {Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. VIII. [М.-Л.], 1952, с. 538.}
Иной характер носил оссианизм Карамзина, который знакомился с поэзией шотландского барда по английскому тексту Макферсона еще в юношеском возрасте. В двадцать два года он писал восхищенно: "О дабы мечты мои уподобились некогда мечтам Омировым и Оссияновым... которых песни поныне суть источники пользы и удовольствия для смертных, посвященных в мистерии Поэзии!" {Прогулка. - Детское чтение для сердца и разума, 1789, ч. XVIII, с. 167-168.} Европейское путешествие 1789-1790 гг. Карамзин совершил, когда его воображение, как он сам признавался, было "наполнено Оссианом". {Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Повести. М., 1980, с. 526.} Так, в частности, размышляя о непрочности человеческих завоеваний, он восклицал: "Оссиан! ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного и для того потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!" {Там же, с. 303.} Эта мысль о бренности и обреченности всего земного Карамзину особенно близка. Утрата веры в необратимость прогрессивных завоеваний и как следствие отказ, хотя бы декларативный, от активной общественной деятельности, уход в мир эмоций питали его сентиментализм вообще и, в частности, его оссианизм. Не битвы, не героические подвиги, но картины природы привлекают Карамзина в "Оссиановых песнях". Их достоинства, как указывал он в "Предуведомлении" к "Картону", состоят "в неподражаемой прекрасной простоте, в живости картин из дикой природы, в краткости, в силе описаний и в оригинальности выражений, которые, так сказать, сама натура ему представляла". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 117.}
Карамзин деятельно пропагандировал поэзию Оссиана. В издававшихся им журналах, помимо упомянутых уже собственных его прозаических переводов, печатались стихотворные переложения И. И. Дмитриева, В. В. Капниста, П. С. Кайсарова, М. М. Вышеславцева. В его творчестве 1790-х-начала 1800-х годов обнаруживаются следы влияния поэзии шотландского барда. {См.: Маслов В. И. Оссианизм Карамзина. Прилуки, 1928.} Здесь и дикий оссианический пейзаж в "древней балладе" "Раиса" (1791), и переодевание героини в мужские воинские доспехи в повести "Наталья, боярская дочь" (1792), и отзвуки макферсоновской образности в описаниях Симонова монастыря ("Бедная Лиза", 1792) или бури и битвы ("Марфа Посадница", 1803). Наконец, Карамзин неоднократно упоминает и само имя Оссиана для обозначения заимствованных у него выражений, будь то пиршественная "чаша радости" ("Лиодор"), или "сын опасности и мрака" ("Наталья, боярская дочь"), или "тесный домик" (т. е. могила - "Рыцарь нашего времени").
Но эти отголоски оссиановских мотивов носят у Карамзина подчас внешний характер. Не случайно оссиановские реминисценции даются у него нередко в шутливом тоне, вводятся в произведение, написанное в иной стилистической манере. А в "Дремучем лесе" (1795) само имя барда включено в литературную игру. {Подзаголовок: "Сказка для детей, сочиненная в один день на следующие заданные слова: балкон, лес, шар, лошадь, хижина, луг, малиновый куст, дуб, Оссиан, источник, гроб, музыка" (Карамзин. Соч., т. III. СПб., 1848, с. 69).}
Автору "Бедной Лизы" был близок главным образом оссианический психологизм, меланхолическая тональность "Поэм", г. е. то, что объединяло их с сентиментализмом вообще. В стихотворении "Поэзия" (1787) он подчеркивал, что, хотя "песни Оссиана" "настраивают нас к печальным представленьям; но скорбь сия мила и сладостна душе" (см. выше, с. 447). Упоение сладостной скорбью, та самая "радость скорби", что пронизывает поэмы Оссиана, - в этом состоял эмоциональный пафос сентиментализма самого Карамзина и его последователей, влекший их к шотландскому барду. К той же мысли он возвращался в "Предуведомлении" к переводу "Картона", где писал об Оссиане: "Глубокая меланхолия - иногда нежная, но всегда трогательная, - разлиянная во всех его творениях, приводит читателя в некоторое уныние; но душа наша любит предаваться унынию сего рода, любит питать оное, и в мрачных своих представлениях сама себе нравится". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 117.}
Со временем, однако, Карамзин, видимо, охладел к былому кумиру. В 1798 г. он перевел для "Пантеона иностранной словесности" из "Magasin encyclopedique" статью "Оссиан", посвященную французскому переводу сборника Джона Смита. Автор статьи, признавая достоинства поэзии шотландского барда, ее трогательность, в то же время указывал на основной ее порок - унылое однообразие: "...беспрестанное повторение одних чувств, однех картин скоро утомляет... Основание и подробности сих гимнов всегда единообразны, и читатели, имеющие вкус, не должны уподоблять их таким творениям, в которых соединяются красоты и чувства всякого роду". {Пантеон иностранной словесности, 1798, кн. I, с. 201-202.} К такому мнению, очевидно, приближался и сам Карамзин в пору зрелости, коль скоро переводил он вольно, сообразуясь со своими взглядами. {См.: Кафанова О. Б. О статье Н. М. Карамзина "Оссиан". - Рус. лит., 1980, Э 3, с. 160-163.}
Тем не менее приверженность его к Оссиану прочно вошла в сознание современников, и близкие ему эмоции выражались в произведениях других русских сентименталистов. Они услаждались дикими мрачными пейзажами, меланхолическими песнопениями. Племянница М. М. Хераскова Александра Хвостова в "отрывке" "Камин" (1795) в мечтах уносится "в дремучие леса и грозные горы Шотландии". "Там... - представляет она себе, - ищу на песке следов храброго войска Фингалова; сижу с его героями вокруг горящего пня дубового; внимаю победоносному бардов пению и ловлю в воздухе унылый звук печальных песней Оссиана". {Приятное и полезное препровождение времени, 1795, ч. VI, с. 73-74.}
С легкой руки Хвостовой воображаемые полеты в дикую Шотландию на поиски Оссиана и его героев становятся своего рода бродячим сюжетом сентименталистов. Они встречаются и в очерке некоего Ф. Ф. "Тень Оссиана", и в "Подражании Оссиану" князя Федора Сибирского, и в медитациях П. Ю. Львова "Сельское препровождение времени". {См.: Муза, 1796, ч. II, май, с. 163; Иппокрена, или Утехи любословия, 1799 ч. III, с. 203-204; 1801, ч. IX, с. 66-68.} А П. И. Шаликов, в чьем творчестве сентиментализм карамзинского толка был доведен до слащаво-эпигонской крайности, в послании "К другу" ссылался на пример Хвостовой и тоже мысленно переносился в древнюю Шотландию, "...грозные скалы, - писал он, - дикие леса мрачные облака, свирепые ветры, бурные ночи, шумное море в песнях Оссиана доставляют несказанное удовольствие моему воображению. Отчего это? верно оттого, что ужас имеет в себе что-то весьма приятное". {См. включенные в настоящее издание отрывки из стихотворений К. Н. Батюшкова, Н. И. Гнедича и Н. М. Языкова.}
Из сентименталистской прозы мотив воображаемого полета в край Фингала перешел в раннюю романтическую поэзию, хотя приобрел здесь уже новый характер: теперь он позволял раскрыть героические аспект темы. {Иппокрена, или Утехи любословия, 1799, ч. I, с. 309.} В сентименталистской же интерпретации этот аспект нередко отступал на задний план и даже вовсе исключался, заслоняемый меланхолической чувствительностью. Между тем именно сентиментальная трактовка отличает наиболее значительное, наиболее масштабное произведение русского оссианизма - трагедию В. А. Озерова "Фингал" (1805)
В основу трагедии был положен вставной эпизод из книги III одноименной поэмы Оссиана-Макферсона, соответствующим образом преобразованный; при этом героиня Агандека получила более благозвучное и удобное для русского стиха имя Моина. Опираясь на оссиановский сюжет, Озеров создавал классическую по внешней форме трагедию. Преромантический Оссиан легко осваивался классицизмом, чему способствовали и некоторая абстрактность повествования, и психологический схематизм, и идеализация героических персонажей, и отсутствие бытового реализма. В то же время Озеров не был ортодоксальным классиком, и его отход от классицизма состоял не только в формальном ограничении трагедии тремя актами, но в попытке, весьма еще робкой, правда, придать ей историческую и психологическую достоверность. Сочиняя своего "Фингала", он стремился воссоздать обычаи, нравы, обряды древних кельтов и скандинавов, обстановку их жизни, для чего внимательно изучал "расуждения" Макферсона и "Введение в историю Датскую" Малле. {См.: Бочкарев В. А. Русская историческая драматургия начала XIX века (1800-1815 гг.). Куйбышев, 1959, с. 179-186.} Разумеется, "историческая верность" при изображении легендарных царств, была весьма условной, но для нас в данном случае важна сама осознанная тенденция драматурга. Созданный им национально-исторический колорит придавал трагедии в глазах современников, как свидетельствовал А. Ф. Мерзляков, "какую-то меланхолическую занимательность". {Вестн. Европы, 1817, ч. XCIII, Э 9, с. 47.}
Услышит _Духа бурь_ во песнях Оссиана
Иль с Юнгом, может быть,
Он будет слезы лить. {*}
{* Аониды, 1797, кн. II, с. 125.}
Появление русского перевода Оссиана относится к концу 1780-х-началу 1790-х годов. В это время несколько русских литераторов начинают независимо друг от друга приобщать к новому поэтическому миру своих соотечественников. В 1788 г. Александр Иванович Дмитриев (1759-1798), брат поэта И. И. Дмитриева и друг Н. М. Карамзина, известный своими переводами с французского, перевел из сборника "Избранные эрские сказки и стихотворения" (1772; см. выше, с. 496) десять из четырнадцати оссианических фрагментов и издал их отдельной книжкой. {Поэмы древних бардов. Перевод А. [И.] Д[митриева]. На ижд[ивении] П. [И.] Б[огдановича]. СПб., 1788. 64 с.}
Начало было положено, и в 1791 г. Карамзин публикует в своем "Московском журнале" "Картона" и "Сельмские песни". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 115-147; ч. III, кн. 2, с. 134-149.} В следующем году в журналах появились новые публикации. Сентименталист В. С. Подшивалов перевел "Дартулу", {Зритель, 1792, ч. II, июнь, с. 145-152; июль, с. 184-215.} переводчик И. С. Захаров - туже поэму и "Ойну-Моруль". {Чтение для вкуса, разума и чувствований, 1792, ч. V, с. 14-51.} И тогда же вышло полное двухтомное издание поэм Оссиана в переводе Е. И. Кострова, {Оссиан, сын Фингалов, бард третьего века: Гальские (иначе эрские, или ирландские) стихотворения, переведены с французского Е. Костровым, ч. I, II. М., 1792, LXXIV, 75-363, 264 с.} которому принадлежала основная заслуга в распространении известности и славы Оссиана в России.
В истории русской литературы Ермил Иванович Костров (ок. 1750-1796) является весьма симптоматичной фигурой. Как писал о нем Г. А. Гуковский, "он чрезвычайно чутко и быстро реагировал творчески на новые явления искусства, отчетливо улавливал художественные веяния времени и в краткий срок - менее одного десятилетия - совершил эволюцию, последовательно отразившую основные этапы развития русской литературной культуры второй половины XVIII в." {История русской литературы, т. IV. М.-Л., 1947, с. 462.} Этапами творческого пути Кострова были барочные "похвальные" оды в стиле Ломоносова, затем классический перевод "Илиады" александрийским стихом и, наконец, преромантический Оссиан.
Свой перевод Костров создавал по французскому переводу Летурнера, поскольку из новых западных языков он владел только французским, а перевод Летурнера был в то время единственным полным на этом языке. Конечно, стремление французского переводчика несколько "пригладить" живописность макферсоновских образов и, с другой стороны, "улучшить" их за счет риторических фигур отразилось и в тексте Кострова. Тем не менее было бы неверно ставить знак равенства между двумя переводами - французским и русским. Следуя русской классической традиции и причисляя поэмы Оссиана к высокому эпосу, Костров добивался их стилистической возвышенности за счет широкого применения архаических славянизмов. На страницах "Гальских стихотворений" постоянно встречаются слова: бранноносец, дщерь, чадо, власы, рамена, перси, глас, криле, древо, елень, ловитва, пагуба, синета (синева], воззреть, вострепетать, вещать, рещи (говорить), течь (итти), простираться (двигаться вперед), надмить (надувать), изъязвить (ранить), почто, зане, паки, сей, оный и т. п.
В таком обилии архаизмов и церковнославянизмов проявилось сознательное стремление Кострова к "высокому штилю", как его в свое время определил Ломоносов.
С первых же строк повествование велось в величаво торжественном тоне: "Бесстрашный Кушуллин сидел пред вратами Туры при корени шумящего ветвиями древа. Его копие стояло, уклонясь к твердому и мхом покрытому камени. Его щит покоился близ его на злачном дерне. Его воображение представляло ему в мечтах Каирбара, героя, пораженного им в сражении, как вдруг Моран, посланный бодрствовать над океаном, возвращаясь, возвещает ему об успехе своих недремлющих очей.
"Востани, Кушуллин, востани, - рек юный ратник: - я зрел корабли Сварановы. Кушуллин! сопостаты многочисленны: мрачное море стремит на берег сонмы героев"", и т. д. {Оссиан, сын Фингалов.... ч. I, с. 78.} Так начинается "Фингал". И этот тон сохраняется до конца перевода.
Несомненно, что такая стилистическая приподнятость служила уже созданию не классического, но романтического колорита, передаче сумрачного настроения "песен" Оссиана, их эмоциональной напряженности. И она немало способствовала успеху перевода Кострова. Полководец Л. В. Суворов, которому Костров посвятил свой труд, ответил ему благодарственным стихотворным посланием, заключая которое, особенно подчеркнул стиль перевода:
Виргилий и Гомер, о! естьли бы восстали,
Для превосходства бы твой важный слог избрали. {*}
{* Собрание анекдотов графа Суворова и писем, им
самим и к нему от разных лиц писанных... М., 1810, с. 58.}
Слава костровской версии Оссиана утвердилась настолько, что спустя двадцать лет Н. И. Греч решительно заявил: "Перевод Кострова несравненно лучше подлинника". {Избранные места из русских сочинений и переводов в прозе. Изд. Николаем Гречем. СПб., 1812, с. 437.} И еще через десятилетие А. А. Бестужев писал: "Проза Кострова в переводе Оссиана и доныне может служить образцом благозвучия, возвышенности". {Бестужев А. Взгляд на старую и новую словесность в России. - Полярная звезда на 1823 год. СПб., 1823, с. 12.}
Костров ознакомил своих соотечественников не только с поэмами Оссиана, но и с обширным предисловием, также заимствованным из издания Летурнера, где французский переводчик на основании "рассуждений" Макферсона и Блэра составил очерк истории и этнографии "цельтов" и "каледонян", воспетых Оссианом. Здесь провозглашались новые философские и эстетические принципы, объявлялись важными "мнения, мысли, обычаи, склонности, страсти и увеселения какого-нибудь народа, исходящего, так сказать, из рук созидающей природы", т. е. непросвещенного. Шотландский бард уподоблялся Гомеру, ибо "тот и другой в сочинениях своих имели образцом природу". Но этим следованием природе - своей у каждого - объясняется и различие двух народных певцов, поскольку "стихотворения Гомеровы и Оссиановы имеют на себе знаки и, так сказать, печать различного свойства своих народов". {Оссиан, сын Фингалов..., ч. I, с. XXVI, LIX.} Таким образом, не только в художественную практику Кострова проникали романтические идеи, но он передавал их и в прямом теоретическом выражении.
Можно утверждать, что перевод Кострова явился основной базой русского оссианизма. Прозаические переводы макферсоновских "Поэм Оссиана" после него в сущности прекратились. Какие-нибудь появившиеся в начале XIX в. отдельные публикации никому не известных переводчиков вроде Петра Война-Куренского или Якова Лизогуба носили случайный характер и не могли сколько-нибудь серьезно противостоять переводу Кострова. Внимание переводчиков-прозаиков привлекали скорее сборники "оссианидов" - Эдмунда фон Гарольда и Джона Смита {См.: Стихотворения Оссияна, сына Фингалова. барда III века; найденные и изданные в свет г-ном Гарольдом. Перевод с немецкого [Р. Ф. Тимковского]. М., 1803, 320 с.; Стихотворения эрские или ирландские, то есть: Поэмы Оссиана, Оррана, Уллина и Ардара, вновь собранные в некоторой части западной Шотландии и изданные в свет г. Смитом, кои на российской язык г. Костровым переложены еще не были. Перевел с французского Семен Филатов. Ч. I-III, СПб., 1810, XVI, 182, 169, 176 с. - См. также прозаические переводы отдельных поэм из сборника Гарольда в "Иппокрене" (1801, ч. IX, с. 353-358. - Утренняя песнь барда Длоры) и в "Новостях русской литературы" (1803, ч. V, с. 280-285, 289-300, 305-307. - Песни Тарские).} - именно потому, что Костров их не переводил. В 1818 г. "Гальские стихотворения" Кострова были переизданы.
"Кому из любителей российской литературы неизвестен теперь Оссиан?" говорилось в середине 1790-х годов в одном из московских журналов. {А. X. [Xаненко А. И.]. О похвалах у всех первых народов. - Приятное и полезное препровождение времени, 1796, ч. X, с. 81.} Такой риторический вопрос имел вполне определенный смысл. Перевод Кострова сделал шотландского барда доступным каждому грамотному русскому человеку, и читатели самых различных общественных слоев увлекались им. Костров недаром посвятил перевод Суворову. Оссиан стал любимым чтением великого полководца. А вот читатель иного социального круга. Будущий востоковед Е. Ф. Тимковский (1790-1875) вспоминал в конце жизни, как, будучи 10-11-летним учащимся, он со старшим братом зачитывались костровским переводом, "бесподобные отрывки произносились на память, и мы с братом знали наизусть почти всего Оссиана". {Тимковский Е. Ф. Воспоминания. Киев, 1894, с. 19.} И когда Павел Львов в "истинно русской повести" "Александр и Юлия" показал, как героиня "предается... удовольствию чтения песней Оссиановых"), который "томит и возвышает душу" Юлии, мечтающей подражать его воинственным девам, {Новости, 1799, кн. 3, июль, с. 258-259.} то несомненно, что писатель-сентименталист отразил характерное явление культурной жизни своего времени.
Оссиан стал широко известен, и разнообразные оссиановские реминисценции, которые встречаются в русской литературе этого времени, будь то "восторженный нежносердый сын Фингалев", кому являлись "герои Сельмские", или "мрачные песни шотландского барда", о которых напоминает грустный осенний пейзаж, {Приятное и полезное препровождение времени, 1796, ч. IX, с. 197; Иппокрена или Утехи любословия, 1799, ч. III, с. 103.} или иные подобные, все они предназначались для читателей, кому поэзия Оссиана была уже знакома и близка.
Одним из первых русских писателей, в чьем творчестве отразилось воздействие оссиановской поэзии, был крупнейший русский поэт конца XVIII в. Гаврила Романович Державин {Вопрос об отношении Державина к Оссиану уже поднимался исследователями; см.: Державин. Соч. с объяснит. примеч. Я. Грота, т. I. СПб., 1864, с. 344 354-355, 461-463, 473, 575-578; т. II, 1865, с. 270-273, 287; Замотин И. И. Романтизм двадцатых годов XIX стол, в русской литературе, т. I. Изд. 2-е, СПб.-М., 1911, с. 40-43; Введенский, с. 11-30; Пумпянский Л. В. Сентиментализм. - В кн.: История русской литературы, т. IV. М.-Л., 1947, с. 433.} В его оссианизме тесно переплелись два момента: идейный и эстетический. Общественное сознание Державина было потрясено крестьянской войной, которую он наблюдал лично, а затем - французской революцией. И он уже не мог, как его предшественники, воспевать безоблачное торжество монархической государственности. Военное величие России во второй турецкой войне рисовалось ему в трагических тонах. При этом он искал для своей поэзии новой образности, связанной с близкой ему северной природой. Все это вело его к Оссиану, а также к скандинавской поэзии, воспринятой через "Введение в историю Датскую" швейцарского ученого П.-А. Малле, которое вышло в русском переводе в 1785 г. и вызвало живой интерес в литературных кругах. Это переплетение оссианизма и скандинавизма как явлений типологически близких было характерно для русских преромантических исканий на рубеже веков. {См.: Шарыпкин Д. М. Скандинавская литература в России. Л., 1980, с. 100-105.}
Первоначально Державин, видимо, познакомился с Оссианом по сборнику "Поэмы древних бардов" и уже в "Песни по взятии Измаила" (1790), написанной еще в ломоносовской традиции, в изображении русских воинов чувствуется влияние оссианической образности, которую сам Державин определял впоследствии в рассуждении "О лирической поэзии" как соединение мрачных картин и мужества, возбуждающее к героизму. {Державин. Соч., т. VII. СПб., 1872, с. 606.} В оссианическом духе, например, выдержана 26-я строфа:
Уже в Евксине с полунощи
Меж вод и звезд лежит туман,
Под ним плывут дремучи рощи;
Средь них, как гор отломок льдян,
Иль мужа нека тень седая
Сидит, очами озирая;
Как полный месяц, щит его;
Как сосна, рында обожженна;
Глава до облак вознесенна,
Орел над шлемом у него. {*}
{* Там же. т. I, с. 354-355.}
Характерно, что священник, идущий впереди солдат, уподобляется Державиным барду, воодушевляющему воинов.
Оссианические черты обнаруживаются в оде "На взятие Варшавы" (1795), стихотворении "На кончину Ольги Павловны" (1795), позднее - в одах "На победы в Италии" и "На переход Алпийских гор" (1799); в последней шотландский бард прямо назван (см. выше, с. 448). А оду "На победы в Италии" Державин начинал строками:
Ударь во сребряный, священный,
Далеко-звонкий, Валка! щит:
Да гром твой, эхом повторенный,
В жилище бардов восшумит.
И, поясняя это место, поэт писал: "Древние северные народы, или варяго-руссы, возвещали войну и сбирались на оную по ударению в щит. А Валками назывались у них военные девы или музы". {Там же, т. II, с. 270-272.} Здесь дева-воительница германской мифологии валькирия ("Валка") соседствует с Оссиановскими бардами и призывает на бой ударами в щит, как это делают вожди в поэмах Оссиана. Державин ошибался, называя Валку музою. Но для нас примечательна его попытка обосновать единую поэтическую образную систему для всех северных народов, включая и "варяго-руссов", т. е. предков русского народа, согласно распространенным в то время историческим теориям. И оссианизм являлся органической составной частью этой системы. Поэтому дальше в оде следуют взятые прямо из Оссиана звенящие "сто арф" и горящие "сто дубов", после чего является покрытая "белых волн туманом" тень Рюрика, который "пленяется певцами, поющими его дела".
В 1794 г. после смерти жены Державин стал переводить "Карик-туру"; в этой поэме Оссиана, в скорбной песне Шильрика о погибшей Винвеле он находил созвучие своим чувствам. И в его набросках песни "На смерть Плениры" он описывал кончину своей героини, близко следуя изображению заходящего солнца в начале "Карик-туры". Но высшим проявлением оссианизма Державина по праву считается трагическая ода "Водопад" (1794), где тема могущества екатерининской державы воплощена в зловещей картине ночи, катастроф и страшных видений:
Но кто там идет по холмам,
Глядясь, как месяц, в воды черны?
Чья тень спешит по облакам
В воздушные жилища горни?
На темном взоре и челе
Сидит глубока дума в мгле! {*}
{* Там же, т. I, с. 473.}
Связь Державина с оссианизмом была ясна уже его современникам. Недаром Карамзин посвятил ему перевод "Сельмских песен". Позднее поэт Алексей Богословский в стихотворении "Лире росского Оссиана" представил Державина в символическом образе поэта Севера и торжественно вопрошал:
Иль древний бард то с лирой громкой
Бессмертный вечно Оссиян? {*}
{* Сев. Меркурий, 1810, ч. V, Э 15, с. 175.}
Тем не менее генетически связанные с оссианизмом некоторые элементы поэтики Державина настолько органично вошли в его поэтическую систему, что впоследствии Гоголь мог с полным основанием заявить: "У него своя самородная, дикая, сверкающая поэзия, не оссиановская, не германская, не итальянская, текущая, колоссально разливаясь, как Россия". {Гоголь Н. В. Полн. собр. соч., т. VIII. [М.-Л.], 1952, с. 538.}
Иной характер носил оссианизм Карамзина, который знакомился с поэзией шотландского барда по английскому тексту Макферсона еще в юношеском возрасте. В двадцать два года он писал восхищенно: "О дабы мечты мои уподобились некогда мечтам Омировым и Оссияновым... которых песни поныне суть источники пользы и удовольствия для смертных, посвященных в мистерии Поэзии!" {Прогулка. - Детское чтение для сердца и разума, 1789, ч. XVIII, с. 167-168.} Европейское путешествие 1789-1790 гг. Карамзин совершил, когда его воображение, как он сам признавался, было "наполнено Оссианом". {Карамзин Н. М. Письма русского путешественника. Повести. М., 1980, с. 526.} Так, в частности, размышляя о непрочности человеческих завоеваний, он восклицал: "Оссиан! ты живо чувствовал сию плачевную судьбу всего подлунного и для того потрясаешь мое сердце унылыми своими песнями!" {Там же, с. 303.} Эта мысль о бренности и обреченности всего земного Карамзину особенно близка. Утрата веры в необратимость прогрессивных завоеваний и как следствие отказ, хотя бы декларативный, от активной общественной деятельности, уход в мир эмоций питали его сентиментализм вообще и, в частности, его оссианизм. Не битвы, не героические подвиги, но картины природы привлекают Карамзина в "Оссиановых песнях". Их достоинства, как указывал он в "Предуведомлении" к "Картону", состоят "в неподражаемой прекрасной простоте, в живости картин из дикой природы, в краткости, в силе описаний и в оригинальности выражений, которые, так сказать, сама натура ему представляла". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 117.}
Карамзин деятельно пропагандировал поэзию Оссиана. В издававшихся им журналах, помимо упомянутых уже собственных его прозаических переводов, печатались стихотворные переложения И. И. Дмитриева, В. В. Капниста, П. С. Кайсарова, М. М. Вышеславцева. В его творчестве 1790-х-начала 1800-х годов обнаруживаются следы влияния поэзии шотландского барда. {См.: Маслов В. И. Оссианизм Карамзина. Прилуки, 1928.} Здесь и дикий оссианический пейзаж в "древней балладе" "Раиса" (1791), и переодевание героини в мужские воинские доспехи в повести "Наталья, боярская дочь" (1792), и отзвуки макферсоновской образности в описаниях Симонова монастыря ("Бедная Лиза", 1792) или бури и битвы ("Марфа Посадница", 1803). Наконец, Карамзин неоднократно упоминает и само имя Оссиана для обозначения заимствованных у него выражений, будь то пиршественная "чаша радости" ("Лиодор"), или "сын опасности и мрака" ("Наталья, боярская дочь"), или "тесный домик" (т. е. могила - "Рыцарь нашего времени").
Но эти отголоски оссиановских мотивов носят у Карамзина подчас внешний характер. Не случайно оссиановские реминисценции даются у него нередко в шутливом тоне, вводятся в произведение, написанное в иной стилистической манере. А в "Дремучем лесе" (1795) само имя барда включено в литературную игру. {Подзаголовок: "Сказка для детей, сочиненная в один день на следующие заданные слова: балкон, лес, шар, лошадь, хижина, луг, малиновый куст, дуб, Оссиан, источник, гроб, музыка" (Карамзин. Соч., т. III. СПб., 1848, с. 69).}
Автору "Бедной Лизы" был близок главным образом оссианический психологизм, меланхолическая тональность "Поэм", г. е. то, что объединяло их с сентиментализмом вообще. В стихотворении "Поэзия" (1787) он подчеркивал, что, хотя "песни Оссиана" "настраивают нас к печальным представленьям; но скорбь сия мила и сладостна душе" (см. выше, с. 447). Упоение сладостной скорбью, та самая "радость скорби", что пронизывает поэмы Оссиана, - в этом состоял эмоциональный пафос сентиментализма самого Карамзина и его последователей, влекший их к шотландскому барду. К той же мысли он возвращался в "Предуведомлении" к переводу "Картона", где писал об Оссиане: "Глубокая меланхолия - иногда нежная, но всегда трогательная, - разлиянная во всех его творениях, приводит читателя в некоторое уныние; но душа наша любит предаваться унынию сего рода, любит питать оное, и в мрачных своих представлениях сама себе нравится". {Моск. журнал, 1791, ч. II, кн. 2, с. 117.}
Со временем, однако, Карамзин, видимо, охладел к былому кумиру. В 1798 г. он перевел для "Пантеона иностранной словесности" из "Magasin encyclopedique" статью "Оссиан", посвященную французскому переводу сборника Джона Смита. Автор статьи, признавая достоинства поэзии шотландского барда, ее трогательность, в то же время указывал на основной ее порок - унылое однообразие: "...беспрестанное повторение одних чувств, однех картин скоро утомляет... Основание и подробности сих гимнов всегда единообразны, и читатели, имеющие вкус, не должны уподоблять их таким творениям, в которых соединяются красоты и чувства всякого роду". {Пантеон иностранной словесности, 1798, кн. I, с. 201-202.} К такому мнению, очевидно, приближался и сам Карамзин в пору зрелости, коль скоро переводил он вольно, сообразуясь со своими взглядами. {См.: Кафанова О. Б. О статье Н. М. Карамзина "Оссиан". - Рус. лит., 1980, Э 3, с. 160-163.}
Тем не менее приверженность его к Оссиану прочно вошла в сознание современников, и близкие ему эмоции выражались в произведениях других русских сентименталистов. Они услаждались дикими мрачными пейзажами, меланхолическими песнопениями. Племянница М. М. Хераскова Александра Хвостова в "отрывке" "Камин" (1795) в мечтах уносится "в дремучие леса и грозные горы Шотландии". "Там... - представляет она себе, - ищу на песке следов храброго войска Фингалова; сижу с его героями вокруг горящего пня дубового; внимаю победоносному бардов пению и ловлю в воздухе унылый звук печальных песней Оссиана". {Приятное и полезное препровождение времени, 1795, ч. VI, с. 73-74.}
С легкой руки Хвостовой воображаемые полеты в дикую Шотландию на поиски Оссиана и его героев становятся своего рода бродячим сюжетом сентименталистов. Они встречаются и в очерке некоего Ф. Ф. "Тень Оссиана", и в "Подражании Оссиану" князя Федора Сибирского, и в медитациях П. Ю. Львова "Сельское препровождение времени". {См.: Муза, 1796, ч. II, май, с. 163; Иппокрена, или Утехи любословия, 1799 ч. III, с. 203-204; 1801, ч. IX, с. 66-68.} А П. И. Шаликов, в чьем творчестве сентиментализм карамзинского толка был доведен до слащаво-эпигонской крайности, в послании "К другу" ссылался на пример Хвостовой и тоже мысленно переносился в древнюю Шотландию, "...грозные скалы, - писал он, - дикие леса мрачные облака, свирепые ветры, бурные ночи, шумное море в песнях Оссиана доставляют несказанное удовольствие моему воображению. Отчего это? верно оттого, что ужас имеет в себе что-то весьма приятное". {См. включенные в настоящее издание отрывки из стихотворений К. Н. Батюшкова, Н. И. Гнедича и Н. М. Языкова.}
Из сентименталистской прозы мотив воображаемого полета в край Фингала перешел в раннюю романтическую поэзию, хотя приобрел здесь уже новый характер: теперь он позволял раскрыть героические аспект темы. {Иппокрена, или Утехи любословия, 1799, ч. I, с. 309.} В сентименталистской же интерпретации этот аспект нередко отступал на задний план и даже вовсе исключался, заслоняемый меланхолической чувствительностью. Между тем именно сентиментальная трактовка отличает наиболее значительное, наиболее масштабное произведение русского оссианизма - трагедию В. А. Озерова "Фингал" (1805)
В основу трагедии был положен вставной эпизод из книги III одноименной поэмы Оссиана-Макферсона, соответствующим образом преобразованный; при этом героиня Агандека получила более благозвучное и удобное для русского стиха имя Моина. Опираясь на оссиановский сюжет, Озеров создавал классическую по внешней форме трагедию. Преромантический Оссиан легко осваивался классицизмом, чему способствовали и некоторая абстрактность повествования, и психологический схематизм, и идеализация героических персонажей, и отсутствие бытового реализма. В то же время Озеров не был ортодоксальным классиком, и его отход от классицизма состоял не только в формальном ограничении трагедии тремя актами, но в попытке, весьма еще робкой, правда, придать ей историческую и психологическую достоверность. Сочиняя своего "Фингала", он стремился воссоздать обычаи, нравы, обряды древних кельтов и скандинавов, обстановку их жизни, для чего внимательно изучал "расуждения" Макферсона и "Введение в историю Датскую" Малле. {См.: Бочкарев В. А. Русская историческая драматургия начала XIX века (1800-1815 гг.). Куйбышев, 1959, с. 179-186.} Разумеется, "историческая верность" при изображении легендарных царств, была весьма условной, но для нас в данном случае важна сама осознанная тенденция драматурга. Созданный им национально-исторический колорит придавал трагедии в глазах современников, как свидетельствовал А. Ф. Мерзляков, "какую-то меланхолическую занимательность". {Вестн. Европы, 1817, ч. XCIII, Э 9, с. 47.}