Буквальное бабье надоело, хищные очень, требуют многого. Есть у меня родной
человек, это ты, хоть одна, а верная - всегда и при всех обстоятельствах,
какой бы я ни был, хоть последней сволочью. И нежная ты к тому же.
- Ну это другой разговор, - вздохнула Катя. - Я твоя сестра, а не
кто-нибудь, и мне от тебя ничего не надо, только бы ты был и жил всегда. И
даже после смерти.
- И мне то же самое. Выпьем.
И они чокнулись.
- А всех баб ты все-таки не хай, Коля, - выпив, проговорила Катя. -
Разные они. Не вали всех в одну кучу. Просто не повезло тебе.
- А кому повезло? Единицам.
- Ну не скажи.
- Да черт с ними, Давай стихи читать. Про чертей. Федора Сологуба.
- Это я люблю, - согласилась Катя. - Потому что ты его любишь. Через
тебя и я.
И они читали стихи до полуночи.
Под конец Николай попытался развеять Катин дурман относительно Никиты.
- Пойми, Кать, - сказал он задумчиво. - Ушел он. Ушел и не пришел. Чего
ж такого любить?
- Тянет меня, и все. Забыть не могу. Есть в нем какая-то изюминка для
меня. А в чем дело, не пойму. Чем дальше, тем все больше тянет и тянет.
- Ладно, пойдем спать. Утро ночи мудренее. Доставай мне раскладушку.
На следующее утро - было оно субботним - они долго-долго спали, устав
от водки, стихов и отсутствия Никиты, о котором Коля стал порядком забывать,
но из-за сестры снова вспомнил.
Прошла еще неделя, под субботу Катенька забежала вечерком к своему
братцу, в его однокомнатную квартирку, - немного прибрать в ней,
холостяцкой, потому что всегда жалела Колю.
Пили только чай, но крепкий. Вдруг в дверь постучали. Стук был какой-то
нехороший, не наш. Коля, однако ж, довольно бодро, не спрашивая, распахнул
дверь. Перед ним стоял Никита. Брат и сестра оцепенели. Никита был немного
помят, в том же пиджачке, в котором исчез, но лицо обросло, и взгляд был
совершенно непонятный.
- Откуда ты, Никит? - пробормотал наконец Коля.
- Издалека, - прозвучал односложный ответ. - Принимаешь?
- Проходи.
У Кати из горла вырвался хрип ужаса.
Никита медленно вошел в квартиру. Это был он и в то же время уже не он.
Что-то тяжелое, бесконечно тяжелое было в его глазах. И еще было то, что
нельзя выразить.
- А все думали, что ты умер, Никита, - засуетился Коля. - А ты вон жив.
Катя еще не произнесла ни слова.
- На кухню все, к чаю! К чаю! - продолжал балаболить ведомый вдруг
охватившим его полустрахом Николай. - Садись, Никит. Расскажи по порядку,
что случилось, что с тобой произошло. Ведь ты был, а потом я тебя не видел.
- Хи, хи, хи! - вдруг неожиданно для самой себя захихикала Катя и была
поражена этим.
Никита тем не менее ни на что не обращал внимания. Коля предложил ему
стул. Никита медленно, по-медвежьи, сел.
- Может, споем? - предложил Николай и сам удивился своим словам.
Никита как-то грубо схватил заварочный чайник и стал наливать себе.
Катя остолбенело смотрела на его движения. Да, это был Никита, немного
обросший, но Никита. Ее вдруг охватило давнее волнение - желание слиться,
вобрать в себя Никиту.
Но чем больше она вглядывалась в него, тем больше совсем другое
состояние охватывало ее. От избранника веяло полярным холодом, но был этот
холод не наш, а далекий, всеохватывающий и беспощадный. Ничего человеческого
не было в этом холоде, исходящем от самого лица Никиты, от провала его глаз
я от самой души. Глаза особенно были нечеловечьи, словно прорублены
потусторонним чудовищем. И сама Катенька, ее тело стало леденеть - ее
желание вобрать в себя Никиту, зацеловать исчезло, как сонный бред, как
детская пушинка. Ей теперь трудно было даже смотреть на Никиту, не только
ощущать его всеми нервами тела.
Между тем Никита сурово пил чай. Коля, стоявший около него наподобие
лакея, все время бормотал:
- Отколь ты, Никит, отколь?
- Я сказал, издалека.
- Не убили тебя? - спросила Катя осторожно, глядя на его нос.
- Нет, не убили.
- Может, кто обидел тебя? - вырвалось у Кати, словно ее язык уже не
принадлежал ей. Никита, кажется, даже не понял вопроса.
- О чем ты говоришь, Катя, - взбесился вдруг Николай, - дай человеку
прийти в себя, четыре года человека не было.
- Ты что?! - вспыхнула Катя. - Ведь где-то он был!
- Нигде я не был, - твердо, с каким-то металлом в голосе ответил
Никита.
Он взглянул на портрет Буденного на стене и зевнул.
Николай сел.
- Как это понять, Никита, - чуть-чуть резко спросил Николай. К нему
медленно возвращалось обычное сознание. - "Нигде не был"! Что ты хочешь этим
сказать? Тебя искала милиция, был объявлен розыск. И безрезультатно. Тебя
украли, ограбили, заключили в секретную тюрьму?
- Ну хватит, - грубо оборвал Никита. - О каких ты все пустяках мелешь.
Дай-ка сахарку...
Воцарилось напряженное молчание. Потом Николай, подумав, спросил:
- Может, ты имеешь в виду, что там, где ты был, туда почти никому нет
доступа?
Никита не отвечал, взгляд его уперся в стенку, как будто стенка была
живым существом. Потом он медленным взором обвел окружающих, словно погрузив
их в полунебытие.
И все же Николай снова спросил, уже взвизгнув:
- Ты знаешь, я читал в западных изданиях, что бывают внезапные и
необъяснимые перемещения людей, мгновенные, из одной точки земли в другую,
отдаленную на тысячи и больше километров. Расстояние наше тут не играет
роли. Так были перемещены даже целые корабли с людьми. Но с сознанием этих
людей что-то происходило тогда, они сходили с ума...
Никита пренебрежительно махнул рукой.
- О пустяках все говоришь, друг, - глухо, словно с дальнего расстояния,
проговорил он. - О пустяках.
- Я, Никита, умереть хочу, - вдруг высказалась Катя. - И тебя
поцеловать перед смертью.
Никита словно не слышал ее.
- Жить, жить хочу! - закричал Николай и резко смолк.
- Думаешь, я не хочу, Коля? - обратилась к нему сестра. - Но не так,
как жили раньше.
- По-другому мы не умеем, - возразил Николай.
- А меня на шкаф тянет, - и Катя обратила свой пристальный взгляд на
пыльный шкаф, стоящий в прихожей. - Наверх, вскочить на него или влезть на
люстру, ту большую, что в комнате. И вниз посмотреть или запеть и
раскачиваться.
- В муху я тогда воплощусь, в отместку, вот что, - заключил Николай.
- Почему в муху, - обиделась Катя. - Я мухой не хочу быть, а ведь
должна буду - за тобой. Ты в одну утробу, и я в ту же... Ты в другую, и я в
нее же. Поскачем давай по миру.
Николай дико захохотал.
Катя хлебнула чай прямо из горлышка заварочного чайника.
- Телевизор надо включить, Коля, - сказала она, отпив.
- Чай хорош, - угрюмо сказал Никита, - а туалет-то у вас где?
Коля показал направление. Никита встал и зашел в туалет, хлопнув
дверью. Воцарилось молчание. Лица брата и сестры постепенно опять приняли
нормальный вид. Катя нарезала белый хлеб и сделала бутерброд.
- Что-то его долго нет? - тревожно спросил у сестры Николай, когда
прошло четверть часа.
- Может, много чаю выпил. Ишь как дул, - тихо промолвила Катя.
Но Никита все не выходил и не выходил.
- Это уже становится интересным, - нервно сказал Николай. - Что он там
делает?..
- Пойдем постучим ему.
Они подошли к двери. Постучали. Дернули - туалет заперт изнутри. Но
ответом было молчание.
- Что он там, умер, что ли? - И, разъярившись, Николай с бешеной силой
рванул дверь. Раздался треск, дверь распахнулась. Они заглянули. Внутри
никого не было. Кругом тихо.
Катя дико закричала.
- Где же, где он?! - заорал Николай и стал бегать по всей квартире взад
и вперед, опрокидывая стулья. В квартире было отсутствие. Катя, красная от
ужаса, подошла к брату и крикнула ему в лицо:
- Как жить-то теперь будем, как жить?!
















    Отдых



Жара плыла по южному берегу Крыма; от красивости прямо некуда было
деваться, и ощущалось даже что-то грозное в этой игрушечной красоте, потому
что это была не просто игрушечная красота природы, то есть чего-то не
зависящего от волн человека. Людишки, приехавшие сюда из разных мест,
хихикали до потери сознания, их больше бесила не красивость, а теплота н
воздух, в которые они погружали свои разморенные непослушные тела. Они не
понимали, почему на свете может быть так хорошо и красиво, и, тупо выпятив
свои безмутные глаза и животы вперед, на море, толпами стекались к берегу.
Весь пляж был усыпан телами, и дальше это месиво продолжалось в море, в
нем, плоть от плоти, стояли и бултыхались людишки - некоторые приходили в
воду с закуской и, погрузившись по грудь в воду, часами простаивали на
месте, переминаясь время от времени, тут же перекусывая, другие ретиво
полоскали белье, наиболее юркие и смелые заплывали подальше, куда
обыкновенные обыватели не рисковали. На пляже расположились несколько
грязных пунктов для еды, два дощатых туалета и неуютный, как ворона,
посаженная на палку, крикливый громкоговоритель.
Дальше над людьми величественно-безразлично возвышались горы, а пониже
- курортный городишко с белыми хатами, ларьками, венерической больницей и
парком культуры и отдыха.
В одном из маленьких домншек-клетушек, целиком забитых приезжим
народцем, снимала треть комнаты Наташа Глухова - странное, уже четвертый
сезон скуки ради отдыхающее у моря существо. В домике этом у обезумевшей и
впавшей в склероз от жадности хозяйки все комнаты-норы были уже до
неприличия замусолены отдыхающими. Людишки, оказавшиеся здесь, походили друг
на друга прямо до абсурда: не то чтобы они были безличны - нет, но все их
изгибы и особенности были странно похожие, во всяком случае одного типа, они
даже слегка ошалели, глядя друг на друга. К осени почему-то потянулось и
более отклоняющееся от нормы; рядом с Наташей снял, например, гнездо
лысо-толстый пожилой человек, который всем говорил, что приехал на юг
потому, что страсть как любит здесь испражняться.
- Оттого, что, во-первых, тут ласковый воздух, - загибал палец он. -
Во-вторых, я люблю быть во время этого, как тюлень, совсем голым, без единой
маечки, а у нас в Питере этого нельзя - простудисся.
Сама Наташа Глухова даже этого типа воспринимала спокойно, без
истерики. Она не то что не любила жизнь - и в себе, и в людях, а просто
оказывалось, что жизнь сама по себе, а она - сама по себе. Она не жила, а
просто ходила по жизни, как ходят по земле, не чувствуя ее. Формально это
было двадцатитрехлетнее существо, с непропорциональным, угловато-большим
телом и лицом, в котором дико сочеталось что-то старушечье и лошадиное.
Лучше всего на свете она выносила работу - спокойную, тихую, как переписка.
Немного мучилась вечером после работы. Так и свой отдых в Крыму она
воспринимала как продолжение работы нудной, скучной, только здесь еще надо
было самой заполнять время.
Поэтому Наташа, несмотря на нежное, пылающее солнце и море, подолгу
растягивала обеды, походы за хлебом: из всех столовых и магазинов выбирала
те, где очередь подлиннее.
"Постою я, постою, - думала она. - Постою".
Иногда, в состоянии особого транса, она у самого прилавка бросала
очередь и становилась снова, в конец.
В очереди было о чем поговорить.
Нравилось ей так же кататься туда-сюда на автобусах. Правда, смотреть в
окна она не особенно любила, а больше смотрела в одну точку, чаще на полу.
Пешком она ходила медленно, покачиваясь.
Зарплатишка у нее была маленькая, шальная, некоторые собачки больше
проедят, но ей хватало; к тому же за четыре сезона в Крыму у нее
выработалась меланхолическая старушечья привычка по мелочам воровать у
отдыхающих. Это немного скрашивало жизнь. Проделывала она это спокойно,
почти не таясь; отдыхающие не думали на нее просто потому, что на нее нельзя
было подумать. У одного старичка стянула даже грязный носовой платок из-под
подушки. "Во время менструации пригодится", - подумала она.
Как ни странно, Наташа Глухова была уже женщина; наверное потому, что
это не составляет большого труда. Но одно дело стать женщиной, другое -
держать около себя мужиков, насчет этого Наташа была совсем вареная.
От нее разбегались по двум причинам. Во-первых, от скуки.
"Полежим мы, полежим, - казалось, говорил весь ее вид. - Полежим".
- Какая-то ты вся неаккуратная, - сокрушался один парень-свистун. Он
почему-то боялся, что она заденет его во время любви своей длинной ногой,
заденет просто так, по неумению располагать своим телом.
Во-вторых, многие чуждались ее хохота.
Надо сказать, что Наташе все-таки немного нравилась половая жизнь,
поэтому-то она не всегда просто "шагала" по ней, как "шагала" по жизни, а
относилась к сексу с небольшим пристрастием. Выражением этого пристрастия и
был чудной, подпрыгивающий, точно уходящий ввысь, в никуда, хохот, который
часто разбирал ее как раз в тот момент, когда она ложилась на спину и
задирала ноги.
Один мужик от испуга прямо сбег с нее, в кусты и домой, через поле.
Некоторые и сами принимались хохотать. Так что половая жизнь Наташи
Глуховой была никудышной. Но это не мешало ей здесь, в Крыму, почти всегда
понапрасну - под вечер выходить на аллеи любви. Сядет и сидит на скамеечке.
"Половлю я, половлю, - думала она. - Половлю".
Ее - по какому-то затылочному чувству - обходили стороной. А она все
сидела и сидела, утомленно позевывая. Ветер ласкал ее волосы.
Этот год, наверное, был последним в жизни Глуховой на берегу моря; она
просто решила в следующий раз поглядеть другие места.
И все проходило как-то нарочито запутанно; сначала, правда, было, как
всегда, весело-пусто и скучно совсем одной. Но потом вдруг примкнулась к
жирной, почти сорокалетней бабе Екатерине с двумя детьми, въехавшей в
соседнюю комнату. Эта Екатерина оказалась такой блудницей, что темы для
разговоров хватило на весь дом.
- Рожу бы ей дегтем вымазать, - от злобы и зависти причитали все:
старухи и молодухи.
Но Наташа Глухова к ней привязалась. Как раз в это время тот самый
мужик, который ездил на юг испражняться, впал в какое-то жизнерадостное
оцепенение и перед каждым заходом в уборную на радостях страшно напивался и,
запершись, по часу орал там песни. Это внесло какой-то ненужный,
суетливо-мистический оттенок в жизнь Глуховой. Катерина ее полюбила: она не
замечала выкинутости Наташи, была довольна, что та ее не осуждает, не может
конкурировать с ней, и водила с собой. Наташа с удовольствием прогуливалась
с Катериной за хлебом, на базар, в магазин. Часто провожала на полюбовные
случки то к одному мужику, то к другому. Провожала почти до самого места и,
отойдя немного в сторону, терпеливо и покойно, положив руки на задницу,
прогуливалась взад и вперед вокруг кустов. А иногда просто ложилась
где-нибудь в стороне поспать.
А Катенька, надо сказать, блудница была шумливая, с кулаком. Долго она
выжить на одном месте не могла. Очень быстро совсем разгулялась и стала
пускать мужика, а то и поочередно двоих, на ночь прямо к себе в комнатушку,
где спали ее детишки.
Один ее полюбовник так обнаглел, что после соития захотел отдохнуть
непременно один и стал спихивать дитя с раскладушки. То подняло крик. Наташа
Глухова и тут умудрилась помочь Кате - успокоила разревевшееся дитя сказками
и тем, что старших надо слушаться.
Но озверевшие от зависти бабы-соседи на следующий день своим гамом и
угрозами выгнали Екатерину. Но странно, в этот же день Наташе, которая могла
бы очутиться в обычной пустоте, опять подвезло. В домишко приехала из
какой-то полукомандировки хозяйская родственница, из местных, Елизавета
Сидоровна.
Она оказалась именно тем нелепым существом, которое подходило Наташе.
Женщина эта была уже пожилая и до одурения начитанная популярными брошюрами.
Каждую брошюру она читала исступленно, с какой-то сухой истерикой и
значением. Делала выписки. Мужчин у нее никогда не было, если не считать
однодневного греха молодости, да и тип-то оказался сумасшедшим, сбежавшим из
ближнего психприюта. Он так и поимел ее в колпаке и сумасшедшем халате. Его
в тот же день отправили обратно в дурдом.
С тех пор Елизавета Сидоровна его не видела, хотя у нее и сложилась
потом на всю жизнь привычка прогуливаться около сумасшедших домов. Мужиков
же она больше не имела, потому что боялась жить с несходными душами.
Полоумно-веселая, но с дикой тоской в глазах, она сразу же захватила в
свои объятия Глухову.
На мужчину, который любил испражняться, она тут же написала донос.
А Наташеньку часами не выпускала из своей комнатушки, метаясь вокруг
нее и завывая тексты популярных брошюр. Наташеньке было все равно, как
скучать, лишь бы скучать.
Правда, когда кончалось чтение, Елизавета Сидоровна в своем отношении к
действительности оказывалась интересней.
Огромная, жабообразная, с выпученным вдохновенным лицом, Елизавета
Сидоровна носилась по курортным полям, увлекая за собой Наташеньку. Она была
очень хозяйственна: когда утром вставала, то записывала по пунктам, что ей
нужно сделать. Работала она по бесчисленным общественным линиям. Все ей
хотелось переделать, даже на травку и кустики готова была написать донос,
что они растут не по-марксистски.
Наташа семенила за ней. Елизавета Сидоровна водила ее как добровольного
помощника по разным комсомольским столовым, "друзьям природы",
"стрелкам-отличникам".
Ее работа выражалась в разговорах, устных и письменных, Наташа же
Глухова все время молчала. Но ни от разговоров Елизаветы Сидоровны, ни от
молчания Наташи ничего не менялось.
Жара была неимоверная, море стало теплое, как парное молоко, а Наташа
Глухова со своей подругой носились по учреждениям. Елизавета Сидоровна
как-то не замечала, что Наташа все время молчит и что ей нравится не
общественная работа, а просто времяпрепровождение. Наташа находила тут
слабоумный уют; во время общественных разговоров Елизаветы Сидоровны она
переминалась с ноги на ногу, осматривала газеты, плакаты, листы, и часто
простые слюни текли у нее от ушастого внимания и от такого нудно-хорошего,
длинного занятия.
Ей было лень даже ходить мочиться в уборную. Одного дядю она прямо
перепугала тем, что рассмеялась посреди разговора. А однажды от
индифферентного удовольствия взяла и легла на пол во время собрания...
Несмотря на это, Елизавета Сидоровна все больше и больше привязывалась к
Наташе, привязывалась, как одинокий прохожий к собаке, которая бежит за ним
по длинной пустынной дороге. Глухова же видела, что все эти люди, хотя и
казенно-серьезно относятся к словам Елизаветы Сидоровны, на самом деле над
ней насмехаются и она страшно одинока. Елизавета Сидоровна тянулась к
Наташе. Находя в ней что-то общее, неповоротливое и прислушивающееся к
отсутствию... А Наташеньке все было безразлично. Она так же, несмотря на
проповеди Елизаветы Сидоровны, поворовывала деньги, так же стояла в очередях
и каменно улыбалась своей новой подруге. Последнее время, правда, Наташу
стал разбирать хохот, просто так, ни с того ни с сего, но в точности тот
самый, который возникал у нее перед соитием, когда она задирала ноги.
Подойдет к прилавку, возьмет булку и рассмеется тем самым давешним, пугающим
смехом. И бредет себе домой, потихоньку, улыбаясь.
Приближались уже последние дни на юге. Глухова слегка отошла от
Елизаветы Сидоровны: просто ей было все равно, где скучать. Напоследок
потянуло в море. Она долго, оцепенело плавала в нем, больше вокруг
жирно-упитанных мальчиков-подростков. Иногда во время плаванья ее тянуло
спать, прямо в воде. Любила она, плавая, слушать громкоговоритель, особенно
сельскохозяйственные темы.
Скоро наступил конечный день.
Как раз недавно - по инициативе Елизаветы Сидоровны - на пляже
поставили рядом с милицейской точкой портрет. Многие отдыхающие полюбили,
под его улыбкой, вблизи, шумно отряхиваться от воды. Другие тут же подолгу
обтирались, приплясывая и поглядывая на лицо... А Наташа Глухова по привычке
бросила в море пять копеек.
- Я тебя провожу, родная моя, до поезда, - сказала ей взвинченная
Елизавета Сидоровна.
Наташе стало легче тащить чемоданы.
Подошли к поезду. Вдруг Наташа вспомнила, что она ни разу за жизнь на
юге не смотрела на вечернее, звездное небо. Ей стало грустно, и она пожевала
конфетную бумажку. А Елизавета Сидоровна заплакала.
- Прощая, Наташенька, я тебя полюбила больше своей жизни, - сказала
она. - Приезжай, новые брошюры почитаем.
Глухова махнула рукой. Отдых кончился.

















    Один


(Рассказ о космическом ницшеанце)

На далекой, блуждающей в темноте планете, на которой не было даже
животных, жили люди. Кроме них, во всем мире больше уже не было живых
существ. Эти люди жили как обычно: грязно и радостно. Страдали, но все-таки
были довольны собой. Какой-то мягкий предел сковывал их. Но среди этих людей
таились странные "избранники", в глубине души чудовищно не похожие на всех
остальных. У "избранных" была большая вера в себя; один из моментов этой
веры состоял в том, что они сильно любили друг друга, а "обычных" людей
старались избегать.
Так длилось долго; и те и другие существовали сами по себе, но вместе с
тем рядом. Вдруг по "избранным" прошел трепет. "Зачем нам нужны "обычные"
люди, - стали думать "избранники". - Они так не похожи на нас; они засоряют
наше сознание, создают ненужный шум и раздражают своим нелепым
существованием; они уводят дух в его инобытие". И "избранные" решили
уничтожить всех "обычных" людей. С помощью интриг, тайн и мистической
жестокости они пробрались к власти. Единственная живая планета в мироздании,
на которую смотрели только мертвые звезды, обагрилась кровью, такой красной,
какой только может быть цвет жизни. И остались только "избранные".
Долго ликовали они, целуя друг друга, от радости и чистоты расширился
круг их сознания. Никто больше не раздражал.
Прошло некоторое время. Понемногу "избранные" стали испытывать какое-то
непривычное чувство. Они, такие родные и такие близкие, вдруг ощутили
отчуждение и затаенную ненависть друг к другу. Теперь, когда ничто внешнее
не мешало им, каждый из них застыл в больном недоумении оттого, что другие
существуют.
"Тем, что все такие великие, - думал каждый, - обкрадывается моя
неповторимость и единственность; мой гений унижается; мое чувство "я"
оскорбляется параллельным существованием. И разве не противно видеть сотни
других "я"?.." После этого перелома каждый из "избранных" старался
переизощритъся в оригинальностях и духовных открытиях; но так как все они
были "избранные", то и их оригинальность, хоть и различная, была на одном,
равнозначном уровне.
И тогда принялись они истреблять друг друга. Несмотря даже на то, что
еще копошилась в них прежняя любовь и нежность к себе подобным. Ученик
убивал учителя, любимый убивал любимую, пророк убивал пророка.
Убивали жестоко, но часто, по привычке или по еще остающемуся, но уже
сломленному чувству любви, убивали, целуя друг Друга.
И опять эта единственная живая планета, на которую смотрели мертвые
звезды, залилась кровью, только уже не красной, засветилась планета
таинственным синим пламенем. И даже у еще не родившихся существ задрожало
сердце.
Все книги и подобные им вещи уничтожали "избранники", ревнуя к умершим.
После этой больной, подобной самоубийству, резни остался в живых всего лишь
один из "избранных", просто потому, что по воле случая он оказался последним
и его некому было убивать.
И возликовал до предела души этот Один. И радость его была еще
безмерней, чем после гибели "обычных". Прошел он по всей земле от края до
края, и не было на свете ничего и никого, кроме него. И солнце во всей
ужасающе бесконечной Вселенной светило только для него. И миллиарды галактик
совершали свой чудовищный бег только для него. И только он, единственный во
всем мире, ощущал трепет теплого ветра и блаженную прохладу реки. И только
он, единственный, мог истомленно шевельнуть телом и почувствовать в этом всю
концентрацию оставшейся и уничтоженной жизни. И любая его мысль была
единственной и неповторимой. А его гениальные мысли никогда уже не имели
параллелей. И во всем теперь навсегда холодном и молчаливом мире он стал
единственным вместилищем абсолютного духа.
Страстно и мудро наслаждался Один своим счастьем и неповторимым
величием. И спокойный и гордый, как поступь Абсолюта, было движение его
мысли.
Хотя были уничтожены все источники знаний на земле, старый запас в нем
был так велик, что его хватало для, казалось, безграничного, спонтанного
развития. Сама Вселенная двигалась в наличии его мыслей.
Так он прожил много времени. Но ведь он не обладал абсолютным знанием.
Наступил наконец торжественный, чуть страшный для него момент, когда Один
почувствовал, что исчерпывает себя.
Впервые он ощутил это, когда лежал под деревом, у камней, в кустарнике
и вдруг перед ним встали убиенные. Раньше он никогда не думал о них. А
теперь почувствовал смутную потребность в общении с ними. Сердце его слегка
дрогнуло. Ему захотелось, чтобы перед его глазами опять прошла неисчерпаемая
драма объективного мира и он смог бы приникнуть к его живому источнику. Для
себя.
Он встал, губы его сжались, а глаза потемнели, как будто по их дну
прошел мрак. Он не питал иллюзий, что может теперь побеждать только сам,
только из себя. Он знал ряд магических тайн и мог бы вернуть мир к жизни. Но
не сделал этого. Он сделал гораздо более страшное. Он вернул жизнь не людям,
а их теням. Их длинным, смешным и беспомощным теням. И в то же время
великим, потому что они точно так же, как живые люди, играли эту жуткую,
бездонную драму бытия, только в ее легком, неживом отражении.