Страница:
Она заражала всех приподнятостью своего настроения; дело в том, что,
когда Полина Андреевна умерла, Анна Андреевна вдруг как-то глупо
обрадовалась, что умерла сестра, а не она сама, как будто она должна
умереть; точно камень упал у нее с души; она так истерически взволновалась,
что сразу же побежала за припасенным гробом на черный ход; пролила кошкину
миску, и в голове ее мелькнула даже мысль: не сбегать ли сразу же в лавку за
четвертинкой водки и не распить ли ее от радости где-нибудь в подворотне, у
помойки, пританцовывая.
Единственно почему она это не сделала, то только потому, что в
невротическом состоянии занималась всегда делом, а не баловством.
От ее деловитости пыль стояла в комнате.
- По-христиански надо, по-христиански! - кричала она. - Обмыть - черт с
ней, а одеть надо... Ишь, покойница совсем голышом любила спать.
Анна Андреевна быстро настроила сыновей наряжать покойную. Саня одевал
не спеша, заботливо, словно перед ним был не труп, а малое неразумное дитe;
у Коли же тряслись руки; он как раз почему-то натягивал нижние штаны.
- Не в ту дырку суешь, обормот! - взвизгнула на него Анна Андреевна. -
Блаженный!
Наконец Полину Андреевну, как большую помятую куклу для нервных, с
воображением детей, уложили, разодетую, в гроб. Тоня посоветовала было
поставить гроб с покойницей под кровать, где ночные горшки, но Анна
Андреевна цыкнула на нее.
- Ишь безбожница! - гаркнула она, добавив матерное словцо...
- А чево, мамаша?!. Неприятно ведь будет, ежели мы с Саней захотим
лечь, а она маячит тут на столе, перед носом... Саня и так плох, а теперя и
вообще Бог знает что будет...
Гроб оставили все-таки на столе.
- Хулиганье! - взорвалась Тоня, - я хоть зарежь, а за стол жрать не
сяду...
- Еще как сядешь! - рассердилась Анна Андреевна. - Когда
проголодаесси...
Тоня, хлопнув дверью, ушла в уборную и просидела там полчаса. Вскоре
появился толстозадый доктор.
- Ну, а я по дялам, - вымолвила Анна Андреевна после ухода врача.- К
крестному. И оформлять документы о смерти. И все по блату. Чтоб завтра же ее
спихнуть. А то взаправду жрать противно. Комнатушка маленькая, а гроб эвон
какой. Чуть не с сучками. Полкомнаты занял... Большой... Точно не на людей.
Сам на столе, а прямо на подоконник, в окно выпирает... Народ будет
глядеть... Срамота.
После ее ухода в комнате сгустилось тяжелое философское раздумие и
сонливое одиночество. Коля насвистывал песенки и поминутно исчезал в
коридор, веселый, диковатый и слегка перепуганный.
Саня молчал и сурово, величаво ходил, как лошадь, вокруг гроба. Тоню
стало изматывать это беспрерывное хождение.
- Посиди ты на месте, ирод! - прикрикнула она. - Полежи... Подумай.
Коле между тем страшно захотелось выпить. Особенно в той пивной,
недалеко от дома, где торговала жирная, пузатая, вечно грязная и задумчивая
баба.
И через полчаса Коля уже торчал в душной, пропитанной мокрой грязью,
потом и мыслями пивной, где торговала эта жирная задумчивая баба. Пивная
показалась ему сумасшедшим раем, в котором горят огни и в котором можно
целый день говорить о гробе, который довлел над его умом... Баба же эта,
продавщица, была сальная и помятая, но со странно нежными волосами. При всем
при этом было в ней нечто, отчего можно было внутренне вздрогнуть и
закричать или, наоборот, прильнуть - навсегда.
К вечеру все семейство опять было в сборе. К удивлению Анны Андреевны,
гроб был накрыт простыней. Это Тоня прикрыла труп, чтоб он не смущал силы
любви. Но все равно ничего не вышло. Тоня матерясь сидела в углу и говорила,
что она лучше залезет под, кровать, но при виде гроба жрать не будет.
Саня сидел на стуле прямо около гроба и чинил башмаки. Пьяненький
Коленька скинул простыню.
- Правильно, сынок! - орала Анна Андреевна. - Ишь, гады, не хотят
правде в лицо смотреть... Нехристи... Я вот принципиально буду жрать за
столом.
Все повернули головы в ее сторону.
- Я могу даже понюхать покойницу! - разволновалась она. - Не испужаюсь
от правды, не испужаюсь... Я правду завсегда люблю нюхать, в лицо, в зубы, в
глаза, все как есть! - завизжала она.
И Анна Андреевна, подпрыгнув, изловчилась понюхать прямодушный,
безумный и желтый нос сестры. И от этого соприкосновения у нее разгорелся
несвойственный ей жуткий аппетит.
Обед она сварила на редкость жирный и обильный. Ели все по-разному,
каждый по своим углам. Тоня ела на кровати, повернувшись спиной к гробу; ела
надрывно и истерично, ругаясь, выплевывая куски изо рта.
Саня ел медленно, тихо, как хоронил. Смотрел все время в окно.
Коленька же совсем забылся; он краснел, хохотал - из-за хмеля гроб
потерял для него прежнее значение - и порывался сально-пьяными игривыми
губками поцеловать покойницу в ногу.
Анна Андреевна кушала хлопотливо, самовлюбленно; кастрюлю с супом
поставили совсем под носом у покойницы, так что пар заволок ее мертвое
лицо... Кушала так упоенно и долго, что все уже разбрелись по кроватям, а
она сидела у гроба и все ела и ела. Капли пота стекали по ее лицу.
Она думала о том, что наутро покойницу можно будет спихнуть, так как
благодаря блату вся документация уже оформлена.
Однако Анна Андреевна весьма побаивалась ночи; но, обалдев от сладкой и
жирной пищи, она быстро и уютно заснула. Да и все остальные, утомленные
обычно-необычным днем, недолго бодрствовали...
Под самое утро Коля проснулся и, взглянув .на стол, увидел не всю
Полину Андреевну, а только вздымающееся из гроба пухлым холмом брюхо. Он
всплакнул, так как очень любил теткин живот и испугался, что больше уже
никогда его не увидит. "Холодно ему там будет, пузатому, в могиле", -
подумал он.
Похороны проходили энергично, бодро, но как-то загадочно. Когда гроб
стали вытаскивать из комнаты, Анна Андреевна разревелась.
Погода была вялая, скучно-осенняя и подходила скорее не для похорон, а
для игры в карты или мордобития.
Коленька улизнул из дому задолго до того, как приехала машина, сказав,
что приедет на кладбище в трамвае. По дороге он изрядно нагрузился,
размахивал руками, потерял шапку и приехал на похороны веселый, обрызганный
грязью, как весенняя оголтелая птичка.
Кроме родственников, провожать отправились также соседи, но они
держались кучкой, особняком и все время молчали. Говорили, что один из них
показал покойнице кулак.
Тоня была то не в меру сурова, то болтала и оживленно, как на базаре,
завязала знакомство с двумя мужиками, хоронившими своих жен.
Ветер вовсю гулял по небу. Пошел дождик, и накрыли чем попало. Полине
Андреевне прикрыли только лицо, и то носовым платком. Так и дотащили до
могилы... Финал был серый, скучный и прошел как во сне.
Саня возвращался с похорон один. Сначала ему было, как всегда, все
безразлично и нудно. Тихонько купил в столовой из-под полы четвертинку
водки. И отхлебнул немного только для вкуса. Заговорил о чем-то с инвалидом,
в заброшенных глазах которого горело какое-то жуткое, никем не разделяемое
знание. (Этого инвалида, звали его Васею, мало кто примечал по-настоящему.)
И вдруг отошел от него в бесконечном забытьи. Словно душа Сани провалилась в
собственную непостижимость.
От дурости он немного запел. Прошел по переулку - вперед, вперед, к
таинственным бабам, у которых непомерна была душа. И еще увидел мертвый зрак
ребенка в окне. Этого с ним никогда не бывало раньше, даже когда скука вдруг
превращалась в озарение, от которого он шалел. Но теперь все было иное.
Точно глаз инвалида осветил его, или просто душа его стала ему в тяжесть,
выйдя за пределы всего человеческого.
И тогда Саня опустошенно-великой душою своей увидел внезапный край. Это
был конец или начало какой-то сверхреальности, постичь которую было никому
невозможно и в которой само бессмертие было так же обычно и смешно, как
тряпичная нелепая кукла.
И всевышняя власть этой бездны хлынула в сознание Сани. Для мира же он
просто пел, расточая бессмысленные слюни в пивную кружку.
Андрей Павлович Куренков - монстр. Одна нога у него короче другой
(третья еще не выросла), на руках всего семь пальцев, а не десять, как
положено по творению, нижняя губа отсутствовала, уши пугали своей величиной,
глаза страшенные. Не было в них любви к людям, и вообще ничего не было, если
не считать выражения бездонного отсутствия. Да и то это выражение казалось
обманчивым.
Жил он один, в Москве, в коммунальной квартире. И никаких родственников
- ни матери, ни отца, ни жены, ни сестры. Лет ему было под сорок. Соседи по
коммуналке терпели его с момента въезда уже семь лет и поначалу очень
пугались.
Старушка Ведьма Петровна (так уж ее звали по простоте душевной) не раз
кричала на Андрюшу в кухне, стуча кастрюлей по рукомойнику:
- Страшен ты, сосед, ох как страшен... А ну-ка посмотри на меня, - и
она отскакивала с кастрюлей в угол кухни. - Если бы не уши, как у слона в
зоопарке, было б терпимо... Женихом был бы тогда, - добавляла она обычно.
Как-то, года через полтора после его появления в квартире, Ведьма
Петровна позвала Андрюшу к себе в комнатушку - жила она одна. На столе стоял
чай вприкуску.
- Присаживайся, соседушко, - умильно ляпнула Ведьма Петровна.
А надо сказать, что еще одной особенностью Андрея было то, что он почти
не говорил, иногда мычал, а иногда если скажет, то что-то такое уж совсем
непонятное.
Но за стол он сел и начал пить чаек, поглядывая своими странными
глазами на Ведьму Петровну.
- Андреюшка, - начала Ведьма Петровна, надев почему-то очки. - Вот что
я тебе скажу. Уши уже тебе не отрежешь, да и я не мастерица людям уши
резать. Бог с тобою, живи так. Я на все согласная. Мое предложение: возьми
меня в жены, выйти замуж за тебя хочу.
И Ведьма Петровна покраснела.
Андрюша, однако, никак не реагировал, все молчал и молчал.
Наконец старушонка даже взвизгнула:
- Замуж за тебя хочу!
Андрюша повел ушами, и в глазах его появилась мысль.
- Я мамке дал зарок не жениться, - произнес он.
- Да мамка-то твоя давно в могиле! - прикрикнула Ведьма Петровна. - Ей
теперь все по хрену. А мы с тобой кататься на лодках будем, в кино ходить
вместе, в театр... Чем плохо?
- Убей меня, но не пойду, - упрямо выговорил Андрюша.
- Экой ты пред рассудительный, - рассвирепела Ведьма Петровна. - Тебе,
дураку, хорошую партию предлагают, по старинке говоря. Чем нам вдвоем плохо
будет? Я старушка девственная, если не считать того, что с чертями во сне
спала... Ну это со всеми девками бывает.
- С чертями хочу, а с тобой - нет, - громко сказал Андрюша, как
отрезал.
Ведьма Петровна завелась. Встала, начала бегать вокруг стола как
чумная.
- Да ты что, да что ты, Андрей, - скулила она. - Нешто я хуже чертей?!
Посмотри на меня внимательно. Лет мне всего семьдесят пять, груди еще
сохранились, - и она горделиво выпятилась перед сидящим на стуле монстром.
Монстр на этот раз тупо взглянул на нее.
- К мамке хочу, - сказал он, осторожно оглянувшись, - Где моя мамка?
- Да в могиле же, в могиле, в сырой и глубокой. Ты что, туда хочешь?!
- Туда, - кивнул Андрюша.
- Ох, дурачок ты мой, дурачок! Нешто могила вкуснее постельки, даже со
старушкой... Помысли. Подумай. Что лучше? А сейчас брысь, иди к себе, а мое
предложение обдумай.
Андрюша встал.
- У мамки рука только одна была. Другой не было. Потому и в могилку к
ней хочу. Жалко ее...
Ведьма Петровна захихикала:
- Ишь ты, жалостливый какой. А страх на всех нагоняешь. Хоть бы губу
тебе вставили доктора да уши укоротили, а с ногами и руками черт с ними, у
других ума нет, не то что рук. Иди.
Андрюша послушно вышел.
На следующий день Ведьма Петровна сама вбежала в его комнатушку.
- Ну как?
Но Андрюша забыл о предложении, все толковал о каких-то чертях да
могилках да об однорукой мамке, и Ведьма Петровна ничего большего от него
добиться не смогла.
Но когда через два дня она опять заглянула к нему, Андрюша вдруг сам
пошел ей навстречу и сказал:
- Я согласен!
Ведьма Петровна даже подпрыгнула от радости.
Закружила потом, обняла своего монстра-соседушку, и решили они сразу же
в ЗАГС. Свидетелей взяли со двора. В ЗАГСе было до того отчужденно, что
заявление приняли - да с бюрократической точки зрения и нельзя было не
принять. Весьма миловидная девушка сказала:
- Ну что ж, через неделю заходите с цветами, поздравим вас с новой
жизнью.
Назначили день.
Ведьма Петровна напряженно его ждала, все прыгала из стороны в сторону,
точно хотела развить в себе резвость. Сосед Никитич уже больше пугался ее,
чем Андрюшу. Но глаз у Ведьмы Петровны просветлел, и в старушечьем облике
появилась женственность. То головку набок склонит и покраснеет, то песенку
(за кастрюлей на кухоньке) запоет, но не про чертей. Раньше Ведьма Петровна
все больше про чертей песни пела, длинные, умильные, со слезой, а тут вдруг
на людей перешла.
Девушкой себя почувствовала.
Андрюша даже трусы ее старческие согласился к празднику постирать, что
и сделал, правда не до конца. Внимательный стал - отмечали соседи. Сам-то он
был как прежний, но уже какой-то во всем согласный. Тень от ушей, впрочем,
была по-старому угрюмой.
Наутро, когда был назначен финальный поход в ЗАГС, Ведьма Петровна и
старик Никитич, от страху опекавший ее, постучали в комнату монстра -
дескать, пора цветы покупать и прочая. Постучали - нет ответа. Стучат,
стучат - тишина. Хоть дверь выноси. Думали, может, помер Андрюша. Со всяким
это бывает. И в конце концов - дверь снесли.
Входят - в комнате пусто. Туда, сюда, заглянули в клозет - нет нигде
монстра. Старушка - в рев, дескать, может быть, его убили и ей теперь
женское счастье не испытать. А время - уже в ЗАГС идти. Скандал, одним
словом.
Звонили в милицию.
- Кто, - спрашивают, - монстр? Фамилие?.. Нету таких в происшествиях.
Старушка с горя занемогла.
А к вечеру явился и сам герой, Андрюша. Оказывается, той ночью, перед
свадьбой, долго гулял по улицам, а потом от веселья на крышу старенького
дома через чердак забрался - и заснул там.
И проспал весь день, и свадьбу в том числе. Неприхотливый он был в
смысле сна.
Старушка Ведьма Петровна со злости всю посуду у него перебила, и бац -
сковородкой по голове, но уроду - хоть бы хны.
- Да я, Ведьма Петровна, разве отказываюсь? Я хочу. Другой раз пойдем,
- разводил он руками.
Но старушка завелась.
- Не нужен ты мне теперь, кретин, без тебя проживу. С чертями.
И так хлопнула дверью, что и жильцы все поняли: свадьбе не бывать.
Монстр заскучал. И жизнь в коммуналке потянулась после этого события
уже какая-то другая, как будто все смирились.
Ведьма Петровна в очередях засуетилась, соседи стали меньше бояться
своего Андрюшу, а старик Никитич иногда даже заходил к нему пить чай.
А у соседки Веры дочка Наташа стала подрастать, в школу ходила,
тринадцать ей уже стукнуло. Время бежало. Девочка эта всех поражала: волосы
соломенные, золотистые, прямо как из русской сказки, сама худенькая, а глаза
большие, синие - но не этим она всех ошеломляла, а выражением глаз своих,
правда, иногда и поступком удивляла. А так она больше молчала. Жизнь все
текла а текла. Время шло и шло. Иногда и драки бывали: то, к примеру,
соседке Марье покажется, что Никитич у нее колбасу пропил, то растительное
масло прольют. Монстр Андрюша по-прежнему мелькал своей черной тенью по
коридору и мычал что-то, но очень одностороннее.
А однажды его не стало. Вышел он погулять как-то летом. А перед домом
трамвайная линия. То ли задумался Андрюшенька о чем-то, может быть о судьбе,
то ли просто замешкался, но сшибло его трамваем и отрезало голову. Оцепенели
все видевшие а бабы завизжали. Среди видевших была и девочка Наташа. Вдруг
перебежала она улицу, наклонилась над головой монстра и приподняла ее.
Голова вся в крови и пыли, пол-уха слоновьего тоже как не было, но глаза
будто открыты. Наташа наклонилась и с нежностью поцеловала эту голову три
раза, как будто прощалась.
- Прощай, прощай, Андрюша, - как бы невидимо сказала она ему.
Приподнялась - все детское личико в крови перепачкано, а в глазах слезы.
Такова вот оказалась свадьба у Андрюшеньки.
Люди подошли к Наташе.
- Ты кто такая? Ты его дочка?! - кричат на нее в полубезумии.
- Никакая я не дочка, - спокойно ответила Наташа, и голубые глаза ее
засветились. - Просто я его люблю.
- Как любишь?!
- А я вас всех люблю, всех, всех, и Никитича из нашей коммунальной
квартиры, и Ведьму Петровну.
А потом посмотрела на людей грустно и тихо добавила:
- И даже чертей люблю немного. Они ведь тоже творения...
Голова монстра валялась в пыли у ее детских ног, а далеко вдали уже
раздавался свисток милиционера.
Это был молодой человек лет двадцати пяти, уже окончивший институт и
работавший в проектном бюро. Но вид он имел пугающе-дегенеративный. Впрочем,
заметно это было только нервным, повышенно-чутким людям, а большинство
считало его своим. Для первых он скорее даже походил на галлюцинацию. Но
галлюцинацию злостную, с ощеренными зубками и упорно не исчезающую.
Бледностью лица он походил на поэта, но глазки его были воспалены злобою и
как бы вздрагивали от катаклизма блуждающего, судорожного воображения. Ручки
он все время складывал на животике, так и ходил бочком, прячась в свою дрожь
и тихость. Иной раз очень ласковый бывал, но после приветливого слова часто
вдруг хохотал.
Вот его записи.
11-е сентября. Дневничок, дневничок, дневничок... Люблю все склизкое,
потайное. Особенно свои записи. Ведь я так одинок. Храню их под матрасом в
мешке; часто поглаживаю тетрадочку.
Больше всего я ненавижу удачников и человеков счастливых. Я бы их всех
удавил. Когда я вижу, что человеку везет: купил машину или хорошенькую
женщину, написал книгу или сделал ученое открытие - первая моя мысль:
застрелить. Руки сами собой так и тянутся к автомату.
В своих самых радостных снах я видел себя в ситуациях, когда я могу
всех безнаказанно убивать. Прямо так, мимоходом - идешь по улице, не
понравилось тебе лицо - и бац, из пистолета, как свинью, закурил и пошел
дальше как ни в чем не бывало. А милиция тебе только честь отдает.
Приятные сны. Я от них всегда потный от счастья вставал. Дневничок,
дневничок, дневничок.
Но в одном каюсь - на самом деле никого еще я не убивал и даже не
подготовлялся. Труслив я, конечно, и слишком здрав рассудком, чтобы
рисковать. Но не только в этом дело. Я ведь - между прочим - очень
религиозный человек. Даже Бердяева втихомолку по уборным читал.
Греха-то я, вообще говоря, не очень боюсь: грех это, по-моему, просто
выдумка, но вот от прямого душегубства я почему-то воздерживаюсь. Есть у
меня от моей религиозности такая слабость. Уж очень жуткая, иррациональная
вещь - человекоубийство; как это так: жил человек, мыслил, переживал, и
вдруг его нет - и все по твоей вине; а задницей своей - большой, отекшей и в
белых пятнах - я, потея, чувствую, что за убийство на том свете или
где-нибудь еще обязательно возмездие будет. Именно за прямое убийство,
помаленьку мы все друг друга убиваем. И этой расплаты я больше всего боюсь
не как реальности - не очень-то я этому в конце концов верю - а как мысли от
одного представления о неснимаемых муках икать хочется и водочку, в уголке,
у помойки, лакать... Пока жив, прости, Господи... Так что убийство не
подходит для моего характера. Зато как я судьбу благодарю, когда она
кого-нибудь умерщвляет. Особенно ежели молодых да по пакостной, мучительной
болезни... И самое главное: не по моей вине, не по моей вине... Я тут ни при
чем, с меня не спросится; я только в сторонке стою, ручки потираю и
злорадствую... Хорошо, знаете, быть смертным, земным человечком, безответным
таким, тихеньким. Сало кушать, Бога хвалить, путешествовать. С дурачка и
спроса нет.
12-е. Разболтался я вчера, а о делах ни полслова. Очень люблю я все
мелочное, гаденькое. Мелочью и суетой человека совсем сбить с толку можно:
он даже о бессмертии своей души позабудет. Одна старушка помирала, так я ее
заговорил: то да се, то да се, пятое и десятое... Сколько галок на ветке,
почем гроб стоит, да как бы не обмочиться. Она только напоследок, минуты за
три, спохватилась: "конец". А я говорю - какой же конец, бабуля, а
бессмертие души?! Она ахнула: "Ах ты, Господи, а я и позабыла... Совсем
запамятовала".
С этими словами и ушла.
Дневничок, дневничок, дневничок... Хи-хи... Я и для себя мелочное
люблю: это, по-моему, особый вид бессмертия, паучий, и в мелкой, мелкой
такой сетке, так что даже собственного лица не увидишь... И хорошо... А то
от заглядывания в самого себя - и получаются все ужасы.
Но любовь моя к мелкому - это одна сторона; другая сторона - в
удовольствии.
Есть в моей душе такое темное, сырое дно; и оно от радости, как болото,
шевелится и пар до мозгов испускает, когда удовлетворяю я свою потребность в
несуществовании: несуществовании - разумеется, других людей. Не убийство. А
так - обходное, пакостное, вонючее и страшно веселое, как длинный,
бесконечный ряд бутылок.
Прежде всего я толкать люблю; в любом месте - на улице, в метро.
Доцент биологических наук Тупорылов, упившись со мной кориандровой
водки, на ушко мне сообщил, что, по его подсчетам, каждый толчок, пусть
суетливый, ненароком, но даже вполне здоровому гражданину убавляет жизнь на
10 - 20 секунд. А ежели товарищ больной, то мимоходом даже на многие годы
сократить можно.
Толкать я наловчился, как бес; но в этом деле пропорция нужна - не всех
подряд сшибать, а то за хулиганство примут.
Делаю я обычно вид, что спешу; особенно удобно это на станциях, на
перекрестках, где скопление. Выбираю я в основном старушек или инвалидов;
так больше вреда. Толкаю сильно, но не слишком и поэтому всегда умею
обойтись, что нечаянно. Есть толчок, особо злостный, в самые больные места -
я во все детали вошел; есть толчок с психологией - это когда человек стоит
глубоко задумавшись, уйдя в себя; очень приятно мне таких толкать: не уйдешь
в себя, дружочек; вот тебе кулак от суровой, трезвой действительности. А
такой срыв - уж я в этом уверен! - в 10 - 20 секунд не обойдется.
Можно просто наступать на ногу или пятку (я специально очень здоровые,
увесистые башмаки ношу); здесь соль в резкой, пронизывающей боли; выбираю я
для этого дам или детей: они наиболее чувствительны.
Но в целом все эти нюансы сочетаются: ни без психологии, ни без боли в
нашем деле не обойдешься. Важную роль играет неожиданность. С легкой дрожью,
внутренне повизгивая, я разбегаюсь как бы спеша (маска всегда нужна) и -
бац; очень сладка мне первая ошеломляющая судорога от неожиданного удара; и
ведь интересно - кричат вслед с такой ненавистью и отчаянием, как будто
ребенка у них убили; нервы все горят от срыва; хорошо ломать внутреннюю
психику людей. Убегаю я быстро, с деловым видом, как будто страшно занят.
Портфель всегда при мне. И всегда проходило. Но важна цепная реакция. В
душонке моей ликование и упоенность. Потом, когда все укладывается, нового
нахожу; затем еще; и так все время купаешься в наслаждении и отмщении. Это
ведь закон; если человек не может быть сам счастливым (а большинство к этому
органически не способно - в этом я уверен), то единственное, чем можно себя
компенсировать, - сделать несчастливыми других. В этом я и вижу свою
специальность и смысл жизни.
...А годка два назад - записную книжечку завел; все свои толчки
отмечаю. Количественно и некоторые индивидуально. Это тех, про которых
считаю, что много жизни отнял.
Общий подсчет получился феноменальный - аж сердце eкает - десятки лет я
у граждан отобрал.
15-е. Есть у меня удовлетворения полегче, позабавней - не все со
смертью в кошки-мышки играть.
К примеру, люблю я, когда меня спрашивают (особенно иногородние), как
проехать, отвечать обстоятельно, подробно. И указать, разумеется, лживый,
можно даже сказать, противоположный адрес. Иной раз руку пожму. По себе
знаю, как человечек нервничает, если не может найти то, что нужно. Казалось
бы, пустяк, а может довести до кровоизлияния.
16-е. Мы очень многое упускаем из виду. У меня глаз острый, наметливый:
сколько есть мелочей, которые приводят к инфаркту. "Надо все использовать",
- говорил Наполеон.
Товарищи спрашивают меня: почему ты, Виктор, не женишься?
Им я не могу сказать. А дневнику скажу. К слову: почему я веду
дневник?! Потому, что он - мой единственный друг.
А почему единственный друг? Очень просто. Да оттого, что только ему я
не в силах причинить подлость, нельзя же сделать больно бумаге или
собственным мыслям. А если б живое было - я бы обязательно сподличал, а
какая же дружба при подлости.
Итак, о жене. Выберу я себе в подруги - только такую же тварь, как и я.
В этом и загвоздка... Такие ведь человечки о себе не кричат на каждом
перекрестке, а где-нибудь под столом дневники ведут.
Любить я ее буду до безумия. Мне кажется, она должна быть крупна телом,
очень прожорлива; одета помято, даже грязно; кожа нежная, сальная; волосы
слегка всклокочены от грез; глаза глубокие и затаенные.
...Живет она в уголку, постелька пышная, мягкая, она тонет в ней. На
подоконнике обязательно цветочки. Где-нибудь на тумбочке - олицетворение
кошмара, идол...
Да разве такую найдешь. Познакомился я тут с одной застаревшей
доносчицей. Но не то. Для пробы дал я ей дневничок почитать. А с ней
истерика... Я ей говорю: "Ишь сколько людей загубила, а мыслей - пугаешься".
А она отвечает: "Так я думала, что гублю для блага; а в мыслях я всегда была
чистая..."
17-е. Брр! Как радуется душа чужому несчастью.
когда Полина Андреевна умерла, Анна Андреевна вдруг как-то глупо
обрадовалась, что умерла сестра, а не она сама, как будто она должна
умереть; точно камень упал у нее с души; она так истерически взволновалась,
что сразу же побежала за припасенным гробом на черный ход; пролила кошкину
миску, и в голове ее мелькнула даже мысль: не сбегать ли сразу же в лавку за
четвертинкой водки и не распить ли ее от радости где-нибудь в подворотне, у
помойки, пританцовывая.
Единственно почему она это не сделала, то только потому, что в
невротическом состоянии занималась всегда делом, а не баловством.
От ее деловитости пыль стояла в комнате.
- По-христиански надо, по-христиански! - кричала она. - Обмыть - черт с
ней, а одеть надо... Ишь, покойница совсем голышом любила спать.
Анна Андреевна быстро настроила сыновей наряжать покойную. Саня одевал
не спеша, заботливо, словно перед ним был не труп, а малое неразумное дитe;
у Коли же тряслись руки; он как раз почему-то натягивал нижние штаны.
- Не в ту дырку суешь, обормот! - взвизгнула на него Анна Андреевна. -
Блаженный!
Наконец Полину Андреевну, как большую помятую куклу для нервных, с
воображением детей, уложили, разодетую, в гроб. Тоня посоветовала было
поставить гроб с покойницей под кровать, где ночные горшки, но Анна
Андреевна цыкнула на нее.
- Ишь безбожница! - гаркнула она, добавив матерное словцо...
- А чево, мамаша?!. Неприятно ведь будет, ежели мы с Саней захотим
лечь, а она маячит тут на столе, перед носом... Саня и так плох, а теперя и
вообще Бог знает что будет...
Гроб оставили все-таки на столе.
- Хулиганье! - взорвалась Тоня, - я хоть зарежь, а за стол жрать не
сяду...
- Еще как сядешь! - рассердилась Анна Андреевна. - Когда
проголодаесси...
Тоня, хлопнув дверью, ушла в уборную и просидела там полчаса. Вскоре
появился толстозадый доктор.
- Ну, а я по дялам, - вымолвила Анна Андреевна после ухода врача.- К
крестному. И оформлять документы о смерти. И все по блату. Чтоб завтра же ее
спихнуть. А то взаправду жрать противно. Комнатушка маленькая, а гроб эвон
какой. Чуть не с сучками. Полкомнаты занял... Большой... Точно не на людей.
Сам на столе, а прямо на подоконник, в окно выпирает... Народ будет
глядеть... Срамота.
После ее ухода в комнате сгустилось тяжелое философское раздумие и
сонливое одиночество. Коля насвистывал песенки и поминутно исчезал в
коридор, веселый, диковатый и слегка перепуганный.
Саня молчал и сурово, величаво ходил, как лошадь, вокруг гроба. Тоню
стало изматывать это беспрерывное хождение.
- Посиди ты на месте, ирод! - прикрикнула она. - Полежи... Подумай.
Коле между тем страшно захотелось выпить. Особенно в той пивной,
недалеко от дома, где торговала жирная, пузатая, вечно грязная и задумчивая
баба.
И через полчаса Коля уже торчал в душной, пропитанной мокрой грязью,
потом и мыслями пивной, где торговала эта жирная задумчивая баба. Пивная
показалась ему сумасшедшим раем, в котором горят огни и в котором можно
целый день говорить о гробе, который довлел над его умом... Баба же эта,
продавщица, была сальная и помятая, но со странно нежными волосами. При всем
при этом было в ней нечто, отчего можно было внутренне вздрогнуть и
закричать или, наоборот, прильнуть - навсегда.
К вечеру все семейство опять было в сборе. К удивлению Анны Андреевны,
гроб был накрыт простыней. Это Тоня прикрыла труп, чтоб он не смущал силы
любви. Но все равно ничего не вышло. Тоня матерясь сидела в углу и говорила,
что она лучше залезет под, кровать, но при виде гроба жрать не будет.
Саня сидел на стуле прямо около гроба и чинил башмаки. Пьяненький
Коленька скинул простыню.
- Правильно, сынок! - орала Анна Андреевна. - Ишь, гады, не хотят
правде в лицо смотреть... Нехристи... Я вот принципиально буду жрать за
столом.
Все повернули головы в ее сторону.
- Я могу даже понюхать покойницу! - разволновалась она. - Не испужаюсь
от правды, не испужаюсь... Я правду завсегда люблю нюхать, в лицо, в зубы, в
глаза, все как есть! - завизжала она.
И Анна Андреевна, подпрыгнув, изловчилась понюхать прямодушный,
безумный и желтый нос сестры. И от этого соприкосновения у нее разгорелся
несвойственный ей жуткий аппетит.
Обед она сварила на редкость жирный и обильный. Ели все по-разному,
каждый по своим углам. Тоня ела на кровати, повернувшись спиной к гробу; ела
надрывно и истерично, ругаясь, выплевывая куски изо рта.
Саня ел медленно, тихо, как хоронил. Смотрел все время в окно.
Коленька же совсем забылся; он краснел, хохотал - из-за хмеля гроб
потерял для него прежнее значение - и порывался сально-пьяными игривыми
губками поцеловать покойницу в ногу.
Анна Андреевна кушала хлопотливо, самовлюбленно; кастрюлю с супом
поставили совсем под носом у покойницы, так что пар заволок ее мертвое
лицо... Кушала так упоенно и долго, что все уже разбрелись по кроватям, а
она сидела у гроба и все ела и ела. Капли пота стекали по ее лицу.
Она думала о том, что наутро покойницу можно будет спихнуть, так как
благодаря блату вся документация уже оформлена.
Однако Анна Андреевна весьма побаивалась ночи; но, обалдев от сладкой и
жирной пищи, она быстро и уютно заснула. Да и все остальные, утомленные
обычно-необычным днем, недолго бодрствовали...
Под самое утро Коля проснулся и, взглянув .на стол, увидел не всю
Полину Андреевну, а только вздымающееся из гроба пухлым холмом брюхо. Он
всплакнул, так как очень любил теткин живот и испугался, что больше уже
никогда его не увидит. "Холодно ему там будет, пузатому, в могиле", -
подумал он.
Похороны проходили энергично, бодро, но как-то загадочно. Когда гроб
стали вытаскивать из комнаты, Анна Андреевна разревелась.
Погода была вялая, скучно-осенняя и подходила скорее не для похорон, а
для игры в карты или мордобития.
Коленька улизнул из дому задолго до того, как приехала машина, сказав,
что приедет на кладбище в трамвае. По дороге он изрядно нагрузился,
размахивал руками, потерял шапку и приехал на похороны веселый, обрызганный
грязью, как весенняя оголтелая птичка.
Кроме родственников, провожать отправились также соседи, но они
держались кучкой, особняком и все время молчали. Говорили, что один из них
показал покойнице кулак.
Тоня была то не в меру сурова, то болтала и оживленно, как на базаре,
завязала знакомство с двумя мужиками, хоронившими своих жен.
Ветер вовсю гулял по небу. Пошел дождик, и накрыли чем попало. Полине
Андреевне прикрыли только лицо, и то носовым платком. Так и дотащили до
могилы... Финал был серый, скучный и прошел как во сне.
Саня возвращался с похорон один. Сначала ему было, как всегда, все
безразлично и нудно. Тихонько купил в столовой из-под полы четвертинку
водки. И отхлебнул немного только для вкуса. Заговорил о чем-то с инвалидом,
в заброшенных глазах которого горело какое-то жуткое, никем не разделяемое
знание. (Этого инвалида, звали его Васею, мало кто примечал по-настоящему.)
И вдруг отошел от него в бесконечном забытьи. Словно душа Сани провалилась в
собственную непостижимость.
От дурости он немного запел. Прошел по переулку - вперед, вперед, к
таинственным бабам, у которых непомерна была душа. И еще увидел мертвый зрак
ребенка в окне. Этого с ним никогда не бывало раньше, даже когда скука вдруг
превращалась в озарение, от которого он шалел. Но теперь все было иное.
Точно глаз инвалида осветил его, или просто душа его стала ему в тяжесть,
выйдя за пределы всего человеческого.
И тогда Саня опустошенно-великой душою своей увидел внезапный край. Это
был конец или начало какой-то сверхреальности, постичь которую было никому
невозможно и в которой само бессмертие было так же обычно и смешно, как
тряпичная нелепая кукла.
И всевышняя власть этой бездны хлынула в сознание Сани. Для мира же он
просто пел, расточая бессмысленные слюни в пивную кружку.
Андрей Павлович Куренков - монстр. Одна нога у него короче другой
(третья еще не выросла), на руках всего семь пальцев, а не десять, как
положено по творению, нижняя губа отсутствовала, уши пугали своей величиной,
глаза страшенные. Не было в них любви к людям, и вообще ничего не было, если
не считать выражения бездонного отсутствия. Да и то это выражение казалось
обманчивым.
Жил он один, в Москве, в коммунальной квартире. И никаких родственников
- ни матери, ни отца, ни жены, ни сестры. Лет ему было под сорок. Соседи по
коммуналке терпели его с момента въезда уже семь лет и поначалу очень
пугались.
Старушка Ведьма Петровна (так уж ее звали по простоте душевной) не раз
кричала на Андрюшу в кухне, стуча кастрюлей по рукомойнику:
- Страшен ты, сосед, ох как страшен... А ну-ка посмотри на меня, - и
она отскакивала с кастрюлей в угол кухни. - Если бы не уши, как у слона в
зоопарке, было б терпимо... Женихом был бы тогда, - добавляла она обычно.
Как-то, года через полтора после его появления в квартире, Ведьма
Петровна позвала Андрюшу к себе в комнатушку - жила она одна. На столе стоял
чай вприкуску.
- Присаживайся, соседушко, - умильно ляпнула Ведьма Петровна.
А надо сказать, что еще одной особенностью Андрея было то, что он почти
не говорил, иногда мычал, а иногда если скажет, то что-то такое уж совсем
непонятное.
Но за стол он сел и начал пить чаек, поглядывая своими странными
глазами на Ведьму Петровну.
- Андреюшка, - начала Ведьма Петровна, надев почему-то очки. - Вот что
я тебе скажу. Уши уже тебе не отрежешь, да и я не мастерица людям уши
резать. Бог с тобою, живи так. Я на все согласная. Мое предложение: возьми
меня в жены, выйти замуж за тебя хочу.
И Ведьма Петровна покраснела.
Андрюша, однако, никак не реагировал, все молчал и молчал.
Наконец старушонка даже взвизгнула:
- Замуж за тебя хочу!
Андрюша повел ушами, и в глазах его появилась мысль.
- Я мамке дал зарок не жениться, - произнес он.
- Да мамка-то твоя давно в могиле! - прикрикнула Ведьма Петровна. - Ей
теперь все по хрену. А мы с тобой кататься на лодках будем, в кино ходить
вместе, в театр... Чем плохо?
- Убей меня, но не пойду, - упрямо выговорил Андрюша.
- Экой ты пред рассудительный, - рассвирепела Ведьма Петровна. - Тебе,
дураку, хорошую партию предлагают, по старинке говоря. Чем нам вдвоем плохо
будет? Я старушка девственная, если не считать того, что с чертями во сне
спала... Ну это со всеми девками бывает.
- С чертями хочу, а с тобой - нет, - громко сказал Андрюша, как
отрезал.
Ведьма Петровна завелась. Встала, начала бегать вокруг стола как
чумная.
- Да ты что, да что ты, Андрей, - скулила она. - Нешто я хуже чертей?!
Посмотри на меня внимательно. Лет мне всего семьдесят пять, груди еще
сохранились, - и она горделиво выпятилась перед сидящим на стуле монстром.
Монстр на этот раз тупо взглянул на нее.
- К мамке хочу, - сказал он, осторожно оглянувшись, - Где моя мамка?
- Да в могиле же, в могиле, в сырой и глубокой. Ты что, туда хочешь?!
- Туда, - кивнул Андрюша.
- Ох, дурачок ты мой, дурачок! Нешто могила вкуснее постельки, даже со
старушкой... Помысли. Подумай. Что лучше? А сейчас брысь, иди к себе, а мое
предложение обдумай.
Андрюша встал.
- У мамки рука только одна была. Другой не было. Потому и в могилку к
ней хочу. Жалко ее...
Ведьма Петровна захихикала:
- Ишь ты, жалостливый какой. А страх на всех нагоняешь. Хоть бы губу
тебе вставили доктора да уши укоротили, а с ногами и руками черт с ними, у
других ума нет, не то что рук. Иди.
Андрюша послушно вышел.
На следующий день Ведьма Петровна сама вбежала в его комнатушку.
- Ну как?
Но Андрюша забыл о предложении, все толковал о каких-то чертях да
могилках да об однорукой мамке, и Ведьма Петровна ничего большего от него
добиться не смогла.
Но когда через два дня она опять заглянула к нему, Андрюша вдруг сам
пошел ей навстречу и сказал:
- Я согласен!
Ведьма Петровна даже подпрыгнула от радости.
Закружила потом, обняла своего монстра-соседушку, и решили они сразу же
в ЗАГС. Свидетелей взяли со двора. В ЗАГСе было до того отчужденно, что
заявление приняли - да с бюрократической точки зрения и нельзя было не
принять. Весьма миловидная девушка сказала:
- Ну что ж, через неделю заходите с цветами, поздравим вас с новой
жизнью.
Назначили день.
Ведьма Петровна напряженно его ждала, все прыгала из стороны в сторону,
точно хотела развить в себе резвость. Сосед Никитич уже больше пугался ее,
чем Андрюшу. Но глаз у Ведьмы Петровны просветлел, и в старушечьем облике
появилась женственность. То головку набок склонит и покраснеет, то песенку
(за кастрюлей на кухоньке) запоет, но не про чертей. Раньше Ведьма Петровна
все больше про чертей песни пела, длинные, умильные, со слезой, а тут вдруг
на людей перешла.
Девушкой себя почувствовала.
Андрюша даже трусы ее старческие согласился к празднику постирать, что
и сделал, правда не до конца. Внимательный стал - отмечали соседи. Сам-то он
был как прежний, но уже какой-то во всем согласный. Тень от ушей, впрочем,
была по-старому угрюмой.
Наутро, когда был назначен финальный поход в ЗАГС, Ведьма Петровна и
старик Никитич, от страху опекавший ее, постучали в комнату монстра -
дескать, пора цветы покупать и прочая. Постучали - нет ответа. Стучат,
стучат - тишина. Хоть дверь выноси. Думали, может, помер Андрюша. Со всяким
это бывает. И в конце концов - дверь снесли.
Входят - в комнате пусто. Туда, сюда, заглянули в клозет - нет нигде
монстра. Старушка - в рев, дескать, может быть, его убили и ей теперь
женское счастье не испытать. А время - уже в ЗАГС идти. Скандал, одним
словом.
Звонили в милицию.
- Кто, - спрашивают, - монстр? Фамилие?.. Нету таких в происшествиях.
Старушка с горя занемогла.
А к вечеру явился и сам герой, Андрюша. Оказывается, той ночью, перед
свадьбой, долго гулял по улицам, а потом от веселья на крышу старенького
дома через чердак забрался - и заснул там.
И проспал весь день, и свадьбу в том числе. Неприхотливый он был в
смысле сна.
Старушка Ведьма Петровна со злости всю посуду у него перебила, и бац -
сковородкой по голове, но уроду - хоть бы хны.
- Да я, Ведьма Петровна, разве отказываюсь? Я хочу. Другой раз пойдем,
- разводил он руками.
Но старушка завелась.
- Не нужен ты мне теперь, кретин, без тебя проживу. С чертями.
И так хлопнула дверью, что и жильцы все поняли: свадьбе не бывать.
Монстр заскучал. И жизнь в коммуналке потянулась после этого события
уже какая-то другая, как будто все смирились.
Ведьма Петровна в очередях засуетилась, соседи стали меньше бояться
своего Андрюшу, а старик Никитич иногда даже заходил к нему пить чай.
А у соседки Веры дочка Наташа стала подрастать, в школу ходила,
тринадцать ей уже стукнуло. Время бежало. Девочка эта всех поражала: волосы
соломенные, золотистые, прямо как из русской сказки, сама худенькая, а глаза
большие, синие - но не этим она всех ошеломляла, а выражением глаз своих,
правда, иногда и поступком удивляла. А так она больше молчала. Жизнь все
текла а текла. Время шло и шло. Иногда и драки бывали: то, к примеру,
соседке Марье покажется, что Никитич у нее колбасу пропил, то растительное
масло прольют. Монстр Андрюша по-прежнему мелькал своей черной тенью по
коридору и мычал что-то, но очень одностороннее.
А однажды его не стало. Вышел он погулять как-то летом. А перед домом
трамвайная линия. То ли задумался Андрюшенька о чем-то, может быть о судьбе,
то ли просто замешкался, но сшибло его трамваем и отрезало голову. Оцепенели
все видевшие а бабы завизжали. Среди видевших была и девочка Наташа. Вдруг
перебежала она улицу, наклонилась над головой монстра и приподняла ее.
Голова вся в крови и пыли, пол-уха слоновьего тоже как не было, но глаза
будто открыты. Наташа наклонилась и с нежностью поцеловала эту голову три
раза, как будто прощалась.
- Прощай, прощай, Андрюша, - как бы невидимо сказала она ему.
Приподнялась - все детское личико в крови перепачкано, а в глазах слезы.
Такова вот оказалась свадьба у Андрюшеньки.
Люди подошли к Наташе.
- Ты кто такая? Ты его дочка?! - кричат на нее в полубезумии.
- Никакая я не дочка, - спокойно ответила Наташа, и голубые глаза ее
засветились. - Просто я его люблю.
- Как любишь?!
- А я вас всех люблю, всех, всех, и Никитича из нашей коммунальной
квартиры, и Ведьму Петровну.
А потом посмотрела на людей грустно и тихо добавила:
- И даже чертей люблю немного. Они ведь тоже творения...
Голова монстра валялась в пыли у ее детских ног, а далеко вдали уже
раздавался свисток милиционера.
Это был молодой человек лет двадцати пяти, уже окончивший институт и
работавший в проектном бюро. Но вид он имел пугающе-дегенеративный. Впрочем,
заметно это было только нервным, повышенно-чутким людям, а большинство
считало его своим. Для первых он скорее даже походил на галлюцинацию. Но
галлюцинацию злостную, с ощеренными зубками и упорно не исчезающую.
Бледностью лица он походил на поэта, но глазки его были воспалены злобою и
как бы вздрагивали от катаклизма блуждающего, судорожного воображения. Ручки
он все время складывал на животике, так и ходил бочком, прячась в свою дрожь
и тихость. Иной раз очень ласковый бывал, но после приветливого слова часто
вдруг хохотал.
Вот его записи.
11-е сентября. Дневничок, дневничок, дневничок... Люблю все склизкое,
потайное. Особенно свои записи. Ведь я так одинок. Храню их под матрасом в
мешке; часто поглаживаю тетрадочку.
Больше всего я ненавижу удачников и человеков счастливых. Я бы их всех
удавил. Когда я вижу, что человеку везет: купил машину или хорошенькую
женщину, написал книгу или сделал ученое открытие - первая моя мысль:
застрелить. Руки сами собой так и тянутся к автомату.
В своих самых радостных снах я видел себя в ситуациях, когда я могу
всех безнаказанно убивать. Прямо так, мимоходом - идешь по улице, не
понравилось тебе лицо - и бац, из пистолета, как свинью, закурил и пошел
дальше как ни в чем не бывало. А милиция тебе только честь отдает.
Приятные сны. Я от них всегда потный от счастья вставал. Дневничок,
дневничок, дневничок.
Но в одном каюсь - на самом деле никого еще я не убивал и даже не
подготовлялся. Труслив я, конечно, и слишком здрав рассудком, чтобы
рисковать. Но не только в этом дело. Я ведь - между прочим - очень
религиозный человек. Даже Бердяева втихомолку по уборным читал.
Греха-то я, вообще говоря, не очень боюсь: грех это, по-моему, просто
выдумка, но вот от прямого душегубства я почему-то воздерживаюсь. Есть у
меня от моей религиозности такая слабость. Уж очень жуткая, иррациональная
вещь - человекоубийство; как это так: жил человек, мыслил, переживал, и
вдруг его нет - и все по твоей вине; а задницей своей - большой, отекшей и в
белых пятнах - я, потея, чувствую, что за убийство на том свете или
где-нибудь еще обязательно возмездие будет. Именно за прямое убийство,
помаленьку мы все друг друга убиваем. И этой расплаты я больше всего боюсь
не как реальности - не очень-то я этому в конце концов верю - а как мысли от
одного представления о неснимаемых муках икать хочется и водочку, в уголке,
у помойки, лакать... Пока жив, прости, Господи... Так что убийство не
подходит для моего характера. Зато как я судьбу благодарю, когда она
кого-нибудь умерщвляет. Особенно ежели молодых да по пакостной, мучительной
болезни... И самое главное: не по моей вине, не по моей вине... Я тут ни при
чем, с меня не спросится; я только в сторонке стою, ручки потираю и
злорадствую... Хорошо, знаете, быть смертным, земным человечком, безответным
таким, тихеньким. Сало кушать, Бога хвалить, путешествовать. С дурачка и
спроса нет.
12-е. Разболтался я вчера, а о делах ни полслова. Очень люблю я все
мелочное, гаденькое. Мелочью и суетой человека совсем сбить с толку можно:
он даже о бессмертии своей души позабудет. Одна старушка помирала, так я ее
заговорил: то да се, то да се, пятое и десятое... Сколько галок на ветке,
почем гроб стоит, да как бы не обмочиться. Она только напоследок, минуты за
три, спохватилась: "конец". А я говорю - какой же конец, бабуля, а
бессмертие души?! Она ахнула: "Ах ты, Господи, а я и позабыла... Совсем
запамятовала".
С этими словами и ушла.
Дневничок, дневничок, дневничок... Хи-хи... Я и для себя мелочное
люблю: это, по-моему, особый вид бессмертия, паучий, и в мелкой, мелкой
такой сетке, так что даже собственного лица не увидишь... И хорошо... А то
от заглядывания в самого себя - и получаются все ужасы.
Но любовь моя к мелкому - это одна сторона; другая сторона - в
удовольствии.
Есть в моей душе такое темное, сырое дно; и оно от радости, как болото,
шевелится и пар до мозгов испускает, когда удовлетворяю я свою потребность в
несуществовании: несуществовании - разумеется, других людей. Не убийство. А
так - обходное, пакостное, вонючее и страшно веселое, как длинный,
бесконечный ряд бутылок.
Прежде всего я толкать люблю; в любом месте - на улице, в метро.
Доцент биологических наук Тупорылов, упившись со мной кориандровой
водки, на ушко мне сообщил, что, по его подсчетам, каждый толчок, пусть
суетливый, ненароком, но даже вполне здоровому гражданину убавляет жизнь на
10 - 20 секунд. А ежели товарищ больной, то мимоходом даже на многие годы
сократить можно.
Толкать я наловчился, как бес; но в этом деле пропорция нужна - не всех
подряд сшибать, а то за хулиганство примут.
Делаю я обычно вид, что спешу; особенно удобно это на станциях, на
перекрестках, где скопление. Выбираю я в основном старушек или инвалидов;
так больше вреда. Толкаю сильно, но не слишком и поэтому всегда умею
обойтись, что нечаянно. Есть толчок, особо злостный, в самые больные места -
я во все детали вошел; есть толчок с психологией - это когда человек стоит
глубоко задумавшись, уйдя в себя; очень приятно мне таких толкать: не уйдешь
в себя, дружочек; вот тебе кулак от суровой, трезвой действительности. А
такой срыв - уж я в этом уверен! - в 10 - 20 секунд не обойдется.
Можно просто наступать на ногу или пятку (я специально очень здоровые,
увесистые башмаки ношу); здесь соль в резкой, пронизывающей боли; выбираю я
для этого дам или детей: они наиболее чувствительны.
Но в целом все эти нюансы сочетаются: ни без психологии, ни без боли в
нашем деле не обойдешься. Важную роль играет неожиданность. С легкой дрожью,
внутренне повизгивая, я разбегаюсь как бы спеша (маска всегда нужна) и -
бац; очень сладка мне первая ошеломляющая судорога от неожиданного удара; и
ведь интересно - кричат вслед с такой ненавистью и отчаянием, как будто
ребенка у них убили; нервы все горят от срыва; хорошо ломать внутреннюю
психику людей. Убегаю я быстро, с деловым видом, как будто страшно занят.
Портфель всегда при мне. И всегда проходило. Но важна цепная реакция. В
душонке моей ликование и упоенность. Потом, когда все укладывается, нового
нахожу; затем еще; и так все время купаешься в наслаждении и отмщении. Это
ведь закон; если человек не может быть сам счастливым (а большинство к этому
органически не способно - в этом я уверен), то единственное, чем можно себя
компенсировать, - сделать несчастливыми других. В этом я и вижу свою
специальность и смысл жизни.
...А годка два назад - записную книжечку завел; все свои толчки
отмечаю. Количественно и некоторые индивидуально. Это тех, про которых
считаю, что много жизни отнял.
Общий подсчет получился феноменальный - аж сердце eкает - десятки лет я
у граждан отобрал.
15-е. Есть у меня удовлетворения полегче, позабавней - не все со
смертью в кошки-мышки играть.
К примеру, люблю я, когда меня спрашивают (особенно иногородние), как
проехать, отвечать обстоятельно, подробно. И указать, разумеется, лживый,
можно даже сказать, противоположный адрес. Иной раз руку пожму. По себе
знаю, как человечек нервничает, если не может найти то, что нужно. Казалось
бы, пустяк, а может довести до кровоизлияния.
16-е. Мы очень многое упускаем из виду. У меня глаз острый, наметливый:
сколько есть мелочей, которые приводят к инфаркту. "Надо все использовать",
- говорил Наполеон.
Товарищи спрашивают меня: почему ты, Виктор, не женишься?
Им я не могу сказать. А дневнику скажу. К слову: почему я веду
дневник?! Потому, что он - мой единственный друг.
А почему единственный друг? Очень просто. Да оттого, что только ему я
не в силах причинить подлость, нельзя же сделать больно бумаге или
собственным мыслям. А если б живое было - я бы обязательно сподличал, а
какая же дружба при подлости.
Итак, о жене. Выберу я себе в подруги - только такую же тварь, как и я.
В этом и загвоздка... Такие ведь человечки о себе не кричат на каждом
перекрестке, а где-нибудь под столом дневники ведут.
Любить я ее буду до безумия. Мне кажется, она должна быть крупна телом,
очень прожорлива; одета помято, даже грязно; кожа нежная, сальная; волосы
слегка всклокочены от грез; глаза глубокие и затаенные.
...Живет она в уголку, постелька пышная, мягкая, она тонет в ней. На
подоконнике обязательно цветочки. Где-нибудь на тумбочке - олицетворение
кошмара, идол...
Да разве такую найдешь. Познакомился я тут с одной застаревшей
доносчицей. Но не то. Для пробы дал я ей дневничок почитать. А с ней
истерика... Я ей говорю: "Ишь сколько людей загубила, а мыслей - пугаешься".
А она отвечает: "Так я думала, что гублю для блага; а в мыслях я всегда была
чистая..."
17-е. Брр! Как радуется душа чужому несчастью.