какой-то человек в штатском, кажется из верхов велосипедного клуба. Наталью
Семеновну растрясли, и она открыла глаза.
- Ваш это муж или не ваш?! - закричал человек, указывая на гроб.
Наталья Семеновна заплакала. - Вы нам этими дикими похоронами демократизацию
общества срываете!!! - визжал человечек, чуть не подпрыгивая вокруг Натальи
Семеновны.
- Дайте вы ей опомниться-то, - заорала на него старушка Агафья. -
Неугомонные! Все вам надо выяснить! Дайте ей разобраться-то, умер у нее муж
или жив?!
Лейтенант выпучил глаза. Не в силах больше выносить такие слова и
мордобой вокруг гроба, лейтенант вышел на середину зала и гаркнул:
- Прекратите безобразие, не то стрелять буду!
И выхватил пистолет, направив его почему-то на гроб с покойником, но
потом, опомнившись, поднял пистолет дулом к потолку. Милиционеры, стоявшие
около него, оцепенели. Но слова и грозный вид, как ни странно, возымели
позитивное действие. Драка, как уставший синий океан, стала затихать, и,
кроме истерических криков, ничего особенного больше не происходило.
Человечек из верхов велосипедного клуба подошел к лейтенанту и спросил:
- Что делать-то будем, товарищ... господин лейтенант? - опасливо
спросил он.
- Что делать? - задумчиво произнес начальник. - Первое: о происшедшем -
молчать. Второе: похороны свернуть, музыку прекратить и сию же минуту
уезжать на кладбище. Машина ведь есть? Есть. А я прослежу, чтоб все было как
следует.
Его приказа послушались.
Гроб перенесли в машину. Но процессия разделилась во мнении:
большинство склонялось к тому, что ехать хоронить ни к чему, потому что-де
неизвестно, кого хоронят.
Наталья Семеновна сначала наотрез отказалась ехать, но потом, когда
гроб уже задвигали в машину, приоткрыла его крышку и возопила:
- Да это же он, Гриша! Он - милый, ненаглядный, незабвенный мой. - И с
этими словами она прямо за гробом нырнула в черную пасть траурной машины. За
ней - сестра Григория Петровича Елизавета и еще несколько человек.
По дороге Елизавета очень строго и рационально рассказала Наташе о том,
что ей говорил Григорий Петрович живой. Под конец рассказа глаза Елизаветы
вдруг наполнились каким-то дурманом, точно она уже пребывала в мире ином, но
в очень нехорошем, и тогда Елизавета Петровна проговорила:
- Ты посмотри-ка, тут перед нами Григорий Петрович мертвый и в то же
время Григорий Петрович приходил живой. Их двое - один мертвый, а другой
живой.
После этих слов супруга Григория Петровича заскучала. Похороны
закончились совсем мертвенно и отстраненно. Все молчали. Милиция только
наблюдала издалека.
Итак, Григория Петровича мертвого быстро похоронили. Никаких
двусмысленных и вольнодумных речей не было. И все ж таки под конец
напроказили: из поредевшей кучки людей вырвался какой-то старикан, побитый в
предыдущей драке в зале велосипедного клуба, обтрепанный, грязный и рваный,
с развевающимися волосами, и начал истерично кричать, указывая на могилу:
- Нам туда надо! Туда! Потому что Григорий Петрович - он и мертвый, и
живой в одно и то же время. Он и в гробу, он и ходит!.. Туда нам надо, туда!
К Григорию Петровичу!
Милиция приблизилась. Старикашке заткнули глотку, и все обошлось
гармонично.
Наталья Семеновна задумчиво возвращалась домой. В голове была одна
только мысль - Григорий Петрович обещал прийти сегодня вечером. Провожала ее
Елизавета Петровна, остальных родственников словно сдуло. Потом сдуло и
сестру покойного. Наталья Семеновна осталась одна.
Вошла в свою однокомнатную квартиру, зажгла свет и механически
приготовила ужин, как и велел Григорий Петрович: яичница с колбасой...
И стала ждать, почему-то поглядывая на часы. Потом, когда все-таки
вышла из своего оцепенения, всполошилась: да что она, с ума сошла? кого она
ждет, в конце концов? Григорий Петрович глубоко под землей, в земном
крутящемся шаре, лежит и не выйти ему оттуда. Но вдруг она подошла к зеркалу
и поправила волосы, подкрасила губки, захотелось накинуть что-то красивое,
как будто ждала мужа после долгой командировки. Поймала себя на этом и
разревелась от жалости к себе: значит, она и впрямь сошла с ума. Взяла себя
в руки, и все дурные мысли прошли. Прибрала комнату, чтоб просто что-то
делать, - и решила, что утро вечера мудренее.
- Надо ложиться спать, - сказала она и, выпив полстакана водки, быстро
разделась и завалилась в постель. - Завтра будет много забот, и все эти
недоразумения забудутся... - И довольно быстро заснула.
Ей приснились глаза Елизаветы, подернутые дурманом. Потом сквозь сон
послышалось, как будто ключом открывали дверь. Однако это было не
сновидение, она чувствовала ясно. Но не хватало сил открыть глаза,
усталость, водка сковали тело, а самое главное - ей уже было все равно.
Часть ее сознания была во сне, другая - бодрствовала, и этой бодрствующей
частью сознания она все воспринимала, Слышала, как кто-то вошел в кухню,
потом различила голос мужа, его чавканье, звон тарелки и ложки. На минуту
все затихло. Потом вдруг: мат, опять звон тарелки, шум и голос мужа, что все
плохо приготовлено, кругом тараканы; потом опять мат, бульканье воды...
Наконец она провалилась в сон, глубокий обморочный сон.
В десятом часу утра Наталья Семеновна проснулась. В поту и ужасе вышла
на кухню; яичница была съедена, тарелка побита, вода пролита. Но в квартире
уже никого, Наталья Семеновна взглянула на свое тело и закричала дурным
голосом: на нем явственно проступали следы изнасилования...
- Гриша, родной, как же так? - закричала она.
Словом, Григорий Петрович мертвый лежал в земле, Григорий Петрович
живой бродил по этой же так называемой земле и в момент, когда Наталья
Семеновна проснулась, был совсем недалеко от ее дома. А бессмертный дух
Григория Петровича покинул его - и живого и мертвого, и ушел далеко-далеко
от них обоих, к своему Небесному Отцу, скрывшись от дыхания смертных и
оставив Григория Петровича живого и мертвого один на один со Вселенной.
Космический бог Арад, в поле духовного зрения которого случайно попала
эта история, так хохотал, так хохотал, увидев эти беды человеческие, что
даже планета Д., находящаяся в его ведении, испытала из-за его хохота
большие неприятности и даже бури на своей поверхности.

















    Простой человек



Человек я в общем неудачный. И неудача моя состоит в том, что я не стал
богом. Да, да, богом, бессмертным, внечеловеческим. Жить мне осталось всего
дня два (таков уж научный прогноз), а за сорок восемь часов не выучишься
стать богом.
Два дня. А на остальное мне наплевать.
Все кончено.
Сижу я в маленьком ресторанчике в Мюнхене и коротаю это время, все-таки
два дня, самые последние, тянутся безумно долго. Ну что ж, потерплю. Заказал
я себе салат и три мюнхенских пива. Я люблю мюнхенское пиво, от него веет
простотой. (Я и сам, в сущности, прост.)
А с миром - черт с ним. С этим Мюнхеном, Рио-де-Жанейро, Нью-Йорком и
прочей чепухой.
Пусть моя жизнь не удалась (по причине, которую я объяснил), но у этих
существ, людей, так сказать, жизни вообще не было. Так что не было даже что
выбирать, кроме сосисок, салатов, машин и пива.
Но где-то я их люблю.
Особенно женщин. Все-таки я принадлежу к их роду, то есть роду
человеческому. В этом и вся загвоздка. Во всех буддийских писаниях,
например, написано, что родиться человеком - это величайшая удача, один раз
такое бывает за миллионы более низших воплощений - от бесчисленных
похотливых насекомых (это, конечно, символика) до демонов, орущих в пустоту.
А я вот не согласен.
И на кой черт нужно это человеческое воплощение, если для девяносто
девяти процентов людей оно проходит даром: поспал, поел, попихался,
потрудился и в гроб. Чем это лучше насекомого? Хотя вся современная западная
цивилизация на этом и стоит (на физиологии то есть). Впрочем, ну ее к черту,
такую цивилизацию, - все равно она скоро издохнет, как крыса, задохнувшаяся
от собственного бытия.
К сожалению, теперь меня уже ничто не интересует.
Ибо у меня осталось только два дня.
И за это время я не смогу стать богом. А человеком мне быть противно.
Тем не менее повторяю: я где-то люблю этот поганый род, в котором черт
меня угораздил родиться.
Особенно люблю женщин.
Здесь они - в этой пивной - такие странно сентиментальные, почти живые,
в отличие от остальных многотысячных жителей этого города.
Или мне в бреду так кажется?
Я уже выпил две кружки этого красивого пива.
Женщина тут сладкая, мягкая, в мясе, с большими грудями.
Что в душе у них - и есть ли вообще у них душа, - я не знаю.
Но некоторые современные западные теологи решительно отметают это
средневековое суеверие о душе и ее бессмертии вообще. Они отметают и самого
Бога, оставаясь при этом профессорами теологии.
Ну, Бог им в помощь. Они делают то, за что им хорошо платят.
Лично мне простые бабы в пивной нравятся гораздо больше, чем эти
богословы.
Опять повторяю - то, что мне не удалось стать бессмертным, планетарным
божеством хотя бы, это только потому, что я воплотился не там, где хотел, а
среди уже деградировавшего человеческого рода.
И пусть древние тексты говорят о человечестве иное - они же имеют в
виду других людей и другое время.
Ну-с, с этой комедией покончено.
Я опустил яд в мою последнюю кружку пива и предвкушаю...
Но это поганое, гниющее, смрадное человеческое тело... Я опять-таки
приобрел его в связи с рождением в этом человеческом роде - Господи, как он
мне надоел. Я тупею при одной мысли о нем.
Кажется, скоро - если Бог даст - я уже не буду принадлежать к нему. Я
сделал все необходимое, чтоб хоть после смерти не принадлежать к нему.
И все-таки, и все-таки...
Я гляжу вот сейчас на них, жующих, глядящих, пьющих свое пиво. На их
женщин, у которых глаза лучше, чем у мужчин.
Ну и что? Пусть немного лучше. Ну и что? Господи, как они мне надоели,
со своими книгами, со своим пивом, со своими религиями... Скажут, что я -
духовный эмигрант. Одна моя бабка была русская, из России, другие предки -
здешние. Но ведь я родился тут, на Западе. И не знаю Россию. К чему этот
разговор? Через час или раньше я стану настоящим эмигрантом. Пора, пора!
И все-таки. Один только раз я был в этой стране, в России. Но мало ли
стран на земле - Япония, Италия, Люксембург, Бельгия. Но Россия совсем иная.
Она не просто страна. Я почувствовал это, как только приехал туда. Я был там
всего одну неделю. Одну неделю посреди десятков лет своей жизни.
Ничего, ничего я там не понял. Ну, люди, ну, города. И вдруг один
страшный момент. Я был за городом, в лесу. Природа эта поразила меня своей
тоской, но какой-то высшей тоской, словно природа эта была символом далеких
и таинственных сил. И вдруг из леса вышла девочка лет четырнадцати. Она была
избита, под глазом синяк, немного крови, нога волочилась. Может быть, ее
изнасиловали (а такое случается везде) или избили. Но она не испугалась меня
- здоровенного мужчину лет сорока, одного посреди леса. Быстро посмотрев в
мою сторону, подошла поближе. И заглянула мне в глаза. Это был взгляд, от
которого мое сердце замерло и словно превратилось в комок бесконечной любви,
отчаяния и... отрешенности. Она простила меня этим взглядом. Простила за
все, что есть бездонно-мерзкого в человеке, за все зло, и ад, и за ее кровь,
и эти побои. Она ничего не сказала. И пошла дальше тропинкой, уходящей к
горизонту. Она была словно воскресшая Русь.
Я огляделся вокруг. И внезапно ясно почувствовал, что в этой бедной,
отрешенной природе, от одного вида которой пронзается душа, в этих домиках и
в храме вдалеке, в этой стране таятся намек на то, что никогда полностью не
понять и что выходит за пределы мира сего...
Ну ладно, с этим конец. Потом, вернувшись на Запад, я завертелся в
обычном человеческом колесе: деньги, бессмысленная работа, слабоумный вой по
телевидению, алкоголь. Стресс. Где-то в стороне гомосексуализм. Счета.
Метро. Стресс. А потом - эта болезнь. Осталось всего два-три дня, я думаю; и
так еле двигаюсь. А теперь - здравствуй, пиво с ядом! На этом ставлю точку и
пью... Вот и буквы расплываются... Я уже почти не могу писать.
Прощай, нелепый мир!

















    Прыжок в гроб



Время было хмурое, побитое, перестроечное. Старичок Василий об этом
говорил громко.
- И так жизнь плохая, - поучал он во дворе. - А ежели ее еще
перестраивать, тогда совсем в сумасшедший дом попадешь... Навсегда.
Его двоюродная сестра, старушка Екатерина Петровна, все время болела.
Было ей под семьдесят, но последние годы она уже перестала походить на себя,
так что знакомые не узнавали ее - узнавали только близкие родственники. Их
было немного, и жили они все в коммунальной квартире в пригородном городишке
близ Москвы - рукой подать, как говорится. В большой комнате, кроме самой
старушки, размещалась еще ее сестра, полустарушка, лет на двенадцать моложе
Катерины, звали ее Наталья Петровна. Там же проживал и сын Натальи - парень
лет двадцати двух, Митя, с лица инфантильный и глупый, но только с лица.
Старичок Василий, или, как его во дворе называли, Василек, находился рядом,
в соседней, продолговатой, как все равно гроб на какого-нибудь гиганта,
комнате.
В коммуналке проживали еще и другие: не то наблюдатель, не то колдун
Кузьма, непонятного возраста, и семья Почкаревых, из которой самый развитой
был младенец Никифор. Правда, к сему времени он уже вышел из младенчества и
стукнуло ему три с половиной года. Но выражение у него оставалось прежнее,
словно он не хотел выходить из своих сновидений, а может быть, даже из
внутриутробного состояния. Потому его так и называли соседи: младенец.
Екатерина Петровна болела тяжело, даже как-то осатанело. Болезнь
прилепилась к ней точно чума, но неизвестная миру. Возили ее по докторам,
клали в больницы - а заболевание брало свое, хотя один важный доктор заявил,
что она якобы выздоровела. Но выздоровела, наверное, только ее мать - и то
на том свете, если только там болеют и выздоравливают. Другой доктор так был
обозлен ее неизлечимостью, что даже пихнул старушку во время приема. После
каждого лечения Екатерина Петровна тяжело отлеживалась дома, но все чахла и
чахла. Родственники - и сестра, и Митя, и дед Василек - измотались с ней и
почти извели душу.
Тянулись месяцы, и старушка все реже и реже обслуживала сама себя.
Только взрослеющий младенец Никифор не смущался и уверенно, словно
отпущенный на волю родителями, забредал иногда к Екатерине Петровне и,
замерев на пороге, подолгу на нее смотрел, положив палец в рот. Екатерина
Петровна порой подмигивала ему, несмотря на то что чувствовала - умирает.
Возьмет да и подмигнет, особенно когда они останутся одни в комнате, если не
считать теней. Никифору очень нравилось это подмигиванье. И он улыбался в
ответ. Правда, Екатерине Петровне иногда казалось, что он не улыбается ей, а
хохочет, но она приписывала это своему слабеющему уму, ибо считала, что
умирает не только тело, но и ум.
Никифор же думал по-своему, только об одном - взаправдашняя Екатерина
Петровна или нет. Впрочем, он не был уверен, что и он сам взаправдашний.
Мальчугану часто снилось, что он на самом деле игрушечный. Да и вообще
пришел не в тот мир, куда хотел.
Митя не любил младенца.
- Корытники, когда еще они людьми будут, - улыбался он до ушей,
поглядывая на стакан водки. - Им еще плыть и плыть до нас. Не понимаю я их.
Старичок Василий часто одергивал его:
- Хватит тебе, Митя, младенца упрекать. Неугомонный. Тебе волю дай - ты
все перестроишь шиворот-навыворот. У тебя старики соску сосать будут, -
строго добавлял он.
То ли наблюдатель, то ли колдун Кузьма шмыгнет, бывало, мимо открытой
двери, взглянет на раскрывшего от удивления рот мальчугана Никифора, на
мученицу Екатерину Петровну, онемевшую от неспособности себе помочь, и на
все остальное сгорбившееся семейство - и ни слова не скажет, но вперед по
коридору - побежит.
Наталье Петровне хотелось плюнуть в его сторону, как только она видела
его, - но почему именно плюнуть, она объяснить себе не могла. Она многое не
могла объяснить себе - например, почему она так любила сестру при жизни и
стала почти равнодушна около ее смерти, теперь.
Может быть, она просто отупела от горя и постоянного ухаживания за
сестрой. Ведь в глубине души она по-прежнему любила ее, хотя и не понимала,
почему Катя родилась ее сестрой, а не кем-нибудь еще.
Старичок Василек, так тот только веселел, когда видел умирающую Катю,
хотя вовсе не хотел ее смерти и, наоборот, вовсю помогал ее перекладывать и
стелить для нее постель. Веселел же он от полного отсутствия в нем всякого
понимания, что есть смерть. Не верил он как-то в нее, и все.
Только племяш умирающей - Митя - все упрощал. Он говорил своей матери
Наталье:
- Плюй на все. Будя, помаялись. Одних горшков сколько вынесли. Чудес,
маманя, на свете не бывает. Смирись, как говорят в церкви.
В январе старушку отвезли опять в больницу, но через десять дней
вернули.
- Лечение не идет, - сказали.
"Безнадежная, значит", - подумала Наталья. И потянулись дни - один
тяжелей другого. Катерину Петровну уже тянуло надевать на свою голову ночной
горшок, но ей не позволяли. Потом вдруг она опомнилась, застыдилась и стала
все смирней и смирней.
Но оживала она лишь тогда, когда младенец Никифор возникал, и то
оживала больше глазом, глаз один становился у нее точно огненный - так она
чувствовала Никифора. Младенец же таращил глаза - и ему казалось, что
Екатерина Петровна не умирает, а просто стынет, становясь призраком. И он
радостно улыбался, потому что забывал бояться призраков, относясь к ним как
к своим игрушкам.
Боялся же мальчуган того, чего на свете нет.
Колдун-наблюдатель Козьма, завидев Никифора, порой бормотал про себя
так:
- Пучь, пучь глаза-то! Только меня не трогай! Знаем мы таких...
Колдун пугался и вздрагивал при виде младенца. Знатоки говорили, что
такое может происходить потому, что младенец чист и что, мол, душевная
чистота вспугивает колдунов. Но Козьма только хохотал на такие мысли.
- Ишь, светломордники, - шептал он. - Я не младенцев боюсь, а Никифора.
Потому что отличить не могу, откуда этот Никифор пришел, от какого духа.
Между тем доктор, серьезный такой, окончательно заявил: возврата нет,
неизлечима, скоро умрет Екатерина Петровна, но полгода протянуть может, а то
и год.
Но время все-таки шло. Прошел уже февраль, и двоюродный браток-старичок
Василий уже десятый день подряд бормотал про себя: "Мочи нет!" Старушка еле
двигалась, порой по целым дням не вставала. Слова о неизлечимости и близость
смерти совсем усугубили обстановку. И однажды Василек и сестра уходящей,
Наталья Петровна, собрались рядком у ее изголовья. Начал Василек, ставший
угрюмым.
- Вот что, Катя, - твердо промычал он, покачав, однако, головой, - нам
уже невмоготу за тобой ухаживать. У Натальи сердечные приступы, того гляди
помрет. Во мне даже веселия не стало. Все об этом говорят. Мне страшно
оттого, - тихо добавил он.
Старушка Екатерина Петровна замерла на постели, голова онеподвижела, а
глаза глядели на потолок, а может быть, и дальше.
- С Мити толку нет: молодой, но пьяный, больной умом и ничего не хочет.
Управы на него нет. Денег нет. Сил нет.
Наталья Петровна побледнела и откинулась на спинку стула, ничего не
говоря.
- Ты же все равно умрешь скоро, - сквозь углубленную тишину добавил дед
Василий.
- И што? - еле-еле, но спокойно проговорила Катерина.
- Тянуть мы больше не можем, - прошептала Наталья. - И чево тянуть-то?
- Конец-то один, Катерина. Ну проживешь ты еще полгода, ну, месяцев
семь, и что толку? И себя изведешь, и нас раньше времени в могилу отправишь,
- вставил Василий.
- А я не могу тотчас помереть, родные мои. Нету воли, - проговорила
Екатерина Петровна и положила голову поудобней на подушке.
- Попить дать? - спросила сестра.
- Дай.
И та поднесла водички. Старушка с трудом выпила.
- Ну?
- Что "ну", Катерина, - оживился Василек. - Тебе и не надо чичас
умирать. По своей воле не умрешь. Давай мы тебя схороним. Живую, - Василек
посерьезнел. - Смотришься ты как мертвая. Тебя за покойницу любой примет.
Схороним тихо, без шпаны. Ты сама и заснешь себе во гробе. Задохнешься
быстро, не успеешь оглянуться. И все. Лучше раньше в гроб лечь, чем самой
маяться и нас мучить. Думаешь, боязно? Нисколько. Все одно - в гробу лежать.
Мы обдумали с Натальей. А Митя на все согласен.
Воцарилась непонятная тишина. Наталья стала плакать, но дедок ничего,
даже немного повеселел, когда выговорился до конца. Екатерина долго молчала,
все сморкалась.
Потом сказала:
- Я подумаю.
Наталья взорвалась:
- Катька! Из одного чрева с тобой вышли! Но сил нет! Уйди
подобру-поздорову! А я потом, может быть, скоро - за тобой! Способ хороший,
мы все обдумали, все концы наш районный врач, Михаил Семенович, подпишет,
скажем ему, померла - значит, померла. Сомнений у него ни в чем нет, он тебя
знает.
Василек насупился:
- Ты, главное, Катерина, лежи во гробу смирно, не шевелись. А то тебя
же тогда и опозорят. И нас всех. А не шевелишься - значит, тебя уже нету...
Все просто.
Катерина Петровна закрыла глаза, сложила ручки и тихо вымолвила:
- Я еще подумаю.
- Ты только, мать, скорей думай, - почесал в затылке Василек. - Времени
у нас нету и сил. Если тянуть, то ты все равно помрешь, но и Наталью
утащишь. А что я один без двоюродных сестер делать буду? Пустота одна, и
веселье с меня спадет. Благодаря вам и держусь.
Наталья всплакнула.
- Умирать-то ей все же дико, Васек.
- Как это дико? А что такое умирать? Просто ее станет нету, и все, но,
может, наоборот, нас станет нету, а она будет. Чего думать о смерти-то, если
она загадка? Дуры вы, дуры у меня. И всю жизнь были дуры, за что и любил
вас.
Екатеринушка вздохнула на постели.
- Все время нас с Наташкой за дур считал, - обиженно надула она старые
умирающие губки. - Какие мы дуры...
- У нас только Митя один дурак, - вмешалась вдруг Наталья. - Да муж
мой, через год пропал... А больше у нас никого и не было. Ты подумай, Катя,
глубоко подумай, - обратилась она к сестре. - Мы ведь тебя не неволим. Сама
решай. В случае твоего отказа если растянем, то, может быть, вместе и
помрем. У Василька вон инфаркт уже был. Один Митяй останется - жалко его, но
его ничем не исправишь, даже если мы останемся.
На этом семейный совет полюбовно закончился. Утром все встали какие-то
бодрые. Старушка Катерина Петровна стала даже ходить. Но все обдумывала и,
думая, шевелила губами.
К вечеру, лежа, вдруг спросила:
- А как же Никифор?
- Что Никифор? - испугался Василек.
- Он мне умирать не велит, - прошептала старушка.
- Да ты бредишь, что ли, Катя? - прервала ее Наталья, уронив кастрюлю.
- Какой повелитель нашелся!
- Дай я с ним поговорю.
- Как хочешь, Катя, мы тебя не неволим. Смотри сама, - заплакала
Наталья.
Привели Никифора. Глаза младенца вдруг словно обезумели. Но это на
мгновение. Наталья дала ему конфетку. Никифор съел.
- Будя, будя, - проговорил он со слюной.
И потом опять глаза его обезумели, словно он увидел такое, что взрослые
не могут увидеть никогда. А если раньше когда-нибудь и видели, то навсегда
забыли - словно слизнул кто-то невидимый из памяти. Но это длилось у
Никифора мгновение.
Катерина смотрела на него.
- Одобряет, - вдруг улыбнулась она и рассмеялась шелковым, неслышным
почти смехом.
Вечер захватила тьма. Колдун-наблюдатель Козьма внезапно исчез. Наутро
Екатерина Петровна в твердом уме и памяти, но робко проговорила, зарывшись в
постель:
- Я согласная.
Виден был только ее нос, высовывающийся из-под одеяла. Василек и
Наталья заплакали. Но надо было готовиться к церемонии.
- Вам невмоготу, но и мне невмоготу на этом свете, - шептала только
Катерина Петровна.
После такого решения она вдруг набралась сил и, покачиваясь, волосы
разметаны, заходила по комнате.
- Ты хоть причешись, - укоряла ее Наталья Петровна. - Не на пляже ведь
будешь лежать, а в гробу.
Катерина Петровна хихикнула.
Один Митя смотрел на все это, отупев.
- Ежели она сама желает, то и я не возражаю, - разводил он руками, -
мне горшки тоже надоело выносить и промывать.
- Ты только помалкивай, - поучал его Василек. - Видишь, люди кругом
ненормальные стали. Глядишь, и освистят нас, если что...
- Она-то согласная помереть, но сможет ли, - жаловалась Наталья. -
Хорошо бы до опускания в землю померла. По ходу.
Начались приготовления. А Екатерине Петровне стало что-то в мире этом
казаться. То у сестры Натальи Петровны голова не та, точно ее заменили
другой, страшной, то вообще люди на улице пустыми ей видятся (как присядет
Екатеринушка у окошечка), словно надуманными, то один раз взглянула во двор
- брат-дедок Василек за столом сидит без ушей. То вдруг голоса из мира
пропали, ни звука ниоткуда не раздается, будто мир беззвучен и тих, как
мышь.
Старушка решила, что это ободряющие признаки.
Наступил заветный день.
- Сегодня в девять утра ты умерла, Екатеринушка, - ласково сказал дед
Василий. - Лежи себе неподвижно на кровати и считай, что ты мертвая. Наталья
уже побежала к врачу, Михаилу Семеновичу, - сообщить.
Старушка всхлипнула и мирно согласилась.
- Не шевелись только, Катя, Христом-Богом прошу, - засуетился Василек.
- Ведь скандал будет. Еще прибьют и тебя и меня. Зачем тебе это?
- Я согласная, - прошептала тихо старушка.
- А я за Почкаревыми сбегаю. Пусть соседи видят, - и Василек двинулся к
двери.
- А где Митька? - еле выдохнула старушка.
Василек разозлился: