мальчишку до чего довела... В петлю лезть собрался... Еле вынули...
- Позвольте, позвольте, почему петля? - закричал завуч и двинулся на
женщину. - Письмо было, а не петля.
В это время дверь распахнулась и вошла Вера Иосифовна. В руках она
держала ослепительно-белый букет цветов. На минуту все смешалось. Мать
мальчика кричала, что ее Коля хотел повеситься; завуч самовлюбленно напирал,
что было только письмо; Глаша ошалела и была раздражена, что ей не дают
спать. Витю же от всех этих криков вдруг потянуло в сарай пить водку.
Лишь приведенный мальчик Коля одиноко стоял в углу; у него был
удивительно старческий, взъерошенный вид карлика; но лицо было освещено
каким-то странным сиянием, как будто ничего это его не касается и он в раю.
- Знаю, знаю, я все знаю! - затараторила вдруг Вера Иосифовна. - Иван
Дубов, сапожник, мне рассказал, Сейчас он тут, в коридоре. Ваня, зайди!
Иван Дубов, корявистый, серьезный мужчина, поправляющий обувь только
дамам, сутулясь, вошел в комнату. Вся его фигура излучала необычность.
Все притихли. Только завуч напустил на себя еще большее самодовольство.
- Влюблен был малыш в Глашку-то, - внушительно и осторожно, точно речь
шла о починке туфель для незнакомки с другого конца города, сказал Дубов. -
Молчаливо был влюблен, не по-здешнему. Я в аккурат вижу, кого у нас во дворе
осияет. Глаз у меня на это есть... Наблюдал я за Колькой, совестливо
наблюдал, не спугнув его... Часто он подкрадывался к дверям, съеживался в
подушечку и в вашу большую замочную скважину часами за Глашкой наблюдал...
Никто об этом не знал, ни Глашка, никто. Часы выбирал с хитрецой, когда в
коридоре никого не бывало... А Кольку, между прочим, стихи писать тянуло...
Посмотрит, посмотрит в щелку в зад и идет на чердак стихи писать...
В это время Анна Петровна швырнула на пол тарелку. Ей стало обидно, что
о ней теперь совсем забыли.
"Перед смертью, и то не помнят", - подумала она.
Мать Коли заплакала:
- И вешался-то, негодяй, смешно, ад кухне, только рубашку порвал.
- Успокойтесь, мамаша, - вдруг как-то надуто и деловито сказал завуч. -
Мальчик, ты почему повесился? - важно спросил он Колю.
- От счастья! - тихо и с какой-то чудотворной испепеляющей улыбкой
отвечал старичок-карлик. - От счастья повесился.
Все опять начали кричать. У Глаши вдруг стал очень значительный вид...
Она ни на кого не обращала внимания, но улыбалась самой себе. Она
представила, как хорошо было бы сейчас выгнать всех, лечь с Витей и,
зажмурив глаза, представлять себе этого странного тоненького заморыша -
мальчика Колю.
"Чудно как будет... Дух захватит... Ишь, какие у него глаза, - подумала
Глаша, - и мысли потекут... Новые мысли... Веселые, сердечные,
кружащиеся..."
С блуждающей улыбкой, чуть виляя телом, она подошла к Вите и сказала
вслух:
- Выгони всех, и мать тоже... Лечь хочу...
Витя обомлел и матюгнулся. Мамаша Анна Петровна, вдруг вообразив, что
ее уже хотят выкинуть из постели, так была поражена, что даже не стала
кричать и швыряться, а ушла в себя и задумалась. Завуч тоже чего-то
перепугался, всполошился и стал ни с того ни с сего читать энциклопедию.
Вере Иосифовне захотелось поцеловать Витю, но и она смутилась. Выбежав на
кухню, она все-таки не удержалась и поцеловала чайник.
Иван Дубов как-то резко ушел. Лишь Коля продолжал так же тихо
улыбаться. В конце концов в комнате остались только Витя, Глаша и Анна
Петровна.
А вечером, деловито и спокойно, как летучая мышь прилетает в свое
родное гнездо, пришел доктор.
Почти автоматически он проговорил, что произошла ошибка и анализы
доказали, что болезнь Анны Петровны пустяшная, и она выздоровит сама собой.
Вите это показалось странным, ненужным и к тому же нелепым. Он хотел
даже накричать на доктора.
Но в общем все осталось по-прежнему, и ничего не изменилось, хотя как
будто и произошли события.
Остались и это высокое, пустое небо, и кружащийся в легком, сумасшедшем
танце мир, и двор, где Иван Дубов чинит обувь только дамам. Все было так же,
как вчера, как будет завтра.

















    Случай в могиле



Костя Пугаев, мужчина лет тридцати пяти, выпить не очень любил. С женой
он разошелся, но на другой почве. Обожал звезды, грибы и сновидения.
Снилось ему обычно что-то несуразное, в чем никакой логики нельзя было
найти. То штаны с медведя снимали, то будто не на Земле он, а на Луне, то
корона на нем сияла. Пугаев за чаем так объяснил однажды своей давней
полюбовнице Глаше:
- Неуемный я какой-то во снах. А ведь наяву я мужик хороший.
Глаша, пухленькая и славненькая, как пирог, возразила ему:
- Лучше бы ты наоборот был. Я люблю неуемных и бесшабашных, которые
наяву. А хороших людей мне и даром не надо, я, Костя, плохих люблю. Ты ведь
и сам, Костенька, в сущности, плох.
Костя открыл глаз:
- Сколько лет я с тобой, Глаша, живу, а все удивляюсь тебе. Откудова ты
такая? С виду аппетитная, а в душе у тебя - одни тучи и сомнения.
- В чем же это я сомневаюсь, Кость? - хихикнула Глаша, откусив жирный
кусок пирога.
- Как в чем? - выпучил глаза Костя. - Насчет мира всего сомнения у
тебя, Глаша, вот в чем дело. Я тебя все-таки знаю. Не веришь ты в него, в
мир-то в этот. А учти, - он поднял палец, - ежели уже бабы перестанут в мир
этот верить, тогда всему нашему роду человеческому конец.
- Туда ему и дорога, - нахально ответила Глашка.
- Это ты брось, - нахмурился Костя. - Нешто тебе неприятно чай пить?
Глашка расхохоталась и поцеловала его.
- Какая ты вся белая, сладкая, настоящая русская баба, - умилился
Костя, - только душа у тебя чересчур огромная.
- В этом и вся беда, - улыбнулась Глаша.
А дней через десять, когда Костя по обыкновению плелся к своей
полюбовнице, оказалось, что ее нет. Соседи толком не могли объяснить, но в
конечном счете выходило так, что Глашуня вдруг ни с того ни с сего уехала на
край света, в Сибирь-матушку, к кому неизвестно, и затерялась там для Кости
безвозвратно.
Пугаев долго-долго ничего не мог понять. Потом запил - первый раз в
жизни. Через месяц-другой немного полегчало, хотя плакал во сне. Он и сам не
мог разъяснить себе, почему стал плакать во сне. Ведь не до потери же
сознания он любил свою Глашу. Тем более в конце концов он оправился от своей
утраты. И вроде бы жизнь вошла в колею. Но, с другой стороны, через год
появилась тоскливость. Первопричиной ее был случай пропажи его отца - отец
ушел утром и больше никогда не приходил. В милиции считали, что ему отрезали
голову, - перестройка уже шла вовсю, и в районе появилась очень
специфическая банда.
Но Пугаев в отрезание головы не очень верил, думал, что папаша пропал,
и все. Мамы у него не было - вернее, была, но он уже давно не считал ее
матерью.
Работу он то бросал теперь, то начинал опять, но в целом перестал
как-то обращать на детали существования свой ум.
Вело его куда-то, не то вперед, не то в сторону. Завел новых друзей,
совсем уже странных. Те любили пить на могилках, среди них и девочки с
такими глазами, точно их будущие женихи были ангелического свойства. Одна
только была задумчива, но не в отношении ангелов, а внутрь себя. Ее и любили
больше всех.
А Костя Пугаев терялся среди них. Он тоже теперь полюбил выпивку на
могилках - понемножечку. Некоторые же из его новых знакомых действительно
упивались так, что их с могил почти невозможно было стащить. Так и ночевали
порой, конечно летом.
Прошло два года.
Костя Пугаев стал вообще упоенный. Но здравый смысл не терял: наоборот,
укрепился на работе.
...Году в 1992-м бродил он в начале лета по кладбищу. Пить к тому
времени он почти бросил, но и при трезвости могилки любил. Шел он, шел и
присел однажды на скамеечку у одной невзрачной могилы, в центре кладбища, в
зеленеющем месте. Кругом одни деревья, кусты и соседи, пусть даже и мертвые.
Сидел он так в некотором отупении полчаса и вдруг явственно слышит: из
могилы поют. Из той самой, около которой он сидит. Костя Пугаев вообще-то
был непредсказуемый человек, но здесь он затих. Подумал, не спьяну ли, а
может быть, просто галлюцинация? Как проверить? Пьян он уже с полгода не
был, а галлюцинации, они, конечно, у всех могут быть. Костя тогда отскочил
немного в сторону. Слышит - поют, но уже тише, посмиренней. Костя взял да и
отбежал подальше - пение прекратилось. Прошелся по другим могилам - ничего.
"Значит, не галлюцинации слуховые это - они ведь от места не зависят", -
подумал Костя. И решил подойти обратно. Как только подошел, слышит: опять
поют. Оттуда, из-под земли, из-под могилы. Костя от огорчения даже сел на
землю. Капельки пота выступили на лбу. "Все понятно", - пробормотал он про
себя, хотя ему ничего не было понятно. Пение было заунывное, но со
значением, хотя и странным. Пугаев стал прислушиваться: слова были
понимаемы, но в общий смысл не укладывались, и про что были песни, Пугаев не
мог осознать.
Вдруг темный ужас, особенно в брюхе, овладел им, но вместо того, чтобы
бежать, он упал животом на могилу. Пение стало раздаваться явственней.
Пугаев различал слова: про какие-то незабудки (цветы, значит), про пустоту и
про горе, но все же общий смысл был выше (или ниже) его понимания.
Ошалев, Пугаев подскочил и бросился бежать. Никто его не преследовал.
Выбежав за ограду кладбища, дал по морде трезвому мужику. Тот упал. Пугаев
скрылся и два дня не выходил из дому. На третий день поехал на кладбище -
сначала трамваем, потом метро - и в конце концов оказался на той скамейке.
Сразу же услышал пение - приглушенное, жуткое, но исходящее из души.
Отскочил, погулял, пришел опять. Поют. Все равно поют. В кармане своих
широких брюк Пугаев принес бутылку водяры - так, на всякий случай, - а
сейчас сообразил: "Ба! Да, может, от водки все пройдет, клин клином надо
вышибать, выпью вот, и все на свете протрезвеет", - подумал он.
Недолго думая, присел на травку около злополучной могилки, откупорил
бутыль, нашелся даже заплесневелый сырок, а пить пришлось из горла. По мере
пития Костя становился все веселее и веселее, но пение не прекращалось. В
конце концов, когда выпита была уже половина бутылки, Костя решил: "Ну и
пусть себе поют. Мне-то что. Наверное, тут артист какой-нибудь из Большого
театра похоронен".
Еще раз внимательно, но хмельно посмотрел на надписи на могиле. Их была
целая стая. "Да хоть сто, - расхрабрился Костя. - Я-то живой. Раз пью -
значит, жив. Так-то". И он поднялся с земли. Но сомнение продолжало мучить
его. "Если из каждой могилы будут петь - так хоть в театр не ходи. Вот ведь
дело какое", - покачал он головой. И отошел все-таки от опасного места. А на
следующий день решил поговорить со всеми приятелями - удальцами по кладбищу.
Но те и слышать ни о чем не хотели - и действительно ничего не слышали, а
один из них, пришедший со стороны хмуро-серьезный подросток, внушал Косте:
- Ты нам мозги не пудри, отец. Мы только начинаем здесь пить. А ты
охоту отбиваешь своими бреднями. У меня мамаша во сне поет - это факт, и с
меня этого хватит. А чтоб покойники пели, это, папаш, уже революция в
естествознании. Нас этому в школе не учили.
Другие и слышать не хотели про такое, чтоб переть на какую-то могилу и
слушать там песни. Они очень обижали Костю своим неверием. И все-таки
нашелся один старичок, который клюнул на предложение Пугаева. Это произошло
уже через месяц после первых признаков пения из могилы. Пугаев частенько, но
с большою опаской туда заглядывал, и то только днем, при свете; вечером, в
темноте, он и думать не хотел о том, чтобы сидеть около такого места. А
заглядывал он туда, потому что его стало тянуть. Тянет и тянет. "Ну и что ж
такого, - думал Пугаев, - я песни всегда любил. Правда, смысл не понимаю,
но, наверное, так и положено, если поют из могилы. Они ведь "там", а мы
"здесь"".
Старичок этот, клюнувший, был совсем плох, слаб, и Пугаев еле дотащил
его до могилы. Старикашка прилег на землю и стал внимательно слушать. И
вдруг пугливо и с ребячьей резвостью вскочил на ноги.
- И вправду поють... Слышу, но еле-еле, - пробормотал он.
- Про что поють-то? - спросил Пугаев.
- О звездах, - сказал старик.
Пугаев приник, и действительно, пение было про звезды, но тихое-тихое.
- Хорошо поют, - прослезился вдруг старичок.
- Ну вот, - сказал вставший Пугаев, - значит, на самом деле все это,
раз не один я слышу...
- Конечно, на самом деле. У меня слух хороший, - прошамкал старичок.
- Но не все могут это слышать, - заметил Пугаев.
- Конечно, не все, - согласился старичок. - И петь не все могут.
Особенно среди покойников.
- Не боишься, дед? - строго спросил Пугаев.
- А чего мне бояться? - опять прослезился дедуля. - Я скоро сам среди
них буду. Родня они мне станут, значит.
- Ну, пойдем, родимый, домой, а то заслушаемся, - грустно промолвил
Пугаев.
Через неделю Костя нашел еще одного человека, подтвердившего пение. Но
на этот раз Пугаев заскучал. "Небось на самом деле много нас с таким тонким
слухом, - решил он. - А я думал, что я исключительный".
Но на могилу ходить продолжал. Не теряя при этом работы. Одним словом,
социальную жизнь тоже соблюдал.
Однажды, уже во второй половине дня, он пришел на свою могилу.
Прислушался. Теперь пели о любви. Как все равно в каком подземном храме.
Выпил на этот раз крепко. И под это пение о какой-то несбыточной любви стал
засыпать.
Тем временем мимо проходил Саня Плюев, немного никудышний парень лет
двадцати семи. Увидев спящего на могиле Пугаева, Плюев удивился. "Ну и ну, -
подумал он. - Уже могилы оскверняют. Он бы еще наблевал тут. Ну да ладно,
его дело, а пошарить в карманах не мешает", - оживился Саня. О себе Плюев
всегда говорил, что он и мухи не обидит, и сам верил в это. Но тут решил,
что для верности надо спящего грохнуть по башке бутылкой, чтоб крепче спал,
а потом уж пошарить. Бутылка валялась рядом, и Саня к ней потянулся. В
карманах оказалось всего ничего. "Мне на водку с пивом и сеструхе больной на
курицу хватит", - удовлетворенно промычал про себя Плюев. Уходя, оглянулся
на Пугаева. На душе стало тоскливо. "Чтой-то он не шевелится, - подумал
Плюев. - Я ж его по башке-то тихонько. Пора бы ему вставать".
Решил даже подойти и поднять его, может, помощь нужна. Но,
поколебавшись, смотался.
Между тем Пугаев умер. Произошло это потому, что Саня не рассчитал свой
удар и. вместо того чтобы ударить тихо, до обморока, ударил чересчур, до
самой смерти. Сам Плюев в этом себе не признался и, когда нес курицу сестре,
утешал себя, что-де этот неизвестный, лежавший на могиле, уже, мол, давно
опохмелился.
"Наверное, со смехом рассказывает своей жене, что его стукнули и
обчистили, - умиленно думал Плюев. - А я ведь и правда муху не обижу", -
решил он самодовольно.
Но Пугаеву было не до смеха. Хоронили его очень серо, на весьма
отдаленном от города кладбище, и то благодаря содействию сердобольной и
зажиточной тетушки. Бывшая жена не пришла.
Сначала все шло как будто бы нормально. Ну, серый обыденный день. В
стороне от кладбища заунывная пивная. Нет ни музыки, ни особых плачей. В
общем-то, скучно, но допустимо.
Началось же все с того, что Костя запел. В гробу. Его еще не донесли до
могилы, а он запел. Правда, никто тайное пение это не слышал, кроме...
прежде всего странного, пришедшего со стороны старичка с седой головой,
белого как лунь. Дед этот совсем не походил на того слабого старичка,
которого Костя притащил к могиле. Глаза у этого провожающего гроб деда были
наполненные, мудрые, но с сумасшедшинкой, правда, не с человеческой
сумасшедшинкой, а с какой-то другой, словно он был чуточку иное существо, но
уже наполовину обезумевшее - в лучшем смысле, конечно. Таково было
впечатление. К тому же одежонка на нем была грязная, рваная, лихая, и
величественность ему придавала только голова. Вот он-то - может быть,
благодаря своему неземному слуху - распознал первый, что Костя Пугаев запел.
Вторым это услышал интуитивный мужик Павел, лет сорока, давний сосед Пугаева
по детству.
Дедуля сразу понял, что Павел "услышал", до того глупый у Павлуши стал
вид. Он подмигнул этому интуитивному мужику и поманил его к себе.
Павлуша подошел.
- Ну что, слышишь? - улыбнулся дед.
- Слышу. Поет, - угрюмо ответил Павел. - А как же другие, те слышат? -
и он кивнул на маленькую, понурую процессию.
- Им еще не дано, - осклабился дед.
- Почему же он поет? - Павел посмотрел на деда наполовину
остановившимся тяжелым взглядом. - Что ж он, птица какая-нибудь, чтобы петь,
да еще после смерти? Выходит, мы птицу хороним, да? - и Павел харкнул на
землю.
- Птицу не птицу, - засуетился дед, - а, скорее, Костю...
Павел пошел рядом с дедом, опустив голову. Дедуля вдруг указал на
тетушку:
- Смотри, сынок, как тетка евойная задергалась. Это она отдельные слова
из Костиной песни слышит. Урывками. Оттого и психует. Эх, люди, люди... -
Дедуля горько развел руками.
- Ты, дед, про все знаешь, - угрюмо начал Павел. - Так скажи, что с
Костей будет?
Дед посерьезнел.
- Тебе не понять, - ответил. - Но все же я скажу. Вишь, Костя, он до
конца мира петь будет. Как те, которых он слышал из могилы. Но у Кости, - и
дед поднял свой старый палец, - судьба особая даже от них. Костя петь будет
до конца всех миров вообще, а не только до конца этого вашего мира. Такой уж
он здесь получился. - И дед опять развел руками с некоторым даже недоумением
и продолжал: - И таким вот поющим при конце всего творения войдет он обратно
в Первоначало, в Бездну, значит, и как бы растворится в ней... - осторожно
проговорил дед, - скорее заснет сознанием своим... надолго, ох надолго...
Если по-нашему, так и не сосчитать ни на каком, сынок, компьютере, сколько
он будет петь до конца мира и особливо - сколько будет почивать в этом
Первоначале. Вечность-то не сосчитаешь...
- А потом? - тупо спросил Павел. Дедуля вдруг оглянулся. Одежонка на
нем как будто даже еще больше разорвалась.
- А потом, - вздохнул дед, - при новом сотворении мира, Пугаев этот наш
из Первоначала, из Бездны, таким выскочит... существом, значит... таким
жутким, таким одичалым, что ни словом, ни мыслями, ни молчанием его нам уже
никак не описать. И жить долго будет, - дед горестно вздохнул...
Павлуша угрюмо молчал. Процессия смиренно шла к цели. Константин пел.
Вдруг Павлуша оглянулся: а деда нет. Словно провалился на небо. Павел туда
повернулся, сюда, обежал вокруг гроба (одна старушка даже цыкнула на него),
но деда нигде не было. Исчез он.
"Наверное, сбег в пивную", - подумал Павел, а потом нахмурился.
"А как же я-то теперь останусь один... - и он недоуменно махнул рукой в
сторону процессии. - Они вон идут, как гуси глупые, ничего не слышат, а
мне-то каково?"
















    Смерть рядом с нами


(Записки нехорошего человека)

Человек я нервный, слезливый и циничный, страдающий язвой желудка и
больным, детским воображением.
Сегодня, например, с утра я решил, что скоро помру.
Началось все с того, что жена, грубо и примитивно растолкав меня, на
весь дом потребовала утреннюю порцию любви.
Плачущим голоском я было пискнул, что хочу спать, но ее властная рука
уже стаскивала с меня одеяло.
- Боже, когда же кончится эта проклятая жизнь, - пробормотал я понуро и
уже не сопротивляясь.
Через десять минут я был оставлен в покое, и глубоко, обидчиво так
задумался. Погладив свой нежный живот, я вдруг ощутил внутри его какое-то
недоумение. Я ахнул: "это как раз тот симптом, который Собачкин мне вчера на
ухо шепнул. Моя язва переходит в рак". Если бы я в это действительно
поверил, то тут же упал бы в обморок, потом заболел... и, возможно, все бы
для меня кончилось. Но я поверил в это не полностью, а так, на одну
осьмушку. Но этого было достаточно, чтобы почувствовать в душе эдакий
утробный ужас.
- Буду капризничать, - заявил я за завтраком жене.
- Я тебе покапризничаю, идиот, - высказалась жена.
- Давай деньги, пойду пройдусь, - проскрипел я в ответ.
Жена выкинула мне сорок копеек. Я выскочил на улицу с тяжелым,
кошмарным чувством страха, и в то же время мне никогда так не хотелось жить.
Изумив толстую, ошалевшую от воровства и пьянства продавщицу, я купил
целую кучу дешевых конфет и истерически набил ими свой рот. "Только бы
ощущать вкусность, - екнуло у меня в уме. - Это все-таки жизнь".
Помахивая своим кульком, я направился за получкой на работу. В этот
летний день у меня был отгул.
Но цепкий, липкий страх перед гибелью не оставлял меня. Капельку
поразмыслив, я решил бежать. "Во время бега башка как-то чище становится", -
подумал я.
Сначала тихохонько, а потом все быстрее и быстрее, с полным ртом
конфет, я ретиво побежал по Хорошевскому шоссе. Иногда я останавливался и
замирал под тяжелым, параноидным взглядом милиционера или дворника. "Какое
счастье жить, - трусливо пищал я про себя. - Давеча ведь не было у меня
страха, и как хорошо провел я время: целый день молчал и смотрел на веник.
Если выживу, досыта на него насмотрюсь. Только бы выжить!"
Иногда я чувствовал непреодолимое желание - лизать воду из грязных,
полупомойных лужиц. "Все-таки это жизнь", - повизгивал я.
Скоро показались родные, незабвенные ворота моего учреждения -
Бухгалтерии Мясосбыта. Пройдя по двору и растоптав по пути детские песочные
домики, я вбежал в канцелярию. Там уживались друг с другом и истеричный,
веселый хохоток, и суровая, вобравшая все в себя задумчивость. Представители
последней, казалось, перерастали в богов. Мой сосед по стулу - обросший,
тифозный мужчина - сразу же сунул мне под нос отчет.
"Боже мой, чем я занимался всю жизнь!" - осенило меня.
Поразительное ничтожество всего земного, особенно всяких дел, давило
мою мысль. "Всю свою жизнь я фактически спал, - подумал я. - Но только
теперь, находясь перед вечностью, видишь, что жизнь есть сон. Как страшно!
Реальна только смерть".
Где-то в уголке, закиданном бумагой и отчетами, тощая, инфантильная
девица, игриво посматривая на меня, рассказывала, что Вере - старшему
счетоводу и предмету моей любви - сегодня утром хулиганы отрезали одно ухо.
Это открытие не произвело на меня никакого впечатления. "Так и надо", -
тупо подумал я в ответ.
Теперь, когда, может быть, моя смерть была не за горами, я чувствовал
только непробиваемый холод к чужим страданиям. "Какого черта я буду ей
сочувствовать, - раскричался я в душе. - Мое горе самое большое. На других
мне наплевать".
Я ощущал в себе органическую неспособность сочувствовать кому-либо,
кроме себя.
Показав кулак инфантильной девице, я посмотрел в отчет и, ни с того ни
с сего, подделал там две цифры. Все окружающее казалось мне далеким,
далеким, как будто вся действительность происходит на луне.
Между тем зычный голос из другой комнаты позвал меня получать зарплату.
Без всякого удовольствия я сунул деньги в карман.
Оказавшись на воздухе, я сделал усилие отогнать страх. "Ведь симптом-то
пустяшный, - подумал я. - Так, одна только живость ума". На душонке моей
полегчало, и я почувствовал слабый, чуть пробивающийся интерес к жизни.
Первым делом я пересчитал деньги. И ахнул. Раздатчица передала мне лишнее:
целую двадцатипятирублевую хрустящую бумажку. Сначала я решил было вернуть
деньги. Но потом поганенько так оглянулся и вдруг подумал: "зачем?"
Какое-то черненькое, кошмарное веселие вовсю плескалось в моей душе.
"Зачем отдавать, - пискнул я в уме, - все равно, может быть, я скоро умру...
Все равно жизнь - сплошной кошмар... Подумаешь: двадцать пять рублей - Вере
ухо отрезали, и то ничего... А-а, все сон, все ерунда..."
Но в то же время при мысли о том, что зарплата моя увеличилась на такую
сумму, в моем животе стало тепло и уютно, как будто я съел цыплят табака.
Вдруг я вспомнил, что раздатчица получает за раз всего тридцать рублей.
"Ну и тем более, - обрадовался я. - Не заставят же ее сразу двадцать
пять рублей выплачивать. Так по четыре рубля и будет отдавать... Пустяки".
Но мое развлечение быстро кончилось; знакомый ужас кольнул меня в
сердце: вдруг умру... даже пива не успею всласть напиться. Прежний страх
сдавил меня.
- Куда мне деваться? - тоскливо спросил я в пустоту.
Недалеко жила моя двоюродная сестра. Но представив ее, я почувствовал
ненависть. "Лучше к черту пойти", - подумал я.
У нас с ней были серьезные разногласия. Дело в том, что моя сестра, в
молодости будучи очень похотливой и сделавшей за свою жизнь восемнадцать
абортов, вдруг на тридцать пятом году своей жизни впала в эдакий светлый
мистицизм и стала искать живого общения с Богом. Не знаю, что на нее
повлияло: то ли долгий, истошный крик толстого доктора о том, что - "еще
один аборт, и стенки матки прорвутся"; то ли дикие угрызения совести из-за
того, что она, ради своего удовольствия, не допустила до жизни восемнадцать
душ... но с некоторых пор она упорно стала повторять, что мир идет к свету.
Хорошо помню ее разговор с соседкой.
- Ну, Софья Андреевна, - говорила соседка, - ну одного, двух человек
умертвить, это еще куда ни шло - ни одна порядочная женщина без этого не
обходится, - но, подумайте сами, восемнадцать человек!
- Ерунда, - брякнула сестренка, - вы видите только темную сторону
жизни. Если я их и убила, то ведь зато существуют восход солнца и цветы.
Я представил себе, как она станет поучать меня, и побрел куда-то вдаль
проходными дворами. Я проходил мимо галок, автомобилей, бревен, тяжелых,
мясистых баб и уютных, слабоумненьких старичков.
Наконец, утомившись, я прикорнул на пустынном, одичалом дворике у
досок. Кругом валялись кирпичи. И ни одной души не было. Вдруг около меня
появилась жалобная, брюхатая кошка. Она не испугалась, а прямо стала
тереться мордой о мои ноги.