"Чтобы сегодня вечером мы выглядели неотразимо". Марухе хватило одного
переодевания, и она съязвила:
-- Рубашку я еще могу надеть, но краситься как ненормальная, в нашем-то
положении? Нет, Марина, не буду.
Марина пожала плечами.
-- А я буду.
В связи с отсутствием зеркала Марина вручила свою косметичку Беатрис, а
сама уселась на кровати. Беатрис накладывала макияж при свете лампы,
тщательно и со вкусом: немного румян, чтобы скрыть смертельную бледность
кожи, яркие губы, тени на веки. Маруха и Беатрис даже удивились, сколько
прелести сохранила Марина, всегда славившаяся очарованием и красотой.
Беатрис ограничилась прической "конский хвост", которая делала ее похожей на
скромную школьницу.
В праздничную ночь Марина проявила все свое антьокское обаяние,
заставив даже охранников разговаривать Богом данными им голосами обо всем
что вздумается. Один майордомо, несмотря на выпитое, продолжал шептать.
Осмелев от вина, Золотушный отважился подарить Беатрис мужской лосьон. "Для
хорошего запаха в день освобождения, когда все будут вас обнимать".
Скабрезный майордомо не удержался от грубого намека, что такой подарок --
знак тайной страсти. Беатрис ужаснулась: только подобного кошмара ей и не
хватало.
Кроме пленниц, в застолье участвовали майордомо, его жена и четверо
дежурных охранников. У Беатрис словно ком застрял в горле. Ей передались
тоска и скорбь Марухи, что, однако, не мешало восхищаться помолодевшей от
макияжа и белой футболки Мариной, ее чарующими серебристыми волосами и
обворожительным голосом. Как ни удивительно, но Марина заставила всех вокруг
поверить, что счастлива. Она подшучивала, когда охранники задирали маски,
чтобы выпить, или, изнывая от жары, время от времени просили пленниц
отвернуться, чтобы глотнуть воздуха. Когда ровно в двенадцать завыли
пожарные сирены и зазвенели колокола церквей, все обитатели крохотной
комнаты сидели на кровати и матрасе, тесно прижавшись друг к другу, мокрые
от жары, словно в кузне.
По телевизору зазвучал национальный гимн. Маруха встала, заставив
встать и всех остальных. Потом она подняла стакан яблочного вина и
произнесла тост за мир в Колумбии. Праздник закончился через полчаса, когда
иссякли бутылки, а на блюде лежали обглоданная свиная кость и остатки
картофельного салата.
Очередную смену охранников пленницы встретили с облегчением -- это были
те же парни, что дежурили в первую ночь плена, и женщины уже знали, как
вести себя с ними. Особенно обрадовалась Маруха, которая чувствовала себя
неважно и была подавлена. С самого начала от страха у нее во всем теле
начались блуждающие боли, заставлявшие застывать в неестественных позах.
Позже из-за негуманных условий плена эти боли локализовались. Как-то в
начале декабря ей на сутки запретили пользоваться туалетом в наказание за
непослушание, а когда вновь разрешили, ничего уже не получалось. От этого
начался хронический цистит, потом геморрой, мучивший ее до конца плена.
Марина, научившаяся у мужа делать спортивный массаж, взялась в меру
своих сил облегчить страдания Марухи. Хорошее настроение после Нового года
еще не покинуло ее. Она выглядела оптимисткой, рассказывала анекдоты,
словом, жила. Упоминание ее имени и фотография в телевизионной компании,
развернутой в поддержку похищенных, вернули Марине ощущение надежды и
радости. Она вновь почувствовала, что жива, что существует. В начале
телекампании о ней вспоминали часто, но в один прекрасный день забыли без
всяких причин. Маруха и Беатрис так и не решились объяснить Марине, что,
скорее всего, все считали ее умершей, и никто не знал, что она жива.
День 31 декабря был важной датой, принятой Беатрис за крайний срок
освобождения. Разочарование оказалось столь велико, что подруги по плену
растерялись. Марина боялась даже смотреть в сторону Беатрис, нервничала и
плакала, дошло до того, что обе перестали замечать друг друга в пределах
крохотного туалета. Обстановка становилась невыносимой.
Любимым развлечением пленниц были бесконечные часы после душа, когда
медленными движениями они натирали ноги увлажняющими кремами -- охрана
поставляла их в таких количествах, что можно было не экономить. Вдруг
однажды Беатрис заметила, что крем кончается.
-- Что будем делать, когда он кончится совсем? -- спросила она Маруху.
-- Попросим -- привезут еще, -- невозмутимо ответила Маруха и добавила
с еще большим безразличием: -- А может нет -- там будет видно...
-- Прекрати разговаривать со мной в таком тоне! -- закричала Беатрис с
неожиданной злостью. -- Я оказалась здесь из-за тебя!
Вспышка была неизбежна. Наружу выплеснулось все, что накопилось за
долгие часы страданий и ночных кошмаров. Удивительно, что это не случилось
раньше и в более резкой форме. Беатрис дошла до последней черты, у нее не
осталось сил сдерживать злость и терпеть лишения. Это было наименьшее зло из
того, что рано или поздно должно было случиться: безобидная, неосторожная
фраза вызвала ярость, долгое время подавляемую страхом. Впрочем, охранники
думали иначе и, опасаясь серьезной ссоры, пригрозили запереть Беатрис и
Маруху в разных комнатах.
Угроза отрезвила: обе узницы все еще боялись стать жертвами сексуальной
агрессии. Они верили, что пока все вместе, охранники вряд ли решатся на
насилие, но расселение очень пугало. Охранники, правда, всегда дежурили
парами, не слишком ладили между собой и, возможно, следили друг за другом,
чтобы не допустить нарушений внутреннего распорядка и избежать серьезных
инцидентов с пленницами.
Тем не менее нравы охранников порождали нездоровую атмосферу в комнате.
В декабре дежурные принесли видеомагнитофон и стали крутить фильмы, полные
эротики, а порой и порнографии. В комнате царило неприкрытое напряжение.
Хуже всего, что, пользуясь туалетом, пленницам приходилось оставлять дверь
полуоткрытой, и они не раз замечали, как охранник подсматривает. Один,
который упорно придерживал дверь рукой, чтобы она не закрылась, чуть не
остался без пальцев, когда Беатрис умышленно резко ее захлопнула. Еще один
непристойный спектакль начинался во время дежурства двух гомосексуалистов из
нового отряда, которые с неизменным возбуждением демонстрировали свои
порочные ужимки. Обстановку усугубляло и повышенное внимание Золотушного к
малейшему жесту Беатрис, подаренный им лосьон и неуместное замечание
майордомо. Гнетущую атмосферу плена довершали рассказы охранников об
изнасиловании незнакомых женщин, свидетельствовавшие об извращенном
отношении к эротике и склонности к садизму.
По настоянию Марухи и Марины 12 января около полуночи майордомо привез
Беатрис врача. Это был хорошо одетый и воспитанный молодой человек в маске
из желтого шелка, гармонировавшей с его внешностью. В его огромной
сумке-бауле из тонкой кожи лежали фонендоскоп, прибор для измерения
давления, аккумуляторный электрокардиограф, портативная лаборатория для
домашних анализов и другие предметы экстренной помощи. Он тщательно
обследовал не только Беатрис, но и остальных пленниц, сделав в своей
портативной лаборатории экспресс-анализы мочи и крови.
Осматривая Маруху, врач прошептал ей на ухо: "Мне очень стыдно, что я
вынужден делать это в таких условиях. Признаюсь, меня заставили. Я был
другом и горячим поклонником Луиса Карлоса Галана, голосовал за него. Вы не
заслуживаете таких страданий, постарайтесь выдержать. Вам нужен полный
покой". Маруха оценила совет, но не могла не удивиться эластичной морали
доктора. Свое признание он слово в слово повторил и Беатрис.
Обеим узницам врач поставил диагноз -- глубокий стресс с начальной
стадией дистрофии -- и велел усилить и сбалансировать питание. Обнаружив у
Марухи проблемы с пищеварением и легочную инфекцию, он на всякий случай
прописал ей лечение на основе вазатона, мочегонное и успокоительные
таблетки. Беатрис врач выписал слабительное, чтобы успокоить язву желудка.
Марине, которая проходила обследование раньше, врач лишь посоветовал более
внимательно относиться к своему здоровью, заметив, что она не слишком
прислушивается к его советам. Всем трем предписывались прогулки быстрым
шагом не менее часа в день.
С того дня каждой пленнице выдавали коробочку с двадцатью
успокоительными таблетками, которые они должны были принимать по одной
трижды в день -- утром, днем и вечером. В крайнем случае вместо таблетки
можно было выпить сильнодействующее снотворное, позволявшее не думать об
ужасах плена. Четверти таблетки хватало, чтобы впасть в забытье, не досчитав
и до четырех.
Теперь около часа ночи пленниц выводили на прогулку по темному двору
под бдительным оком охранников, под дулами автоматов, снятых с
предохранителей. После первого же круга у пленниц закружилась голова, Марухе
даже пришлось держаться за стену, чтобы не упасть. Но постепенно с помощью
охранников и иногда Дамарис они привыкли. Через две недели Маруха уже
отсчитывала быстрым шагом тысячу кругов -- почти два километра. Настроение
пленниц и атмосфера в комнате улучшились.
Кроме комнаты, двор стал единственным местом в доме, которое знали
заложницы. Несмотря на то, что прогулки проходили в потемках, светлыми
ночами им удавалось разглядеть огромную полуразрушенную мойку, развешенное
на веревках белье, кучу сломанных ящиков и ненужной утвари. Над навесом
мойки виднелся второй этаж и единственное запертое окно с пыльными стеклами,
оклеенными старой газетой. Пленницы догадались, что именно там спят
свободные от дежурства охранники. Одна дверь со двора вела на кухню, вторая
-- в комнату заложниц; была еще калитка, сбитая из старых досок, не
доходивших до земли. Врата в мир. Позже женщины узнали, что эти "врата"
ведут в тихий скотный дворик, где пасутся пасхальные овечки и вездесущие
куры. Казалось, так просто: открыть калитку и бежать -- если бы не немецкая
овчарка неподкупного вида. Со временем Марухе как-то удалось с ней
подружиться, по крайней мере, собака не лаяла, когда ее пытались погладить.

После освобождения Асусены Диана осталась одна. Она смотрела телевизор,
слушала радио, иногда читала газеты, причем с большим интересом, чем раньше,
но узнавать новости и не иметь возможности их с кем-нибудь обсудить
оказалось хуже, чем вообще ничего не знать. Охранники относились к ней
хорошо, даже старались угодить. Но в дневнике она писала: "Не могу и не хочу
описывать боль, тревогу и постоянный страх, которые не покидают меня".
Причина опасаться за свою жизнь заключалась, прежде всего, в постоянной
угрозе нападения полиции. Разговоры об освобождении сводились к назойливой
фразе: "Уже скоро". Пугала мысль, что эта тактика бесконечных обещаний
продлится до начала работы Конституционной Ассамблеи и принятия конкретных
решений по экстрадиции и амнистии. Дон Пачо, который раньше проводил с ней
долгие часы, беседуя и рассказывая о новостях, приезжал все реже. Без всяких
объяснений ее перестали снабжать газетами. В скудных новостях и даже
телесериалах отражался ритм жизни страны, парализованной приближением Нового
года.
Целый месяц ее кормили обещаниями личной встречи с Пабло Эскобаром.
Диана тщательно продумала, как вести себя, что и каким тоном говорить, чтобы
склонить его к переговорам. Но эти планы все время откладывались, порождая
ощущение крайнего уныния.
Преодолеть кошмар плена Диане помогал образ матери, от которой она
унаследовала кроткий нрав, неистребимую веру и мимолетные мечты о счастье.
Прекрасное взаимопонимание матери с дочерью в черные месяцы плена дошло до
чудес ясновидения. Каждое слово Нидии, произнесенное по радио или
телевидению, каждый ее жест, необычная интонация служили своеобразным
посланием Диане в мрачный застенок. "Она всегда была моим
ангелом-хранителем", -- писала Диана, веря, что несмотря на неудачи,
окончательный успех зависит от молитв и усилий матери. Эта вера так
вдохновляла, что Диана убедила себя: ее освободят в рождественскую ночь.
Окрыленная надеждой, она с удовольствием приняла участие в устроенном
для нее хозяевами дома празднике с жареным мясом в глиняных горшочках,
звуками сальсы, водкой, хлопушками и разноцветными шариками. Этот праздник
она восприняла как прощанье. Даже разложила на кровати собранный еще в
ноябре чемодан, чтобы не тратить время, когда за ней придут. Ночь выдалась
холодной, ветер, как стая волков, завывал среди деревьев, но пленница и в
этом видела предвестие лучших времен. Когда детям стали раздавать подарки,
она вспомнила о своих и убедила себя, что увидит их уже завтра вечером. Эта
уверенность окрепла, когда охранники подарили ей кожаную куртку на
подкладке, как будто специально для непогоды. Диана знала, что мать, как
всегда, ждет ее к ужину, повесив на двери венок из омелы с надписью "Добро
пожаловать!" Именно так все и было на самом деле. Совершенно уверенная, что
ее вот-вот освободят, Диана не спала до тех пор, пока па горизонте не
погасли праздничные огни и новый рассвет не забрезжил неизвестностью.
В следующую среду, сидя в одиночестве перед телевизором и перещелкивая
каналы, Диана вдруг узнала на экране маленького сына Алехандры Урибе. Шла
программа "Энфоке", посвященная Рождеству. Диана удивилась еще больше, когда
поняла, что показывают рождественский праздник, устроить который она просила
мать в письме, переданном с Асусеной. Здесь были родственники Марухи и
Беатрис и семья Турбай в полном составе: сын и дочь Дианы, ее братья, в
центре -- отец, грузный и подавленный. "Сейчас нам не до праздников, --
сказала Нидия, -- но я решила выполнить желание Дианы, буквально за час
нарядила елку и устроила ясли в камине". Несмотря на стремление собравшихся
сделать все, чтобы этот вечер не вызвал у заложниц ощущения горечи, в нем
было гораздо больше скорби, чем праздника. Нидия, искренне верившая, что
Диану освободят к Рождеству, прикрепила к двери рождественские украшения с
позолоченной надписью "Добро пожаловать, дочка!". "Признаюсь, я так
страдала, что в этот день не могу быть с вами, -- записала Диана в дневнике.
-- В то же время счастьем было увидеть всех вместе, почувствовать, что вы
рядом. Это придало мне сил". Порадовала быстро повзрослевшая Мария Каролина,
настораживала нелюдимость Мигелито, с тревогой Диана вспомнила, что он до
сих пор не прошел конфирмации; огорчил удрученный вид отца и очень
растрогало, что мать не забыла и для нее положить подарок в ясли и
прикрепить приветствие на двери.
Вместо того, чтобы после рождественских разочарований и несбывшихся
надежд впасть в депрессию, Диана ощутила приступ бунта против правительства.
В ноябре она почти обрадовалась указу 2047, породившему столько надежд.
Тогда Диана приветствовала деятельность Гидо Парры, усилия Почетных граждан
и намерения Конституционной Ассамблеи скорректировать политику подчинения
правосудию. Крах рождественских надежд переполнил чашу терпения. Возмущенная
Диана спрашивала себя, почему правительство не найдет такой способ диалога,
который бы не вызывал ответного давления в форме этих абсурдных похищений.
Совершенно ясно, насколько труднее действовать правительству теперь, в
условиях шантажа. "Я рассуждаю как Турбай, -- писала она, -- и мне
непонятно, почему же все вдруг стало с ног на голову?" Почему правительство
так пассивно реагирует на все происки похитителей? Почему нельзя более
энергично потребовать от них сдаться, ведь по отношению к ним уже выработана
определенная политика и удовлетворены их разумные требования? "Чем дольше
медлит правительство, тем уютнее чувствуют себя преступники, выигрывая время
и сохраняя в своих руках мощное средство давления на власть", -- писала
Диана. Ей начинало казаться, что посреднические усилия из добродетели
превратились в подобие шахматной партии, где каждый двигает свои фигуры,
следя, кто раньше поставит мат. "Выходит, я здесь просто пешка? --
спрашивала себя Диана и сама же отвечала с уверенностью: -- Меня не покидает
мысль, что все мы -- отработанный материал". Недобрым словом поминает она и
уже прекратившую свое существование группу Почетных граждан: "Они начали с
высоких, гуманных целей, а кончили оказанием услуг Подлежащим Экстрадиции".

В конце января в комнату Пачо Сантоса вбежал сдающий смену охранник.
-- Все, конец! Начинают убивать заложников.
По его словам, речь идет о мести за смерть братьей Приско. Заявление
уже готово, его обнародуют через несколько часов. Первая -- Марина Монтойя,
потом по очереди через каждые три дня: Ричард Бесерра, Беатрис, Маруха и
Диана.
-- Вы -- последний, -- успокоил охранник, -- так что можете не
волноваться, наше правительство больше двух трупов не выдержит.
Пачо охватил ужас: легко было подсчитать, что если верить охраннику,
ему осталось жить восемнадцать дней. Недолго думая, он решил без всяких
черновиков написать жене и детям письмо; шесть страниц школьной тетради были
заполнены его привычно мелким, но более разборчивым почерком, каждую букву
Пачо выводил отдельно, словно печатал, мысли излагал четко и уверенно,
понимая, что это не просто прощальное письмо, а завещание.
"Я хочу одного: чтобы эта драма закончилась как можно быстрее, неважно
чем, лишь бы все мы наконец успокоились", -- так начиналось письмо. Потом
Пачо написал, как бесконечно благодарен Марии Виктории, рядом с которой стал
настоящим человеком, гражданином, отцом; он сожалел только о том, что
слишком много времени уделял журналистской работе, а не дому. "Эти угрызения
совести я уношу в могилу". Что касается детей, совсем еще малюток, он верил,
что оставляет их в надежных руках. "Расскажи им обо мне, когда придет время,
когда они смогут понять, что произошло, и без лишнего драматизма воспримут
всю бессмысленность моих страданий и смерти". Пачо благодарил отца за все,
что тот сделал для него, умоляя его "привести в порядок все дела прежде, чем
присоединиться ко мне, чтобы не перекладывать эти заботы на плечи детей в
канун надвигающейся трагедии". Здесь он коснулся "скучной, но важной для
будущего" части своего послания: материального благополучия детей и
объединения семьи вокруг "Тьемпо", Первое зависело в основном от страховки,
оформленной газетой на его жену и детей. "Прошу тебя, потребуй все, что нам
положено, это, по крайней мере, как-то оправдает мои жертвы ради газеты".
Что касается будущего газеты, ее профессиональных, коммерческих и
политических перспектив, Пачо к первую очередь беспокоили внутреннее
сутяжничество и распри, свойственные многочисленной семье. "После стольких
страданий будет жаль, если "Тьемпо" развалится на части или попадет в чужие
руки". В конце письма Пачо еще раз поблагодарил Мариаве за радостные
воспоминания о счастливо прожитых днях.
Взяв письмо, охранник заверил с пониманием:
-- Не волнуйся, папаша, я позабочусь, чтобы оно дошло.
На самом деле у Пачо Сантоса уже не было в запасе тех восемнадцати
дней, на которые он рассчитывал; ему оставалось жить всего несколько часов.
В списке он значился первым, а приказ об уничтожении был отдан днем раньше.
По счастливой случайности об этом в последний момент узнала от кого-то Марта
Ньевес Очоа. Она написала Эскобару, умоляя пощадить Пачо, чтобы не
взбудоражить его смертью всю страну. Неизвестно, получил ли это письмо
Эскобар, но факт остается фактом: приказ в отношении Пачо исчез навсегда, а
вместо него был вынесен смертный приговор Марине Монтойя.

Марина, видимо, предчувствовала это еще в начале января. Без видимых
причин она старалась выходить на прогулку только под охраной Монаха, ее
давнего приятеля, вернувшегося с первой сменой в начале года. После
телетрансляций они выходили на час, потом появлялись Маруха и Беатрис со
своими охранниками. Однажды Марина вернулась с прогулки, дрожа от страха: ей
привиделся человек в черной одежде и черной маске, который наблюдал за ней
из темноты мойки. Вначале Маруха и Беатрис приняли этот рассказ за очередную
галлюцинацию и не придали ему значения. Той же ночью они убедились, что в
темноте за мойкой невозможно разглядеть человека в черном. К тому же это мог
быть только свой, иначе бы насторожилась овчарка, лаявшая на собственную
тень. Монах тоже считал, что все это Марине просто показалось.
Однако через два-три дня Марина вновь вернулась с прогулки в панике.
Человек в черном опять долго и пугающе пристально наблюдал за ней, уже не
таясь. На этот раз было полнолуние и весь двор заливал
фантастически-зеленоватый свет. Слушавший рассказ Монах пытался доказать,
что все это ерунда, но говорил как-то путанно, что окончательно сбило с
толку Маруху и Беатрис. После той ночи Марина больше не гуляла. Зато
драматизм ее рассказов, в которых переплетались фантазия и реальность,
оказался настолько велик, что Маруха как-то ночью, открыв глаза, при свете
ночника увидела, что Монах сидит как всегда на корточках, но его маска
превратилась в череп. Маруха испугалась бы меньше, если б не связала свое
видение с приближающейся годовщиной смерти матери 23 января.
Остаток недели Марина не поднималась с постели, страдая от застарелой
и, казалось, забытой травмы позвоночника. Как в первые дни, сознание ее
помутнело. Маруха и Беатрис вовсю ухаживали за потерявшей ощущение
реальности подругой. Почти волоком они водили ее в туалет. Кормили и поили с
ложечки, подкладывали под спину подушку, чтобы она могла смотреть телевизор
с кровати. С Мариной нянчились вполне искренне и с любовью, а в ответ
слышали только упреки.
-- Вы видите, как я больна, но вам все равно, -- стыдила их Марина. --
А я столько для вас сделала...
Порой терзавшая ее беспомощность становилась еще сильнее. Единственной
отдушиной в период этого кризиса оставались неистовые молитвы, которые
Марина шептала часами без устали, да трепетная забота о ногтях. Спустя
несколько дней ей надоело и это, и, бессильно вытянувшись на кровати, Марина
выдохнула:
-- А... пусть будет так, как угодно Богу.
Вечером 22 января прибыл уже знакомый Доктор. Поговорив с охраной, он
внимательно выслушал рассказ Марухи и Беатрис о здоровье Марины. Потом
подсел к ней на край кровати. Разговор, видимо, шел серьезный и секретный,
они говорили так тихо, что не удалось разобрать ни слова. Когда Доктор
покидал комнату, его настроение улучшилось и он пообещал вскоре вернуться.
Съежившись на кровати, Марина время от времени плакала. Маруха
попыталась ее утешить, но она, жестом поблагодарив подругу, попросила не
вмешиваться и только пожала ей руку окоченевшей ладонью, как делала при
всяких приступах тоски. Такая же нежность досталась и Беатрис,
пользовавшейся расположением Марины. Поддерживать силы Марине помогала лишь
полировка ногтей.
В среду, 23 января, в десять тридцать вечера женщины расселись у
телевизора, чтобы посмотреть программу "Энфоке", и приготовились ловить
каждое необычное слово, каждую семейную шутку, непредвиденный жест,
мельчайшие неточности в тексте песни, за которыми могли скрываться
шифрованные сообщения. Но времени на все это у них уже не осталось. Едва
зазвучала музыкальная заставка, как дверь открылась, и в комнату в неурочное
время вошел свободный в ту ночь от дежурства Монах.
-- Пришли за бабушкой, ее переводят в другое место.
Слова прозвучали как настойчивое приглашение. Лежавшая на кровати
Марина превратилась в мраморное изваяние с побледневшими губами и
взъерошенной прической. Монах обратился к ней, как любящий внук:
-- Собирайтесь, бабуля. У вас пять минут.
Он хотел помочь Марине подняться, но она только открывала рот, не в
силах произнести ни звука. Правда, с кровати Марина встала без посторонней
помощи, достала мешок со своими вещами и, как привидение, почти не касаясь
пола, проплыла в душ. Маруха вплотную подошла к Монаху и бесстрашно
спросила:
-- Вы ее убьете?
Монах поморщился:
-- Об этом не спрашивают.
Но тут же опомнился и добавил:
-- Я же сказал: ее переводят в более удобное место. Даю слово.
Маруха попыталась любой ценой помешать увезти Марину. Поскольку никого
из начальства на месте не оказалось, что само по себе выглядело странно для
столь важного дела, Маруха потребовала позвонить кому-нибудь от ее имени. В
этот момент в комнату вошел второй охранник. Не говоря ни слова, он отключил
телевизор и радиоприемник -- последние радости выносили из комнаты. Маруха
настаивала, чтобы им позволили хотя бы досмотреть передачу. Ее поддержала
Беатрис, но все было тщетно. Охранники удалились с телевизором и приемником,
предупредив Марину, что вернутся за ней через пять минут. Оставшись одни,
Маруха и Беатрис не знали, что и думать, кому верить, и не могли понять, как
эти странные события отразятся на их собственной судьбе.
В ванной Марина провела значительно дольше пяти минут. Когда она
вернулась в комнату, на ней был розовый спортивный костюм, коричневые
мужские носки и туфли, в которых ее похитили. Костюм был выстиран и только
что выглажен. Позеленевшие от сырости туфли выглядели слишком большими -- за
четыре мучительных месяца ноги Марины усохли на два размера. Бледное лицо
покрывал холодный пот, но она все еще сохраняла крупицу надежды.
-- Как знать, может, меня освободят!