свяжутся после ее возвращения.
А Флорентино Ариса между тем был твердо уверен, что она
еще не вернулась, пока местный телеграфист не сообщил ему, что
она прибыла в пятницу на той самой шхуне, которая не пришла в
порт накануне из-за встречных ветров. Всю субботу и воскресенье
он следил-караулил, когда же в доме появятся признаки жизни, а
в понедельник под вечер увидел блуждающий в окнах огонек, но
вскоре после девяти он погас в спальне с балконом. Флорентино
Ариса не спал, томление и сладкая дурнота, как в первые дни
любви, снова одолевали его. Трансито Ариса поднялась с первыми
петухами, обеспокоенная, что ее сын в полночь вышел во двор, до
сих пор не вернулся, и нигде его в доме не было. А тот бродил
на молу, поверяя ветру любовные стихи, и плакал от восторга до
самого рассвета. А в восемь утра он сидел под сводами кафе,
одуревший от бессонной ночи, и ломал голову, каким образом
послать приветственную весточку Фермине Дасе, как вдруг
почувствовал: словно от сейсмической встряски все внутри у него
оборвалось.
Это была она. Она шла через Соборную площадь в
сопровождении Галы Пласидии - та несла корзины для покупок - и
впервые была одета не в школьную форму. Она подросла за это
время, тело выглядело плотнее, а формы четче, и вся она стала
еще красивее спокойной красотой взрослой женщины. Коса отросла,
но теперь не лежала на спине, а была перекинута через левое
плечо, и эта простая перемена разом лишила ее былого детского
облика. Флорентино Ариса как сидел, так не двинулся с места,
пока явившееся ему создание не прошло через площадь, твердо
глядя перед собой. И та же самая сила, что парализовала его,
теперь подхватила и повлекла вслед за нею, едва она завернула
за угол собора и пропала в гомонящем водовороте торговых
улочек.
Оставаясь ей невидимым, он шел за нею и открывал для себя
обыденные жесты и манеры, грацию и до времени проявившуюся
зрелость в существе, которое он любил больше всего на свете и
которое впервые видел в естественной обстановке. Его поразило,
как легко она шла сквозь толпу. В то время как Гала Пласидиа то
и дело с кем-то сталкивалась, за что-то цеплялась корзиной или
вдруг кидалась бежать, чтобы не потерять ее из виду, она плыла
сквозь людскую толчею, послушная своему особому ладу и времени,
и ни на кого не натыкалась, как не натыкается ни на что летучая
мышь в темноте. Ей не раз случалось ходить за покупками с
тетушкой Эс-коластикой, но всегда за какими-то мелочами, потому
что отец лично снабжал дом всем - и мебелью, и едой, а порой
даже и женской одеждой. Этот первый самостоятельный выход был
для нее увлекательным приключением, которого она ждала и о
котором мечтала с детских лет.
Она не обратила внимания ни на назойливых зе-лейников,
предлагавших приворотное снадобье на вечную любовь, ни на
мольбы сидящих у дверей нищих с гноящимися напоказ язвами, ни
на поддельного индуса, который пытался всучить ей ученого
каймана. Она вышла надолго, не намечая заранее пути, и
намеревалась основательно, не торопясь, осмотреть все, сколько
душе угодно постоять и наглядеться на те вещи, что радовали ее
глаз. Она заглянула в каждую подворотню, где хоть что-нибудь
продавали, и повсюду находила что-то, от чего ей еще больше
хотелось жить. У коробов с яркими платками она с удовольствием
вдохнула запах духовитого корня-ветивера, завернулась в пеструю
шелковую ткань и засмеялась, увидя себя смеющейся в испанском
наряде, с гребнем в волосах и с разрисованным цветами веером
перед зеркалом в полный рост у кафе "Золотая проволока". В
бакалейной лавке ей раскупорили бочку с сельдью в рассоле, и
она припомнила северо-восточные вечера в
Сан-Хуан-де-ла-Сье-наге, где жила совсем еще девочкой. Ей дали
попробовать отдающей лакрицей кровяной колбасы из Аликанте, и
она купила две колбаски для субботнего завтрака, и еще купила
разделанную треску и штоф смородиновой настойки. В лавочке со
специями, только ради удовольствия понюхать, она раскрошила в
ладонях лист сальвии и травы-регана и купила пригоршню душистой
гвоздики, пригоршню звездчатого аниса, и еще - имбиря и
можжевельника, и вышла, обливаясь слезами, смеясь и чихая от
едкого кайенского перца. Во французской аптеке, пока она
покупала мыло "Ретер" и туалетную воду с росным ладаном, ее
подушили - за ушком - самыми модными парижскими духами и дали
таблетку, отбивающую запах после курения.
Она не покупала, она играла, это правда, но действительно
нужные вещи брала решительно и с такой спокойной уверенностью,
которая не допускала и мысли, что она делает это впервые, ибо
ясно сознавала, что покупает это не только для себя, но и для
него: двенадцать ярдов льняного полотна на скатерти для них
обоих, перкаль на свадебные простыни, чтобы им обоим радостно
встречать рассвет, и выбирала из лучшего лучшее, чтобы вместе
потом получать от всего этого радость в доме, где поселится
любовь. Она просила скидки умело, торговалась остроумно и с
достоинством, пока не добивалась своего, зато и платила
золотыми монетами, которые торговцы, проверяя, подбрасывали на
мраморной стойке лишь для того, чтобы доставить себе
удовольствие послушать, как они звонко поют.
Флорентино Ариса, очарованный, следил за нею, шел по
пятам, затаив дыхание, и несколько раз натыкался на корзины
служанки, и та на его извинения отвечала улыбкой, а случалось,
Фермина Даса проходила так близко от него, что он улавливал
дуновение ее запахов, но она ни разу не увидела его, не потому,
что не могла, но потому, что так горделиво шествовала. Она
показалась ему такой прекрасной, такой соблазнительной и так
непохожей на всех остальных людей, что он не мог понять: почему
же других, как его, не сводит с ума кастаньетный цокот ее
каблучков по брусчатке, и сердца не сбиваются с ритма от
вздохов-шорохов ее оборок, почему все вокруг не теряют голову
от запаха ее волос, вольного полета ее рук, золота ее смеха. Он
не пропустил ни единого ее жеста, ни малейшей приметы ее нрава
и ни разу не приблизился к ней из боязни разрушить очарование.
Но когда она вошла в толчею у Писарских ворот, он понял, что
может упустить случай, о котором мечтал не один год.
Фермина Даса, как и многие ее школьные подружки, разделяла
мнение, которое передавалось от выпуска к выпуску, что
Писарские ворота - пропащее место, куда приличным девушкам
ходить, конечно же, заказано. Это была галерея из арок на
небольшой площади, где стояли наемные экипажи и телеги под
лошадей и ослов и где шумная торговля шла особенно сутолочно и
оглушительно. Название уходило к колониальным временам, потому
что в те поры здесь сидели молчаливые писцы в суконных жилетах
и нарукавниках и за нищенскую плату писали все, что попросят:
яростное обвинение, челобитную, судебное прошение, открытки с
поздравлением или с вызовом на дуэль и любовные послания, в
которых излагались желания всех стадий любви. Не писцам,
разумеется, было обязано дурной славой то бойкое место, а тому,
что с некоторых пор там стали торговать из-под прилавка
сомнительного свойства товарами, которые контрабандой везли из
Европы, вроде непристойных открыток, бодрящих притираний,
знаменитых каталонских презервативов с гребешками игуаны,
которые резво шевелились, когда доходило до дела, а то и с
цветочком на конце, раскрывавшим лепестки по желанию '
пользователя. Фермина Даса свернула к воротам, не сведущая в
делах улицы, не поняв даже, где она оказалась, просто в поисках
тени и передышки от солнца, которое свирепствовало, как обычно
в одиннадцать утра.
Она погрузилась в жаркий галдеж чистильщиков ботинок и
продавцов птиц, торговцев старыми книгами, знахарей и
лоточников со сластями, которые, перекрикивая уличный гомон,
зазывали купить сахарных белочек для девочек, конфет с начинкой
из рома для того, у кого не все дома, а карамели - для Амелии.
Не замечая гвалта, она, как завороженная, следила за торговцем
из писчебумажной лавки, который демонстрировал магические
чернила: красного цвета, похожие кровь, грустного цвета - для
печальных извещений, светящиеся - для чтения в темноте,
невидимые - что проявляются лишь в пламени светильника. Сперва
она хотела купить все и затеять игру с Флорентино Арисой,
напугать его своими выдумками, но, испробовав те и другие,
решилась на пузырек золотых. Потом она подошла к торговкам
сластями, сидевшим у огромных стеклянных коробов, и купила по
шесть штук каждого лакомства у каждой, указывая пальцем на то,
что лежало под стеклом, потому что не могла перекричать
уличного шума: шесть сладких пирожков, шесть молочных кремов,
шесть плиточек кунжута, шесть пряников из юкки, шесть сахарных
чертиков, шесть леденцовых сигареток королевы, шесть того и
шесть сего, всякого по шесть, и бросала все в корзины служанки
с неизменной грацией, не обращая никакого внимания на черные
тучи мух, гудевших над сластями, на шум вокруг, на густой,
прогорклый, потный дух, стоявший в раскаленном воздухе. От
колдовского сна ее пробудила счастливая негритянка с цветастой
повязкой на голове, круглая и красивая, она жевала треугольник
ананаса, насаженный на кончик мяс-ницкого ножа. Фермина Даса
взяла его, сунула в рот целиком и, смакуя ананас, неспешным
взглядом обводила толпу, и вдруг ее сотрясло и пригвоздило к
месту. За ее спиной, так близко от уха, что лишь одна она могла
в этом гуле услышать, голос произнес:
- Это неподходящее место для Коронованной Богини.
Она повернула голову и увидела в двух пядях от своих глаз
другие, льдистые глаза, мертвенно-бледное лицо, окаменелые от
страха губы, точно такие, какими она их увидела в первый раз,
когда он оказался так же близко от нее, но в отличие от того
раза ее сотрясла и оглушила не безмерная любовь, а бездонная
пропасть разочарования. В единый краткий миг ей открылось,
сколь велики ее заблуждение и обман, и она в ужасе спросила
себя, как могла так яро и столько времени вынашивать в сердце
подобную химеру. Она только и успела подумать: "Какой
ничтожный, Боже мой!" Флорентино Ариса улыбнулся, хотел что-то
сказать, хотел пойти за нею, но она вычеркнула его из своей
жизни одним мановением руки.
- Пожалуйста, не надо. Забудьте все. В тот же день, пока
отец спал в послеобеденную сиесту, она послала с Галой
Пласидией письмо из двух строчек: "Сегодня, увидев вас, я
поняла: то, что было между нами, - не более чем пустые мечты".
Служанка отнесла и его телеграммы, и его стихи, и засушенные
камелии и попросила вернуть письма и те подарки, что она ему
присылала: молитвенник тетушки Эсколастики, искрошившиеся до
прожилок листья из ее гербариев, квадратный сантиметр одеяния
святого Педро Клавера, медальончики с изображением святых,
обрезанную в пятнадцать лет косу со школьным шелковым бантом. В
последовавшие за тем дни он, находясь на грани безумия, написал
ей бессчетное число писем отчаяния и умолял служанку отнести
их, но та строго выполняла данные ей указания не брать ничего,
кроме ее подарков, которые он должен был возвратить. И на
последнем настаивала так, что Флорентино Ариса вернул все,
кроме косы, которую не желал возвращать до тех пор, пока
Фермина Даса сама не согласится поговорить с ним, хотя бы один
краткий миг. Этого он не добился. Страшась за сына, опасаясь
рокового исхода, Трансито Ариса поступилась собственной
гордостью и попросила Фермину Дасу уделить ей пять минут, и
Фермина Даса приняла ее накоротке в прихожей, стоя, не
пригласив в комнату, не проявив ни малейшей слабости. Два дня
спустя, после долгого спора с матерью, Флорентино Ариса снял в
спальне со стены запылившийся стеклянный футляр, где, подобно
священной реликвии, была выставлена коса, и Трансито Ариса сама
вернула косу, уложив ее в другой футляр, бархатный, вышитый
золотом. Флорентино Ариса ни разу больше не смог увидеться или
поговорить с Ферминой Дасой наедине, ни в одну из тех
многочисленных встреч, которые случились за долгие годы жизни,
пока однажды, пятьдесят один год девять месяцев и четыре дня
спустя, он не повторил ей своих клятв в вечной верности и любви
в первую ночь ее вдовства.
Доктор Хувеналь Урбино в свои двадцать восемь лет считался
самым видным холостяком. Он возвратился из долгого путешествия
в Париж, где получил высшее образование в области общей
медицины и хирургии, и с той минуты, как ступил на родную
землю, постоянно и неопровержимо доказывал, что не потерял
напрасно ни минуты. Он возвратился еще большим франтом, чем
уехал, еще большим хозяином своей судьбы, и никто из его
сверстников не выглядел таким серьезным, таким знатоком в своей
науке, и никто не танцевал лучше него модные танцы и не умел
так импровизировать на фортепиано. Соблазненные его личными
достоинствами, а также надежностью и размерами его состояния,
молодые девицы его круга шли на все уловки, чтобы побыть с ним
наедине, и он, принимая игру, оставался с ними наедине, но
всегда умел удержаться в рамках и был неуязвим до тех пор, пока
не погиб безвозвратно, сраженный плебейским очарованием Фермины
Дасы. Ему нравилось повторять, что эта любовь была плодом
клинической ошибки. Ему самому не верилось, что такое могло
случиться, тем более в ту пору жизни, когда все его силы и
страсть сосредоточились на судьбе родного города, о котором он
постоянно и не задумываясь говорил, что другого такого на свете
нет. В Париже, поздней осенью прогуливаясь под руку со
случайной подругой и не представляя себе более чистого счастья,
чем это, когда в золоте вечера остро пахнет жареными каштанами,
томно стонут аккордеоны и ненасытные влюбленные не могут
оторваться друг от друга, целуясь на открытых террасах, он тем
не менее, положа руку на сердце, сказал бы, что даже на это ни
за что не променяет ни одной апрельской минуты на Карибах.
Тогда он был еще слишком молод и не знал, что память сердца
уничтожает дурные воспоминания и возвеличивает добрые и что
именно благодаря этой уловке нам удается вынести груз прошлого.
И лишь увидев с корабельной палубы белое нагромождение
колониального квартала, аур, неподвижно застывших на крышах, и
вывешенное на балконах белье бедняков, он понял, как крепко
увяз в милосердных сетях ностальгии. Судно входило в бухту,
разрезая плавучий покров из утопших животных и зверушек, и
большинство пассажиров укрылись от зловония в каютах. В
безупречном шерстяном костюме, жилете и плаще, с бородкой как у
юного Пастера и волосами, разделенными ровной бледной ниточкой
пробора, молодой врач спустился по сходням, достаточно владея
собой, чтобы скрыть застрявший в горле комок, причиной которого
была не грусть, а ужас. На почти безлюдной пристани, охраняемой
босыми солдатами без формы, его ожидали сестры и мать с самыми
близкими друзьями. Они показались ему бесцветными и ничего не
обещавшими; несмотря на светский вид и тон, в каком они
рассказывали о кризисе и о гражданской войне, как о чем-то
давнем и далеком, верить словам мешала нечаянная дрожь в голосе
и бегающий взгляд. Больше всех его огорчила мать, еще молодая
женщина, прежде всегда элегантная и не чуждая светским
интересам; теперь же она медленно увядала, и ее вдовье одеяние
источало запах камфары. Должно быть, она почувствовала смятение
сына и, защищаясь, поспешила спросить, отчего его кожа так
прозрачна, словно восковая.
- Такова жизнь, мама, - ответил он. - В Париже человек
зеленеет.
Немного спустя, задыхаясь от жары рядом с нею в закрытом
экипаже, он чувствовал, что не в силах вынести суровой
действительности, врывающейся в окошко. Море выглядело
пепельным, старинные дворцы маркизов, казалось, вот-вот падут
под натиском нищих, и невозможно было учуять жаркого аромата
жасминов в трупном зловонии сточных канав. Все предстало
гораздо меньшим, чем было, когда он уезжал, гораздо беднее и
мрачнее, а по захламленным улицам шныряло столько голодных
крыс, что лошади испуганно шарахались. На долгом пути от порта
до дома, пролегавшем через квартал Вице-королей, ничто не
показалось ему достойным его ностальгических страданий.
Подавленный, он отвернулся от матери, чтобы она не заметила его
немых слез.
Старинный дворец маркиза Касальдуэро, родовое гнездо
семейства Урбино де ла Калье, не принадлежал к числу тех, что
горделиво возносились среди всеобщего разрушения.
Доктор Хувеналь Урбино сразу понял это, и сердце его
застонало от печали, едва он ступил в темную прихожую и увидел
фонтанчик во дворе, где сновали игуаны, куст без цветов и
обнаружил, что на широкой лестнице с медными перилами, которая
вела в главные покои, недостает многих мраморных плит, а
оставшиеся - побиты. Его отец, врач, гораздо более
самоотверженный, нежели выдающийся, умер во время эпидемии
азиатской холеры шесть лет назад, и вместе с ним умер дух этого
дома. Две сестры, вопреки их естественной прелести и природной
жизнерадостности, были обречены на монастырь.
В первую ночь доктор Хувеналь Урбино ни на минуту не
сомкнул глаз, напуганный темнотою и тишиной, он вознес три
молитвы Святому Духу, за ними - остальные, какие помнил,
заклиная беды и злосчастия, подстерегающие в ночи, меж тем как
выпь, пробравшаяся в дом через незапертую дверь, воплями
аккуратно отмечала в спальне каждый час. Это была пытка: из
расположенного по соседству приюта душевнобольных "Божественная
пастушка" неслись безумные крики сумасшедших, в умывальнике
безжалостная капля долбила глиняный таз, наполняя гулом весь
дом, заблудившаяся выпь ковыляла по полу, и, охваченный
врожденным страхом перед темнотой, он все время чувствовал
незримое присутствие покойного отца в этом огромном спящем
доме. Когда выпь в унисон с соседскими петухами прокричала пять
утра, доктор Хувеналь Урбино вверил Божественному провидению
свои тело и душу, ибо не находил в себе ни сил, ни намерений
жить тут, на грязной, захламленной родине. Однако любовь
близких, воскресные дни за городом и небескорыстные улещивания
незамужних женщин его круга все-таки в конце концов заглушили
горечь первого впечатления. Постепенно он стал привыкать к
душной октябрьской жаре, к резко-приторным запахам, к незрелым
суждениям друзей, завтра видно будет, доктор, не беспокойтесь,
и наконец сдался чарующей власти привычек. И довольно легко
придумал простое оправдание своему примиренчеству.
Этот мир, говорил он себе, мир грустный, гнетущий, но
Господь уготовал этот мир ему, и он обязан выполнить Божью
волю.
Первым делом он вступил во владение отцовским кабинетом и
врачебной практикой. Он оставил на своем месте английскую
мебель, прочную и строгую, древесина которой тосковала по
утренней прохладе, но отправил на чердак научные трактаты
времен вице-королевства и романтические медицинские изыскания,
а в стеклянные шкафы поставил труды новой французской школы.
Снял со стены выцветшие олеографии, за исключением той, на
которой был изображен врач, отнимающий у смерти обнаженную
больную, и текста клятвы Гиппократа, написанного готическими
буквами; а на место снятых повесил рядом с единственным
дипломом своего отца множество своих различных дипломов,
которые он получил с самыми высокими оценками в разных
европейских школах.
Он попытался ввести новаторские критерии и в больнице
Милосердия, но это оказалось не так легко, как представлялось
ему в юношеском порыве: затхлый храм здоровья упорствовал в
своих атавистических предрассудках, к примеру, они упрямо
ставили ножки кроватей в миски с водой, чтобы помешать болезням
подняться на ложе, или требовали являться в операционную в
парадном костюме и замшевых перчатках, полагая, что
элегантность - основное условие асептики. Для них непереносимо
было видеть, как молодой, только-только прибывший врач пробует
мочу больного на вкус, чтобы обнаружить наличие сахара, как он
поминает Шарко и Труссо, словно однокашников, а на занятиях
предупреждает о смертельной опасности вакцин и подозрительно
верит в новомодную выдумку - медицинские свечи.
Он натыкался на препятствия на каждом шагу: его
новаторский дух, его маниакальное чувство гражданской
ответственности, его спокойное чувство юмора, казавшееся
несколько замедленным на земле бессмертных насмешников, все,
что на деле было признанными достоинствами, вызывало подозрение
у старших коллег и тайные смешки у молодых. У него была
навязчивая идея: санитарное состояние города. Он обратился в
самые высокие инстанции с просьбой засыпать построенные еще
испанцами открытые сточные канавы, прибежище крыс, а вместо них
провести подземную канализацию, чтобы нечистоты сбрасывались не
в бухту, на берегу которой располагался базар, как это делалось
с незапамятных времен, а куда-нибудь на свалку, подальше от
города. В добротно построенных домах колониального типа были
уборные и ямы для нечистот, но две трети городского населения,
жившие скученно в бараках вдоль болотистого берега, совершали
все естественные отправления под открытым небом. Испражнения
высыхали на солнце, превращались в пыль, и этой пылью потом все
радостно дышали на пасху и вдыхали их вместе со свежими
декабрьскими ветрами. Доктор Хувеналь Ур-бино попытался на
Городском совете ввести обязательное обучение для бедняков -
как самим построить уборную. Он тщетно бился за то, чтобы мусор
не выбрасывали в манглиевую рощу, которая с незапамятных времен
превратилась в гниющее болото, а по крайней мере дважды в
неделю собирали и сжигали вдали от жилья.
Он понимал, что в питьевой воде затаилась смертельная
опасность. Сама идея построить акведук представлялась
фантастической, поскольку те, кто способны были провести ее в
жизнь, имели в своем распоряжении подземные резервуары, где
дождевые воды годами скапливались под толстым слоем зелени. И в
домах рядом с самой дорогой мебелью стояли огромные, украшенные
резьбой деревянные чаны с фильтрами из гальки, сквозь которые
день и ночь капля за каплей фильтровалась вода. А чтобы никто
не пил из алюминиевого кувшина, которым доставали воду, края у
кувшинов были зазубрены, как корона ряженого короля.
В темном нутре глиняного кувшина вода стояла прозрачная,
как стекло, прохладная, и отдавала лесом. Но доктор Хувеналь
Урбино не покупался обманной чистотой, ибо знал, что, несмотря
на все предосторожности, на дне кувшинов обитала тьма водяных
червей. Долгие часы своей детской жизни он проводил, наблюдая
за этими червячками с почти мистическим удивлением, он был
убежден, как и многие другие в то время, что червячки -
сверхъестественные существа, которые на дне стоячих вод пылают
страстью к юным девам и способны из-за любви на ужасную месть.
Ребенком он видел, как страшно громили дом Ласары Конде,
школьной учительницы, которая осмелилась прогневать эти
существа, он видел груду стеклянных осколков на улице и целую
гору камней, которые три дня и три ночи бросали ей в окна. И
прошло много времени, прежде чем он понял, что черви эти -
личинки москитов, и, поняв, уже никогда не забывал об этом,
потому что знал: не только они, но и многие другие духи могут
беспрепятственно пройти сквозь наивные каменные фильтры.
Именно этой воде из подземных хранилищ долгие годы и с
большой гордостью приписывали распространенное заболевание -
грыжу мошонки, которую столькие мужчины города носили безо
всякого стыда и даже с некоторым патриотическим бахвальством.
Еще школьником Хувеналь Урбино видел этих мужчин, и его
передергивало от ужаса: спасаясь от полуденной жары, они сидели
в дверях своих домов, обмахивая веером чудовищно раздувшуюся
мошонку, точно ребенка, прикорнувшего на коленях.
Рассказывали, что в штормовые ночи эта грыжа способна была
свистеть, как унылая птица, и, перекручиваясь, причиняла
невыносимую боль, если неподалеку сжигали перо ауры, однако
никто не жаловался, ибо добротная грыжа, кроме всего прочего,
ценилась как свидетельство мужской доблести. Когда доктор
Хувеналь Урбино вернулся из Европы, он уже мог бы научно
развенчать старые суеверия, однако они успели так прочно тут
укорениться, что многие возражали против минерального
обогащения воды в водохранилищах, боясь, что это лишит воду
замечательного качества - вызывать столь почитаемую грыжу.
Помимо загрязнения вод, Хувеналя Урбино беспокоило и
антисанитарное состояние городского рынка, огромное
пространство в чистом поле напротив бухты Лас-Анимас, где
приставали парусники с Антильских островов. Один знаменитый в
ту пору путешественник описал этот базар как один из самых
изобильных на свете. Базар и в самом деле был богат, изобилен и
шумен, но, может быть. больше всех других на свете внушал
тревогу. Он раскинулся на помойке: ветер загонял воды моря
обратно в бухту, и воды возвращали на берег нечистоты,
выброшенные сточными канавами в море. Сюда же сбрасывались
отходы с соседней скотобойни: отсеченные головы и гниющие кишки
плавали под солнцем и луною в кровавом болоте. Ауры вели
непрекращающуюся войну за добычу с крысами и собаками, между
освежеванными аппетитными тушами из Сотавенто, подвешенными на
балках крытых рядов, и весенней зеленью из Архоны, разложенной
по циновкам прямо на земле. Хувеналь Урбино хотел оздоровить