Страница:
лампой, он снял промокшие туфли и носки, пошел к двери, погасил
верхний свет, надел замшевые наусники и, не снимая брюк и
рубашки, лег на постель, подложив под голову две большие
подушки, которые подкладывал под спину, если читал в постели. И
перечитал письмо, на этот раз букву за буквой, вглядываясь в
каждую, чтобы от внимания не ускользнуло ни малейшее движение
скрытого смысла, а потом перечитал его еще четыре раза, и так
начитался им, что написанные слова начали терять свой смысл.
Наконец он спрятал письмо без конверта в ящик ночного столика,
лег навзничь, заложил руки за голову и так пролежал четыре
часа, упершись неподвижным взглядом в зазеркальное
пространство: лежал, не мигая и почти не дыша, мертвее
мертвого. Ровно в полночь он пошел на кухню, приготовил и
принес в комнату термос с кофе, густым, как сырая нефть,
положил искусственную челюсть в стакан с борной водой, которую
всегда держал под рукой на ночном столике, и снова лег, приняв
позу поверженной мраморной статуи, лишь время от времени
приподымаясь, чтобы отхлебнуть кофе, и пролежал так до шести
утра, когда горничная внесла термос со свежим кофе.
К этому моменту Флорентино Ариса уже знал, каким будет
каждый его следующий шаг. По правде говоря, оскорбления не
причинили ему боли, и он не собирался копаться в несправедливых
обвинениях, они могли быть и похлеще, если принять во внимание
характер Фермины Дасы и серьезность причины. Важно было одно:
письмо давало ему возможность и право на ответ. Более того: оно
требовало ответа. Итак, жизнь его пришла к тому пределу, к
которому он хотел ее привести. Все остальное зависело от него,
и он был убежден, что его личный ад, длившийся более полувека,
уготовал ему еще много смертельных испытаний, которые он
намеревался встретить с еще большим жаром, большими страданиями
и большей любовью, чем все предыдущие, потому что они -
последние.
Через пять дней после того, как он получил письмо от
Фермины Дасы, войдя в контору, он испытал такое чувство, будто
нырнул в крутую пустоту, - то смолкли пишущие машинки, и их
молчание было слышно уху больше, чем их ливнеподобный рокот.
Когда же они вновь зарокотали, Флорентино Ариса заглянул в
кабинет к Леоне Кассиани и увидел ее за пишущей машинкой,
которая повиновалась кончикам ее пальцев, точно живое существо.
Она почувствовала, что за нею наблюдают, и обернулась на дверь,
солнечно улыбаясь, но от машинки не оторвалась, пока не
допечатала абзаца.
- Скажи мне, львица моей души, - спросил ее Флорентино
Ариса. - Что бы ты почувствовала, если бы получила любовное
письмо, напечатанное на этой развалюхе?
Она, никогда ничему не удивлявшаяся, на этот раз выказала
откровенное удивление.
- Надо же! - воскликнула она. - А мне такое в голову не
приходило.
И именно поэтому ничего больше не сказала. Флорентино
Арисе раньше такое тоже не приходило в голову, и он решил:
рисковать так рисковать. Он взял одну из машинок под
добродушные шуточки подчиненных: "Старого попугая говорить не
выучишь". Леона Кассиани, с энтузиазмом относившаяся к любому
новшеству, предложила давать ему уроки машинописи на дому. Но
он был противником любого методического обучения еще с тех пор,
когда Лотарио Тугут хотел научить его играть на скрипке по
нотам; он боялся, что ему потребуется по меньшей мере год для
начала, потом пять - чтобы приня- . ли в профессиональный
оркестр, а потом - вся жизнь, по шесть часов ежедневно, чтобы
играть хорошо. Тем не менее ему удалось уговорить мать купить
простенькую скрипку и, пользуясь пятью основными правилами,
которые ему преподал Лотарио Тугут, он уже через год осмелился
играть на хорах в соборе и посылать с кладбища для бедных, при
благоприятном ветре, серенады Фермине Дасе. Если двадцатилетним
он сумел такое, да еще с таким сложным инструментом, как
скрипка, то почему бы ему в семьдесят шесть лет не одолеть
инструмента, где требовался всего один палец, - пишущую
машинку.
И все получилось. Три дня ему потребовалось, чтобы
разобраться в расположении букв на клавиатуре, еще шесть -
чтобы научиться одновременно думать и писать, и, наконец, три -
чтобы написать первое письмо без ошибок, правда, изведя
полпачки бумаги. Письмо начиналось торжественно: "Сеньора", и
было подписано инициалами, как он подписывал свои надушенные
записки в юности. Он послал его почтой, в конверте с траурной
виньеткой, что было строго обязательно для письма к только что
овдовевшей женщине, и на оборотной стороне конверта не написал
имени отправителя.
Письмо состояло из шести страниц и не имело ничего общего
ни с одним из написанных им когда бы то ни было ранее. Ни
тоном, ни стилем, ни духом оно даже не напоминало о давних
годах любви, а смысл был таким разумным и взвешенным, что запах
гардений на нем показался бы просто бестактным. В некотором
смысле оно более всего походило на коммерческие письма, которые
он никогда не умел писать. Спустя годы личное письмо,
написанное не от руки, будет восприниматься почти как
оскорбление, но тогда пишущая машинка была чем-то вроде
конторского животного, в отношении которого еще не выработалось
этики, а ее одомашнивание в личных целях не было предусмотрено
никакими учебниками. Личное письмо, написанное на машинке,
воспринималось скорее как отчаянное новшество, и именно так,
наверное, восприняла его Фермина Даса, потому что во втором
своем письме к Флорентино Арисе, написанном после того, как от
него получила более сорока, она извинялась за неразборчивость
почерка и за то, что не располагает более современными орудиями
письма, нежели примитивное стальное перо.
Флорентино Ариса даже не упомянул ее ужасного письма, он
попробовал иной способ обольщения - совсем не касаться былой
любви и вообще былого: все зачеркнуто и начинается с нуля.
Письмо представляло как бы пространное размышление о жизни,
основанное на его личном опыте отношений между мужчиной и
женщиной, который он когда-то собирался описать в виде
приложения к "Письмовнику для влюбленных". И облек он свои
размышления в несколько патриархальный стиль - эдакие
воспоминания старого человека, - дабы не слишком проявилось,
что на самом деле это подлинное свидетельство любви. Но прежде
он исписал множество черновиков, в старомодной манере, которые
скорее захотелось бы отложить и потом прочитать на холодную
голову, чем швырять в пламя. Он знал, что стоит ему допустить
оплошность, случайно, мельком затронуть старое, и в ее сердце
могут всколыхнуться неприятные воспоминания, и хотя он
допускал, что, возможно, она возвратит ему сто его писем,
прежде чем решится вскрыть первый конверт, он предпочитал,
чтобы такого не произошло. Итак, он спланировал все до
мельчайшей мелочи, как для последнего решающего боя: все должно
быть не таким, как прежде, чтобы пробудить новое любопытство,
новую завязку, новые надежды у женщины, которая прожила полную
и насыщенную жизнь. Мечте надлежало выглядеть совершенно
безумной, чтобы хватило духу выкинуть на помойку предрассудки
класса, который не был ее классом по рождению и перестал быть
ее классом более чем какой бы то ни было другой. Предстояло
научить ее думать о любви как о благодати, которая вовсе не
является средством для чего-то, но есть сама по себе начало и
конец всего.
Он был преисполнен доброго намерения не ждать ответа
немедленно, довольно и того, что письмо не будет возвращено
ему. И оно не было возвращено, как не были возвращены и все
последующие, и, по мере того как шли дни, напряжение
возрастало, ибо чем больше проходило дней без ответа, тем
больше крепла его надежда получить ответ. А частота писем
напрямую зависела от ловкости его пальцев: сначала удавалось за
неделю написать одно письмо, потом - два, и наконец - в день по
письму. Его радовали успехи, произошедшие в почтовом деле с тех
времен, когда он сам был в нем знаменосцем, потому что не
рискнул бы ходить ежедневно в почтовое агентство и отправлять
письма одному и тому же адресату с кем-то, кто мог их
прочитать. Теперь же проще простого было послать служащего
купить марок на целый месяц, а потом - знай опускай их в один
из трех почтовых ящиков старого города. Очень скоро обряд
вписался в рутинный распорядок дня: часы бессонницы он
использовал, чтобы писать, а на следующий день, по дороге на
работу, просил шофера на минуту остановиться у почтового ящика
на углу и сам опускал письмо в ящик. И ни разу не позволил
шоферу сделать это за него, хотя однажды, во время дождя, тот
предложил сделать это, а случалось, из предосторожности он
опускал сразу несколько конвертов, чтобы выглядело естественно.
Разумеется, шофер не знал, что в других конвертах были чистые
листки, которые Флорентино Ариса отправлял самому себе. У него
вообще не было частной переписки ни с кем, кроме одного письма
в конце каждого месяца, которое он, как опекун Америки Викуньи,
отправлял ее родителям, сообщая свои личные впечатления о
поведении, настроении и здоровье девочки, а также о ее школьных
успехах.
По истечении первого месяца он стал нумеровать письма и
начинать каждое с краткого изложения предшествующего, наподобие
того как делали в газетах, печатавших материалы с продолжением,
ибо опасался, что Фермина Даса может не догадаться, что каждое
письмо есть продолжение предыдущих. Когда письма стали
ежедневными, он сменил траурные конверты на обычные белые,
удлиненные, и они стали походить на безликие коммерческие
послания. Начиная писать, он был готов подвергнуть свое
терпение величайшему испытанию, во всяком случае, ждать до тех
пор, пока не станет совершенно очевидно, что он теряет время
уникальным, не укладывающимся в голове образом. И действительно
ждал без отчаяния и уныния, какие причиняли ему ожидания в
юности, ждал с каменным упорством старика, которому не о чем
больше думать и нечего делать в речном пароходстве, оставленном
на волю волн и попутных ветров, но который совершенно уверен,
что сохранит здоровье и все свои мужские достоинства до того
дня, в скором будущем или несколько позже, когда Фермина Даса
поймет наконец, что у ее тоскливой вдовьей доли нет иного пути,
кроме как опустить перед ним свои подъемные мосты.
А тем временем он продолжал жить своей обычной жизнью. В
предвидении благоприятного ответа он принялся во второй раз
обновлять дом, дабы сделать его достойным той, которая могла
считаться его хозяйкой и госпожой с того момента, как он был
куплен. Он еще несколько раз навестил Пруденсию Литре, как и
обещал, чтобы показать: он любил ее, несмотря на нанесенный ей
временем урон, любил при ясном свете дня и при открытых дверях,
а не только бесприютной ночью. Продолжал он ходить и мимо дома
Андреи Варон, пока не гас свет в ванной комнате, и тогда
пробовал оглушить себя ее постельными безумствами, хотя бы
затем, чтобы не потерять навыков в любви, в соответствии с еще
одним предрассудком, впрочем, не опровергнутым до сих пор,
будто плоть жива, покуда жив человек.
Единственной сложностью стали отношения с Америкой
Викуньи. Он еще раз отдал приказ шоферу забирать ее по субботам
в десять утра из интерната, но не знал, что делать с нею целую
субботу и воскресенье. Впервые за все время он не занимался ею,
и эта перемена ее ранила. Он стал поручать служанкам водить ее
в кино, на детские праздники, в детский парк, на
благотворительные лотереи, а то и сам придумывал воскресные
развлечения для нее с подружками по колледжу, лишь бы не вести
ее в рай, спрятанный позади контор, куда ей хотелось постоянно
с того момента, как он первый раз привел ее туда. Он не
понимал, витая в облаках своей новой мечты, что женщина может
повзрослеть за три дня, а прошло три года с тех пор, как он
встретил ее, прибывшую на паруснике из Пуэрто-Падре. Как ни
старался он подсластить пилюлю, для нее перемена была
чудовищной, и она не могла понять причины. В день, когда в
кафе-мороженом он поведал ей правду, сказав, что собирается
жениться, она испытала приступ страха, но потом эта мысль
показалась ей настолько абсурдной, что она начисто о ней
забыла. Однако очень скоро поняла, что он ведет себя так, будто
это и в самом деле правда: избегает ее без всяких объяснений,
словно он не на шестьдесят лет старше нее, а на шестьдесят лет
моложе.
Однажды субботним вечером Флорентино Ариса застал ее за
машинкой у себя в спальне, она печатала, и довольно хорошо,
потому что в колледже изучала машинопись. Она уже отстучала
машинально полстраницы, и в написанном легко можно было
выделить фразу, характеризующую ее состояние духа. Флорентино
Ариса склонился над ней, из-за плеча читая написанное. Она
смутилась: жаркий мужской дух, прерывистое дыхание, запах
белья, тот же самый, что и на его подушке. Она была уже не той
только что приехавшей девочкой, с которой он снимал одежду,
одну за другой, с уловками для маленьких: ну-ка, давай сюда,
туфельки - для медвежонка, рубашечку - для собачонки, штанишки
в цветочек - для крольчонка, а поцелуйчик в сладенькую попочку
- для папочки. Нет: теперь это была совершенно взрослая
женщина, и ей нравилось брать инициативу в свои руки. Она
продолжала печатать одним пальцем правой руки, а левой нашарила
его ногу, обследовала ее, нашла что искала и почувствовала, как
он оживает, растет, как задыхается в тревожном желании,
услышала трудное старческое дыхание. Она его знала: с этого
момента он терял всякую волю, рассудок больше его не слушался,
и он целиком отдавал себя во власть ей, и уже не было пути
назад, а только дальше, до самого конца. Она взяла его за руку
и повела к постели, как несчастного слепца через улицу, разъяла
его на части, завладевая им, пядь за пядью, коварными ласками:
посолила на свой вкус, поперчила для запаха, добавила зубчик
чеснока, рубленого лучку, лаврового листа, сбрызнула лимонным
соком, вот и все, готов- пора выпекать при надлежащей
температуре. В доме никого не было. Служанки уже ушли, а
плотники и столяры, отделывавшие дом, по субботам не работали:
весь мир принадлежал им двоим. Но он у самого края пропасти
вышел из исступления, отвел ее руку, привстал на постели и
сказал дрожащим голосом:
- Осторожно, у нас нет резиночек. Она долго лежала в
постели навзничь и думала, а когда возвратилась в интернат, на
час раньше обычного, то уже была по ту сторону слез и плача, а
только острила нюх и оттачивала когти, чтобы отыскать, где
скрывается та мягкая тварь, от которой вся ее жизнь пошла
кувырком. А Флорентино Ариса, напротив, в очередной раз впал в
свойственную мужчинам ошибку: подумал, что она убедилась в
тщетности своих намерений и решила оставить их.
И шел своим путем. К концу шестого месяца, без всяких
видимых симптомов, он стал до рассвета ворочаться с боку на бок
в постели, теряясь в пустыне, не похожей на прежние бессонницы.
Ему казалось, Фермина Даса уже вскрыла первое невинное на вид
письмо, сличила знакомые инициалы с теми, что стояли под
давними письмами, и швырнула их в костер, на котором сжигают
мусор, не дав себе даже труда порвать их. И едва кинув взгляд
на конверт каждого следующего письма, отправит его вслед за
предыдущими, не вскрывая, и так будет до скончания века, меж
тем как он уже приближался к концу своих письменных
размышлений. Он не думал, чтобы на свете существовала женщина,
способная противостоять любопытству, - целые полгода получать
письма и не знать даже цвета чернил, которыми они написаны. Но
если такая женщина есть, то ею могла быть только она.
У Флорентино Арисы было такое ощущение, что время в
старости - не горизонтальный поток, а бездонный колодец, в
который утекает память. Его изобретательность истощалась.
Походив несколько дней вокруг особняка в Ла-Манге, он понял,
что давний юношеский способ не поможет ему открыть двери дома,
обреченного на траур. Однажды утром он, листая телефонный
справочник, наткнулся на ее телефон. Он набрал номер. Трубку не
поднимали долго, и наконец, он услышал ее голос, серьезный и
тихий: "Да?" Он молча положил трубку: голос был так далек и
недосягаем, что он совсем пал духом.
Как раз в это время Леона Кассиани отмечала свой день
рождения дома, в узком кругу друзей. Он был рассеян и пролил
куриный соус на лацкан. Она почистила лацкан, смочив край
салфетки в стакане с водой, а потом подвязала ему салфетку как
слюнявчик, чтобы предотвратить более серьезные неприятности: он
стал похож на старого ребенка. Она заметила, что за едою он
несколько раз снимал очки и протирал их платком, - глаза
слезились. За кофе он задремал с чашкою в руке, и она хотела
взять чашку, не будя его. но он встрепенулся пристыженно: "Я
просто так, чтобы отдохнули глаза". Ложась спать, Леона
Кассиани с удивлением думала о том, как заметно он начал
стареть.
В первую годовщину смерти Хувеналя Урбино семья заказала
поминальную службу в соборе и разослала приглашения. К этому
моменту Флорентино Ариса послал уже сто тридцать второе письмо,
не получив в ответ ни малейшего знака, и потому он отважился на
отчаянный шаг - решился пойти в собор к поминальной службе,
хотя и не был приглашен. Действо оказалось скорее пышным,
нежели трогательным. Скамьи первых рядов, закрепленные
пожизненно и передававшиеся по наследству, на спинке имели
медную дощечку с именем того, кому они принадлежали; Флорентино
Ариса пришел в числе первых, чтобы занять такое место, где бы
Фермина Даса непременно увидела его. Он подумал, что лучше
всего для этой цели подходили скамьи в центральном нефе, сразу
за именными, однако народу пришло столько, что он не нашел
свободного места, и ему пришлось сесть в нефе бедных
родственников. Оттуда он видел, как под руку с сыном вошла
Фермина Даса, в черном бархатном платье с длинными рукавами,
похожим на сутану епископа - безо всяких украшений, только ряд
пуговиц, от ворота до кончиков туфель, а вместо шляпы на голове
- накидка из испанских кружев и вуаль, как у всех вдов и еще
многих-многих сеньор, желающих ими стать. Открытое лицо
светилось, точно алебастровое, а миндалевые глаза жили своей
жизнью в блеске огромных люстр центрального нефа; она шла -
такая прямая, такая горделивая, такая самостоятельная, - что
выглядела не старше собственного сына. Флорентино Ариса стоял,
впившись кончиками пальцев в спинку скамьи, пока не прошла
обморочная дурнота, ибо почувствовал: он и она находились не в
семи шагах друг от друга, нет, они находились в двух совершенно
разных днях.
Фермина Даса выстояла всю службу, почти все время на
ногах, у фамильной скамьи, перед главным алтарем, и держалась
великолепно, так, как если бы слушала оперу. Но под конец
нарушила принятые в данном случае нормы и не осталась на своем
месте, чтобы принять соболезнования еще раз, а стала обходить
всех приглашенных и благодарить их: новшество вполне в ее духе.
Так, переходя от одного к другому, она дошла до рядов бедных
родственников и огляделась вокруг, желая убедиться, что не
забыла никого из знакомых. И тут Флорентино Арису словно
подхватила сверхъестественная сила: она его увидела. И
действительно, Фермина Даса отошла от своего сопровождения и с
непринужденной естественностью, с какою всегда вела себя на
людях, подала ему руку и произнесла с ласковой улыбкой: -
Спасибо, что пришли. Ибо она не просто получала его письма, но
читала их с огромным интересом и именно в них нашла серьезные
доводы для того, чтобы продолжать жить дальше. Она сидела с
дочерью за завтраком, когда принесли первое письмо. Она вскрыла
его - ее заинтересовало то, что оно было написано на машинке, -
а узнав инициалы, которыми оно было подписано, вспыхнула до
корней волос. Однако тотчас же взяла себя в руки и спрятала
письмо в карман передника со словами: "Соболезнование от
властей". Дочь удивилась: "Все давно прислали". Она не
смутилась: "Еще одно". Она собиралась сжечь письмо позже, без
дочери, чтобы не возникло вопросов, но не смогла удержаться от
искушения прежде заглянуть в него. Она ожидала достойного
ответа на ее полное несправедливостей письмо и начала
раскаиваться, едва его отправила, однако, пробежав глазами
полное благородства обращение и первый абзац, поняла, что в
мире кое-что изменилось. Все это так ее заинтриговало, что она
заперлась в спальне, чтобы прочитать письмо спокойно, прежде
чем сжечь, и прочитала его три раза, не переводя дыхания.
Это были размышления о жизни, о любви, о старости, о
смерти: мысли, которые, точно ночные птицы, сновали у нее над
головой, но когда она пыталась схватить их, разлетались ворохом
перьев. А тут они были высказаны просто и точно, как ей самой
хотелось бы высказать их, и она снова горько пожалела о том,
что мужа нет в живых, а то бы они обсудили все с ним, как,
бывало, обсуждали перед сном случившееся за день. Итак, ей
открылся незнакомый Флорентино Ариса, ясномыслие которого никак
не вязалось ни с юношескими лихорадочными письмами, ни с
мрачными повадками всей его жизни. Скорее эти размышления
подходили тому человеку, который, по мнению тетушки
Эсколастики, действовал наущением Святого Духа, и эта мысль
напугала ее, как и в первый раз. Но душу успокоило убеждение,
что письмо, написанное мудрым стариком, не имеет ничего общего
с дерзкой попыткой, предпринятой в скорбную ночь, но есть
благородный способ зачеркнуть прошлое.
Последующие письма успокоили ее еще больше. Она все равно
сжигала их, но прежде читала со все возрастающим интересом, а
сжигая, ощущала привкус вины, от которого давно не могла
отделаться. Когда же письма начали приходить под номерами, у
нее появилось давно желанное моральное оправдание не уничтожать
их. Поначалу она не собиралась сохранять их для себя, а хотела
дождаться случая и возвратить Флорентино Арисе, дабы не
утратилось то, что, на ее взгляд, могло принести пользу людям.
Плохо, однако, что время шло, письма продолжали приходить
каждые три или четыре дня на протяжении всего года, а она не
знала, как возвратить их, не оскорбив при этом, чего ей вовсе
не хотелось, но писать объяснительные письма гордыня не
позволяла.
Ей хватило года, чтобы свыкнуться со своим вдовством.
Очищенное воспоминание о муже перестало быть помехой в ее
повседневной жизни, в ее размышлениях о сокровенном и в самых
простых побуждениях, теперь он как бы постоянно присутствовал и
направлял ее, не мешая. Случалось, она обнаруживала его не как
видение, а во плоти и крови, там, где ей на самом деле его не
хватало. Возникало ощущение, будто он и вправду тут, живой как
прежде, но только без его мужских прихотей, без его
патриархальной требовательности и этой утомительной
придирчивости, чтобы любовь сопровождалась ритуалом неуместных
поцелуев и нежных слов, какие присущи его любви. И она даже
стала понимать его лучше, чем понимала живого, стала понимать
его мучительно-беспокойную любовь и почему он так нуждался в ее
надежности, которую, по-видимому, считал опорою в своей
общественной деятельности, но чем на самом деле она не была.
Однажды в приступе отчаяния она крикнула ему: "Ты даже не
представляешь, как я несчастна". Он снял очки очень характерным
для него жестом, не меняясь в лице, окатил ее прозрачными
водами своих детских глаз и одной-единственной фразой обрушил
на нее всю тяжесть своей невыносимой мудрости: "Запомни: самое
главное в семейной жизни не счастье, а устойчивое постоянство".
Едва ощутив одиночество вдовства, она поняла, что эта фраза не
таила в себе мелочной угрозы, которая ей в свое время
почудилась, но была тем магическим кристаллом, благодаря
которому обоим выпало столько счастливых часов.
Путешествуя по свету, Фермина Даса покупала все, что
привлекало ее внимание новизной. У нее была инстинктивная тяга
к такого рода вещам, меж тем как ее муж склонен был относиться
к ним более рационально, эти вещи были красивыми и полезными у
себя на родине, в витринах Рима, Парижа, Лондона и того
содрогающегося в чарльстоне Нью-Йорка, где уже начинали
подниматься небоскребы, однако они не выдержали испытания
вальсами Штрауса со смуглыми кавалерами или Цветочными
турнирами при сорока градусах в тени. Итак, она возвращалась
домой с полудюжиной стоячих огромных баулов, сверкающих медными
запорами и уголками, похожих на фантастические гробы,
возвращалась хозяйкой и госпожой новейших чудес света, цена
которых, однако, измерялась не заплаченным за них золотом, а
тем быстротечным мгновением, когда здесь, на родине, кто-нибудь
из ее круга в первый раз видел их. Именно для этого они и
покупались: чтобы другие увидели их однажды. Она поняла, что
выглядит в глазах общества тщеславной, задолго до того, как
начала стареть, и в доме частенько слышали, как она говорила:
"Надо отделаться от всего этого хлама, в доме от него негде
жить". Доктор Урбино посмеивался над ее благими намерениями, он
знал, что освободившееся место тотчас заполнится точно такими
же вещами. Но она настаивала, потому что и действительно не
оставалось места уже ни для чего, а вещи, которыми был набит
дом, на самом деле ни на что не годились: рубашки висели на
дверных ручках, а кухонный шкаф был забит европейскими шубами.
верхний свет, надел замшевые наусники и, не снимая брюк и
рубашки, лег на постель, подложив под голову две большие
подушки, которые подкладывал под спину, если читал в постели. И
перечитал письмо, на этот раз букву за буквой, вглядываясь в
каждую, чтобы от внимания не ускользнуло ни малейшее движение
скрытого смысла, а потом перечитал его еще четыре раза, и так
начитался им, что написанные слова начали терять свой смысл.
Наконец он спрятал письмо без конверта в ящик ночного столика,
лег навзничь, заложил руки за голову и так пролежал четыре
часа, упершись неподвижным взглядом в зазеркальное
пространство: лежал, не мигая и почти не дыша, мертвее
мертвого. Ровно в полночь он пошел на кухню, приготовил и
принес в комнату термос с кофе, густым, как сырая нефть,
положил искусственную челюсть в стакан с борной водой, которую
всегда держал под рукой на ночном столике, и снова лег, приняв
позу поверженной мраморной статуи, лишь время от времени
приподымаясь, чтобы отхлебнуть кофе, и пролежал так до шести
утра, когда горничная внесла термос со свежим кофе.
К этому моменту Флорентино Ариса уже знал, каким будет
каждый его следующий шаг. По правде говоря, оскорбления не
причинили ему боли, и он не собирался копаться в несправедливых
обвинениях, они могли быть и похлеще, если принять во внимание
характер Фермины Дасы и серьезность причины. Важно было одно:
письмо давало ему возможность и право на ответ. Более того: оно
требовало ответа. Итак, жизнь его пришла к тому пределу, к
которому он хотел ее привести. Все остальное зависело от него,
и он был убежден, что его личный ад, длившийся более полувека,
уготовал ему еще много смертельных испытаний, которые он
намеревался встретить с еще большим жаром, большими страданиями
и большей любовью, чем все предыдущие, потому что они -
последние.
Через пять дней после того, как он получил письмо от
Фермины Дасы, войдя в контору, он испытал такое чувство, будто
нырнул в крутую пустоту, - то смолкли пишущие машинки, и их
молчание было слышно уху больше, чем их ливнеподобный рокот.
Когда же они вновь зарокотали, Флорентино Ариса заглянул в
кабинет к Леоне Кассиани и увидел ее за пишущей машинкой,
которая повиновалась кончикам ее пальцев, точно живое существо.
Она почувствовала, что за нею наблюдают, и обернулась на дверь,
солнечно улыбаясь, но от машинки не оторвалась, пока не
допечатала абзаца.
- Скажи мне, львица моей души, - спросил ее Флорентино
Ариса. - Что бы ты почувствовала, если бы получила любовное
письмо, напечатанное на этой развалюхе?
Она, никогда ничему не удивлявшаяся, на этот раз выказала
откровенное удивление.
- Надо же! - воскликнула она. - А мне такое в голову не
приходило.
И именно поэтому ничего больше не сказала. Флорентино
Арисе раньше такое тоже не приходило в голову, и он решил:
рисковать так рисковать. Он взял одну из машинок под
добродушные шуточки подчиненных: "Старого попугая говорить не
выучишь". Леона Кассиани, с энтузиазмом относившаяся к любому
новшеству, предложила давать ему уроки машинописи на дому. Но
он был противником любого методического обучения еще с тех пор,
когда Лотарио Тугут хотел научить его играть на скрипке по
нотам; он боялся, что ему потребуется по меньшей мере год для
начала, потом пять - чтобы приня- . ли в профессиональный
оркестр, а потом - вся жизнь, по шесть часов ежедневно, чтобы
играть хорошо. Тем не менее ему удалось уговорить мать купить
простенькую скрипку и, пользуясь пятью основными правилами,
которые ему преподал Лотарио Тугут, он уже через год осмелился
играть на хорах в соборе и посылать с кладбища для бедных, при
благоприятном ветре, серенады Фермине Дасе. Если двадцатилетним
он сумел такое, да еще с таким сложным инструментом, как
скрипка, то почему бы ему в семьдесят шесть лет не одолеть
инструмента, где требовался всего один палец, - пишущую
машинку.
И все получилось. Три дня ему потребовалось, чтобы
разобраться в расположении букв на клавиатуре, еще шесть -
чтобы научиться одновременно думать и писать, и, наконец, три -
чтобы написать первое письмо без ошибок, правда, изведя
полпачки бумаги. Письмо начиналось торжественно: "Сеньора", и
было подписано инициалами, как он подписывал свои надушенные
записки в юности. Он послал его почтой, в конверте с траурной
виньеткой, что было строго обязательно для письма к только что
овдовевшей женщине, и на оборотной стороне конверта не написал
имени отправителя.
Письмо состояло из шести страниц и не имело ничего общего
ни с одним из написанных им когда бы то ни было ранее. Ни
тоном, ни стилем, ни духом оно даже не напоминало о давних
годах любви, а смысл был таким разумным и взвешенным, что запах
гардений на нем показался бы просто бестактным. В некотором
смысле оно более всего походило на коммерческие письма, которые
он никогда не умел писать. Спустя годы личное письмо,
написанное не от руки, будет восприниматься почти как
оскорбление, но тогда пишущая машинка была чем-то вроде
конторского животного, в отношении которого еще не выработалось
этики, а ее одомашнивание в личных целях не было предусмотрено
никакими учебниками. Личное письмо, написанное на машинке,
воспринималось скорее как отчаянное новшество, и именно так,
наверное, восприняла его Фермина Даса, потому что во втором
своем письме к Флорентино Арисе, написанном после того, как от
него получила более сорока, она извинялась за неразборчивость
почерка и за то, что не располагает более современными орудиями
письма, нежели примитивное стальное перо.
Флорентино Ариса даже не упомянул ее ужасного письма, он
попробовал иной способ обольщения - совсем не касаться былой
любви и вообще былого: все зачеркнуто и начинается с нуля.
Письмо представляло как бы пространное размышление о жизни,
основанное на его личном опыте отношений между мужчиной и
женщиной, который он когда-то собирался описать в виде
приложения к "Письмовнику для влюбленных". И облек он свои
размышления в несколько патриархальный стиль - эдакие
воспоминания старого человека, - дабы не слишком проявилось,
что на самом деле это подлинное свидетельство любви. Но прежде
он исписал множество черновиков, в старомодной манере, которые
скорее захотелось бы отложить и потом прочитать на холодную
голову, чем швырять в пламя. Он знал, что стоит ему допустить
оплошность, случайно, мельком затронуть старое, и в ее сердце
могут всколыхнуться неприятные воспоминания, и хотя он
допускал, что, возможно, она возвратит ему сто его писем,
прежде чем решится вскрыть первый конверт, он предпочитал,
чтобы такого не произошло. Итак, он спланировал все до
мельчайшей мелочи, как для последнего решающего боя: все должно
быть не таким, как прежде, чтобы пробудить новое любопытство,
новую завязку, новые надежды у женщины, которая прожила полную
и насыщенную жизнь. Мечте надлежало выглядеть совершенно
безумной, чтобы хватило духу выкинуть на помойку предрассудки
класса, который не был ее классом по рождению и перестал быть
ее классом более чем какой бы то ни было другой. Предстояло
научить ее думать о любви как о благодати, которая вовсе не
является средством для чего-то, но есть сама по себе начало и
конец всего.
Он был преисполнен доброго намерения не ждать ответа
немедленно, довольно и того, что письмо не будет возвращено
ему. И оно не было возвращено, как не были возвращены и все
последующие, и, по мере того как шли дни, напряжение
возрастало, ибо чем больше проходило дней без ответа, тем
больше крепла его надежда получить ответ. А частота писем
напрямую зависела от ловкости его пальцев: сначала удавалось за
неделю написать одно письмо, потом - два, и наконец - в день по
письму. Его радовали успехи, произошедшие в почтовом деле с тех
времен, когда он сам был в нем знаменосцем, потому что не
рискнул бы ходить ежедневно в почтовое агентство и отправлять
письма одному и тому же адресату с кем-то, кто мог их
прочитать. Теперь же проще простого было послать служащего
купить марок на целый месяц, а потом - знай опускай их в один
из трех почтовых ящиков старого города. Очень скоро обряд
вписался в рутинный распорядок дня: часы бессонницы он
использовал, чтобы писать, а на следующий день, по дороге на
работу, просил шофера на минуту остановиться у почтового ящика
на углу и сам опускал письмо в ящик. И ни разу не позволил
шоферу сделать это за него, хотя однажды, во время дождя, тот
предложил сделать это, а случалось, из предосторожности он
опускал сразу несколько конвертов, чтобы выглядело естественно.
Разумеется, шофер не знал, что в других конвертах были чистые
листки, которые Флорентино Ариса отправлял самому себе. У него
вообще не было частной переписки ни с кем, кроме одного письма
в конце каждого месяца, которое он, как опекун Америки Викуньи,
отправлял ее родителям, сообщая свои личные впечатления о
поведении, настроении и здоровье девочки, а также о ее школьных
успехах.
По истечении первого месяца он стал нумеровать письма и
начинать каждое с краткого изложения предшествующего, наподобие
того как делали в газетах, печатавших материалы с продолжением,
ибо опасался, что Фермина Даса может не догадаться, что каждое
письмо есть продолжение предыдущих. Когда письма стали
ежедневными, он сменил траурные конверты на обычные белые,
удлиненные, и они стали походить на безликие коммерческие
послания. Начиная писать, он был готов подвергнуть свое
терпение величайшему испытанию, во всяком случае, ждать до тех
пор, пока не станет совершенно очевидно, что он теряет время
уникальным, не укладывающимся в голове образом. И действительно
ждал без отчаяния и уныния, какие причиняли ему ожидания в
юности, ждал с каменным упорством старика, которому не о чем
больше думать и нечего делать в речном пароходстве, оставленном
на волю волн и попутных ветров, но который совершенно уверен,
что сохранит здоровье и все свои мужские достоинства до того
дня, в скором будущем или несколько позже, когда Фермина Даса
поймет наконец, что у ее тоскливой вдовьей доли нет иного пути,
кроме как опустить перед ним свои подъемные мосты.
А тем временем он продолжал жить своей обычной жизнью. В
предвидении благоприятного ответа он принялся во второй раз
обновлять дом, дабы сделать его достойным той, которая могла
считаться его хозяйкой и госпожой с того момента, как он был
куплен. Он еще несколько раз навестил Пруденсию Литре, как и
обещал, чтобы показать: он любил ее, несмотря на нанесенный ей
временем урон, любил при ясном свете дня и при открытых дверях,
а не только бесприютной ночью. Продолжал он ходить и мимо дома
Андреи Варон, пока не гас свет в ванной комнате, и тогда
пробовал оглушить себя ее постельными безумствами, хотя бы
затем, чтобы не потерять навыков в любви, в соответствии с еще
одним предрассудком, впрочем, не опровергнутым до сих пор,
будто плоть жива, покуда жив человек.
Единственной сложностью стали отношения с Америкой
Викуньи. Он еще раз отдал приказ шоферу забирать ее по субботам
в десять утра из интерната, но не знал, что делать с нею целую
субботу и воскресенье. Впервые за все время он не занимался ею,
и эта перемена ее ранила. Он стал поручать служанкам водить ее
в кино, на детские праздники, в детский парк, на
благотворительные лотереи, а то и сам придумывал воскресные
развлечения для нее с подружками по колледжу, лишь бы не вести
ее в рай, спрятанный позади контор, куда ей хотелось постоянно
с того момента, как он первый раз привел ее туда. Он не
понимал, витая в облаках своей новой мечты, что женщина может
повзрослеть за три дня, а прошло три года с тех пор, как он
встретил ее, прибывшую на паруснике из Пуэрто-Падре. Как ни
старался он подсластить пилюлю, для нее перемена была
чудовищной, и она не могла понять причины. В день, когда в
кафе-мороженом он поведал ей правду, сказав, что собирается
жениться, она испытала приступ страха, но потом эта мысль
показалась ей настолько абсурдной, что она начисто о ней
забыла. Однако очень скоро поняла, что он ведет себя так, будто
это и в самом деле правда: избегает ее без всяких объяснений,
словно он не на шестьдесят лет старше нее, а на шестьдесят лет
моложе.
Однажды субботним вечером Флорентино Ариса застал ее за
машинкой у себя в спальне, она печатала, и довольно хорошо,
потому что в колледже изучала машинопись. Она уже отстучала
машинально полстраницы, и в написанном легко можно было
выделить фразу, характеризующую ее состояние духа. Флорентино
Ариса склонился над ней, из-за плеча читая написанное. Она
смутилась: жаркий мужской дух, прерывистое дыхание, запах
белья, тот же самый, что и на его подушке. Она была уже не той
только что приехавшей девочкой, с которой он снимал одежду,
одну за другой, с уловками для маленьких: ну-ка, давай сюда,
туфельки - для медвежонка, рубашечку - для собачонки, штанишки
в цветочек - для крольчонка, а поцелуйчик в сладенькую попочку
- для папочки. Нет: теперь это была совершенно взрослая
женщина, и ей нравилось брать инициативу в свои руки. Она
продолжала печатать одним пальцем правой руки, а левой нашарила
его ногу, обследовала ее, нашла что искала и почувствовала, как
он оживает, растет, как задыхается в тревожном желании,
услышала трудное старческое дыхание. Она его знала: с этого
момента он терял всякую волю, рассудок больше его не слушался,
и он целиком отдавал себя во власть ей, и уже не было пути
назад, а только дальше, до самого конца. Она взяла его за руку
и повела к постели, как несчастного слепца через улицу, разъяла
его на части, завладевая им, пядь за пядью, коварными ласками:
посолила на свой вкус, поперчила для запаха, добавила зубчик
чеснока, рубленого лучку, лаврового листа, сбрызнула лимонным
соком, вот и все, готов- пора выпекать при надлежащей
температуре. В доме никого не было. Служанки уже ушли, а
плотники и столяры, отделывавшие дом, по субботам не работали:
весь мир принадлежал им двоим. Но он у самого края пропасти
вышел из исступления, отвел ее руку, привстал на постели и
сказал дрожащим голосом:
- Осторожно, у нас нет резиночек. Она долго лежала в
постели навзничь и думала, а когда возвратилась в интернат, на
час раньше обычного, то уже была по ту сторону слез и плача, а
только острила нюх и оттачивала когти, чтобы отыскать, где
скрывается та мягкая тварь, от которой вся ее жизнь пошла
кувырком. А Флорентино Ариса, напротив, в очередной раз впал в
свойственную мужчинам ошибку: подумал, что она убедилась в
тщетности своих намерений и решила оставить их.
И шел своим путем. К концу шестого месяца, без всяких
видимых симптомов, он стал до рассвета ворочаться с боку на бок
в постели, теряясь в пустыне, не похожей на прежние бессонницы.
Ему казалось, Фермина Даса уже вскрыла первое невинное на вид
письмо, сличила знакомые инициалы с теми, что стояли под
давними письмами, и швырнула их в костер, на котором сжигают
мусор, не дав себе даже труда порвать их. И едва кинув взгляд
на конверт каждого следующего письма, отправит его вслед за
предыдущими, не вскрывая, и так будет до скончания века, меж
тем как он уже приближался к концу своих письменных
размышлений. Он не думал, чтобы на свете существовала женщина,
способная противостоять любопытству, - целые полгода получать
письма и не знать даже цвета чернил, которыми они написаны. Но
если такая женщина есть, то ею могла быть только она.
У Флорентино Арисы было такое ощущение, что время в
старости - не горизонтальный поток, а бездонный колодец, в
который утекает память. Его изобретательность истощалась.
Походив несколько дней вокруг особняка в Ла-Манге, он понял,
что давний юношеский способ не поможет ему открыть двери дома,
обреченного на траур. Однажды утром он, листая телефонный
справочник, наткнулся на ее телефон. Он набрал номер. Трубку не
поднимали долго, и наконец, он услышал ее голос, серьезный и
тихий: "Да?" Он молча положил трубку: голос был так далек и
недосягаем, что он совсем пал духом.
Как раз в это время Леона Кассиани отмечала свой день
рождения дома, в узком кругу друзей. Он был рассеян и пролил
куриный соус на лацкан. Она почистила лацкан, смочив край
салфетки в стакане с водой, а потом подвязала ему салфетку как
слюнявчик, чтобы предотвратить более серьезные неприятности: он
стал похож на старого ребенка. Она заметила, что за едою он
несколько раз снимал очки и протирал их платком, - глаза
слезились. За кофе он задремал с чашкою в руке, и она хотела
взять чашку, не будя его. но он встрепенулся пристыженно: "Я
просто так, чтобы отдохнули глаза". Ложась спать, Леона
Кассиани с удивлением думала о том, как заметно он начал
стареть.
В первую годовщину смерти Хувеналя Урбино семья заказала
поминальную службу в соборе и разослала приглашения. К этому
моменту Флорентино Ариса послал уже сто тридцать второе письмо,
не получив в ответ ни малейшего знака, и потому он отважился на
отчаянный шаг - решился пойти в собор к поминальной службе,
хотя и не был приглашен. Действо оказалось скорее пышным,
нежели трогательным. Скамьи первых рядов, закрепленные
пожизненно и передававшиеся по наследству, на спинке имели
медную дощечку с именем того, кому они принадлежали; Флорентино
Ариса пришел в числе первых, чтобы занять такое место, где бы
Фермина Даса непременно увидела его. Он подумал, что лучше
всего для этой цели подходили скамьи в центральном нефе, сразу
за именными, однако народу пришло столько, что он не нашел
свободного места, и ему пришлось сесть в нефе бедных
родственников. Оттуда он видел, как под руку с сыном вошла
Фермина Даса, в черном бархатном платье с длинными рукавами,
похожим на сутану епископа - безо всяких украшений, только ряд
пуговиц, от ворота до кончиков туфель, а вместо шляпы на голове
- накидка из испанских кружев и вуаль, как у всех вдов и еще
многих-многих сеньор, желающих ими стать. Открытое лицо
светилось, точно алебастровое, а миндалевые глаза жили своей
жизнью в блеске огромных люстр центрального нефа; она шла -
такая прямая, такая горделивая, такая самостоятельная, - что
выглядела не старше собственного сына. Флорентино Ариса стоял,
впившись кончиками пальцев в спинку скамьи, пока не прошла
обморочная дурнота, ибо почувствовал: он и она находились не в
семи шагах друг от друга, нет, они находились в двух совершенно
разных днях.
Фермина Даса выстояла всю службу, почти все время на
ногах, у фамильной скамьи, перед главным алтарем, и держалась
великолепно, так, как если бы слушала оперу. Но под конец
нарушила принятые в данном случае нормы и не осталась на своем
месте, чтобы принять соболезнования еще раз, а стала обходить
всех приглашенных и благодарить их: новшество вполне в ее духе.
Так, переходя от одного к другому, она дошла до рядов бедных
родственников и огляделась вокруг, желая убедиться, что не
забыла никого из знакомых. И тут Флорентино Арису словно
подхватила сверхъестественная сила: она его увидела. И
действительно, Фермина Даса отошла от своего сопровождения и с
непринужденной естественностью, с какою всегда вела себя на
людях, подала ему руку и произнесла с ласковой улыбкой: -
Спасибо, что пришли. Ибо она не просто получала его письма, но
читала их с огромным интересом и именно в них нашла серьезные
доводы для того, чтобы продолжать жить дальше. Она сидела с
дочерью за завтраком, когда принесли первое письмо. Она вскрыла
его - ее заинтересовало то, что оно было написано на машинке, -
а узнав инициалы, которыми оно было подписано, вспыхнула до
корней волос. Однако тотчас же взяла себя в руки и спрятала
письмо в карман передника со словами: "Соболезнование от
властей". Дочь удивилась: "Все давно прислали". Она не
смутилась: "Еще одно". Она собиралась сжечь письмо позже, без
дочери, чтобы не возникло вопросов, но не смогла удержаться от
искушения прежде заглянуть в него. Она ожидала достойного
ответа на ее полное несправедливостей письмо и начала
раскаиваться, едва его отправила, однако, пробежав глазами
полное благородства обращение и первый абзац, поняла, что в
мире кое-что изменилось. Все это так ее заинтриговало, что она
заперлась в спальне, чтобы прочитать письмо спокойно, прежде
чем сжечь, и прочитала его три раза, не переводя дыхания.
Это были размышления о жизни, о любви, о старости, о
смерти: мысли, которые, точно ночные птицы, сновали у нее над
головой, но когда она пыталась схватить их, разлетались ворохом
перьев. А тут они были высказаны просто и точно, как ей самой
хотелось бы высказать их, и она снова горько пожалела о том,
что мужа нет в живых, а то бы они обсудили все с ним, как,
бывало, обсуждали перед сном случившееся за день. Итак, ей
открылся незнакомый Флорентино Ариса, ясномыслие которого никак
не вязалось ни с юношескими лихорадочными письмами, ни с
мрачными повадками всей его жизни. Скорее эти размышления
подходили тому человеку, который, по мнению тетушки
Эсколастики, действовал наущением Святого Духа, и эта мысль
напугала ее, как и в первый раз. Но душу успокоило убеждение,
что письмо, написанное мудрым стариком, не имеет ничего общего
с дерзкой попыткой, предпринятой в скорбную ночь, но есть
благородный способ зачеркнуть прошлое.
Последующие письма успокоили ее еще больше. Она все равно
сжигала их, но прежде читала со все возрастающим интересом, а
сжигая, ощущала привкус вины, от которого давно не могла
отделаться. Когда же письма начали приходить под номерами, у
нее появилось давно желанное моральное оправдание не уничтожать
их. Поначалу она не собиралась сохранять их для себя, а хотела
дождаться случая и возвратить Флорентино Арисе, дабы не
утратилось то, что, на ее взгляд, могло принести пользу людям.
Плохо, однако, что время шло, письма продолжали приходить
каждые три или четыре дня на протяжении всего года, а она не
знала, как возвратить их, не оскорбив при этом, чего ей вовсе
не хотелось, но писать объяснительные письма гордыня не
позволяла.
Ей хватило года, чтобы свыкнуться со своим вдовством.
Очищенное воспоминание о муже перестало быть помехой в ее
повседневной жизни, в ее размышлениях о сокровенном и в самых
простых побуждениях, теперь он как бы постоянно присутствовал и
направлял ее, не мешая. Случалось, она обнаруживала его не как
видение, а во плоти и крови, там, где ей на самом деле его не
хватало. Возникало ощущение, будто он и вправду тут, живой как
прежде, но только без его мужских прихотей, без его
патриархальной требовательности и этой утомительной
придирчивости, чтобы любовь сопровождалась ритуалом неуместных
поцелуев и нежных слов, какие присущи его любви. И она даже
стала понимать его лучше, чем понимала живого, стала понимать
его мучительно-беспокойную любовь и почему он так нуждался в ее
надежности, которую, по-видимому, считал опорою в своей
общественной деятельности, но чем на самом деле она не была.
Однажды в приступе отчаяния она крикнула ему: "Ты даже не
представляешь, как я несчастна". Он снял очки очень характерным
для него жестом, не меняясь в лице, окатил ее прозрачными
водами своих детских глаз и одной-единственной фразой обрушил
на нее всю тяжесть своей невыносимой мудрости: "Запомни: самое
главное в семейной жизни не счастье, а устойчивое постоянство".
Едва ощутив одиночество вдовства, она поняла, что эта фраза не
таила в себе мелочной угрозы, которая ей в свое время
почудилась, но была тем магическим кристаллом, благодаря
которому обоим выпало столько счастливых часов.
Путешествуя по свету, Фермина Даса покупала все, что
привлекало ее внимание новизной. У нее была инстинктивная тяга
к такого рода вещам, меж тем как ее муж склонен был относиться
к ним более рационально, эти вещи были красивыми и полезными у
себя на родине, в витринах Рима, Парижа, Лондона и того
содрогающегося в чарльстоне Нью-Йорка, где уже начинали
подниматься небоскребы, однако они не выдержали испытания
вальсами Штрауса со смуглыми кавалерами или Цветочными
турнирами при сорока градусах в тени. Итак, она возвращалась
домой с полудюжиной стоячих огромных баулов, сверкающих медными
запорами и уголками, похожих на фантастические гробы,
возвращалась хозяйкой и госпожой новейших чудес света, цена
которых, однако, измерялась не заплаченным за них золотом, а
тем быстротечным мгновением, когда здесь, на родине, кто-нибудь
из ее круга в первый раз видел их. Именно для этого они и
покупались: чтобы другие увидели их однажды. Она поняла, что
выглядит в глазах общества тщеславной, задолго до того, как
начала стареть, и в доме частенько слышали, как она говорила:
"Надо отделаться от всего этого хлама, в доме от него негде
жить". Доктор Урбино посмеивался над ее благими намерениями, он
знал, что освободившееся место тотчас заполнится точно такими
же вещами. Но она настаивала, потому что и действительно не
оставалось места уже ни для чего, а вещи, которыми был набит
дом, на самом деле ни на что не годились: рубашки висели на
дверных ручках, а кухонный шкаф был забит европейскими шубами.