чтобы не подписывать записок своим именем.
На следующий день, в среду, когда он входил в дом,
мальчишка с улицы передал ему клетку с голубем, в которой сидел
тот же самый голубь, и устное послание, что, мол, голубя
посылает ему сеньора голубятница и просит его сделать одолжение
держать голубя в запертой клетке, чтобы не улетел, а то она,
мол, возвращает его в последний раз. Он не знал, как
истолковать это: то ли голубь потерял записку по дороге, то ли
голубятница прикидывалась дурочкой, то ли она посылала ему
голубя, чтобы он снова отослал его обратно. В последнем случае
естественно было бы вернуть голубя вместе с ответом.
В субботу утром, после долгих раздумий, Флорентино Ариса
послал голубя с новой запиской без подписи, На этот раз ему не
пришлось ждать. К вечеру тот же самый мальчишка принес ему еще
одну клетку и сказал, что велели передать: ему еще раз посылают
голубя, который опять улетел, и позавчера его возвратили из
вежливости, а сегодня возвращают из жалости, но уж теперь-то и
вправду больше не вернут, если он опять улетит. Трансито Ариса
допоздна забавлялась с голубем, вынимала из клетки, баюкала на
руках, пыталась усыпить его детской колыбельной песенкой и
вдруг обнаружила, что к колечку на лапке прикреплена записка в
одну строчку: "Анонимок в расчет не беру". Флорентино Ариса
прочитал записку, и сердце бешено заколотилось, точно это было
первое любовное приключение, а потом не спал всю ночь, крутился
в постели от нетерпения. На следующий день с утра пораньше,
прежде чем отправиться на службу, он снова выпустил голубя с
любовной запиской, подписанной полным именем, а вместе с
запиской прикрепил к колечку и розу- самую свежую, самую яркую
и самую благоухающую розу из своего сада.
Но дело оказалось нелегким. Три месяца длилась осада, а
прекрасная голубятница отвечала одно и то же: "Я не из таких".
Однако не оставляла без внимания ни одного послания и не
пропускала ни одного свидания, которые Флорентино Ариса
устраивал так, что они выглядели случайными встречами. Он
всегда оставался незнакомцем - любовник, никогда не открывающий
лица, невероятно жадный в любви и в то же время страшно скупой:
никогда ничего не давал, а сам хотел всего, никогда никому не
позволял оставить в своем сердце никакого следа; и вдруг этот
всегда таившийся охотник выскочил на свет Божий и стал
бросаться письмами, подписывая их полным своим именем,
ухаживать и дарить подарки, неосторожно кататься мимо дома
прекрасной голубятницы и даже два раза проделал это, когда муж
не был в отлучке - ни в поездке, ни на базаре. Впервые в жизни,
с давней поры своей первой любви, он почувствовал: пронзило
насквозь.
Через шесть месяцев после первого знакомства они, наконец,
встретились в каюте речного парохода, стоявшего на покраске у
причала. Это был чудесный вечер. Олимпия Сулета в любви
оказалась веселой, этакая шустрая ветреница, она с восторгом
провела несколько часов обнаженной, в долгом отдохновении,
которое доставляло ей не меньшее наслаждение, чем любовные
труды. Каюта была совершенно пустой, окрашенной только
наполовину, и очень кстати пахло скипидаром: этот запах можно
было унести с собой на память о счастливом дне. Внезапно, по
странному вдохновению, Флорентино Ариса раскрыл банку с красной
краской, стоявшую возле койки, обмакнул в краску указательный
палец и начертал на лобке прекрасной голубятницы кровавую
стрелу, смотрящую на юг, а на животе сделал надпись: "Эта
штучка - моя". В тот же день Олимпия Сулета, забыв про надпись,
стала раздеваться при муже, и тот, не сказав ни слова и даже
глазом не моргнув, пошел в ванную комнату, взял опасную бритву
и в то время, как она надевала ночную рубашку, одним махом
обезглавил жену.
Флорентино Ариса узнал об этом только много дней спустя,
когда беглого супруга выловили и он рассказал журналистам,
почему совершил такое преступление. Долгие годы потом
Флорентино Ариса, со страхом думая о том, что письма к ней он
подписывал своим именем, вел счет дням, оставшимся убийце до
выхода из тюрьмы: конечно же, тот хорошо знал его, поскольку
делами был связан с пароходством. Но боялся Флорентино Ариса не
столько того, что ему отрежут голову или что разразится
скандал, он боялся другого несчастья: Фермина Даса узнает о его
неверности. В тягостном ожидании шли годы, и однажды женщина,
ходившая за Трансито Арисой, задержалась на базаре дольше
обычного из-за не по сезону сильного ливня, а возвратясь домой,
нашла Трансито Арису мертвой. Та сидела в своей качалке, как
всегда накрашенная и разнаряженная, и глаза были открыты, как у
живой, а на лице застыла такая лукавая улыбка, что бедная
женщина еще несколько часов так и не догадалась, что Трансито
Ариса мертва. А незадолго до этого она раздала соседским
ребятишкам все свое состояние - золото и драгоценные камни,
которые долгие годы хранила в кувшинах у себя под кроватью:
мол, ешьте, это карамельки, - и некоторые, самые ценные, так и
не удалось вернуть. Флорентино Ариса похоронил ее в старинном
поместье Рука Господня, которое по старой памяти называли
Холерным кладбищем, и посадил на ее могиле розовый куст.
В одно из первых посещений кладбища Флорентино Ариса
обнаружил, что совсем рядом похоронена и Олимпия Сулета, на
могиле у нее не было плиты, а имя и даты были нацарапаны
пальцем на свежем цементе склепа, и он ужаснулся при мысли, что
это, должно быть, кровавая шуточка супруга. Когда розовый куст
зацвел, он стал приносить розу на ее могилу, если поблизости
никого не оказывалось, а потом взял отросток от материнского
куста и посадил на могиле Олимпии Сулеты. Оба куста так буйно
разрослись, что Флорентино Ариса должен был время от времени
приносить секатор и другой садовый инструмент - приводить кусты
в порядок. И все равно не мог сними справиться: через несколько
лет два розовых куста расползлись меж могил густыми зарослями,
так что старое доброе Холерное кладбище стали называть Розовым
кладбищем, и звали его так до тех пор, пока какой-то из мэров,
здравомыслием уступавший народной мудрости, повелел однажды
ночью вырубить розовые кусты, а над входом повесить
республиканскую вывеску: "Общее кладбище".
Смерть матери снова отбросила Флорентино Арису ко
всегдашним обязательствам, которые он выполнял с маниакальным
постоянством: контора, встречи в строгой очередности с
постоянными возлюбленными, домино в коммерческом клубе, старые
любовные книги, воскресные посещения кладбища. Ржавая рутина
жизни пугала и принижала, однако именно она охраняла его - не
давала осознать свой возраст. И тем не менее однажды
декабрьским воскресеньем, когда розовые кусты все-таки одержали
победу над своим врагом - садовым секатором, он заметил
ласточек на недавно проведенных электрических проводах и вдруг
осознал, сколько времени прошло со смерти матери, сколько - с
убийства Олимпии Сулеты и сколько с того далекого декабрьского
дня, когда Фермина Даса прислала ему письмо, в котором
говорила, что да, что будет любить его вечно. До тех пор он жил
так, словно время для него не проходило, а проходило только для
других. Всего неделю назад он встретил на улице одну из тех
пар, что поженились благодаря его письмам, и не узнал их
первенца, который был его крестником. Он вышел из неловкого
положения, прибегнув к обычному в таких случаях восклицанию:
"Черт побери, да он уже мужчина!" Он продолжал вести себя так,
даже когда тело начало подавать ему первые тревожные знаки, ибо
всю жизнь обладал железным здоровьем, свойственным хилым на вид
людям. Трансито Ариса, бывало, говорила: "За всю жизнь мой сын
болел только чумой". Разумеется, она путала чуму с любовью и
начала путать их задолго до того, как память у нее запуталась
окончательно. Однако же она ошибалась: ее сын тайком от нее
шесть раз переболел гонореей, правда, врач говорил, что это
была одна и та же гонорея, которая шесть раз возвращалась к
нему после каждого проигранного сражения. Еще у него был бубон
и шесть раз лишаи, но ни ему самому и никому другому в голову
бы не пришло считать их болезнями - то были военные трофеи.
Ему едва исполнилось сорок, когда пришлось обратиться к
врачу из-за непонятных болей во всем теле. Доктор проделал
множество анализов и сказал: "Это от возраста". Флорентино
Ариса всегда, возвращаясь домой, оставлял все за порогом, ибо
считал: ничто случившееся не имеет к нему никакого отношения.
Единственным стоящим в его прошлом была скоротечная любовь с
Ферминой Дасой, и только то, что хоть как-то было связано с
нею, шло в зачет его жизни. В тот день, когда он заметил
ласточек на электрических проводах, он мысленным взором окинул
свою прошлую жизнь, всю, с самого давнего воспоминания,
припомнил все свои случайные любови и бесчисленные рифы,
которые ему пришлось обойти, чтобы добраться до начальнического
поста, и те бесконечные происшествия, которыми он был обязан
своей лихорадочной, одержимой убежденности в том, что в конце
концов во что бы то ни стало Фермина Даса будет принадлежать
ему, а он - ей, и только тогда понял, что жизнь проходит. У
него даже похолодело внутри и в глазах потемнело, он выронил из
рук садовый инструмент и прислонился к кладбищенской ограде,
чтобы не рухнуть под первым ударом старости.
- Черт побери, - ужаснулся он, - тридцать лет прошло!
И в самом деле. Тридцать лет прошли, разумеется, и для
Фермины Дасы, только для нее они были самыми приятными и
благодатными. Ужасные дни, прожитые во дворце Касальдуэро,
давно были отправлены на свалку памяти. Теперь она обитала в
собственном доме, в квартале Ла-Манга, став полной хозяйкой
своей судьбы, и жила там вместе с мужем, которого выбрала бы из
всех мужчин мира, если бы ей снова пришлось выбирать, с сыном,
который продолжал семейную традицию в Медицинской школе, и
дочерью, так походившей на мать, когда та была в ее возрасте,
что порою матери становилось не по себе - до того точно она
повторилась в дочери. Она еще три раза побывала в Европе после
того злосчастного путешествия, предпринятого с целью никогда
больше не возвращаться туда, где она жила в постоянном страхе.
Должно быть, Господь услыхал чьи-то молитвы: в конце
второго года их пребывания в Париже, когда Фермина Даса и
Хувеналь Урбино начали было искать, что же осталось от их любви
среди обломков, ночью их разбудила телеграмма о том, что донья
Бланке де Урбино серьезно больна, а следом за нею- другая, с
известием о ее смерти. Они тотчас же вернулись. Фермина Даса
сошла с парохода в траурной тунике, которая не могла скрыть ее
положения. Она и в самом деле снова была беременна, и по этому
поводу кто-то сочинил припевку, скорее лукавую, чем ехидную,
которая была в ходу до самого конца года: "Съезди, милая, в
Париж - обязательно родишь". Эти до крайности простенькие слова
доктор Хувеналь Урбино много лет потом вспоминал на всяких
празднествах в общественном клубе, что служило доказательством
его доброго расположения духа.
Аристократический дворец маркиза Касальдуэро - о
существовании самого маркиза, равно как и о его гербе,
достоверных сведений не имелось - был продан вначале за
соответствующую цену муниципальному казначейству, а затем
перепродан - за огромную цену - центральному правительству,
когда какой-то голландский исследователь стал производить
раскопки, чтобы доказать, что именно там находится подлинная
могила Христофора Колумба, пятая по счету. Сестры доктора
Урбино отправились простыми послушницами в монастырь
салестинок, а Фермина Даса оставалась в старинном отцовском
доме до тех пор, пока не был окончательно отделан дом в
Ла-Манге. И потом вошла в него твердой поступью, вошла
хозяйкой, перевезя туда английскую мебель, привезенную еще из
свадебного путешествия, и прочую обстановку, появившуюся после
их примирительного путешествия в Европу, и с самого первого дня
принялась заводить в доме разного рода экзотических животных,
которых собственной персоной отправлялась покупать на шхуны,
прибывавшие с Антильских островов. Она вошла в этот дом вместе
с обретенным вновь мужем, с хорошо воспитанным сыном и дочерью,
родившейся через четыре месяца после их возвращения и
нареченной Офелией. В свою очередь доктор Урбино понял, что
жена уже не будет принадлежать ему так всецело, как во время
свадебного путешествия, потому что часть всецелой любви,
которой он желал, уже была отдана ею детям одновременно с
лучшими днями ее жизни, однако он научился жить и быть
счастливым даже и тем, что оставалось на его долю. Вожделенная
гармония достигла своей вершины в самый неожиданный момент - во
время парадного ужина, когда внесли изысканное блюдо, которого
Фермина Даса не смогла распознать. Она положила себе отменную
порцию, однако кушанье ей так понравилось, что она положила еще
столько же, пожалев, что не может положить и в третий раз из
соображений приличия, и только тут поняла, что с неожиданным
удовольствием съела две полные тарелки баклажанной икры.
Гордыня сдалась: с той поры на вилле Ла-Манга баклажаны стали
подавать во всех возможных видах и так же часто, как в свое
время во дворце Касальдуэро, и они так всем пришлись по вкусу,
что доктор Хувеналь Урбино любил в веселую минуту повторять,
что желал бы иметь еще одну дочь и наречь ее милым для всех
именем: Беренхена* Урбино. * Баклажан {исп.).

К тому времени Фермина Даса уже знала, что частная жизнь,
в отличие от жизни светской, переменчива и полна
неожиданностей. Ей нелегко было провести четкую границу между
детьми и взрослыми, но по зрелому размышлению она стала
отдавать предпочтение детям, потому что дети имели более четкие
критерии. Едва свернув на тропу зрелости, наконец-то свободная
от миражей и иллюзий, она начала ощущать разочарование: она так
и не стала той, какой мечтала стать в парке Евангелий, а
превратилась - в чем не призналась бы и себе самой - в служанку
роскоши. На людях, в своем кругу, она, в конце концов, стала
самой любимой всеми и выглядела самой довольной жизнью и в то
же время самой скромной, однако же нигде с нее не спрашивали
так строго, не прощая ни единого промаха, как в ее собственном
доме. Она ни на минуту не переставала чувствовать, что
проживает жизнь, дарованную ей супругом: она была полновластной
владычицей огромной империи счастья, выстроенного им и
исключительно ради него. Она знала, что он любил ее больше
всего на свете и никого в целом мире не любил больше нее, но
любил он ее для себя, на благо себе, любимому.
И больше всего отравляла ей жизнь мысль о том, что она
пожизненно приговорена к ежедневному приготовлению обедов. Их
следовало не только подавать вовремя: еда должна была быть
превосходной и именно той, какую ему хотелось, однако вопросов
заранее задавать не полагалось. Если ей как-нибудь и случалось
спросить - просто так, выполняя еще одну бессмысленную
церемонию в ряду обыденных и бессмысленных домашних обычаев, -
он, даже не подняв глаз от газеты, отвечал: "Что-нибудь". Он
полагал, что говорит правду, и говорил это приветливым тоном,
ибо, по его мнению, не было на свете менее деспотичного
супруга. Но вот наступал час обеда, и тут уж подавалось не
что-нибудь, а именно то, что он любил, и никакого промаха не
позволялось: мясо не имело права выглядеть мясом, а рыба -
рыбой, свинине не следовало походить на свинину, а курице - на
пернатое. И даже когда для спаржи был не сезон, надлежало
достать ее любой ценою, чтобы он мог вдоволь насладиться
горячим благоуханием мочи. Она его не винила: виновата была
сама жизнь. Хватало малейшего сомнения, чтобы он отодвинул
тарелку со словами: "Еда приготовлена без любви". И на этом
пути он поднимался до фантастических высот вдохновения. Как-то,
отхлебнув свежеприготовленного настоя ромашки, отдал его
обратно, сопроводив одной-единственной фразой: "Отдает окном".
И сама она, и прислуга страшно удивились, потому что никто из
них никогда не слышал, чтобы кто-нибудь когда-нибудь пил
вареное окно, однако сами попробовали настой, чтобы понять, в
чем дело, и поняли: отдает окном.
Он был идеальным мужем: никогда в жизни ничего не поднял с
полу, никогда не гасил свет, никогда не закрывал двери. И
утром, в предрассветной темноте, когда на рубашке у него не
хватало пуговицы, она слышала, как он говорил: "Человеку нужно
две жены, одна - для любви, а другая - для пришивания пуговиц".
Каждое утро, с первым глотком кофе или первой ложкой дымящегося
супа, он издавал душераздирающий вопль, который уже никого не
пугал, и тотчас же разражался: "Если я когда-нибудь уйду из
этого дома, знайте: мне надоело вечно ходить с обожженным
ртом". Он говорил, что в доме никогда не готовили таких
аппетитных и разнообразных обедов, как в те дни, когда он не
мог их есть из-за того, что принял слабительное, и так убедил
себя, что все это - женины козни, что в конце концов соглашался
принимать слабительное только в том случае, если и она примет
его вместе с ним.
До смерти устав от его непонимания, она однажды, в день
рождения, попросила его сделать ей необычный подарок: целый
день вместо нее заниматься домашними делами. Предложение
показалось ему занятным, и он согласился, и на самом деле
ранним утром взялся за дело. Он приготовил замечательный
завтрак, но забыл, что она терпеть не может яичницы и никогда
не пила кофе с молоком. Потом принялся отдавать распоряжения
насчет именинного обеда на восемь персон и с головой ушел в
уборку дома, словом, так натрудился, стараясь управлять домом
лучше, чем она, что еще до наступления полудня вынужден был
капитулировать, ничуть не устыдившись. С первого же момента он
понял, что не имеет ни малейшего представления о том, что где
находится, особенно в кухне, а слуги и пальцем не шевельнули,
чтобы помочь ему отыскать то или это, они тоже участвовали в
игре. К десяти часам еще ничего не было решено относительно
обеда, потому что не успели убрать дом, даже не застелили
постели, не вымыли ванну, и он забыл, что нужно положить свежую
туалетную бумагу, переменить простыни и послать кучера за
детьми, и все время путал - какие обязанности у каждого из
слуг: кухарке он приказал стелить постели, а на кухню послал
горничных. В одиннадцать, когда гости были почти на пороге,
беспорядок в доме стоял такой, что Фермина Даса, хохоча в душе,
взяла бразды правления в свои руки, испытывая вовсе не
торжество, как ей хотелось, а сострадание к совершенно
бесполезному в домашних делах супругу. Он залечил свою рану
обычным доводом: "Во всяком случае, не причинил того вреда,
какой причинила бы ты, если бы взялась лечить моих больных".
Однако урок оказался полезным, и не только для него. Все эти
годы оба они разными путями шли к одному и тому же мудрому
заключению: невозможно жить вместе иначе, и любить друг друга
иначе тоже невозможно, ибо ничего труднее любви в этом мире
нет.
В разгаре этой новой жизни Фермине Дасе не раз случалось
видеть Флорентино Арису на людях, все чаще, по мере того как он
делал карьеру в Карибском речном пароходстве, и она научилась
относиться к нему так естественно, что, бывало, могла даже не
поздороваться с ним по рассеянности. Она слышала и то, что
говорили о нем, потому что в деловых кругах его осмотрительный,
но неудержимый подъем вверх по служебной лестнице был
постоянной темой разговоров. Она замечала, что и внешне он
меняется к лучшему, его природная робость стала выглядеть
загадочной отстраненностью, на пользу пошло и то, что он
немного прибавил в весе, шла ему и появившаяся с возрастом
медлительность, и проблему нарождавшейся лысины он решил
достойно. Единственное, чем он по-прежнему бросал вызов времени
и моде, была его мрачная одежда - давно вышедшие в тираж
сюртуки, всегда одна и та же шляпа, поэтические галстуки-банты
из галантерейной лавки его матушки и траурные зонты. Но в
памяти Фермины Дасы остался другой образ, и в конце концов она
перестала связывать этого Флорентино Арису с тем томным юношей,
который вздыхал о ней под желтым листопадом в парке Евангелий.
Во всяком случае, она никогда не глядела на него равнодушным
оком и всегда была рада, если до нее доходили о нем добрые
вести, потому что это как бы освобождало ее от чувства вины.
И когда она считала, что совершенно вымела его из памяти,
он вдруг появился там, где она меньше всего его ожидала,
обернувшись призраком ее былых мечтаний. Она еще не ощущала
старости, только первое, легкое ее дуновение, и вдруг - стоило
ей услышать раскаты грома, как она чувствовала: в ее жизни
случилось непоправимое. Незаживающая рана, открывшаяся в том
далеком октябре, грохотавшем громовым раскатами каждый день в
три часа пополудни в горах Вильянуэва, с годами саднила все
сильнее и оживляла воспоминания. В то время как новые
впечатления меркли в памяти уже через несколько дней,
воспоминания о том замечательном путешествии по провинции
кузины Ильдебранды оживали со временем так, словно все
случилось только вчера, да еще с извращенной ностальгией
точностью. Вспоминалось горное селение Манауре, одна сплошная
улица, прямая и зеленая, и тамошние птицы, сулившие счастье, и
дом с привидениями, где она просыпалась в рубашке, мокрой от
непросыхающих слез Петры Моралес, которая умерла от любви в той
самой постели много лет назад. Вспоминался вкус гуайявы - нигде
и никогда больше гуайява не казалась такой вкусной, - а
знамений было так много, что их вещий шепот она порою принимала
за шум дождя; вспоминались и топазовые вечера в
Сан-Хуан-де-ла-Сесаре, где она выходила прогуляться с кортежем
своих ветреных и шумливых кузин, и как она старалась - изо всех
сил сжимала зубы, чтобы сердце не выскочило, когда подходила к
телеграфу. Конечно же, она продала отцовский дом потому, что не
могла пересилить той, пришедшей из юности боли: маленький парк,
грустный и пустынный, таким он виделся ей с балкона, вещий
запах гардений в жаркой ночи, страх перед старинным портретом
дамы, который она испытывала в тот февральский день, когда
решилась ее судьба, словом, куда бы в прошлое она ни обращала
взгляд, повсюду натыкалась на память о Флорентино Арнее. И тем
не менее ей вполне хватало ясности ума и душевного покоя, чтобы
осознать: то не были воспоминания любви или раскаяния, но
просто досадные образы, от которых порою набегала слеза. И,
того не ведая, чуть было не угодила в ловушку сострадания,
которая сгубила стольких неосмотрительных жертв.
Она ухватилась за супруга. Это было в ту пору, когда он
нуждался в ней все больше, ибо был перед ней в проигрыше - шел
на десять лет впереди и уже испытывал танталовы муки один,
среди сгущавшихся туч старости; к тому же он был мужчиной, а
значит, более слабым. После тридцати лет совместной супружеской
жизни они знали друг друга так, что превратились словно в
единое существо и частенько испытывали неловкость, угадывая не
высказанную другим мысль, или же попадали в смешное положение,
когда на людях один из них, опережая другого, говорил то, что
другой как раз собирался сказать. Оба старались избегать
обыденных житейских недоразумений, внезапных вспышек вражды,
взаимных пакостей и нечаянных всплесков супружеского
блаженства. Именно в ту пору они любили друг друга как никогда,
без спешки, без излишеств, с благодарностью сознавая:
невероятно, но наконец-то они одолели враждебность. Разумеется,
жизнь еще готовила им смертельные испытания, но что им до
этого: они были уже на другом берегу.
***
Дабы отпраздновать начало нового века должным образом,
была разработана целая программа публичных мероприятий, и самым
памятным событием оказался первый полет на воздушном шаре -
плод неистощимой выдумки доктора Хувеналя Урбино. Полгорода
сошлось на Арсенальную площадь, чтобы с восторгом наблюдать за
подъемом огромного шара, празднично раскрашенного в цвета
национального флага, который нес первую воздушную почту в
Сан-Хуан-де-ла-Сьенагу, на расстояние тридцати миль по прямой к
северо-востоку. Доктор Хувеналь Урбино с супругой, которым уже
случилось пережить волнующий полет во время Всемирной выставки
в Париже, поднялись в плетеную люльку первыми, вместе с
инженером полета и еще шестерыми знатными гостями. При себе у
них было письмо от губернатора провинции к муниципальным
властям города Сан-Хуан-де-ла-Сьенага, которое
свидетельствовало для истории, что оно является первым почтовым
отправлением по воздуху. Хроникер из "Коммерческой газеты"
спросил Хувеналя Урбино, каковы его последние слова, если ему
суждено погибнуть в полете, и тот не замешкался с ответом,
наверняка навлекшим на него немало попреков.
- На мой взгляд, - сказал доктор, - двадцатый век принесет
перемены всему миру, кроме нас.
Затерянный в простодушной толпе, распевавшей национальный
гимн, меж тем как воздушный шар набирал высоту, Флорентино
Ариса почувствовал, что полностью согласен с кем-то, заметившим
в сутолоке, что подобная авантюра - не для женщины, особенно в
том возрасте, в котором находилась Фермина Даса. Однако затея
оказалась не такой опасной, как казалось. Скорее гнетущей, чем
опасной. Воздушный шар тихо и спокойно добрался до места
назначения по неправдоподобно синему небу. Летели хорошо, очень