безудержных любовных забав с вдовой Насарет решил, что ему
удалось-таки пережить разрушительную бурю по имени Фермина
Даса. И не просто поверил в это, но даже стал разговаривать на
эту тему с Трансито Арисой, и разговаривал все два года, что
длилось свадебное путешествие, и после этого еще какое-то время
жил с ощущением освобождения, пока в одно злосчастное
воскресенье не увидел ее вдруг, и сердце ему заранее ничего не
подсказало: она выходила из церкви под руку с мужем, в ореоле
любопытства и льстивых похвал ее нового светского окружения. Те
самые знатные дамы, которые вначале относились пренебрежительно
и с насмешкой к ней, пришлой, не имеющей громкого имени, теперь
проявляли самый живой интерес, признав за свою и поддавшись ее
обаянию. Она так естественно вошла в роль супруги и светской
дамы, что Флорентино Арисе пришлось на мгновение задуматься,
прежде чем он узнал ее. Она стала другой: осанка взрослой
женщины, высокие ботинки, шляпка с вуалью и разноцветным пером
какой-то восточной птицы - все в ней было иным и таким
естественным, словно принадлежало ей от рождения. Она
показалась ему как никогда красивой и юной, но что-то было
утрачено ею невозвратимо, он не мог понять, что, пока не
заметил, как округлился ее живот под шелковой туникой: она была
на седьмом месяце. Однако более всего его поразило другое: они
с мужем представляли восхитительную пару, и оба чувствовали
себя в этом мире так естественно и так свободно плыли поверх
всех житейских рифов, что Флорентино Ариса не ощутил ни
ревности, ни злости, а только одно безграничное презрение к
самому себе. Ощутил, как он беден, некрасив, ничтожен и
недостоин не только ее, но и любой другой женщины на всем белом
свете.
Итак, она возвратилась. Возвратилась, и у нее не было
никаких оснований раскаиваться в том, как она повернула свою
жизнь. И тем более - теперь, когда уже были прожиты первые годы
замужества. Гораздо важнее, что к первой брачной ночи голова ее
еще была затуманена предрассудками невинности. Она начала
отделываться от них во время путешествия по провинции с
сестрицей Ильдебрандой, В Вальедупаре она поняла наконец, с
какой целью петухи обхаживают кур, наблюдала грубую процедуру
ослиного племени, видела, как на свет Божий появляется теленок,
и слышала, как ее двоюродные сестры запросто обсуждали, какие
супружеские пары из их родни еще продолжают заниматься любовью,
а какие, с каких пор и по каким причинам уже не занимаются,
хотя продолжают жить вместе. Именно тогда она узнала, что такое
любовь в одиночку, и со странным ощущением, будто ее инстинктам
это было известно всегда, стала предаваться этому сперва в
постели, зажимая рот, чтобы не услышали ее ненароком полдюжины
двоюродных сестриц, спавших с ней в одной спальне, а потом уже
и вовсе в ванной комнате, где выкурила свои первые самокрутки,
распластавшись на полу, с распущенными волосами, мучаясь
совестью, которая утихла лишь после того, как она вышла замуж;
но она всегда занималась этим в полной тайне от окружающих, в
то время как ее двоюродные сестрицы бурно похвалялись друг
перед дружкой, сколько раз за день успели проделать такое и чей
оргазм слаще. Однако эти почти ритуальные забавы не избавили ее
от представления, что потеря девственности - непременно
кровавый обряд.
И потому свадебные торжества, быть может, самые шумные за
последние годы прошлого столетия, стали для нее преддверием
истинного ужаса. Мучительные переживания свадебного месяца
подействовали на нее гораздо больше, нежели скандал в обществе
из-за ее брака с человеком, равного которому в те поры не было
во всей округе. После церковного оглашения о предстоящего
брака, сделанного во время главной службы в кафедральном
соборе, Фермина Даса начала получать анонимные записки, и
некоторые даже содержали угрозы смерти, но она их как бы не
замечала, потому что весь страх, на который она была способна,
сосредоточился на одном: грядущем насилии. Однако с
анонимщиками именно так и следовало обращаться, хотя она
никогда бы не поступила так умышленно, в силу своей
принадлежности к классу, привыкшему по иронии судьбы склонять
голову пред лицом свершившихся фактов. Итак, по мере того как
свадьба приближалась и становилась неизбежной, все, что прежде
было настроено враждебно по отношению к Фермине Дасе, стало
переходить на ее сторону. Она заметила, как постепенно
переменилось к ней отношение сонма женщин с землисто-серыми
лицами, раздавленных артритом и раскаянием: в один прекрасный
день, поняв тщетность собственных интриг, они стали приходить в
дом у парка Евангелий, приходить без предупреждения, как в свой
собственный, с ворохом кулинарных рецептов и мелких даров на
счастье. Этот мирок досконально был известен Трансито Арисе,
хотя она только раз испытала все на собственной шкуре, она
знала, что ее клиентки накануне великого торжества прибегут к
ней, чтобы она отрыла глиняные кувшины и выдала им заложенные
драгоценности, всего на сутки, за еще один лишний процент. Уже
давно не бывало такого, все ее кувшины опустели ради того,
чтобы сеньоры с длинными именами вышли из своих набитых тенями
прошлого комнат на белый свет, сверкая
заложенными-перезаложенными драгоценностями, на шумную свадьбу,
блистательнее которой до окончания столетия уже не будет и на
которой в довершение славы посаженым отцом явился доктор
Рафаэль Нуньес, бывший трижды президентом Республики и кроме
того - философом, поэтом и автором национального гимна, о чем
можно узнать из некоторых впоследствии вышедших
энциклопедических словарей. Фермина Даса прибыла к главному
алтарю под руку со своим отцом, которому приличествующий случаю
костюм придал на один день обманчиво почтенный вид. И была
обвенчана навечно пред главным алтарем кафедрального собора
тремя епископами в одиннадцать часов утра пятницы на славную
Пресвятую Троицу, безо всякого милосердия к Флорентино Арисе,
который в этот момент в горячечном бреду умирал от любви к ней
на борту парохода, так и не увезшего его в край забвения. Во
время церемонии и затем, на протяжении всего свадебного
торжества, с лица ее не сходила улыбка, казавшаяся нарисованной
свинцовыми белилами, в которой не было ни искры душевного
света; некоторые углядели в ней насмешливое торжество
одержанной победой, на деле же это была всего лишь жалкая
попытка новобрачной скрыть безумный страх нетронутой
девственницы.
К счастью, благодаря обстоятельствам и пониманию,
проявленному молодым мужем, первые три ночи обошлись без боли и
страданий. В том был промысл Божий. Пароход, принадлежавший
Генеральной трансатлантической компании, изменил свой маршрут
из-за непогоды в Карибском море и всего за три дня до отплытия
объявил, что выходит в море на сутки раньше назначенного срока
и отплывает в Ла-Рошель не на следующий день после свадьбы, как
намечалось полгода назад, а вечером того же дня. Никто бы не
поручился, что перемена в расписании не входила в число
многочисленных изящных сюрпризов свадебного торжества,
поскольку торжество окончилось далеко за полночь на борту
сияющего огнями океанского парохода, под звуки венского
оркестра, исполнявшего самые свежие вальсы Иоганна Штрауса. Так
что забрызганных шампанским посаженых отцов, сватов и кумовьев
выволакивали на берег их исстрадавшиеся супруги, а те
приставали с расспросами к корабельной команде: не найдется ли
свободной каютки, чтобы продолжить гулянье до самого Парижа.
Те, что сошли с парохода последними, видели Лоренсо Дасу,
сидевшего на улице возле портовой таверны, прямо на земле, в
разодранном в лоскуты парадном костюме. Он голосил на всю
улицу, как голосят по мертвым арабы, плакал в крик над затхлой
стоялой лужицей, которая, очень даже может быть, натекла из его
собственных глаз.
Ни в первую штормовую ночь, ни в последующие ночи
спокойного плавания по спокойному морю, и вообще ни разу за всю
долгую супружескую жизнь не случилось с Ферминой Дасой ни
безобразного, ни жестокого, чего она так боялась. Несмотря на
то что пароход был огромен, а каюта роскошна, первая ночь
обернулась чудовищным повторением давнего плавания на шхуне из
Риоачи, и молодой муж вел себя как заботливый доктор: ни на миг
не сомкнув глаз, он успокаивал ее - единственное средство от
морской болезни, известное ему, знаменитому врачу. На третий
день, после того как прошли порт Гуайара, шторм стих, и к тому
моменту они успели уже столько времени пробыть вместе и о
стольком переговорить, что чувствовали себя старинными
друзьями. На четвертую ночь, когда каждый вернулся к своим
привычкам и обычаям, доктор Хувеналь Урбино удивился тому, что
его молодая супруга не молится на ночь. Она объяснила
откровенно: лицемерие монахинь отвратило ее от церковных
обрядов, однако веру не затронуло, и она научилась хранить ее в
молчании. "Я предпочитаю находить язык непосредственно с
Богом", - сказала она. Он внял ее доводам, и с тех пор оба
исповедовали одну и ту же религию, но каждый на свой лад.
Период между помолвкой и свадьбой у них был коротким, но по тем
временам довольно неформальным, доктор Урбино виделся со своей
невестой каждый день, под вечер, у нее дома, и при этом никто
за ними не надзирал. Она сама не позволила бы коснуться ее даже
кончиком пальца до епископского благословения, да он и не
пытался. В первую спокойную ночь на море, когда они уже были в
постели, но все еще в одежде, он решился на первые ласки и был
при этом так деликатен, что ей вполне естественным показалось
его предложение надеть ночную рубашку. Она пошла переодеться в
ванную комнату, но прежде погасила свет в каюте, и когда вышла
уже в рубашке, то заткнула какой-то тряпкой щель под дверью,
чтобы вернуться в постель в полной темноте. И при этом
пошутила:
- А как же иначе, доктор, первый раз в жизни сплю с
незнакомым мужчиной.
Доктор Хувеналь Урбино почувствовал, как встревоженным
зверьком она скользнула в постель рядом, стараясь держаться как
можно дальше от него на корабельной койке, где двоим трудно
было лечь, не коснувшись друг друга. Он взял ее руку, холодную
и скрюченную страхом, сплел ее пальцы со своими и тихо, почти
шепотом, принялся вспоминать, как ему случалось путешествовать
по морю. Она лежала напряженная, потому что, скользнув в
постель, поняла: пока она переодевалась в ванной, он успел
раздеться догола, и в ней ожил прежний страх перед следующим
шагом. Но следующий шаг оттянулся на несколько часов, доктор
Урбино все рассказывал и рассказывал, спокойно и неторопливо, а
сам миллиметр за миллиметром завоевывал доверие ее тела. Он
рассказывал ей о Париже, о том, как любят в Париже, о
влюбленных Парижа, которые целуются прямо на улицах, в
омнибусах, на заставленных цветами террасах кафе, открытых
жаркому дыханию ночи и тягучим звукам аккордеонов, и как
занимаются любовью, стоя, на набережных Сены, и как никто им не
мешает. И пока он так говорил в потемках, он кончиками пальцев
гладил изгиб ее шеи, шелковистый пушок на ее руках, ее пугливый
живот, а когда почувствовал, что она уже не так напряжена,
попробовал снять с нее ночную рубашку, но она не позволила со
свойственной ей резкостью. "Я сама умею", - сказала она. И на
самом деле сняла рубашку и застыла неподвижно, так что доктор
Урбино мог подумать, будто ее нет рядом, если бы не светилось
рядом в темноте ее тело.
И он снова взял ее руку в свою, и почувствовал, что теперь
она мягкая и теплая и только чуть-чуть нежно вспотела. Они
полежали немного молча и неподвижно, он подстерегал момент для
следующего шага, а она ждала, не зная, откуда он последует, и
темнота набухла его дыханием, которое становилось все жарче.
Вдруг он отпустил ее руку и резко чуть подался в сторону;
послюнил кончик среднего пальца и легонько дотронулся до ее
девственного соска: ее будто ударило током, словно он
прикоснулся к живому нерву. Она была рада, что в темноте он не
видит, как пунцовая краска стыда обожгла ее лицо до самых
корней волос. "Успокойся, - сказал он тихо. - Не забывай, что я
уже с ними знаком". Он почувствовал, что она улыбается, и в
темноте ее голос прозвучал нежно и по-новому.
- Прекрасно помню, - ответила она, - и все еще злюсь на
тебя.
И он понял, что они уже обогнули мыс Доброй Надежды, и
снова взял ее уступчивую руку в свои и принялся покрывать
осторожными поцелуями: сначала тугое запястье, за ним - длинные
чуткие пальцы, прозрачные ногти и затем - иероглифы ее судьбы
на вспотевшей ладони. Она и сама не поняла, как получилось, что
ее рука оказалась на его груди и наткнулась на что-то, ей
непонятное. Он сказал: "Это ладанка". Она ласкала волосы у него
на груди и вдруг вцепилась в них всеми пятью пальцами, будто
намереваясь вырвать с корнем. "Сильнее!"- сказал он. Она
попробовала сильнее, но так, чтобы ему было не слишком больно,
а потом нашла потерявшуюся в темноте его руку. Но он не
переплел ее пальцы со своими, а сжал запястье и повел ее руку
вдоль своего тела к невидимой цели - до тех пор, пока она не
ощутила жаркое дыхание живого зверя, без телесной формы, но
алчущего, вставшего на дыбы. Вопреки тому, чего он ждал, и
вопреки тому, чего ждала она сама, она не убрала руку, когда он
выпустил ее из своей, и не осталась безучастной, но, вверив
душу и тело Пресвятой Деве и сжав зубы, чтобы не рассмеяться
собственному безумству, пустилась ощупывать вздыбившегося
противника, изучая его величину, крепость ствола, его
устройство, пугаясь его решительности, но сочувствуя его
одиночеству, привыкая к нему с тщательным любопытством, которое
кто-нибудь другой, менее опытный, чем ее муж, мог бы принять за
привычную ласку. Он же, собрав последние силы, превозмогал
головокружение и стоически переносил убийственное обследование,
пока она сама не выпустила его из рук с детской грацией, будто
бросила ненужное в мусорное ведро.
- Никогда не могла понять, как действует это
приспособление, - сказала она.
И тогда он очень серьезно, в своей докторской манере,
принялся объяснять ей все, водя ее рукой там, о чем шла речь, а
она позволяла ему это с послушанием примерной ученицы. Он
высказал предположение, что все стало бы гораздо яснее при
свете. И уже собирался зажечь свет, но она его остановила: "Я
лучше вижу руками". На самом деле ей хотелось зажечь свет, но
зажечь его она хотела сама, а не по чьей-то указке, такой уж
она была. Он увидел ее в нарождающемся свете утра свернувшейся
под простыней в клубочек, точно зародыш в материнском чреве.
Увидел, как она естественно, безо всякого стеснения взяла в
ладонь внушившего ей такое любопытство зверька, повернула его
так и эдак и, оглядывая с интересом, пожалуй, выходившим за
рамки чисто научного, заключила: "Надо же, какой некрасивый,
гораздо некрасивее, чем у женщин". Он согласился с нею и указал
на другие его недостатки, более серьезные, нежели некрасивость:
"Он вроде первенца, работаешь на него всю жизнь, всем для него
жертвуешь, а потом, в решающий момент, он делает то, что сам
пожелает". Она продолжала разглядывать и спрашивала, для чего
то, зачем это, а когда решила, что достаточно о нем знает,
взвесила его на ладонях, словно бы желая убедиться, что и по
весу-то он - сущий пустяк, и досадливо, даже пренебрежительно
выпустила из ладоней.
- К тому же, мне кажется, тут много лишнего, - сказала
она.
Доктор почувствовал некоторую растерянность. Темой своей
научной работы в давние годы он выбрал именно эту: пользу
упрощения человеческого организма. Он представлялся ему
чрезмерно архаичным, и многие его функции казались бесполезными
или повторяли друг друга; вероятно, человеческому роду они были
необходимы в иную пору его возраста, но не на этой ступени
развития. Да, ему следовало быть более простым и уж, во всяком
случае, менее уязвимым. Он заключил: "Разумеется, это под силу
только Богу, но хорошо бы все-таки установить какие-то
теоретические рамки". Эта мысль развеселила ее, и она
засмеялась так естественно, что он воспользовался случаем,
обнял ее и первый раз поцеловал в губы. Она ему ответила, и он
принялся нежно целовать: в щеки, в нос, в веки, а рука меж тем
скользнула под простыню и стала ласкать и гладить ее округлый,
сладостный, как у японки, лобок. Она не отвела его руки, но
свою держала настороже - как бы он не пошел дальше.
- Не будем больше заниматься медициной, - сказала она.
- Не будем, - сказал он. - А займемся любовью. И он снял с
нее простыню, а она не только не противилась ему, но быстрым
движением ног сбросила ее с койки, ибо не могла дольше выносить
жары. Тело ее было гибким, с хорошо выраженными формами,
выраженными гораздо более, чем можно было предположить, глядя
на нее в одежде, и запах у нее был особый, как у лесного
зверька, так что по этому запаху ее можно было узнать среди
всех женщин на белом свете. Она почувствовала себя беззащитной
в ярком свете дня, кровь ударила ей в лицо, и, чтобы скрыть
смущение, она сделала единственное, что пришло ей в голову:
обвила руками его шею и так впилась в него поцелуем, что у
самой перехватило дыхание.
Он ясно сознавал, что не любит ее. Он женился на ней
потому, что ему понравились ее горделивость, ее
основательность, ее жизненная сила, и еще чуть-чуть- из-за
тщеславия, но в тот миг, когда она его поцеловала в первый раз,
он понял, что, пожалуй, нет никаких препятствий для того, чтобы
им полюбить друг друга. Они не говорили об этом в ту первую
ночь, хотя до самого рассвета говорили обо всем на свете, и
вообще никогда не говорили об этом. Но по большому счету, в
целом, ни он, ни она не ошиблись. На рассвете, когда они
заснули, она все еще была девственницей. Правда, после этого
оставалась ею уже недолго. На следующую ночь, после того как он
учил ее танцевать венские вальсы под звездным карибским небом,
он пошел в ванную комнату, а когда вернулся в каюту, увидел,
что она ждет его обнаженная в постели. И на этот раз она взяла
инициативу в свои руки, и отдалась ему весело, словно пустилась
в отважное путешествие по морю, забыв и о страхе, и о боли, и о
кровавой церемонии в виде цветка чести на простыне. Все у них
вышло замечательно, будто чудом, и с каждым разом получалось
все лучше и лучше, а они занимались этим ночью и днем, и когда
добрались до Ла-Рошели, то чувствовали себя бывалыми
любовниками.
Они провели в Европе шестнадцать месяцев, жили в Париже,
то и дело совершая короткие поездки в соседние страны. И все
это время ежедневно любили друг друга, а случалось - и не один
раз, особенно зимними воскресными днями, когда они до обеда
резвились в постели, У него были хорошие мужские задатки, к
тому же он изрядно их развил, да и она по натуре не была
создана, чтобы пользоваться чужими трудами, так что в постели
они оказались равноправными. После трех месяцев пылких любовных
утех он понял, что один из них бесплоден, и оба подверглись
серьезным исследованиям в больнице Сальпетриер, где он проходил
медицинскую практику в свое время. Процедура была проделана с
чрезвычайным тщанием, но результатов не дала. И в момент, когда
они менее всего ожидали, и без какого бы то ни было
вмешательства медицины чудо свершилось. К концу следующего
года, когда они возвращались домой, Фермина была на седьмом
месяце и считала себя самой счастливой женщиной на свете.
Первенец, такой желанный для обоих, родился спокойно под знаком
Водолея и был наречен в честь деда, скончавшегося от холеры.
Трудно сказать - Европа или любовь сделала их совершенно
иными, поскольку и то и другое имело место в одно и то же
время. Но изменились оба, и изменились сильно, и не только по
отношению друг к другу, но и по отношению ко всему вообще, что
и почувствовал Флорентино Ариса, когда увидел их, выходящих
после церковной службы, через две недели после возвращения, в
то злосчастное для него воскресенье. Они возвратились с новыми
представлениями о жизни, с новостями, касавшимися всего на
свете, полные сил и желания действовать. Он привез последние
новинки литературы и музыки, но главное - новости своей науки.
Он привез с собой подписку на "Фигаро", чтобы не терять связи с
жизнью, и еще одну - на "Ревю де Дю Монд", чтобы не терять
связи с поэзией. Кроме того он договорился со своим
книготорговцем в Париже, что тот будет посылать ему книги
наиболее читаемых авторов, в том числе - Анатоля Франса и Пьера
Лоти, а из тех писателей, что ему нравились больше других,
-Реми де Гурмона и Поля Бурже, но ни в коем случае не Эмиля
Золя, которого не выносил, несмотря на его отважное выступление
на процессе Дрейфуса. Этот же книготорговец взялся посылать ему
почтой самые соблазнительные новинки из каталога Рикор-ди,
особенно - из камерной музыки, чтобы поддержать честно
заслуженную славу своего отца, главного устроителя городских
концертов.
Фермина Даса, ярая противница слепого следования моде,
привезла с собой шесть баулов одежды, на все времена года,
однако даже самые известные модные фирмы ее не убедили. Она
была в Тюильри в самый разгар зимы на показе новой коллекции
Ворса, непререкаемого тирана в области изысканной моды, и
единственное, что унесла оттуда, был бронхит, уложивший ее в
постель на пять дней. Ла-ферьер показался ей менее
претенциозным и назойливым, но она приняла мудрое решение:
нашла все, что ей нравилось, обойдя лавки дешевой распродажи,
хотя муж в ужасе клялся ей, что там распродают одежду
покойников. Точно таким же образом она накупила гору
итальянской обуви без марки, предпочитая ее прославленным
экстравагантным моделям Ферри, и принесла солнечный зонтик от
Дюпу, жарко-красного, точно адское пламя, цвета, дав тем самым
богатый материал нашим трусливым социальным репортерам. Она
купила всего одну шляпку у мадам Ребо, но зато заполнила баул
гроздьями искусственных вишен и всеми, какие только смогла
найти, цветочками из фетра, пучками страусиных и павлиньих
перьев, хвостами азиатских петухов, целыми фазанами, колибри и
чучелами бесчисленных экзотических птиц с раскинутыми в полете
крыльями, разинутыми в крике клювами и извивающимися в
предсмертной агонии, словом, всего того, что в последние
двадцать лет прилаживали на шляпки, дабы шляпки не походили на
шляпки. Она привезла с собой и коллекцию вееров из разных
стран, все разные и для разных случаев жизни. Привезла и
волнующие духи, которые выбрала из богатого разнообразия в
парфюмерном магазине "Базар де ла Чарите", до того как налетели
буйные весенние ветры, но подушилась она ими всего один раз,
ибо, переменив запах, не узнала сама себя. Привезла и
косметический набор - последний писк моды на рынке дамских
приманок, и стала первой женщиной, которая носила его с собою
на праздники в те времена, когда оживить лицо пудрой или
помадой прилюдно считалось еще неприличным.
И еще они привезли с собой три незабываемых воспоминания:
о небывалой парижской премьере "Сказок Гофмана", об ужасном
пожаре, пожравшем почти все гондолы в Венеции напротив площади
Святого Марка, на который они с болью в сердце смотрели из окна
своего отеля, и об Оскаре Уайльде, промелькнувшем перед ними
однажды во время первого январского снегопада. Но среди этих и
множества других воспоминаний у доктора Хувеналя Урбино было и
еще одно - и он всегда сожалел, что не разделил его со своей
супругой, ибо случилось оно в те времена, когда он жил еще
одиноким студентом в Париже. То было воспоминание о Викторе
Гюго: его необычайная слава выходила за пределы его книг, и
даже говорили, что он однажды сказал, хотя и неизвестно, кто
это слышал, что наша Конституция написана не для людей, а для
ангелов. С той поры ему воздавались особые почести, и
большинство многочисленных соотечественников доктора Урбино,
попав в Париж, из кожи лезли вон, лишь бы увидеть его.
Полдюжины студентов, и среди них Хувеналь Урбино, установили
караул напротив его резиденции на улице Эйлу и в кафе, куда,
говорили, он обязательно должен зайти, но никогда не заходил,
и, в конце концов, написали ему, прося аудиенции от имени
ангелов, для которых была написана Конституция Рионегро. Ответа
они не получили. Как-то однажды Хувеналь Урбино проходил мимо
Люксембургского сада и увидел его выходившим из Сената, молодая
женщина вела его под руку. Он показался Хувеналю Урбино очень
старым: двигался с трудом, волосы и борода не так сверкали, как
на портретах, а пальто висело на нем, словно с чужого плеча.
Хувеналю Урбино не захотелось портить создавшегося образа
неуместным приветствием: ему на всю жизнь хватило этого
мимолетного, почти нереального видения. А когда он снова
вернулся в Париж, уже женатым, и с новыми своими возможностями
и положением мог бы увидеть Виктора Гюго в иной ситуации, -
того уже не было на свете.
В качестве утешения у Хувеналя и Фермины было общее
воспоминание: в один прекрасный снежный день их заинтересовала
группка людей, отважно стоявшая, невзирая на снежную метель,
перед маленькой книжной лавкой на бульваре Капуцинов:
оказывается, в лавке в это время находился Оскар Уайльд. Когда
же он наконец вышел, действительно элегантный, правда, может
быть, чересчур сознающий это, группка окружила его, прося