выветрил затхлый дух из сердца ее двоюродной сестры, но очень
скоро поняла, что ее намерения тщетны. По той простой причине,
что делать это было не с кем. Однако она все-таки вернула
Фермину Дасу к живой жизни. По вечерам, после занятий
живописью, она заставляла Фермину Дасу выводить ее на улицу,
чтобы посмотреть город. Фермина Даса показала ей дорогу, по
которой они каждый день ходили с тетушкой Эско-ластикой, скамью
в парке, на которой Флорентино Ариса ждал ее, делая вид, будто
читает, переулочки, по которым он ходил за нею следом, тайники,
где они прятали свои письма, и зловещее здание, где когда-то
помещались застенки Святой Инквизиции, затем превращенное в
ненавистную монастырскую школу Явления Пресвятой Богородицы.
Они поднимались на холм, где раскинулось кладбище бедняков и
куда Флорентино Ариса в былое время приходил играть на скрипке,
вставая с подветренной стороны, чтобы звуки долетали до нее и
она могла слушать его, лежа в постели; отсюда им виден был весь
исторический город, растрескавшиеся крыши и изъеденные временем
городские стены, заросшие кустарником развалины крепости,
россыпь островков в бухте, лачуги бедноты вдоль заболоченных
берегов, безбрежное Карибское море.
В рождественскую ночь они пошли в церковь к заутрене.
Фермина села там, где лучше всего слышна была задушевная музыка
Флорентино Арисы, и показала сестре то место, где однажды,
такой же вот ночью, она в первый раз неожиданно увидела совсем
рядом его перепуганные глаза. Они решились одни дойти до
Писарских ворот, купили там сластей, вошли ради интереса в
лавочку, где продавали разноцветную праздничную бумагу, и
Фермина Даса показала сестре то место, где ей вдруг открылось,
что ее любовь - всего лишь мираж. Она сама не ведала, что любой
ее шаг от дома до колледжа, каждый уголок в этом городе и
каждый миг ее недавнего прошлого существовали лишь благодаря
Флорентино Арисе. Ильдебранда сказала ей об этом, но она не
согласилась, потому что никогда бы не признала простой истины:
плохо ли, хорошо ли, но любовь Флорентино Арисы это
единственное, что случилось в ее жизни.
В ту пору фотограф-бельгиец обосновался со своей
мастерской у Писарских ворот, и каждый, кто был в состоянии
заплатить, спешил у него сфотографироваться. Фермина с
Ильдебрандой оказались среди первых. Переворошив гардероб
Фермины Санчес, они выбрали самые нарядные платья, зонтики,
туфли и шляпы и облачились в одежды, какие носили дамы в
середине прошлого века. Гала Пла-сидиа помогла им затянуться в
корсеты и обучила, как следует двигаться в проволочном каркасе
кринолина, как натягивать длинные тугие перчатки и шнуровать
высокие ботинки на каблуке. Ильдебранда выбрала широкополую
шляпу со страусовыми перьями, спадавшими на спину. Фермина
надела шляпку несколько более современную, украшенную
разноцветными гипсовыми фруктами и проволочными цветами.
Поглядев на себя в зеркало, они расхохотались - так смахивали
они на собственных бабушек со старых дагерротипов; они были
счастливы и хохотали: пусть сделают и с них фото на долгую
память. Гала Пласидиа смотрела с балкона, как они шли, раскрыв
зонтики, через парк, с трудом удерживаясь на высоких каблуках и
всем телом толкая вперед кринолин, точно детскую коляску, и
посылала вслед им благословение: "Помоги им Господи выйти на
фотографиях".
Перед фотоателье бельгийца царила веселая суматоха:
фотографировали Бени Сентено, только что победившего на
чемпионате по боксу в Панаме. Он снимался в полном боксерском
облачении и с чемпионской короной на голове, и
фотографироваться так было нелегким делом, потому что целую
минуту он должен был держаться в стойке нападения и почти не
дышать, но едва он вставал в стойку, как его болельщики
разражались бурными овациями, и он не мог удержаться от
искушения порадовать их своим искусством. Когда подошла очередь
сестер, небо успело затянуться облаками, казалось, дождь
неминуем, но сестры уже напудрили лица крахмалом и так
естественно прислонились к алебастровой колонне, что успели
продержаться недвижимыми даже дольше, чем требовалось.
Фотография получилась на долгую память. Когда Ильдебранда,
дожив почти до ста лет, умерла у себя в поместье Флорес де
Мария, фотография эта была обнаружена у нее в спальне, в
запертом шкафу, меж стопок надушенных простыней, вместе с
закаменевшим цветком анютиных глазок в письме, начисто стертом
годами. У Фермины Дасы эта фотография долгие годы красовалась
на первой странице семейного альбома, откуда она непонятным
образом исчезла и в конце концов, после множества невероятных
случайностей, очутилась в руках Флорентино Арисы, когда им
обоим уже перевалило за шестьдесят.
Площадь напротив Писарских ворот была забита народом,
когда Фермина с Ильдебрандой вышли из мастерской бельгийца. Они
забыли, что лица у них белы от крахмала, а губы намазаны
помадой шоколадного цвета и что их одеяние не подходит ни к
месту, ни ко времени. Улица встретила их смехом и улюлюканьем.
Они, словно загнанные, не знали, где спрятаться от насмешек,
как вдруг гомонящая толпа расступилась, давая дорогу ландо,
запряженному двумя лошадьми золотисто-рыжей масти. Разом смолк
свист, а насмешки словно растворились. Ильдебранде на всю жизнь
запомнилось, как он появился на подножке ландо, в атласном
цилиндре и парчовом жилете, запали в память его мудро-спокойные
повадки, нежность во взгляде и властность, которую он излучал.
Она сразу же узнала его, хотя раньше никогда не видела. Фермина
Даса как-то рассказала о нем между прочим, с месяц назад, когда
не захотела идти мимо дома маркиза дель Касальдуэ-ро, потому
что перед входом стояло ландо, запряженное золотистыми
лошадьми. Она рассказала сестре, кто был хозяином ландо, и
пыталась объяснить причины своей неприязни, ни словом не
обмолвившись о его намерениях в отношении нее. Ильдебранда
забыла об этом разговоре. Однако тотчас же узнала его, едва он,
точно сказочное видение, вышел из кареты - одна нога на
подножке, другая на земле, - и, узнав его, не поняла сестры.
- Окажите мне честь, сядьте в ландо, - обратился к ним
доктор Хувеналь Урбино. - Я отвезу вас куда прикажете.
Фермина Даса хотела было отказаться, но Ильдебранда уже
приняла приглашение. Доктор Хувеналь Урбино ступил и другой
ногой на землю и кончиками пальцев, почти не притрагиваясь к
ней, помог Ильдебранде подняться в экипаж. Лицо Фермины
вспыхнуло от гнева, но выбора не было, и она поднялась вслед за
сестрой.
До дома было всего три квартала. Сестры не заметили, когда
доктор Урбино договорился с кучером, но только путь до дому
длился более получаса. Они сидели на главном сиденье, по
движению, а он - напротив них, спиной к движению. Фермина
повернулась к окошку экипажа и замкнулась. Ильдебранда же,
наоборот, была в полном восторге, а доктор Урбино воодушевился
еще больше, видя ее восторг. Едва ландо тронулось, она вдохнула
жаркий дух, исходивший от сидений, обитых натуральной кожей,
ощутила уютную мягкость кабины и сказала, что в таком месте,
пожалуй, можно было бы и жить. Довольно скоро они начали
смеяться и шутить, словно старые добрые друзья, и даже затеяли
незамысловатую игру - заговорили на тарабарском языке, вставляя
после каждого слога лишний, условный слог. И делали вид, будто
думают, что Фермина их не понимает, отлично зная, что она их не
только прекрасно понимает, но и следит за их игрой, и именно
поэтому они ее и затеяли. Потом, нахохотавшись от души,
Ильдебранда призналась, что не в состоянии выносить этой пытки
- высоких шнурованных ботинок.
- Чего проще, - сказал доктор Урбино. - Посмотрим, кто
скорее покончит с пыткой.
И принялся расшнуровывать шнурки на своих ботинках.
Ильдебранда приняла вызов. Ей было не так легко - корсет на
жестких косточках мешал наклониться, однако доктор Урбино
сбавил темп и подождал, пока она с торжествующим смехом
вытащила из-под юбок свои ботинки таким жестом, словно выловила
рыбку из пруда. Оба посмотрели на Фермину и увидели ее
великолепный профиль, тонкий и острый, точно у иволги, особенно
тонкий на фоне полыхающего заката. Трижды были у нее причины
для гнева: положение, в котором она оказалась против воли,
чересчур смелое поведение Ильдебранды и уверенность, что экипаж
намеренно кружит по улицам, растягивая дорогу. Но Ильдебранда
словно с катушек соскочила.
- Наконец-то я поняла, - сказала она, - что терзали меня
вовсе не ботинки, а эта проволочная клетка.
Доктор Урбино догадался, что она имеет в виду кринолин, и
подхватил игру. "Чего проще, - сказал он. - Снимите его". И,
жестом фокусника выхватив из кармана носовой платок, завязал
себе глаза.
- Я не смотрю, - сказал он.
Он так туго завязал платок, что меж округлой черной
бородкой и остроконечными, торчащими кверху усами, стали видны
его губы. И тут Ильдебранду охватил страх. Она взглянула на
Фермину и увидела, что та не разгневана, а охвачена ужасом: как
бы она и на самом деле не сняла юбку.
Ильдебранда сразу стала серьезной и спросила у нее
знаками: что будем делать? Фермина Даса ответила ей тоже
знаками: если они тотчас же не направятся прямиком домой, то
она на ходу выбросится из экипажа.
- Я жду, - сказал доктор.
- Можете открывать глаза, - сказала Ильдебранда.
Доктор Урбино снял с глаз повязку, увидел, что Ильдебранда
уже не та, и понял: игра окончилась, и окончилась плохо.
Повинуясь его знаку, кучер тут же развернул экипаж на сто
восемьдесят градусов и въехал в парк Евангелий в тот самый
момент, когда фонарщик начал зажигать уличные фонари. Во всех
церквах звонили, созывая на Анхелус. Ильдебранда быстро вышла
из экипажа, несколько смущенная тем, что вызвала недовольство
двоюродной сестры, и, не жеманясь, попрощалась с доктором за
руку. Фермина последовала ее примеру, но когда она попробовала
отнять руку, доктор цепко сжал ладонями ее средний палец.
- Я жду вашего ответа, - сказал он. Фермина выдернула
руку, и пустая перчатка повисла в ладони доктора, но она не
стала ждать, когда он ее вернет. Спать она легла без ужина.
Ильдебранда, поужинав на кухне с Галой Пласидией, как ни в чем
ни бывало вошла в спальню к Фермине и со свойственным ей
остроумием начала обсуждать события прошедшего дня. Она не
скрыла приятного впечатления, какое произвели на нее
элегантность и поведение доктора Урбино, но Фермина в ответ не
проронила ни слова, снова охваченная досадой. И вдруг
Ильдебранда призналась: когда доктор Хуве-наль Урбино завязал
платком глаза и она увидела, как за полными розовыми губами
сверкнули его великолепные зубы, она почувствовала неодолимое
желание впиться в них поцелуем. Фермина Даса отвернулась к
стене и положила конец разговору, сказав безо всякого желания
обидеть, скорее с улыбкой, но от всего сердца:
Какая же ты блядь!
И заснула, как провалилась, но повсюду ей виделся доктор
Хувеналь Урбино, он смеялся, пел с завязанными глазами, сыпал с
зубов сернистыми искрами и шутил над нею на тарабарском языке,
не соблюдая положенных в этой игре правил, а его экипаж
поднимался по дороге к кладбищу для бедных. Она проснулась
задолго до рассвета, измученная, и, проснувшись, лежала с
закрытыми глазами, думая о долгих, бесчисленных годах, которые
ей еще надо было прожить. А потом, когда Ильдебранда мылась,
она спешно написала письмо, торопливо сложила его и, пока
Ильдебранда не вышла из ванной, быстро засунула в конверт и
поспешила отправить с Га-лой Пласидией доктору Хувеналю Урбино.
Это было типичное для нее письмо, она коротко и ясно написала:
да, доктор, можете говорить с отцом.
Когда Флорентино Ариса узнал, что Фермина Даса собирается
замуж за доктора из хорошего рода и с большим состоянием,
получившего образование в Европе и пользовавшегося
необыкновенной для его возраста репутацией, он впал в такую
депрессию, из которой вывести его не было силы. Трансито Ариса
сделала все возможное и невозможное, чтобы утешить его,
обнаружив, что он потерял дар речи и аппетит и ночи напролет
безутешно плачет, но к концу недели добилась лишь того, что
заставила его поесть лишний раз. Тогда она поговорила с доном
Леоном XII Лоайсой, единственным из трех братьев, оставшихся в
живых, и, не открывая ему причины, умолила устроить племянника
на службу, на любую работу, в речное пароходство, но только
куда-нибудь подальше, в какой-нибудь забытый богом порт на реке
Магдалене, где бы не было ни почты, ни телеграфа и никого, кто
бы мог ему рассказать что-либо об их пропащем городе. Дядюшка
не взял его на службу в пароходство из-за вдовы брата, которой
была невыносима одна мысль о существовании незаконнорожденного
сына, однако нашел ему место телеграфиста в Вилье де Лейва, в
городке, о котором можно только мечтать, находившемся в
двадцати днях пути и почти на три тысячи метров выше того
уровня, на котором располагалась Оконная улица.
Путешествие, в которое Флорентино Ариса был отправлен с
медицинскими целями, скорее всего, прошло мимо его сознания.
Позднее он припоминал его, как все, что происходило в ту пору,
словно разглядывал сквозь затуманенное стекло своей беды. На
телеграмму о своем назначении он попросту не обратил внимания,
однако Лотарио Тугут убедил его, приведя чисто немецкие доводы:
его ждет блестящее будущее на ниве общественно-полезной
деятельности. "Телеграфист - профессия будущего", - сказал он.
И подарил ему перчатки, подбитые кроличьим мехом, шляпу, какую
носили степные жители, и пальто с плюшевым воротником,
прошедшее проверку студеными баварскими январями. Дядюшка Леон
XII подарил племяннику два суконных костюма, непромокаемые
сапоги, принадлежавшие старшему брату, и билет в каюту на
ближайший пароход. Трансито Ариса подогнала одежду по фигуре,
потому что Флорентино был не такой коренастый, как отец, и
гораздо ниже немца; купила ему длинные шерстяные носки и
кальсоны, необходимые для жизни в суровой степи. Флорентино
Ариса, закаменевший от страданий, бесчувственный, присутствовал
при этих сборах, как бы присутствовал мертвец на приготовлениях
к собственным пышным похоронам. Он никому не сказал, что
уезжает, ни с кем не простился, немой, как железо, - о своей
задушенной страсти он поведал только матери, - однако накануне
отъезда совершенно сознательно совершил последнее сердечное
безумство, которое вполне могло стоить ему жизни. В полночь он
облачился в праздничный костюм и один под балконом Фермины Дасы
исполнил вальс любви, известный только им двоим, - он сочинил
его для нее, и на протяжении трех лет этот вальс был знаком их
тайного сообщничества. Он играл, тихонько напевая слова,
заливая скрипку слезами, и с таким вдохновением, что собаки,
залаявшие при первых звуках сперва на улице, а потом и во всем
городке, постепенно смолкли, зачарованные волшебством музыки, и
последние звуки вальса утонули в неестественной тишине.
Балконная дверь не отворилась, и никто не выглянул на улицу, не
появился даже сторож, почти всегда поспевавший со своим фонарем
в надежде хоть чуть-чуть поживиться на ночных серенадах. Эта
серенада-заклинание принесла облегчение: когда он, спрятав
скрипку в футляр, пошел прочь по вымершим улицам, не
оглядываясь назад, у него уже не было чувства, что завтра ему
предстоит уехать, ему казалось, что он уехал давным-давно с
твердым намерением никогда больше не возвращаться.
Пароход, один из трех одинаковых пароходов, принадлежавших
Карибскому речному пароходству, был наречен в честь основателя
компании "Пий Пятый Лоайса". Это был плавучий двухэтажный
деревянный дом на железном остове, широкий и плоский, с
максимальной осадкой в пять футов, что позволяло ему хорошо
маневрировать на реке с неоднородным дном. Более старые
пароходы, построенные в Цинциннати в середине прошлого века по
образцу тех легендарных, что ходили по Огайо и Миссисипи, имели
с каждой стороны по колесу, приводившемуся в движение паровым
котлом на дровах. У пароходов Карибского речного пароходства,
как и у тех, старинных, на нижней палубе, почти на уровне воды,
находились паровые машины, кухонные плиты, просторные загоны
для кур, где команда развешивала свои гамаки на разных уровнях.
На верхней палубе находился капитанский мостик, каюта капитана
и офицеров, салон для отдыха и столовая, куда самые уважаемые
пассажиры приглашались по крайней мере один раз поужинать и
сыграть в карты. В промежуточном этаже располагались шесть кают
первого класса, по обе стороны узкого помещения, которое
служило общей столовой, а в носовой части, огороженной резными
деревянными перилами с железными стойками, днем отдыхали, а
ночью развешивали свои гамаки палубные пассажиры. Однако в
отличие от старинных, у этих пароходов вместо лопастных колес
по обоим бортам, на корме, прямо под душными уборными
пассажирской палубы, было одно огромное колесо с
горизонтальными лопастями. Поднявшись на борт июльским
воскресеньем в семь утра, Флорентино Ариса не потрудился
осмотреть пароход, как почти инстинктивно поступали все
пассажиры, отправляющиеся в плавание первый раз. Новую
реальность он осознал только под вечер, проплывая мимо селения
Ка-ламар, когда пошел на корму помочиться и в уборной, сквозь
отверстие в полу, увидел у себя под ногами деревянное колесо с
лопастями, которое ревело и выбрасывало пену и горячий пар,
точно вулкан.
Никогда раньше он не путешествовал. Он вез с собой
жестяной чемодан с одеждою для студеных степей, романы с
картинками, которые покупал каждый месяц в виде брошюрок, а
потом собственноручно сшивал в картонную обложку, и заученные
наизусть книжки любовных стихов, готовые того и гляди
рассыпаться в прах - столько раз он их перечитывал. Скрипку он
оставил дома, она была неразрывна с его бедою, однако мать
заставила его взять с собою еще и постель: обычный набор для
сна - подушка, простыня, маленький оловянный горшок и сетчатый
полог от москитов, все это было завернуто в циновку и связано
двумя веревками из питы, чтобы в случае необходимости наскоро
соорудить гамак. Флорентино Ариса не хотел брать с собою
постельные принадлежности, полагая, что они не понадобятся в
каюте, где есть койки, однако в первую же ночь с благодарностью
вспомнил здравый смысл матери. Получилось так, что в последний
момент на борт поднялся великолепно одетый пассажир, в это
самое утро приплывший из Европы, сопровождал его губернатор
провинции собственной персоной. Пассажир желал, не
останавливаясь, продолжить путешествие вместе со своей супругой
и дочерью, а также ливрейным лакеем и семью баулами с
позолоченными украшениями, которые с великим трудом втащили по
трапу.
Капитану, гиганту из Кюрасао, удалось затронуть
патриотические струны в душах креолов и устроить нежданных
пассажиров. Флорентино Арисе он объяснил - на винегрете из
испанского и креольского, - что этот одетый по всем правилам
этикета человек - новый полномочный министр из Англии, держит
путь в столицу республики, и напомнил ему, что вышеупомянутое
королевство дало средства, сыгравшие решающую роль в деле
завоевания нашей независимости от испанского владычества, а
следовательно, любое самопожертвование - ничтожная малость во
имя того, чтобы столь высокочтимое семейство чувствовало себя в
нашем доме лучше, чем в своем собственном. Флорентино Ариса,
разумеется, уступил им свою каюту.
И поначалу не жалел, поскольку река в это время года
полноводна и первые две ночи пароход плыл довольно плавно.
После ужина, в пять часов пополудни, судовая команда раздавала
пассажирам холщовые раскладушки, и каждый ставил свою где мог,
раскладывал свои постельные принадлежности и сверху пристраивал
сетку от москитов. Те, у кого были с собой гамаки, развешивали
их в салоне, а те, у кого не.было ничего, устраивались на
столах в столовой, укрываясь скатертями, которые меняли всего
два раза за плавание. Флорентино Ариса бодрствовал всю ночь,
надеясь в свежем речном ветре услышать голос Фермины Дасы, и в
одиночестве лелеял воспоминания, улавливал ее поющий голос в
дыхании парохода, продвигавшегося в потемках вперед, точно
огромное животное, до тех пор, пока на горизонте не заалели
первые полоски и новый день вдруг вспыхнул над пустынными
лугами и затянутыми туманом болотами. И тогда он понял, что
путешествие - еще одно доказательство материнской мудрости, и
почувствовал, что в силах пережить забвение.
После трех дней спокойного плавания пароход вошел в
трудные воды, на пути стали попадаться песчаные мели, коварные
водовороты. Река становилась все более бурной и узкой, берега
вставали непроходимой стеной высоченных деревьев, и лишь время
от времени попадалась соломенная хижина, а подле нее - дрова,
приготовленные для пароходного котла. От галдежа попугаев и
возни невидимых обезьян полдневный зной казался еще
невыносимее. Однако для ночного сна пароход приходилось
швартовать, и тогда невыносимым становилось само существование.
К жаре и москитам добавлялась вонь солонины, которая вялилась
на палубных перилах, Большинство пассажиров, особенно
европейцы, покидали свои провонявшие каюты и всю ночь
вышагивали по палубе, отпугивая всевозможных зверушек тем же
самым полотенцем, каким отирали струившийся по телу пот, и
встречали рассвет вконец измученные и сплошь искусанные.
К тому же тот год был отмечен новой вспышкой неутихавшей
гражданской войны между либералами и консерваторами, и капитан
принял суровые предосторожности для соблюдения порядка и
безопасности пассажиров. Опасаясь ошибки или провокации, он
запретил любимейшую забаву путешественников той поры - стрельбу
по кайманам, выбиравшимся на берег погреться на солнышке. А по
зднее, когда некоторые пассажиры в ходе жаркого спора
разделились на две враждебные группы, велел у всех отобрать
оружие, дав честное слово вернуть его по окончании плавания. Он
проявил неумолимость даже в отношении британского министра,
который на второй день плавания появился в охотничьем костюме,
с прицельным оружием и двустволкой для охоты на ягуаров.
Ограничения стали еще более жесткими, когда прошли порт
Тенерифе, где повстречали пароход с поднятым желтым флагом -
знаком чумы. Капитану не удалось получить никакой информации
относительно тревожного знака: пароход не ответил на его
сигналы. Но в тот же день на пути им попалось еще одно судно,
груженное скотом, направлявшееся к Ямайке, и люди с того судна
сообщили, что на пароходе с чумным флагом находились двое
больных чумою и что болезнь уже явила свою разрушительную силу
в тех местах, куда им предстояло проследовать. Тогда капитан
запретил сходить на берег не только в портах, но даже в
безлюдных местах, где они останавливались, чтобы пополнить
запас дров. Таким образом, за оставшиеся шесть дней плавания
пассажиры приобрели тюремные повадки. В том числе, например,
такую мерзкую, как разглядывание голландских порнографических
открыток: никто из пассажиров не знал, откуда взялись эти
ходившие по рукам картинки, хотя любому бывалому моряку было
ясно, что они - из легендарной коллекции самого капитана.
Однако это абсолютно бесперспективное занятие лишь приумножало
скуку и пресыщение.
Флорентино Ариса переносил тяготы путешествия с
холодно-каменным терпением, которое всегда приводило в отчаяние
его мать и раздражало друзей. Он не общался ни с кем. Ему не в
тягость было сидеть целыми днями на палубе у перил, глядя, как
на огромных песчаных отмелях грелись на солнце недвижные
кайманы с разверстой пастью, время от времени заглатывая
бабочку, как стаи вспугнутых цапель вдруг поднимались в воздух
над топкими берегами и как морские коровы кормили детенышей
огромными материнскими сосцами и пугали пассажиров женскими
воплями. Как-то за один только день мимо проплыли три трупа,
позеленевшие и раздувшиеся, и ауры восседали на них. Сперва
проплыли трупы двух мужчин, один без головы, а потом - труп
совсем маленькой девочки, волосы ее, точно медуза, колыхались в
пенистом шлейфе за кормой. Он так и не узнал - а как узнаешь, -
были то жертвы чумы или войны, но тошнотворный запах отравил
ему даже воспоминания о Фермине Дасе.
Так было всегда: что бы ни случилось, доброе или дурное,
всякое событие у него так или иначе связывалось с нею. Ночью,
когда пароход швартовался и большинство пассажиров, не находя
покоя, шатались по палубам, в столовой при свете карбидной
лампы, единственной лампы, горевшей до рассвета, он проглядывал
иллюстрированные книжонки, которые помнил почти наизусть, и
заключенные в них драмы, читаные-перечитаные, магическим
образом наполнялись живой жизнью, стоило ему на месте
воображаемых персонажей представить реальных людей, встреченных
в жизни; им же с Ферминой Дасой непременно выпадала несбывшаяся
любовь. Бывало, ночь напролет он писал ей письма, полные
тревоги, а потом рвал их в клочья и рассеивал по речной воде,
без устали убегавшей назад - к ней. Так протекали самые тяжкие
часы его жизни, и он то оборачивался робким принцем, паладином
любви, то возвращался в свою опаленную шкуру брошенного
возлюбленного, пока не начинал дуть первый предрассветный