— Не знаю.
   — А бабушка? Ты бы оставил ее в Мальвиле?
   Фальвина, поднявшись при появлении в комнате двух мужчин (очевидно, рефлекс, выработанный Варвурдом), так и продолжает стоять рядом с Мьеттой и сейчас устало обеими руками опирается на стол.
   — О бабушке я не подумал, — смущенно отвечает Жаке.
   — Вот тебе и раз! — говорит Фальвина, и горючие слезы готовы брызнуть из ее глаз.
   Я предполагаю, что пустить слезу для старухи — дело пустое, но как-никак Жаке — ее любимец. Есть с чего и расстроиться.
   Мьетта прикрывает ладонью руку бабушки, прижимается к ней щекой и смотрит на нее, покачивая головой, как бы говоря: уж я-то тебя никогда не брошу. Мне хочется услышать голос Мьетты, но вместе с тем я понимаю, что за нее говорят глаза. Быть может, так было заведено у Варвурда, он требовал, чтобы девушка помалкивала, и она привыкла объясняться мимикой.
   Я снова говорю:
   — Жаке, а ты спросил у Мьетты, согласна ли она?
   Мьетта энергично трясет головой, а Жаке удрученно смотрит на нее.
   — Нет, — отвечает он так тихо, что я едва слышу это «нет».
   Мы замолкаем.
   — Мьетта едет к нам в Мальвиль по своей доброй воле, — говорю я. — Бабуля тоже. И с этой самой минуты, Жаке, никто не имеет права сказать: Мьетта моя. Ни ты. Ни я. Ни Тома. Ни кто другой в Мальвиле. Ты понял?
   Он кивает. А я продолжаю:
   — Почему ты пытался скрыть от меня, что в «Прудах» есть еще Мьетта?
   — Сам знаешь, — отвечает он почти беззвучно.
   — Ты не хотел, чтобы она спала со мной?
   — Нет, почему же, если она согласна, это ее дело.
   — Значит, ты боялся, что я могу взять ее силой?
   — Да, — тихо отвечает он. Мне кажется, это только говорит в его пользу. Он думал не о себе, он думал о Мьетте. Но тем не менее я чувствую, что размякать мне еще рано, хотя Жаке просто обезоруживает меня, такие у него преданные собачьи глаза. Нельзя же так. Постараюсь привести его в божеский вид, ведь ему придется жить вместе с нами в Мальвиле.
   — Послушай, Жаке, ты должен усвоить одну простую вещь. В «Прудах» можно было убивать, насиловать, нападать с оружием на человека, воровать у соседа лошадей. В Мальвиле ничего подобного не делают.
   Надо видеть, с каким лицом он выслушивает мое нравоучение! Вот только я-то не создан для проповедей. И мне, видимо, начисто чужд садизм: стыд, испытываемый другим, отнюдь не доставляет мне удовольствия.
   Я быстро закругляюсь.
   — Как зовут твоего коня?
   — Малабар.
   — Чудесно. Пойди запряги Малабара в телегу. Сегодня мы сможем перевезти только часть имущества. Завтра вернемся сюда с Малабаром и Амарантой, ее мы запряжем у нас в Мальвиле. И сделаем столько поездок, сколько потребуется.
   Жаке бросается к двери, он счастлив, что может действовать. Тома без особого энтузиазма, по крайней мере мне так кажется, поворачивается и идет за ним. Я окликаю его.
   — Не надо, Тома. Куда он теперь денется.
   Тома тут же возвращается, он счастлив, что снова может глазеть на Мьетту. И он тут же вперяет в нее свой взгляд. Мне кажется, что его зачарованная физиономия выглядит довольно глупо, я уже успел забыть, что всего несколько минут назад выглядел точно так же. А великолепные глаза Мьетты тем временем смотрят на меня, вернее, на мои губы, и она ловит каждое их движение, когда я начинаю говорить.
   Я продолжаю. Я хочу, чтобы все было ясно до конца.
   — Мьетта, есть еще кое-что, о чем я хотел бы тебе сказать. У нас в Мальвиле никто не заставит тебя насильно делать то, чего тебе не захочется самой.
   И так как она молчит, я спрашиваю:
   — Поняла? В ответ снова молчание.
   — Ну конечно, она все поняла, — говорит за нее Фальвина.
   Я с раздражением обрываю старуху:
   — Пусть она сама ответит, Фальвина.
   Фальвина оборачивается ко мне:
   — Не может она ответить сама. Она немая.


Глава VIII


   Надо было видеть, как в сумерках мы возвращались к себе в Мальвиль! Я гарцевал во главе отряда, верхом на неоседланной Амаранте, с карабином поперек груди, а за моей спиной, обхватив меня за талию, пристроилась Мьетта, ибо в последнюю минуту она знаками объяснила, что ей хотелось бы сесть на круп лошади. Ехали мы медленно, потому что Малабар, готовый отныне следовать за моей кобылой хоть на край света, всякий раз пускался рысью, стоило только Амаранте прибавить шагу, и увлекал за собой подводу. А на подводу мы навалили неимоверное количество тюфяков и всякой бьющейся утвари, да, кроме того, там устроились еще Тома, Жаке и Фальвина. А главное, за подводой едва плелась привязанная к ней веревкой корова с огромным брюхом, которую Фальвина не решилась оставить в «Прудах» даже на ночь: того и гляди, отелится, заявила старуха. Мы держали путь через плато мимо обращенной теперь в пепел фермы Кюсак, не могло быть и речи о том, чтобы пробираться с таким грузом через небольшую, но сплошь перегороженную стенами песчаника долину, спускавшуюся к Рюне, К тому же Жаке заверил меня, что на этой дороге, хотя она и длиннее, нет завалов из обуглившихся деревьев, он, по его словам, не раз проделывал этот путь, когда по приказу отца добирался чуть ли не до самого Мальвиля, выслеживая нас.
   Как только наш обоз, не без труда преодолев склон холма, когда-то подступавшего вплотную к ферме Кюсак, выехал на гудронированную дорогу, я почувствовал великое искушение рвануться вперед и успокоить своих друзей в Мальвиле. Но, увидев, вернее услышав, как тяжелым галопом Малабар бросился за Амарантой, а корова, которой веревка сдавила горло, глухо взревела, я тут же осадил лошадь и снова перевел ее на шаг. Несчастная корова еще долго не могла очухаться, хотя Фальвина, перегнувшись через борт подводы с риском вывалиться на землю, терпеливо и ласково ее успокаивала. Кстати, корову звали Маркизой, а это значило, что на иерархической лестнице она занимала положение куда более скромное, чем наша Принцесса. Дядя уверял, что традиция жаловать своей скотине смеха ради аристократические титулы повелась в наших краях еще со времен Революции, когда «Жаки» погнали с земель знатных сеньоров. И правильно сделали, вставляла свое слово Мену. Сколько эти сеньоры нам зла причинили. Говорят, еще при Наполеоне III, прямо даже не верится, Эмманюэль, один граф в Ла-Роке взял и повесил своего кучера — тот, видите ли, посмел в чем-то его ослушаться. И ничего этому графу не было, даже полдня в тюрьме не отсидел.
   Заметив наконец вдали донжон замка, освещенный факелами, я мыслью унесся во времена куда более отдаленные, чем Революция. При виде Мальвиля сердце мое возликовало. В этот миг я понял, что должен был чувствовать средневековый феодал, когда целым и невредимым возвращался он с победой из дальних походов в свои владения с богатой добычей и пленниками. Конечно, полной аналогии тут не было. Я не учинил насилия над Мьеттой, и моей пленницей ее не назовешь. Напротив, я освободил девушку. Но добыча была немалой и с лихвой возмещала то, что теперь нам придется кормить три лишних рта: нам досталось две коровы, одна из них, Маркиза, должна вот-вот отелиться, вторую, дающую отличный удой, мы оставили временно в «Прудах», равно как и быка, хряка и двух свиноматок (о заготовленных на зиму окороках и колбасах я уже не говорю), и кур там было в два-три раза больше, чем у Мену, но самое главное — в «Прудах» оказалось много пшеницы, так как у Варвурда хлеб пекли дома. Их ферма считалась бедной, поскольку «троглодиты» никогда ничего не покупали. В действительности же, как я уже говорил, земли, принадлежавшие ему на плоскогорье у Кюсака, были весьма плодородны. И в этот вечер мы вряд ли увозили с собой в Мальвиль и десятую долю имевшихся в «Прудах» богатств. Я подсчитал, что в ближайшие два дня нам придется сделать несколько поездок на двух подводах, чтобы перевезти оттуда весь скарб и скотину.
   Любопытно, как отсутствие автомобилей изменило весь ритм жизни: путь от Кюсака до Мальвиля на лошадях у нас занял целый час, тогда как в машине мы проделали бы его минут за десять. Но зато чего только я не передумал, мерно покачиваясь на неоседланной, потной и разгоряченной Амаранте, чувствуя за собой Мьетту, которая, уткнувшись лицом мне в затылок и привалившись грудью к моей спине, крепко обхватила меня руками. Как щедро она одаривала меня в эти минуты! Будь же благословенна медленная езда! Впервые после дня катастрофы я чувствовал себя счастливым. Конечно, относительно счастливым. Я то и дело возвращался мыслью к Варвурду, лежащему среди камней; земля набилась ему в рот, в глаза, засыпала грудь. Ну и хитер был отшельник! А как решительно действовал! Жил он по своим собственным законам, не признавая законов общечеловеческих. Взбрело в голову — завел себе целый скотный двор производителей. Хотя кормить хряка, жеребца и быка на такой маленькой ферме было явно непозволительной роскошью, — в наших краях крестьяне оставляют в хозяйстве только особей женского пола и все наши коровы — искусственно оплодотворенные девственницы, а вот Варвурд питал особое почтение к мужскому началу. И в данном случае дело было не только в автаркии. Я усматривал тут чуть ли не религиозный культ полновластного самца. И сам Варвурд — супер-самец человеческого поголовья в «Прудах» — считал, что все женщины в семье, достигшие половой зрелости, включая и падчериц, принадлежат ему.
   Мы приближаемся к Мальвилю, и теперь мне с трудом удается сдерживать Амаранту, она то и дело переходит на рысь. Но из-за несчастной Маркизы, чьи короткие ноги подкашиваются под тяжестью огромного брюха, я, прижав к бокам локти, решительно осаживаю лошадь. Право, интересно бы узнать, что думает моя кобылица о проведенном дне. Сначала украли, потом лишили невинности и вот снова возвращают отчему дому. Черт возьми, наконец-то я сообразил, почему она так покорно следовала за похитителем: почуяла запах жеребца, как теперь Красотка в Родилке, должно быть, чует наше приближение, издалека к нам доносится ее ржание, сначала ей отвечает Амаранта, а затем, оправившись от изумления (ого, еще кобыла!), трубным гласом и Малабар. В полной мгле животные по запаху чувствуют друг друга: одни зовут, другие откликаются на зов. Только мы ничего не чувствуем. Я имею в виду обоняние, но зато каждой клеточкой своей спины я ощущаю прижавшуюся ко мне Мьетту, ее грудь, живот, бедра. Всякий раз, когда Амаранта прибавляет ходу, девушка прижимается еще теснее и крепче стискивает пальцы у меня на животе. Ясно, она впервые едет на неоседланной лошади. И ей надолго запомнится эта поездка. Мне тоже. Все эти округлости за моей спиной живут, трепещут, наполняя меня жаром. Ее тело укрывает, обволакивает, засасывает меня. Эх, если б и я мог заржать, отбросив все думы в сторону. Я не страшился бы будущего, наслаждаясь дарованными мне минутами счастья.
   В Мальвиле не пожалели факелов, два горели на донжоне, два — в бойницах въездной башни. Сердце у меня колотится как бешеное, когда я смотрю на свой чудесный, так надежно укрепленный и бдительно охраняемый замок. И пока мы взбираемся к нему по крутому откосу, я с восторгом разглядываю в дымном свете факелов огромный донжон, возвышающийся на заднем плане, и въездную башенку с примыкающей к ней крепостной стеной, между ее зубцами мелькают чьи-то тени, пока я еще не могу их опознать. Кто-то размахивает факелом над парапетом. Кто-то кричит:
   — Это ты, Эмманюэль?
   Жаль, что у меня нет стремян. Я бы поднял свою Амаранту на дыбы.
   — Да, мы с Тома! И с нами еще люди.
   Несутся возгласы, неразборчивые слова. Я слышу, как с глухим скрежетом распахиваются тяжелые дубовые ворота. Добротные петли на совесть смазаны, просто дерево выражает недовольство, что его потревожили. Я въезжаю в ворота и тут же узнаю факельщика — это Момо.
   — Момо, закрой за коровой ворота!
   — Мамуэль, Мамуэль! — восторженно вопит Момо.
   — Корова! — восклицает, сияя от счастья, Мену. — Вы только поглядите, он корову привел.
   — И жеребца! — добавляет Пейсу.
   Каким героем я выгляжу! И какой вокруг меня подняли шум! Я вижу черные движущиеся силуэты. Но еще не различаю лиц. А Красотка в своем стойле, в нескольких метрах от нас, почуяла жеребца и ржет, раздувая ноздри, бьет копытом о дверцу, не может устоять на месте. Ей отвечают то Малабар, то Амаранта. У Родилки я останавливаюсь, пусть Красотка взглянет на лошадей и успокоится. Не знаю, разглядела ли она их, но так или иначе она замолчала. Но сам я не вижу ни зги, наш факелоносец запирает в эту минуту ворота, а Мену, посвечивая себе электрическим фонариком (она впервые воспользовалась им с тех пор, как получила его в свое распоряжение), разглядывает корову, замыкающую наш обоз. Мои приятели столпились вокруг Амаранты, теперь по белой повязке на голове я узнаю среди них Пейсу. Ктото, должно быть Колен, судя по росту, схватил лошадь за уздечку, и в ту минуту, когда Амаранта опускает голову, я перекидываю правую ногу над шлеей лошади и, как эквилибрист, спрыгиваю на землю, я не очень-то люблю этот прием, слишком уж он театральный, но сейчас у меня нет другого выхода, за моей спиной Мьетта, из объятий которой я только что освободился. Едва очутившись на земле, я снова попадаю в объятия, на этот раз Пейсу, и он, ничуть не смущаясь, лобызает меня. Гляди как расчувствовался! Всего обслюнявил! Мы хохочем, переругиваемся, несем всякую чепуху, тузим друг друга, толкаемся, награждаем крепкими тумаками. Наконец я вспоминаю о Мьетте. Я спускаю ее с лошади. Обняв за талию, я помогаю ей слезть. Девушка довольно увесиста! Я говорю:
   — А вот и Мьетта.
   Как раз в эту минуту возвращается, размахивая факелом, Момо, и Мьетта вдруг выступает из тьмы со всеми своими выразительными прелестями в ореоле гривы черных волос. Наступает мертвая тишина. Трое моих друзей словно окаменели. Окаменел и Момо, только факел дрожит у него в руке. Они не сводят с девушки горящих глаз. Слышно только их тяжелое дыхание. А в нескольких шагах от нас Мену ласково разговаривает на местном наречии с чужой коровой: «Ах ты моя раскрасавица, распрекрасная ты моя, ах ты моя брюхатенькая, да ведь ты вот-вот отелишься, смотри-ка, вся упрела, бедняжечка моя, и подумать только, в таком-то виде тащили тебя за собой, ведь теленочек-то уже совсем на подходе».
   Так как молчание моих приятелей затягивается и никто из них по-прежнему не в силах шевельнуть пальцем, я решаюсь представить их одного за другим. Это Пейсу, это Колен, это Мейсонье, а это Момо. Мьетта каждому пожимает руку. Беззвучно. Они все еще не могут стряхнуть с себя оцепенение. И вдруг вступает Момо. Пританцовывая на месте, он вопит: «Мимена, Мимена» (надо полагать, искаженное Мьетта) — и, размахивая факелом, убегает сообщить новость матери, оставив нас в полной тьме. А вот и Мену. И поскольку факел Момо исчез вместе с ним в неизвестном направлении (вернее всего, он рассматривает сейчас корову), Мену направляет на Мьетту луч своего фонаря и оглядывает ее с головы до ног. Круглые плечи, выпуклая грудь, сильные бедра, мускулистые ноги, ничто не ускользает от ее глаз.
   «Так-так... так... — приговаривает она, — так-так». И больше ни слова. Мьетта молчит, немая и есть немая. Мои приятели по-прежнему неподвижны. По тому, как медленно скользит свет фонаря Мену по крепкому телу Мьетты, я чувствую, что она довольна. Она оценивает силу девушки, пригодность к деторождению, работоспособность. Нравственная сторона ее не интересует. Кроме своего «так-так», она ни слова не произносит. Старуха предпочитает молчать. Ни звука. Узнаю ее осторожность. И ее женоненавистничество. Я без труда читаю ее мысли: вот уж не стоит, ребята, голову-то терять из-за ее телес. Баба — она баба и есть. А порядочных среди них раз, два — и обчелся.
   Не знаю, смущает ли Мьетту это гробовое молчание, молчание моих товарищей, ошалевших от изумления, и молчание Мену, ставшее уже неприличным, но положение спасает Тома, спрыгнувший с подводы на землю. Я слышу, как он приказывает сидящему на подводе пленнику передать ему оба ружья. И вот Тома среди нас, весь обвешанный оружием. Его встречают очень тепло. Может быть, не так восторженно, как меня, и не так, как Мьетту — при ее появлении у них дыхание перехватило, — но и Тома получает свою долю тумаков, тычков и хлопков. Впервые, пожалуй, я вижу, как мои приятели затевают с ним возню, значит, он окончательно стал своим. Я рад этому. А сам Тома в полном восторге, в меру своих сил он отвечает на все эти проявления дружеских чувств, пусть еще несколько скованно, не слишком ловко, что с него взять, — он человек городской и ему не хватает и нашей свободы движений, и сочной, грубоватой дружеской шутки.
   — А ты-то как, Эмманюэль? — спрашивает Мену.
   Она улыбается мне откуда-то снизу, подняв свое иссохшее личико, все ее тщедушное тельце так и тянется вверх, на нем нет ни грамма жира. Но эта бесплотность приятна мне, особенно в сравнении с мерзкой тучностью Фальвины.
   — Скажи еще спасибо, — говорю я ей по-местному, — что сегодня тебе придется заняться только коровой!
   Я подхватываю ее за локти, подбрасываю как перышко в воздух и, расцеловав в обе щеки, коротко рассказываю о «Прудах», Варвурде и его семье. История Варвурда ее ничуть не удивляет. Молва о нем докатилась я до нее.
   — Ну, я бегу, — говорит она наконец. — Пока вы тут разгружаетесь, соберу вам поужинать.
   И вот проворными мелкими шажками она удаляется в направлении замка, едва различимая во тьме, луч фонарика пляшет перед ней. Когда она добирается до подъемного моста у второй крепостной стены, ее фигурка кажется совсем маленькой. Я кричу:
   — Мену, готовь на девять человек, на телеге еще двое.
   Нам, восьмерым, понадобилось около получаса, чтобы разобрать вещи и временно сложить их в Родилке, тюфяки я велел отнести в донжон, чтобы там устроить ночлег новым обитателям Мальвиля. Во всем полный порядок. Только Малабар выражает нетерпение, и Жаке вынужден сдерживать его, крепко натянув удила, да еще несколько раз достается Момо: вместо того чтобы светить нам, он освещал зад жеребца. Черт тебя побери, Момо, что ты там делаешь? «Во!» — кричит с восторгом придурок. Момо, давай свети, не то схлопочешь пинка под задницу! «Во!» — твердит он. И, выпрямившись, потрясает свободной рукой, воспроизводя поразившие его воображение размеры. Удивительно, но Пейсу воздерживается от своих обычных комментариев. Должно быть, стесняется Мьетты.
   Наконец, разместив и заперев скотину — Малабара мы устроили в стойле, где до Происшествия стоял мой жеребец, тут ничего не разнесешь, да и через стены не перепрыгнешь, — мы проходим во внутренний двор, поднимаем тюфяки в спальни на втором этаже и тут же спускаемся в большую залу, где в камине потрескивают дрова и уже накрыт стол. И подумайте, какой приятный сюрприз — посреди длинного монастырского стола возвышается старая керосиновая лампа дяди, в наше отсутствие ее раскопал и починил Колен (нам это кажется пределом роскоши, почти иллюминацией).
   Но зато как враждебно, как холодно встречает нас Мену. Я вхожу в залу чуть раньше остальных, она оборачивается — худая, черная — и, впившись в меня колючим взглядом, скрежещет зубами. Идущие за мной останавливаются. Новички с испугом. Свои — настороженно, они предвкушают забавную сцену.
   — Ну, где ж они, эти двое? — гневно спрашивает Мену. — Где эти голубчики из «Прудов», где эти цыгане? Будто нам своих ртов не хватает!
   Я успокаиваю ее. Перечисляю все богатства, которые привезли оттуда, да еще у них есть пшеница, теперь мы снова сможем печь хлеб и наконец-то оденем Пейсу — ведь Варвуд был одного с ним роста. Да и в работе они нам помогут. При этом я выталкиваю вперед Жаке.
   Впечатление он производит хорошее. Мену питает слабость к красивым парням и вообще к представителям сильного пола (с мужчиной в девяти случаях из десяти можно столковаться, народ надежный). А потом не каждому даны такие руки и плечи, как Жаке. Но с ним, как и с Мьеттой, Мену тоже не здоровается, не удостаивает его рукопожатия. (Чужак из «Прудов»... Неужто вы думаете: от ворон отстал, сразу лебедем стал?) Она лишь сдержанно кивает. Дух касты у нее развит посильнее, чем у любой герцогини.
   — А вот...
   Я не успеваю представить Фальвину, произнести даже ее имя: заметив старуху, Мену разражается потоком оскорблений, в полной уверенности, что «дикарка» не понимает местного наречия.
   — Господи! А это еще что такое, Эмманюэль! Кого ты еще сюда приволок? Кого хочешь посадить мне на шею? Да этой старой карге верных семьдесят. — (Ей самой, если память мне не изменяет, уже семьдесят пять.) — Ну я еще понимаю, привез молодую, она хоть кой на что может тебе сгодиться. Но от этой старой свиньи — гляди, она так разжирела, что и задницы с места не сдвинет, — ну от нее-то какой толк. Только будет на кухне под ногами крутиться да обжираться там. А до чего стара! — добавляет она с отвращением, — взглянешь и прямо выворачивает. А морщин-то! А жирна, будто сало из горшка на блюдо вывалили.
   Фальвина багровет, она с трудом переводит дух, слезы крупными горошинами скатываются по ее отвислым щекам на шею. Зрелище не из веселых, но Мену ничего не замечает, она даже не смотрит в ее сторону и обращается только ко мне.
   — Ну, была б эта старая грымза хоть здешней, а то ведь к тому же и пришлая, небось такая же дикая, как и ее сынок! Гад такой, польстился на родную дочь! Как знать, может, у него и с матерью чего было?
   Это гнусное предположение переполняет чашу терпения Фальвины. Она находит в себе мужество протестовать.
   — Никакой мне Варвурд не сын. Он мой зять, — заявляет она на местном диалекте.
   Молчание. Озадаченная Мену поворачивается к старухе и впервые смотрит на нее как на живое существо.
   — Да ты никак говоришь по-нашему? — не без смущения спрашивает она.
   Старожилы замка переглядываются и хмыкают исподтишка.
   — А как же мне еще говорить, — отвечает Фальвина, — когда я в Ла-Роке родилась? Может, знаешь там Фальвина? У него еще своя мастерская рядом с замком была. Так я его сестра.
   — Сапожника Фальвина?
   — Его самого.
   — Да он и мне родня.
   Все удивлены! Не совсем, конечно, понятно, как могло случиться, что Мену не была раньше знакома с Фальвиной, даже ни разу ее не видела. Но всему свое время. Старухи разберутся. Тут можно не беспокоиться.
   — Ты, я думаю, не затаишь на меня обиду за то, что я тут наговорила. Это к тебе не так уж и относится.
   — Да нет, я не обиделась, — отвечает Фальвина.
   — Что же до твоей толщины, — добавляет Мену, — так, во-первых, не твоя тут вина, а потом, это вовсе не значит, что ты ешь больше других. — (Слова эти могут сойти и за любезность, и за предупреждение, понимай как знаешь.)
   — Я и не думала обижаться, — повторяет кроткая как овца Фальвина.
   Ладно, наши старухи договорятся. Каждая займет свое место. Я твердо знаю, кто из них возьмет верх в этом курятнике, какая из двух старых кур заклюет другую. Я весело кричу:
   — Ну а теперь к столу, к столу!
   Я сажусь на свое обычное место и указываю Мьетте место напротив. Происходит небольшая заминка. После мгновенного колебания Тома, как обычно, садится по правую руку от меня, Мейсонье — по левую. Момо попытался было устроиться слева от Мьетты, но Мену убивает это желание в зародыше, она сухо окликает сына и усаживает рядом с собой. Пейсу смотрит на меня.
   — Чего же ты ждешь, верзила? — спрашиваю я.
   Смущенный и взволнованный, он решается сесть справа от Мьетты. Колен, чувствующий себя более непринужденно, устраивается слева. Жаке все еще стоит, и я киваю ему на стул рядом с Мейсонье, я уверен, что это его вполне устроит, ему не придется наклоняться вперед, чтобы взглянуть на Мьетту. Остается один прибор рядом с Пейсу, я указываю на него Фальвине. Хотя вышло это случайно, но, на мой взгляд, очень удачно. Пейсу славится у нас вежливостью, и он хоть время от времени будет поддерживать разговор со старухой.
   Я ем за четверых, но пью по обыкновению умеренно, тем более что мой рабочий день еще не окончен, после ужина придется собрать совет, нам необходимо кое-что обсудить. Я с удовлетворением замечаю, что щеки у Пейсу снова порозовели. Я не хочу спрашивать у него в присутствии Жаке — тот и так словно оцепенел от стыда и не смеет поднять на Пейсу глаз, — беспокоит ли его рана. Он, вероятно, дожидался меня, чтобы снять повязку, но я думаю, это лучше сделать завтра, а то вдруг рана снова закровоточит, когда он опустит голову на подушку. Фальвина, уткнувшись в тарелку, не произносит ни звука, что, полагаю, стоит ей немало усилий, и не спеша, чтобы произвести на Мену хорошее впечатление, жует свои бутерброды. Напрасный труд. Мену и глаз ни на кого не поднимает.
   Одна Мьетта ведет себя совершенно естественно. А ведь сейчас она — тот магнит, который притягивает к себе и наше внимание, и жар наших сердец. Но это ее ничуть не смущает и, клянусь, даже не льстит ее тщеславию. Она внимательно и серьезно, как ребенок, разглядывает нас, порой она улыбается. Улыбается всем по очереди, не пропуская никого, даже Момо, который кажется мне неправдоподобно чистым, — я и забыл, что только сегодня утром нам удалось загнать его в ванну.
   Во время ужина, хотя он и проходит оживленно, все же чувствуется некоторая натянутость — дело в том, что я не хочу рассказывать при новеньких о том, что произошло в «Прудах», да и само их присутствие, несмотря на то, что они все время скромно молчат, нас сковывает: такое впечатление, будто все, что обычно говоришь не задумываясь, при них прозвучит фальшиво. И потом у них другие обычаи. Перед тем как сесть за стол, они все трое перекрестились. Не знаю, откуда у них так повелось. Уж конечно, не от Варвурда! Впрочем, это производит хорошее впечатление на Мену, для которой все «пришлые» — дикари дохристианской эры.