Страница:
— Мьетта и Кати — к амбразурам въездной башни, Мейсонье, Тома и Жаке — к бойницам на валу. Стрелять по приказу Мейсонье. Жаке, откроешь ворота въездной башни и запрешь их за мной.
— Ты пойдешь один? — спросил Мейсонье.
— Да, — отрезал я.
Он промолчал. Я помог Жаке бесшумно отпереть ворота. Мейсонье тронул меня за плечо. В полумраке он протянул мне какой-то предмет, я взял его — это оказался ключ от висячего замка опускной дверцы. Он посмотрел на меня. Если бы он осмелился, он предложил бы пойти вместо меня.
— Осторожней, Жаке.
Несмотря на обильную смазку, петли ворот каждый раз начинали скрипеть, как только створка отклонялась больше чем на сорок пять градусов. Поэтому я еле приоткрыл ее и, втянув живот, протиснулся в щель.
Хотя ночь была прохладная, по моему лицу струился пот. Я перешел мостик, прошел между стеной и рвом, потом остановился и разулся. В одних носках я неторопливо преодолел расстояние до палисада и, чем ближе я к нему подходил, тем бесшумнее старался дышать. В последнюю минуту, вместо того чтобы открыть смотровое окошко, я затаив дыхание выглянул в запасной глазок, оборудованный Коленом. За оградой стоял Эрве и другой парень, поменьше ростом. И больше никого. Я открыл смотровое окошко.
— Эрве!
— Я!
— Кто с тобой?
— Морис.
— Прекрасно! Слушайте меня. Я открою дверцу. Сначала вы передадите мне ваши винтовки. Потом войдет Эрве — один. Повторяю: один. Морис подождет.
— Ладно, — ответил Эрве.
Я снял с дверцы замок, приподнял ее и закрепил. В отверстие медленно вползли винтовки. Я коротко приказал:
— Втолкните винтовки подальше. Стволом вперед. Еще глубже.
Они повиновались, я опустил деревянный щиток. Потом открыл затворы обеих винтовок. Ни в стволах, ни в магазинных коробках патронов не оказалось. Я прислонил обе винтовки к ограде, а сам взял в руки «спрингфилд», висевший у меня за плечом.
После этого я впустил Эрве, запер дверцу, проводил Эрве до ворот въездной башни и, только когда за ним закрылись ворота, вернулся за его спутником.
До этого утра я как-то не отдавал себе ясного отчета, как можно использовать нашу зону ПКО. А по сути дела, ей полагалось выполнять роль шлюза. Благодаря ей мы могли впускать посетителей по одному, предварительно их обезоружив. Вернувшись с Морисом во въездную башню, я взял листок бумаги, на котором с вечера записал порядок смены караула, и на оборотной стороне карандашом, еще даже не допросив Эрве, стал расписывать очередные смены.
Пока я писал, появились Мену, Фальвина и Эвелина. Первая тотчас стала разжигать огонь и сухо приказала второй, которая была не прочь позамешкаться, идти доить коров. Эвелина же прижалась всем телом к моему левому боку и, так как я не стал протестовать, взяла мою левую руку, обвила ею свою талию и крепко стиснула мой большой палец. Так она и стояла, смиренно, не шевелясь, глядя, как я пишу, и, видимо, опасаясь, что я прогоню ее, если она вздумает злоупотреблять своим выигрышным положением. Когда, подыскивая нужное слово, я поднимал глаза от бумаги, я всякий раз замечал, что пришельцы с интересом разглядывают Мьетту и Кати. Причем, покосившись на Кати, я убедился, что интерес этот взаимный. Вид у Кати был весьма воинственный, она стояла, эффектно опершись левой рукой на ствол своего ружья и большим пальцем правой руки поддев патронташ. Она даже повиливала бедрами, бесстыдно уставившись на Эрве.
В сборе были еще не все, Пейсу и Колен дежурили в землянке у «Семи Буков», а Жаке на валу. Я отметил, что Тома не глядит на Кати, да и сел он на другом конце стола. Мейсонье, стоя у меня за спиной, через мое плечо читал, что я пишу. Этим он давал понять присутствующим, что, мол, не зря назначен моим заместителем.
Едва я покончил с писаниной, Мену тут же погасила масляную лампу, и я приступил к допросу Эрве.
Он сообщил весьма интересные сведения. Вчера вечером на рекогносцировку Мальвиля Бебель явился не один. С ним был еще ветеран. Оба выехали из Ла-Рока на велосипедах. Но Бебель спрятал свой велосипед метрах в двухстах от Мальвиля, а своему спутнику приказал ни при каких обстоятельствах не вмешиваться. Тот спрятался, услышал выстрел, увидел, как упал Бебель, и спешно вернулся в Ла-Рок. Вильмен тотчас объявил, что мальвильцы — де убили двух его «парней» и он «расквитается» с Мальвилем. Но сперва, чтобы «обеспечить себе тыл», а может, желая стереть память о неудаче, он выслал ночью отряд в Курсежак: шестерых солдат под командованием братьев Фейрак. На беду, в то самое утро ветеран, которого вместе с Морисом послали на разведку в Курсежак, украл там двух кур. Парни из Курсежака сторожили ферму: завидев отряд, они открыли огонь и убили Даниэля Фейрака. Разъяренный Жан Фейрак приказал взять ферму приступом и вырезал всех.
— Что значит «всех»?
— Двух мужчин, старика со старухой, женщину и грудного младенца.
Молчание. Мы переглянулись.
— И что же сказал Вильмен, узнав про этот подвиг? — спросил я после паузы.
— "Правильно сделали. Так и надо. Убьют у тебя солдата — вырезай всю деревню".
Снова воцарилось молчание. Я сделал знак Эрве продолжать. Он откашлялся, прочищая горло.
— Вильмен хотел сразу после Курсежака напасть на Мальвиль. Но ветераны были против. И Жан Фейрак тоже — Мальвиль голыми руками не возьмешь, сначала надо разведать обстановку.
— Это Жан Фейрак сказал?
— Он.
Мне даже стало тошно от омерзения. «Вырезать деревню» — извольте, ведь тут никакого риска. А Мальвиль — нет, Мальвиль дело другое, тут эти молодчики призадумались. И вот доказательство: когда Вильмен вызвал добровольцев, чтобы идти в разведку, среди ветеранов охотников не нашлось. Оттого-то Эрве и Морис легко добились, чтобы послали их двоих.
— А что сказал Вильмен?
— "Если эти болваны вернутся живыми, станут ветеранами. А если их подстрелят — что ж, пойдем на приступ".
— А как ветераны?
— Не слишком обрадовались.
— И все же, если Вильмен даст приказ атаковать, пойдут они в атаку?
— Да, пойдут. Пока еще его боятся.
— Что значит «пока еще»?
— Ну в общем, стали бояться меньше со вчерашнего вечера.
— После смерти Бебеля?
— Бебеля и Даниэля Фейрака. Лагерь головорезов ослабел. Так по крайней мере я считаю.
И, сдается мне, он прав.
— Если Вильмена убьют, — допытывался я, — кто может его заменить?
— Жан Фейрак.
— А если убьют Фейрака?
— Тогда некому.
— И банда распадется?
— Пожалуй, да.
Утренний завтрак был подан. От чашек, расставленных на полированном ореховом столе, шел пар. Какая мирная картина! А в нескольких километрах от нас во дворе фермы лежали шесть трупов, один из них совсем крошечный. Нас пробирает ледяной ужас, мы потрясены. Какую же все-таки зловещую власть имеет над человеком жестокость, если она вызывает у нас такие чувства. С лихвой хватило бы одного презрения. Ведь эта бойня поражает не только своим садизмом, но еще больше бессмысленностью. Люди остервенело ведут борьбу против человеческой жизни, уничтожают себе подобных.
Я пододвинул к себе свою чашку. Мне не хотелось думать о Курсежаке. Надо было думать о предстоящей битве. Мы ели в молчании, и молчание это нарушала лишь неумолкающая болтовня Фальвины, вернувшейся после дойки. Правда, Фальвина не слышала рассказа о бойне и не могла попасть в лад нашему настроению. Но в это утро она была еще надоедливее, чем всегда. В хорошие минуты Мену сравнивала Фальвинино пустомельство с жерновами, с водопадом, с пилой, а в дурные — с поносом. После того, что мы узнали, наши мысли были заняты одним — знакомой нам всем маленькой фермой, и мы ели свой завтрак в полном молчании. Неиссякаемая, ни к кому в частности не обращенная трескотня Фальвины усугублялась этим общим молчанием, и казалось, она никогда не затихнет, тем более что никто ей не отвечал. Это был посторонний для нашего спаянного круга шум, он шел как бы извне: не то струйки воды, стекающие с крыши на мостовую, не то бетономешалка, вроде той, что когда-то работала в Мальжаке, не то ленточная пила. И хотя этот речевой поток состоял из слов, неважно каких, французских или на местном диалекте, в нем, по сути, не было ничего человеческого: уж какое тут общение, совсем наоборот, он никому не был нужен, все были к нему глухи, и, всеми отвергнутый, он извергался впустую. Под конец, измученный, как видно, минувшей ночью и весь уже мыслями в будущей, я не выдержал и сказал, рискуя дать дополнительное оружие в руки Мену:
— Да уймись же наконец, Фальвина! Ты мне мешаешь думать.
Ну конечно. Сразу же в слезы! Не один поток, так другой. Добро бы еще этот не производил шума! Так нет же: охи, вздохи, рыданья, сморканья! Я не видел Фальвину, я сидел к ней спиной. Но я ее слышал. Эти стенания были еще похуже ее неиссякаемых речей. Тем более что теперь вдобавок начала брюзжать Мену — слов я разобрать не могу, но Фальвина их слышит наверняка, и они, должно быть, бередят ее рану, щедро посыпая ее солью. Если так будет продолжаться, в дело встрянет Кати. И не потому, что она так уж обожает бабку. Она сама не упустит случая ее клюнуть. Но бабка есть бабка. Тут уж, как говорится, узы крови не позволяют: нельзя, чтобы ее ощипывали на глазах у Кати, а та не пустила бы в ход свой клюв и коготки для ее защиты. Кати любит эти схватки. Она проворная, безжалостная и больно клюется, «даром, что еще молодая». Но я и сам хорош — бросить камень в этот курятник! Какое поднялось кудахтанье: перья летят, крылья хлопают, кровь брызжет! А я-то мечтал водворить тишину! Спасибо тебе, Мьетта, что ты немая! И спасибо тебе, Эвелина, что по молодости лет ты еще меня побаиваешься (со временем это пройдет) и молчишь, когда я мечу громы и молнии.
Надо было принять неотложные меры. Я в зародыше подавил неминуемый ответный выпад Кати.
— Кати, кончила завтракать?
— Да.
— А ты, Фальвина?
— Ну да, Эмманюэль, ты же сам видишь, кончила.
Она не Кати, одного слова для ответа ей мало, ей нужно восемь.
— Отправляйтесь обе чистить конюшни. У Жаке сегодня утром будут другие дела.
Кати повиновалась тотчас. Она держала слово, данное накануне: заправский солдат.
— А посуда? — желая подчеркнуть свою добросовестность, спросила Фальвина.
— Посуду вымоют Мену и Мьетта.
— И я, — добавила Эвелина.
— Посуды-то больно много, — упорствовала Фальвина с наигранной самоотверженностью.
— Ступай же ты, в конце концов, — взорвалась Мену. — Без тебя управятся!
— Да иди же, бабуля, — взорвалась в свою очередь и Кати.
И умчалась, тоненькая, быстрая, увлекая за собой оплывшую квашню, а та вперевалку потащилась за ней на своих жирных ножищах.
Мену придется перемыть гору посуды, этой ценой она осталась единовластной хозяйкой кухни. Но для нее цена не такая уж дорогая, что она и высказала без обиняков в последнем всплеске воркотни, достаточно долгом и внятном, чтобы отметить свою победу, но, однако же, не чересчур, чтобы не навлечь моего гнева, который лишил бы ее выигранного преимущества. Воркотня, постепенно затихая, становится вовсе неразборчивой; потом наступает молчание, и я могу наконец сосредоточиться.
Теперь предстоящая битва будет не такой уж неравной. Вильмен потерял троих ветеранов, а два новобранца перешли на нашу сторону. В его банде, еще позавчера насчитывавшей семнадцать человек, осталось всего двенадцать. Я со своей стороны располагал теперь десятью бойцами, включая Мориса и Эрве. И наш арсенал пополнился тремя винтовками образца 36-го года.
Если верить Эрве, авторитет Вильмена пошатнулся. Боевой дух банды, потерявшей троих убитыми, поколеблен. И будет сломлен окончательно, когда, недосчитавшись Эрве и Мориса, они вообразят, что их тоже убили.
Мне предстояло разрешить три задачи:
1. Разработать такой план битвы, при котором были бы максимально использованы преимущества местности.
2. Изобрести маневр, который по возможности еще больше деморализовал бы противника.
3. Если противник отступит, помешать ему вернуться в Ла-Рок и повести против нас войну, устраивая засады.
Последний пункт казался мне особенно важным.
После того как я отослал Фальвину и Кати в конюшню, в кухне въездной башни все время происходило какое-то движение: ушел Тома сторожить дорогу в Ла-Рок, пришел Жаке позавтракать, Мейсонье отправился за Коленом и Пейсу, привел их и снова ушел с Эрве хоронить Бебеля.
Ухода Эрве я как раз и ждал, чтобы допросить Мориса. Мне хотелось провести этот допроса отсутствие Эрве, чтобы удостовериться, в какой мере рассказ его товарища совпадает с его собственным.
В Морисе текла азиатская кровь. Хотя в нем всего на два-три сантиметра больше, чем в Колене, он казался намного выше, так как был строен, с узкими бедрами и тонкой талией. Зато в плечах он был довольно широк (хотя и тонок в кости), и это придавало его фигуре изящество египетских барельефов. Кожа у него была янтарного оттенка. Черные, как вороново крыло, прямые волосы, подстриженные под Жанну д'Арк, обрамляли тонкое серьезное лицо, которое лишь изредка освещалось неизменно вежливой улыбкой. Вообще вежлив он был до кончиков ногтей. Казалось, при всем его желании ему все равно не удалось бы быть грубым.
Он рассказал мне, что его отец, француз, был женат на вьетнамке, уроженке Сент-Ливрад в департаменте Ло и Гаронны. Отец был управляющим небольшой фабрики неподалеку от Фюмеля, и Эрве приехал к Морису погостить на Пасху, когда взорвалась бомба. С этого момента рассказ Мориса слово в слово совпадал с рассказом Эрве, как ни старался я уличить его в противоречиях. С той лишь разницей, что Морису, по-моему, глубже врезалось в память убийство его друга Рене и он еще сильнее ненавидел Вильмена. Прямо он об этом не говорил. Но когда он рассказывал об убийстве Рене, его раскосые агатовые глаза сузились в щелки и выражение их сделалось жестким. Он мне понравился, как и Эрве. И даже, пожалуй, больше. Эрве словоохотливый, живой и склонен к актерству. Морис не такой блестящий, зато в нем чувствуется человек твердой закалки.
Я обернулся к Пейсу.
— Пейсу, я хочу поручить тебе кое-какую работу, только сначала кончи свой завтрак.
— Валяй.
— У нас на складе есть кольца. Хорошо бы тебе с Морисом вмуровать их в стену подвала. Я думаю на время боя привязать там бычка, коров и Красотку. И еще я хотел бы, чтобы ты оборудовал временное стойло для Аделаиды.
— Привязать одну Красотку? — спросил Пейсу. — А другие лошади как же?
— Они останутся в Родилке, они могут нам понадобиться. Когда справишься, скажешь мне, и мы все натаскаем сена из Родилки в подвал.
Пейсу с тревогой поднял на меня глаза — они блеснули из-за краев чашки, куда он уткнулся носом.
— Думаешь, нам придется отдать внешний двор?
— Ничего я не думаю, просто принимаю меры предосторожности.
Я поднялся с места.
— Мену, брось-ка на минутку посуду, ты мне нужна.
Она тотчас взяла тряпку у Мьетты, вытерла узловатые руки и пошла за мной. Она не отставала от меня, хотя, пока я делал шаг, ей приходилось делать два, и я привел ее в башенку над мостом, где помещалось подъемное устройство.
— Скажи, Мену, если понадобится, сможешь справиться с этой штуковиной одна? Или дать тебе в помощь Фальвину?
— Обойдусь и без этой бочки, — отрезала Мену.
Я показал ей, как надо действовать. И после двухтрех попыток, напрягшись всем своим крохотным сухоньким тельцем и стиснув зубы, она повернула ворот. Впервые с того самого дня, кануна Пасхи, когда мы с мсье Пола спорили о муниципальных выборах 77-го года, я пустил лебедку в ход. Глухой скрежет толстых, хорошо смазанных цепей с необычайной остротой вдруг перенес меня в прошлое. Ладно, сейчас не время вспоминать и предаваться грусти.
Когда, подняв мост, Мену стала вновь его опускать, я посоветовал ей придерживать ворот: тогда настил моста мягко ляжет на каменный парапет. Из маленького квадратного оконца я увидел, что Пейсу и Колен вышли из въездной башни и смотрят в нашу сторону. Как видно, скрежет цепей и в них тоже пробудил воспоминания.
— Вот твое место во время боя, Мену. Как только бой разгорится, станешь здесь и будешь ждать. Если нам придется плохо и мы отступим во внутренний двор, поднимешь мост. Хочешь попробовать еще раз? Не спутаешь?
— Не такая уж я бестолочь, — ответила Мену.
И вдруг глаза ее наполнились слезами. Я был потрясен. Не так-то легко довести Мену до слез.
— Что ты, Мену?
— Отстань, — сказала она сквозь стиснутые зубы.
Она глядела не на меня, а прямо перед собой. И стояла прямая, неподвижная, вскинув голову. Слезы струились по ее загорелому лицу (только лоб у Мену был белый, потому что летом она носила большую соломенную шляпу). Несгибаемая, суровая, она стояла рядом со мной, сжимая рукоятки ворота, словно штурвал корабля во время бури. Это Момо орудовал ими в тот день, когда нам нанес визит Пола. Момо весь так и сиял и даже приплясывал от радости. Я вдруг сразу увидел его, и она его видела — и плакала, стоя у ворота, стиснув челюсти и не разжимая рук. Она не хныкала. Не жалела себя. Миг, и все пройдет. Она одолеет бурю, справится со шквалом. Я повернулся к ней спиной, чтобы не стеснять, и стал глядеть в оконце. Но краем глаза я видел маленькую неукротимую фигурку с поднятой головой — Мену плакала совершенно беззвучно, широко открыв глаза. Она отражалась в стекле распахнутого оконца, и больше всего меня поразили ее кулаки, все сильнее сжимавшие рукоятки ворота, как если бы мало-помалу к Мену возвращалась вся ее жизненная энергия.
Я оставил ее в одиночестве. Думаю, этого ей и хотелось. Торопливым шагом я направился в донжон и поднялся к себе в спальню. В ящике письменного стола, куда я уже давно не заглядывал, я нашел то, что искал: два фломастера, черный и красный. А также то, чего не искал — большой полицейский свисток, который в безумном порыве щедрости я подарил Пейсу в тот день, когда мы его здорово вздули, чтобы отбить раз и навсегда охоту лезть в главари Братства. Свисток снова оказался у меня лишь потому, что, пользуясь добротой Пейсу, я на другой же день уговорил друга продать его мне по сходной цене. Даже и теперь я с удовольствием вертел его в руках. Свисток был чудо как хорош. Хромированный металл не потускнел с годами, и из него по-прежнему можно было извлечь пронзительную трель, разносившуюся по всей округе. Я сунул свисток в нагрудный карман рубашки и, не пожалев четверти большого листа ватмана, принялся за работу.
Я проработал всего минут пять, когда в дверь постучали. Это была Кати.
— Садись, Кати, — предложил я, не поднимая головы.
Мой стол стоял торцом к стене, против окна, так что Кати пришлось обогнуть его и сесть лицом ко мне, спиной к свету. Проходя мимо, она, как бы по рассеянности, потрепала меня левой рукой по затылку и шее. И одновременно бросила взгляд на мою работу! Я старался не показывать виду, как волнует меня ее присутствие здесь, в моей спальне. Но ее не проведешь. Она уселась на краешек стула, выпятив живот, и настойчиво глядит на меня, полузакрыв глаза и приоткрыв губы в улыбке.
— Конюшни убраны, Кати?
— Да, я даже успела душ принять.
Полагаю, это сказано не без умысла. Но я по-прежнему не отрываю глаз от бумаги. Имеющий уши оглох.
— Ты хотела со мной поговорить? — спрашиваю я немного погодя.
— Ну да, — отвечает она со вздохом.
— О чем же?
— О Вильмене. Я тут кое-что надумала. А ты сам говорил, если кто что надумает, — добавляет она, — пусть приходит к тебе.
— Верно.
— Ну вот я и надумала, — скромно говорит она.
— Слушаю, — отвечаю я, не отрывая глаз от работы.
Молчание.
— Я не хочу тебе мешать, — говорит она, — я вижу, ты очень занят. А правда, как красиво ты пишешь? — продолжает она, пытаясь прочесть вверх ногами крупные печатные буквы, которые я вывожу фломастером. — Что это будет, Эмманюэль? Объявление?
— Воззвание к Вильмену и его отряду.
— А что написано в воззвании?
— Кое-что весьма неприятное для Вильмена и более приятное для его отряда. Если угодно, — продолжал я, — пытаюсь использовать упадок духа в отряде и отколоть подчиненных от главаря.
— Думаешь, удастся?
— Если дела обернутся плохо для них-думаю, да. А если наоборот, тогда нет. Но так или иначе, мне это не дорого обойдется — клочок бумаги.
В дверь постучали. Я, не оборачиваясь, крикнул: «Войдите!» — и продолжал писать. Но заметил, что Кати выпрямилась на стуле, и, так как молчание затягивалось, оглянулся посмотреть, кто вошел. Оказывается, Эвелина.
Я нахмурился.
— Чего тебе надо?
— Мейсонье похоронил Бебеля, я пришла тебе сообщить.
— Это Мейсонье тебя послал?
— Нет.
— Ты же вызвалась мыть посуду?
— Да.
— Кончила работу?
— Нет.
— Тогда иди доканчивай. Если берутся за дело, его не бросают на полдороге, какая ни придет в голову фантазия.
— Иду, — сказала она, не двигаясь с места и уставившись на меня своими голубыми глазищами.
В другое время я отругал бы ее за эту нерасторопность. Но мне не хотелось унижать ее при Кати.
— Ну так что же? — спросил я, пожалуй, даже ласково.
Ласкового тона она не выдержала.
— Иду, — сказала она со слезами в голосе и закрыла за собой дверь.
— Эвелина!
Она возвратилась.
— Скажи Мейсонье, что он мне нужен. И немедленно.
Она одарила меня лучезарной улыбкой и закрыла дверь. Одним ударом я убил сразу трех зайцев: вопервых, мне и в самом деле нужен Мейсонье. Во-вторых, я успокоил Эвелину. И в-третьих, я выпроваживал Кати — оставаться с нею наедине было небезопасно. Впрочем, сказать по правде, отнюдь не страх преобладал во мне в эту минуту — но всему свое место.
Кати развалилась на стуле. Впрочем, я на нее не глядел, во всяком случае, не глядел ей в лицо. Я вновь принялся за работу. Хорошо еще, что мне приходилось только переписывать текст. Я заранее набросал черновик на клочке бумаги. Вдруг Кати тихонько засмеялась.
— Видал, как она примчалась! Да она просто с ума по тебе сходит.
— Это взаимно, — сухо отозвался я, подняв голову.
Она смотрела на меня с улыбкой, а я готов был на стенку лезть.
— В таком случае, не пойму, — начала она, — что тебе...
— В таком случае, скажи лучше, что ты намеревалась мне сообщить?
Она вздохнула, заерзала на стуле, почесала ногу. Словом, была чрезвычайно разочарована, что нельзя договорить на увлекательную тему — о моих отношениях с Эвелиной.
— Ладно, — заявила она. — Допустим, Вильмен на нас нападет. Ты сам говорил, он напорется на западню. — При этих словах она засмеялась, чему — неизвестно. — Тогда он вернется в Ла-Рок и начнет устраивать против нас засады, и это тебя беспокоит.
— Мало сказать: беспокоит. Это будет катастрофа. Он может причинить нам много бед.
— Ну что ж, — продолжала она, — значит, когда он станет отступать, надо помешать ему добраться до Ла-Рока, надо за ним погнаться.
— Он же нас намного опередит.
Она с торжеством посмотрела на меня.
— Да, но ведь у нас лошади есть!
Я буквально ошалел. Значит, это был не просто предлог: ей и вправду пришла в голову мысль. А я, который всю свою жизнь провозился с лошадьми, я об этом и не подумал. В моем сознании война и искусство верховой езды никак не связывались между собой. А впрочем, нет. Однажды, один-единственный раз, я мысленно связал эти два понятия, когда убеждал своих товарищей уступить Фюльберу корову в обмен на двух кобыл. Но это был только лишний довод в споре, и все. У меня было огромнейшее преимущество перед Вильменом — кавалерия, а я и не догадывался ею воспользоваться!
Я выпрямился на стуле:
— Кати, ты гений!
Она вспыхнула, и по тому, как она просияла, как полуоткрылись ее губы и детской радостью загорелись глаза, я понял, до чего тяжела была ей мысль, что я ее не уважаю.
Я задумался. Я не стал говорить Кати, что ее идею еще надо взвесить — не можем же мы скакать за бандой Вильмена прямо по дороге, грохоча копытами. Враги услышат, что мы скачем, залягут на первом же повороте и перебьют нас как мух.
— Молодец, Кати, — сказал я. — Молодчина! Я все обдумаю, а пока никому ни слова.
— Само собой, — горделиво отозвалась она. И, вступив на непривычный для нее путь обременительной добродетели, сумела проявить еще и деликатность: — Ладно, я вижу, ты занят, не буду тебе мешать, ухожу.
Тут я встал, что было довольно-таки неосмотрительно с моей стороны: она мгновенно оказалась по ту сторону стола и, повиснув у меня на шее, обхватила меня руками. Прав был Пейсу — льнет к тебе, а сама вся так ходуном и ходит.
В дверь постучали, я, не подумав, крикнул: «Войдите!» Это был Мейсонье. Забавно, однако, вышло: покраснел и моргает он, а я смущен, что поставил его в неловкое положение.
Дверь за Кати захлопнулась, но Мейсонье не позволил себе ничего: ни хмыкнул, как хмыкнул бы Пейсу, ни ухмыльнулся, как ухмыльнулся бы Колен.
— Садись, — сказал я. — Подожди минутку.
Он занял стул, еще теплый после Кати. Сидя совершенно прямо, он молчал и не шевелился. Как просто иметь дело с мужчинами. Я закончил свое воззвание куда лучше и быстрее, чем начал.
— Посмотри, — сказал я, протягивая ему листок. — Что ты на это скажешь?
Он прочел вслух:
— Ты пойдешь один? — спросил Мейсонье.
— Да, — отрезал я.
Он промолчал. Я помог Жаке бесшумно отпереть ворота. Мейсонье тронул меня за плечо. В полумраке он протянул мне какой-то предмет, я взял его — это оказался ключ от висячего замка опускной дверцы. Он посмотрел на меня. Если бы он осмелился, он предложил бы пойти вместо меня.
— Осторожней, Жаке.
Несмотря на обильную смазку, петли ворот каждый раз начинали скрипеть, как только створка отклонялась больше чем на сорок пять градусов. Поэтому я еле приоткрыл ее и, втянув живот, протиснулся в щель.
Хотя ночь была прохладная, по моему лицу струился пот. Я перешел мостик, прошел между стеной и рвом, потом остановился и разулся. В одних носках я неторопливо преодолел расстояние до палисада и, чем ближе я к нему подходил, тем бесшумнее старался дышать. В последнюю минуту, вместо того чтобы открыть смотровое окошко, я затаив дыхание выглянул в запасной глазок, оборудованный Коленом. За оградой стоял Эрве и другой парень, поменьше ростом. И больше никого. Я открыл смотровое окошко.
— Эрве!
— Я!
— Кто с тобой?
— Морис.
— Прекрасно! Слушайте меня. Я открою дверцу. Сначала вы передадите мне ваши винтовки. Потом войдет Эрве — один. Повторяю: один. Морис подождет.
— Ладно, — ответил Эрве.
Я снял с дверцы замок, приподнял ее и закрепил. В отверстие медленно вползли винтовки. Я коротко приказал:
— Втолкните винтовки подальше. Стволом вперед. Еще глубже.
Они повиновались, я опустил деревянный щиток. Потом открыл затворы обеих винтовок. Ни в стволах, ни в магазинных коробках патронов не оказалось. Я прислонил обе винтовки к ограде, а сам взял в руки «спрингфилд», висевший у меня за плечом.
После этого я впустил Эрве, запер дверцу, проводил Эрве до ворот въездной башни и, только когда за ним закрылись ворота, вернулся за его спутником.
До этого утра я как-то не отдавал себе ясного отчета, как можно использовать нашу зону ПКО. А по сути дела, ей полагалось выполнять роль шлюза. Благодаря ей мы могли впускать посетителей по одному, предварительно их обезоружив. Вернувшись с Морисом во въездную башню, я взял листок бумаги, на котором с вечера записал порядок смены караула, и на оборотной стороне карандашом, еще даже не допросив Эрве, стал расписывать очередные смены.
Пока я писал, появились Мену, Фальвина и Эвелина. Первая тотчас стала разжигать огонь и сухо приказала второй, которая была не прочь позамешкаться, идти доить коров. Эвелина же прижалась всем телом к моему левому боку и, так как я не стал протестовать, взяла мою левую руку, обвила ею свою талию и крепко стиснула мой большой палец. Так она и стояла, смиренно, не шевелясь, глядя, как я пишу, и, видимо, опасаясь, что я прогоню ее, если она вздумает злоупотреблять своим выигрышным положением. Когда, подыскивая нужное слово, я поднимал глаза от бумаги, я всякий раз замечал, что пришельцы с интересом разглядывают Мьетту и Кати. Причем, покосившись на Кати, я убедился, что интерес этот взаимный. Вид у Кати был весьма воинственный, она стояла, эффектно опершись левой рукой на ствол своего ружья и большим пальцем правой руки поддев патронташ. Она даже повиливала бедрами, бесстыдно уставившись на Эрве.
В сборе были еще не все, Пейсу и Колен дежурили в землянке у «Семи Буков», а Жаке на валу. Я отметил, что Тома не глядит на Кати, да и сел он на другом конце стола. Мейсонье, стоя у меня за спиной, через мое плечо читал, что я пишу. Этим он давал понять присутствующим, что, мол, не зря назначен моим заместителем.
Едва я покончил с писаниной, Мену тут же погасила масляную лампу, и я приступил к допросу Эрве.
Он сообщил весьма интересные сведения. Вчера вечером на рекогносцировку Мальвиля Бебель явился не один. С ним был еще ветеран. Оба выехали из Ла-Рока на велосипедах. Но Бебель спрятал свой велосипед метрах в двухстах от Мальвиля, а своему спутнику приказал ни при каких обстоятельствах не вмешиваться. Тот спрятался, услышал выстрел, увидел, как упал Бебель, и спешно вернулся в Ла-Рок. Вильмен тотчас объявил, что мальвильцы — де убили двух его «парней» и он «расквитается» с Мальвилем. Но сперва, чтобы «обеспечить себе тыл», а может, желая стереть память о неудаче, он выслал ночью отряд в Курсежак: шестерых солдат под командованием братьев Фейрак. На беду, в то самое утро ветеран, которого вместе с Морисом послали на разведку в Курсежак, украл там двух кур. Парни из Курсежака сторожили ферму: завидев отряд, они открыли огонь и убили Даниэля Фейрака. Разъяренный Жан Фейрак приказал взять ферму приступом и вырезал всех.
— Что значит «всех»?
— Двух мужчин, старика со старухой, женщину и грудного младенца.
Молчание. Мы переглянулись.
— И что же сказал Вильмен, узнав про этот подвиг? — спросил я после паузы.
— "Правильно сделали. Так и надо. Убьют у тебя солдата — вырезай всю деревню".
Снова воцарилось молчание. Я сделал знак Эрве продолжать. Он откашлялся, прочищая горло.
— Вильмен хотел сразу после Курсежака напасть на Мальвиль. Но ветераны были против. И Жан Фейрак тоже — Мальвиль голыми руками не возьмешь, сначала надо разведать обстановку.
— Это Жан Фейрак сказал?
— Он.
Мне даже стало тошно от омерзения. «Вырезать деревню» — извольте, ведь тут никакого риска. А Мальвиль — нет, Мальвиль дело другое, тут эти молодчики призадумались. И вот доказательство: когда Вильмен вызвал добровольцев, чтобы идти в разведку, среди ветеранов охотников не нашлось. Оттого-то Эрве и Морис легко добились, чтобы послали их двоих.
— А что сказал Вильмен?
— "Если эти болваны вернутся живыми, станут ветеранами. А если их подстрелят — что ж, пойдем на приступ".
— А как ветераны?
— Не слишком обрадовались.
— И все же, если Вильмен даст приказ атаковать, пойдут они в атаку?
— Да, пойдут. Пока еще его боятся.
— Что значит «пока еще»?
— Ну в общем, стали бояться меньше со вчерашнего вечера.
— После смерти Бебеля?
— Бебеля и Даниэля Фейрака. Лагерь головорезов ослабел. Так по крайней мере я считаю.
И, сдается мне, он прав.
— Если Вильмена убьют, — допытывался я, — кто может его заменить?
— Жан Фейрак.
— А если убьют Фейрака?
— Тогда некому.
— И банда распадется?
— Пожалуй, да.
Утренний завтрак был подан. От чашек, расставленных на полированном ореховом столе, шел пар. Какая мирная картина! А в нескольких километрах от нас во дворе фермы лежали шесть трупов, один из них совсем крошечный. Нас пробирает ледяной ужас, мы потрясены. Какую же все-таки зловещую власть имеет над человеком жестокость, если она вызывает у нас такие чувства. С лихвой хватило бы одного презрения. Ведь эта бойня поражает не только своим садизмом, но еще больше бессмысленностью. Люди остервенело ведут борьбу против человеческой жизни, уничтожают себе подобных.
Я пододвинул к себе свою чашку. Мне не хотелось думать о Курсежаке. Надо было думать о предстоящей битве. Мы ели в молчании, и молчание это нарушала лишь неумолкающая болтовня Фальвины, вернувшейся после дойки. Правда, Фальвина не слышала рассказа о бойне и не могла попасть в лад нашему настроению. Но в это утро она была еще надоедливее, чем всегда. В хорошие минуты Мену сравнивала Фальвинино пустомельство с жерновами, с водопадом, с пилой, а в дурные — с поносом. После того, что мы узнали, наши мысли были заняты одним — знакомой нам всем маленькой фермой, и мы ели свой завтрак в полном молчании. Неиссякаемая, ни к кому в частности не обращенная трескотня Фальвины усугублялась этим общим молчанием, и казалось, она никогда не затихнет, тем более что никто ей не отвечал. Это был посторонний для нашего спаянного круга шум, он шел как бы извне: не то струйки воды, стекающие с крыши на мостовую, не то бетономешалка, вроде той, что когда-то работала в Мальжаке, не то ленточная пила. И хотя этот речевой поток состоял из слов, неважно каких, французских или на местном диалекте, в нем, по сути, не было ничего человеческого: уж какое тут общение, совсем наоборот, он никому не был нужен, все были к нему глухи, и, всеми отвергнутый, он извергался впустую. Под конец, измученный, как видно, минувшей ночью и весь уже мыслями в будущей, я не выдержал и сказал, рискуя дать дополнительное оружие в руки Мену:
— Да уймись же наконец, Фальвина! Ты мне мешаешь думать.
Ну конечно. Сразу же в слезы! Не один поток, так другой. Добро бы еще этот не производил шума! Так нет же: охи, вздохи, рыданья, сморканья! Я не видел Фальвину, я сидел к ней спиной. Но я ее слышал. Эти стенания были еще похуже ее неиссякаемых речей. Тем более что теперь вдобавок начала брюзжать Мену — слов я разобрать не могу, но Фальвина их слышит наверняка, и они, должно быть, бередят ее рану, щедро посыпая ее солью. Если так будет продолжаться, в дело встрянет Кати. И не потому, что она так уж обожает бабку. Она сама не упустит случая ее клюнуть. Но бабка есть бабка. Тут уж, как говорится, узы крови не позволяют: нельзя, чтобы ее ощипывали на глазах у Кати, а та не пустила бы в ход свой клюв и коготки для ее защиты. Кати любит эти схватки. Она проворная, безжалостная и больно клюется, «даром, что еще молодая». Но я и сам хорош — бросить камень в этот курятник! Какое поднялось кудахтанье: перья летят, крылья хлопают, кровь брызжет! А я-то мечтал водворить тишину! Спасибо тебе, Мьетта, что ты немая! И спасибо тебе, Эвелина, что по молодости лет ты еще меня побаиваешься (со временем это пройдет) и молчишь, когда я мечу громы и молнии.
Надо было принять неотложные меры. Я в зародыше подавил неминуемый ответный выпад Кати.
— Кати, кончила завтракать?
— Да.
— А ты, Фальвина?
— Ну да, Эмманюэль, ты же сам видишь, кончила.
Она не Кати, одного слова для ответа ей мало, ей нужно восемь.
— Отправляйтесь обе чистить конюшни. У Жаке сегодня утром будут другие дела.
Кати повиновалась тотчас. Она держала слово, данное накануне: заправский солдат.
— А посуда? — желая подчеркнуть свою добросовестность, спросила Фальвина.
— Посуду вымоют Мену и Мьетта.
— И я, — добавила Эвелина.
— Посуды-то больно много, — упорствовала Фальвина с наигранной самоотверженностью.
— Ступай же ты, в конце концов, — взорвалась Мену. — Без тебя управятся!
— Да иди же, бабуля, — взорвалась в свою очередь и Кати.
И умчалась, тоненькая, быстрая, увлекая за собой оплывшую квашню, а та вперевалку потащилась за ней на своих жирных ножищах.
Мену придется перемыть гору посуды, этой ценой она осталась единовластной хозяйкой кухни. Но для нее цена не такая уж дорогая, что она и высказала без обиняков в последнем всплеске воркотни, достаточно долгом и внятном, чтобы отметить свою победу, но, однако же, не чересчур, чтобы не навлечь моего гнева, который лишил бы ее выигранного преимущества. Воркотня, постепенно затихая, становится вовсе неразборчивой; потом наступает молчание, и я могу наконец сосредоточиться.
Теперь предстоящая битва будет не такой уж неравной. Вильмен потерял троих ветеранов, а два новобранца перешли на нашу сторону. В его банде, еще позавчера насчитывавшей семнадцать человек, осталось всего двенадцать. Я со своей стороны располагал теперь десятью бойцами, включая Мориса и Эрве. И наш арсенал пополнился тремя винтовками образца 36-го года.
Если верить Эрве, авторитет Вильмена пошатнулся. Боевой дух банды, потерявшей троих убитыми, поколеблен. И будет сломлен окончательно, когда, недосчитавшись Эрве и Мориса, они вообразят, что их тоже убили.
Мне предстояло разрешить три задачи:
1. Разработать такой план битвы, при котором были бы максимально использованы преимущества местности.
2. Изобрести маневр, который по возможности еще больше деморализовал бы противника.
3. Если противник отступит, помешать ему вернуться в Ла-Рок и повести против нас войну, устраивая засады.
Последний пункт казался мне особенно важным.
После того как я отослал Фальвину и Кати в конюшню, в кухне въездной башни все время происходило какое-то движение: ушел Тома сторожить дорогу в Ла-Рок, пришел Жаке позавтракать, Мейсонье отправился за Коленом и Пейсу, привел их и снова ушел с Эрве хоронить Бебеля.
Ухода Эрве я как раз и ждал, чтобы допросить Мориса. Мне хотелось провести этот допроса отсутствие Эрве, чтобы удостовериться, в какой мере рассказ его товарища совпадает с его собственным.
В Морисе текла азиатская кровь. Хотя в нем всего на два-три сантиметра больше, чем в Колене, он казался намного выше, так как был строен, с узкими бедрами и тонкой талией. Зато в плечах он был довольно широк (хотя и тонок в кости), и это придавало его фигуре изящество египетских барельефов. Кожа у него была янтарного оттенка. Черные, как вороново крыло, прямые волосы, подстриженные под Жанну д'Арк, обрамляли тонкое серьезное лицо, которое лишь изредка освещалось неизменно вежливой улыбкой. Вообще вежлив он был до кончиков ногтей. Казалось, при всем его желании ему все равно не удалось бы быть грубым.
Он рассказал мне, что его отец, француз, был женат на вьетнамке, уроженке Сент-Ливрад в департаменте Ло и Гаронны. Отец был управляющим небольшой фабрики неподалеку от Фюмеля, и Эрве приехал к Морису погостить на Пасху, когда взорвалась бомба. С этого момента рассказ Мориса слово в слово совпадал с рассказом Эрве, как ни старался я уличить его в противоречиях. С той лишь разницей, что Морису, по-моему, глубже врезалось в память убийство его друга Рене и он еще сильнее ненавидел Вильмена. Прямо он об этом не говорил. Но когда он рассказывал об убийстве Рене, его раскосые агатовые глаза сузились в щелки и выражение их сделалось жестким. Он мне понравился, как и Эрве. И даже, пожалуй, больше. Эрве словоохотливый, живой и склонен к актерству. Морис не такой блестящий, зато в нем чувствуется человек твердой закалки.
Я обернулся к Пейсу.
— Пейсу, я хочу поручить тебе кое-какую работу, только сначала кончи свой завтрак.
— Валяй.
— У нас на складе есть кольца. Хорошо бы тебе с Морисом вмуровать их в стену подвала. Я думаю на время боя привязать там бычка, коров и Красотку. И еще я хотел бы, чтобы ты оборудовал временное стойло для Аделаиды.
— Привязать одну Красотку? — спросил Пейсу. — А другие лошади как же?
— Они останутся в Родилке, они могут нам понадобиться. Когда справишься, скажешь мне, и мы все натаскаем сена из Родилки в подвал.
Пейсу с тревогой поднял на меня глаза — они блеснули из-за краев чашки, куда он уткнулся носом.
— Думаешь, нам придется отдать внешний двор?
— Ничего я не думаю, просто принимаю меры предосторожности.
Я поднялся с места.
— Мену, брось-ка на минутку посуду, ты мне нужна.
Она тотчас взяла тряпку у Мьетты, вытерла узловатые руки и пошла за мной. Она не отставала от меня, хотя, пока я делал шаг, ей приходилось делать два, и я привел ее в башенку над мостом, где помещалось подъемное устройство.
— Скажи, Мену, если понадобится, сможешь справиться с этой штуковиной одна? Или дать тебе в помощь Фальвину?
— Обойдусь и без этой бочки, — отрезала Мену.
Я показал ей, как надо действовать. И после двухтрех попыток, напрягшись всем своим крохотным сухоньким тельцем и стиснув зубы, она повернула ворот. Впервые с того самого дня, кануна Пасхи, когда мы с мсье Пола спорили о муниципальных выборах 77-го года, я пустил лебедку в ход. Глухой скрежет толстых, хорошо смазанных цепей с необычайной остротой вдруг перенес меня в прошлое. Ладно, сейчас не время вспоминать и предаваться грусти.
Когда, подняв мост, Мену стала вновь его опускать, я посоветовал ей придерживать ворот: тогда настил моста мягко ляжет на каменный парапет. Из маленького квадратного оконца я увидел, что Пейсу и Колен вышли из въездной башни и смотрят в нашу сторону. Как видно, скрежет цепей и в них тоже пробудил воспоминания.
— Вот твое место во время боя, Мену. Как только бой разгорится, станешь здесь и будешь ждать. Если нам придется плохо и мы отступим во внутренний двор, поднимешь мост. Хочешь попробовать еще раз? Не спутаешь?
— Не такая уж я бестолочь, — ответила Мену.
И вдруг глаза ее наполнились слезами. Я был потрясен. Не так-то легко довести Мену до слез.
— Что ты, Мену?
— Отстань, — сказала она сквозь стиснутые зубы.
Она глядела не на меня, а прямо перед собой. И стояла прямая, неподвижная, вскинув голову. Слезы струились по ее загорелому лицу (только лоб у Мену был белый, потому что летом она носила большую соломенную шляпу). Несгибаемая, суровая, она стояла рядом со мной, сжимая рукоятки ворота, словно штурвал корабля во время бури. Это Момо орудовал ими в тот день, когда нам нанес визит Пола. Момо весь так и сиял и даже приплясывал от радости. Я вдруг сразу увидел его, и она его видела — и плакала, стоя у ворота, стиснув челюсти и не разжимая рук. Она не хныкала. Не жалела себя. Миг, и все пройдет. Она одолеет бурю, справится со шквалом. Я повернулся к ней спиной, чтобы не стеснять, и стал глядеть в оконце. Но краем глаза я видел маленькую неукротимую фигурку с поднятой головой — Мену плакала совершенно беззвучно, широко открыв глаза. Она отражалась в стекле распахнутого оконца, и больше всего меня поразили ее кулаки, все сильнее сжимавшие рукоятки ворота, как если бы мало-помалу к Мену возвращалась вся ее жизненная энергия.
Я оставил ее в одиночестве. Думаю, этого ей и хотелось. Торопливым шагом я направился в донжон и поднялся к себе в спальню. В ящике письменного стола, куда я уже давно не заглядывал, я нашел то, что искал: два фломастера, черный и красный. А также то, чего не искал — большой полицейский свисток, который в безумном порыве щедрости я подарил Пейсу в тот день, когда мы его здорово вздули, чтобы отбить раз и навсегда охоту лезть в главари Братства. Свисток снова оказался у меня лишь потому, что, пользуясь добротой Пейсу, я на другой же день уговорил друга продать его мне по сходной цене. Даже и теперь я с удовольствием вертел его в руках. Свисток был чудо как хорош. Хромированный металл не потускнел с годами, и из него по-прежнему можно было извлечь пронзительную трель, разносившуюся по всей округе. Я сунул свисток в нагрудный карман рубашки и, не пожалев четверти большого листа ватмана, принялся за работу.
Я проработал всего минут пять, когда в дверь постучали. Это была Кати.
— Садись, Кати, — предложил я, не поднимая головы.
Мой стол стоял торцом к стене, против окна, так что Кати пришлось обогнуть его и сесть лицом ко мне, спиной к свету. Проходя мимо, она, как бы по рассеянности, потрепала меня левой рукой по затылку и шее. И одновременно бросила взгляд на мою работу! Я старался не показывать виду, как волнует меня ее присутствие здесь, в моей спальне. Но ее не проведешь. Она уселась на краешек стула, выпятив живот, и настойчиво глядит на меня, полузакрыв глаза и приоткрыв губы в улыбке.
— Конюшни убраны, Кати?
— Да, я даже успела душ принять.
Полагаю, это сказано не без умысла. Но я по-прежнему не отрываю глаз от бумаги. Имеющий уши оглох.
— Ты хотела со мной поговорить? — спрашиваю я немного погодя.
— Ну да, — отвечает она со вздохом.
— О чем же?
— О Вильмене. Я тут кое-что надумала. А ты сам говорил, если кто что надумает, — добавляет она, — пусть приходит к тебе.
— Верно.
— Ну вот я и надумала, — скромно говорит она.
— Слушаю, — отвечаю я, не отрывая глаз от работы.
Молчание.
— Я не хочу тебе мешать, — говорит она, — я вижу, ты очень занят. А правда, как красиво ты пишешь? — продолжает она, пытаясь прочесть вверх ногами крупные печатные буквы, которые я вывожу фломастером. — Что это будет, Эмманюэль? Объявление?
— Воззвание к Вильмену и его отряду.
— А что написано в воззвании?
— Кое-что весьма неприятное для Вильмена и более приятное для его отряда. Если угодно, — продолжал я, — пытаюсь использовать упадок духа в отряде и отколоть подчиненных от главаря.
— Думаешь, удастся?
— Если дела обернутся плохо для них-думаю, да. А если наоборот, тогда нет. Но так или иначе, мне это не дорого обойдется — клочок бумаги.
В дверь постучали. Я, не оборачиваясь, крикнул: «Войдите!» — и продолжал писать. Но заметил, что Кати выпрямилась на стуле, и, так как молчание затягивалось, оглянулся посмотреть, кто вошел. Оказывается, Эвелина.
Я нахмурился.
— Чего тебе надо?
— Мейсонье похоронил Бебеля, я пришла тебе сообщить.
— Это Мейсонье тебя послал?
— Нет.
— Ты же вызвалась мыть посуду?
— Да.
— Кончила работу?
— Нет.
— Тогда иди доканчивай. Если берутся за дело, его не бросают на полдороге, какая ни придет в голову фантазия.
— Иду, — сказала она, не двигаясь с места и уставившись на меня своими голубыми глазищами.
В другое время я отругал бы ее за эту нерасторопность. Но мне не хотелось унижать ее при Кати.
— Ну так что же? — спросил я, пожалуй, даже ласково.
Ласкового тона она не выдержала.
— Иду, — сказала она со слезами в голосе и закрыла за собой дверь.
— Эвелина!
Она возвратилась.
— Скажи Мейсонье, что он мне нужен. И немедленно.
Она одарила меня лучезарной улыбкой и закрыла дверь. Одним ударом я убил сразу трех зайцев: вопервых, мне и в самом деле нужен Мейсонье. Во-вторых, я успокоил Эвелину. И в-третьих, я выпроваживал Кати — оставаться с нею наедине было небезопасно. Впрочем, сказать по правде, отнюдь не страх преобладал во мне в эту минуту — но всему свое место.
Кати развалилась на стуле. Впрочем, я на нее не глядел, во всяком случае, не глядел ей в лицо. Я вновь принялся за работу. Хорошо еще, что мне приходилось только переписывать текст. Я заранее набросал черновик на клочке бумаги. Вдруг Кати тихонько засмеялась.
— Видал, как она примчалась! Да она просто с ума по тебе сходит.
— Это взаимно, — сухо отозвался я, подняв голову.
Она смотрела на меня с улыбкой, а я готов был на стенку лезть.
— В таком случае, не пойму, — начала она, — что тебе...
— В таком случае, скажи лучше, что ты намеревалась мне сообщить?
Она вздохнула, заерзала на стуле, почесала ногу. Словом, была чрезвычайно разочарована, что нельзя договорить на увлекательную тему — о моих отношениях с Эвелиной.
— Ладно, — заявила она. — Допустим, Вильмен на нас нападет. Ты сам говорил, он напорется на западню. — При этих словах она засмеялась, чему — неизвестно. — Тогда он вернется в Ла-Рок и начнет устраивать против нас засады, и это тебя беспокоит.
— Мало сказать: беспокоит. Это будет катастрофа. Он может причинить нам много бед.
— Ну что ж, — продолжала она, — значит, когда он станет отступать, надо помешать ему добраться до Ла-Рока, надо за ним погнаться.
— Он же нас намного опередит.
Она с торжеством посмотрела на меня.
— Да, но ведь у нас лошади есть!
Я буквально ошалел. Значит, это был не просто предлог: ей и вправду пришла в голову мысль. А я, который всю свою жизнь провозился с лошадьми, я об этом и не подумал. В моем сознании война и искусство верховой езды никак не связывались между собой. А впрочем, нет. Однажды, один-единственный раз, я мысленно связал эти два понятия, когда убеждал своих товарищей уступить Фюльберу корову в обмен на двух кобыл. Но это был только лишний довод в споре, и все. У меня было огромнейшее преимущество перед Вильменом — кавалерия, а я и не догадывался ею воспользоваться!
Я выпрямился на стуле:
— Кати, ты гений!
Она вспыхнула, и по тому, как она просияла, как полуоткрылись ее губы и детской радостью загорелись глаза, я понял, до чего тяжела была ей мысль, что я ее не уважаю.
Я задумался. Я не стал говорить Кати, что ее идею еще надо взвесить — не можем же мы скакать за бандой Вильмена прямо по дороге, грохоча копытами. Враги услышат, что мы скачем, залягут на первом же повороте и перебьют нас как мух.
— Молодец, Кати, — сказал я. — Молодчина! Я все обдумаю, а пока никому ни слова.
— Само собой, — горделиво отозвалась она. И, вступив на непривычный для нее путь обременительной добродетели, сумела проявить еще и деликатность: — Ладно, я вижу, ты занят, не буду тебе мешать, ухожу.
Тут я встал, что было довольно-таки неосмотрительно с моей стороны: она мгновенно оказалась по ту сторону стола и, повиснув у меня на шее, обхватила меня руками. Прав был Пейсу — льнет к тебе, а сама вся так ходуном и ходит.
В дверь постучали, я, не подумав, крикнул: «Войдите!» Это был Мейсонье. Забавно, однако, вышло: покраснел и моргает он, а я смущен, что поставил его в неловкое положение.
Дверь за Кати захлопнулась, но Мейсонье не позволил себе ничего: ни хмыкнул, как хмыкнул бы Пейсу, ни ухмыльнулся, как ухмыльнулся бы Колен.
— Садись, — сказал я. — Подожди минутку.
Он занял стул, еще теплый после Кати. Сидя совершенно прямо, он молчал и не шевелился. Как просто иметь дело с мужчинами. Я закончил свое воззвание куда лучше и быстрее, чем начал.
— Посмотри, — сказал я, протягивая ему листок. — Что ты на это скажешь?
Он прочел вслух:
ПРИХОД МАЛЬВИЛЯ и ЛА-РОКА.
Нижепоименованные преступники осуждены на смерть:
Вильмен, главарь банды, объявленный вне закона;
Жак Фейрак, палач Курсежака.