Позже нам удалось опознать обломки его искореженной и обуглившейся желтой малолитражки, Но от самого Будено не осталось ничего, ни единой косточки.
   Я вернулся к себе, прихватил пуловер и кстати позвонил Жермену в «Семь Буков». Я предупредил его, что заеду за ним не раньше половины одиннадцатого и тогда мы отправимся в Ла-Рок. Во внутреннем дворе, у выхода из донжона, меня ждала Мену, я посоветовал ей одеться потеплее, так как в подвале прохладно.
   — Да что ты, я не замерзну. Вот Момо — другое дело.
   Пока Мену говорила, я смотрел на нее с высоты своего роста, и она мне казалась совсем маленькой. Помню, в эту минуту мое внимание привлек сущий пустяк. Мену была в какой-то черной залоснившейся блузе с квадратным вырезом, за вырезом торчал чуть ли не десяток английских булавок, сначала я с удивлением подумал: зачем вообще здесь булавки, а потом — к чему они пристегнуты, ведь не к лифчику же, чего ему, бедняге, там поддерживать.
   — И все-таки, Мену, — сказал я, не отрывая глаз от строя булавок, — надень-ка лучше какую-нибудь кофту. В подвале прохладно, чего ради простужаться.
   — Я ж тебе говорю, что я никогда не мерзну, — не то строго, не то горделиво, я так и не понял, повторила Мену.
   В довольно мрачном расположении духа я приладил свою цедилку для вина и уселся на табурет шагах в двадцати от Мену. Подвал был огромный, побольше школьного двора. Освещали его электрические лампочки, скрытые в нишах, а на случай аварии я установил в нескольких бра толстые свечи. В подвале была идеальная влажность воздуха, а температура зимой и летом поддерживалась +13о, о чем свидетельствовал настенный градусник, висящий над водопроводным краном. Другого такого холодильника днем с огнем не сыщешь, уверяла Мену. Она хранит здесь все консервы, а к сводчатому потолку подвешены окорока и колбасы.
   К водопроводному крану Мену придвинула все свое «хозяйство»: ежик для мытья бутылок, прикрепленный у бачка с водой, поступающей туда из крана, сушилку для бутылок со сточной решеткой и машинку для автоматической закупорки бутылок. Мену с головой ушла в свои хлопоты, и у нее в отличие от меня прекрасное настроение. Для нее, хотя она пьет вполне умеренно, разливать вино — священный обряд, языческое празднество, счастливое подтверждение нашего изобилия и залог грядущего веселья. Для меня это тяжелая обуза. И мне не на кого переложить эту обузу. Вообще-то здесь вполне достаточно двух человек: один разливает вино в бутылки, другой закупоривает их, но ни одной из этих операция нельзя доверить Момо. Если ему поручить разливку, то, приладив сифон и убедившись, что вино течет как положено, он, прежде чем опустить трубку в горлышко бутылки, сует ее себе в рот. Если он закупоривает бутылку, то, прежде чем вставить пробку, отхлебнет здоровый глоток.
   Итак, я обеспечиваю разливку. Мену будет закрывать бутылки, а Момо перетаскивать их: от нее ко мне — порожние и от меня к ней — полные. Но даже при такой расстановке сил у нас постоянно вспыхивают конфликты. Время от времени я слышу, как Мену кричит: «Ты что, под зад коленкой захотел?..» Мне незачем даже поднимать голову. Я и так знаю, что в этот момент Момо с лихорадочной поспешностью сует обратно в металлическую корзину бутылку с изрядно поубавившимся содержимым. Знаю потому, что минуту спустя — хотя Момо и пойман на месте преступления — раздается его полный возмущения голос:
   — Я нисе неде! (Я ничего не делаю!)
   Вино, вырываясь из бочки, так стремительно наполняет бутылки, что зевать здесь не приходится. Даже странно, что такая, казалось бы, немудреная, почти механическая работа начисто лишает возможности думать. К тому же отвлекает нудная музыка, несущаяся из транзистора Момо, который он носит на ремне через плечо (недавно, на мою беду, Мену подарила ему этот проклятый транзистор).
   Как-то незаметно мое мрачное настроение рассеялось, хотя особого подъема в работе я по-прежнему не испытывал. Да и не такое уж опьяняющее занятие — разливать вино по бутылкам, разве что для Момо. Но эту работу необходимо было выполнить. Вино мое. И я им даже гордился, и в общем мне было приятно работать рядом с Мену, хотя меня и раздражали проделки Момо и его надоедливая музыка. Короче, я переживал самую будничную, самую обычную минуту своей жизни, когда во мне всплывали и гасли тускловатые мимолетные противоречивые чувства, довольно вяло и неувлекательно работала мысль и где-то глубоко еще гнездилась тоска.
   Вдруг, будто в трагедиях Шекспира, раздался глухой стук в дверь, и сразу вслед за тем, но уже без малейшего драматизма в подвал шумно ввалился Мейсонье в сопровождении Колена и долговязого Пейсу. И я тут же догадался, что Мейсонье чем-то чрезвычайно расстроен.
   — Где мы только тебя не искали! — воскликнул он, направляясь прямо ко мне в дальний угол подвала. Колен и Пейсу шагали за ним следом.
   Я с досадой заметил, что они оставили открытыми обе двери, ведущие сюда из коридора со сводчатым потолком.
   — Ничего не скажешь, ловко запрятался! Хорошо еще, что встретили Тома, он нас и послал сюда.
   — Как, — говорю я, протягивая ему через плечо левую руку и не спускай при этом глаз с уровня вина в бутылке, — разве Тома еще не ушел?
   — Нет, сидит на солнышке на ступеньках донжона и мусолит свои карты, — говорит Мейсонье, и по голосу его ясно, что парень, тратящий столько времени на изучение камней, вызывает у него уважение.
   — Мое почтение, господин граф[1], — говорит Колен.
   Ему кажется забавным величать меня так с тех пор, как я стал хозяином Мальвиля.
   — Привет, — бросает верзила Пейсу.
   Я не смотрю на них. Я неотрывно слежу за струей вина, наполняющей бутылку. Воцаряется молчание, мне оно кажется несколько принужденным.
   — Ну как, — спрашивает длинный Пейсу, чтобы разрядить атмосферу, — твоя немка еще не прискакала?
   Это уж тема верная. Так по крайней мере считает он.
   — Она и не приедет, — небрежным тоном отвечаю я. — Она выходит замуж.
   — Ты мне об этом не говорил, — с упреком замечает Мену. — Скажите-ка, — продолжает она насмешливо. — Замуж выходит.
   Я вижу, что Мену не терпится высказать свои соображения по этому поводу, но, должно быть, припомнив, как ей самой удалось подцепить муженька, она решает промолчать.
   — Ну и дела! — восклицает долговязый Пейсу. — Биргитта выходит замуж. Вот жалость-то какая, значит, я так и прособирался...
   — Теперь ты останешься без помощницы, — говорит Колен.
   Я не могу обернуться, чтобы взглянуть на Мейсонье, уровень вина в бутылке поднимается слишком быстро. Но про себя отмечаю, что он хранит молчание.
   — В конце месяца у меня будет три помощника.
   — Девки или парни? — спрашивает Пейсу.
   — Парень и две девушки.
   — Ого! Две девки! — Но ничего больше он не добавляет, и снова повисает тягостное молчание.
   — Мену, пойди-ка принеси три стаканчика для этих господ.
   — Не стоит беспокоиться, — говорит Пейсу, облизывая губы.
   — Момо, — перепоручает Мену, — сходи за стаканами, ты же видишь, я занята.
   На самом-то деле ей просто не хочется уходить из подвала сейчас, когда разговор принимает такой интересный оборот.
   — Ниду! (Не пойду) — отвечает Момо.
   — Под зад коленом захотел? — прикрикивает Мену, угрожающе поднимаясь с табуретки.
   Момо отскакивает в сторону и, очутившись в безопасности, в ярости топает ногами и кричит:
   — Ниду!
   — Пойдешь! — говорит Мену, делая шаг по направлению к нему.
   — Момо ниду! — с вызовом кричит он, а сам хватается за ручку двери, готовый в любую минуту улепетнуть.
   Мену прикидывает расстояние, отделяющее ее от сына, и как ни в чем не бывало снова опускается на табуретку.
   — Сходишь за стаканами, — говорит она мирным тоном, принимаясь за работу, — я тебе к ужину картошки поджарю.
   Плохо выбритое лицо Момо расплывается в сладострастной улыбке, его маленькие черные глазки, глазки зверя, живые и наивные, плотоядно вспыхивают.
   — Падя? (Правда?) — с живостью спрашивает он, запустив одну пятерню в свою черную всклокоченную шевелюру, а другую — в карман штанов.
   — Коль обещала, значит, поджарю, — отвечает Мену.
   — Ду, — с восхищенной улыбкой говорит Момо и исчезает так быстро, что забывает закрыть за собой двери. Слышно только, как по каменным ступеням лестницы гулко стучат его грубые, подбитые гвоздями башмаки.
   Долговязый Пейсу поворачивается к Мену.
   — Как погляжу, трудновато тебе с ним приходится, — вежливо говорит он.
   — Да, он у меня с характерцем, — отвечает она, довольно посмеиваясь.
   — Ну вот и придется тебе поплясать сегодня вечером у плиты, — говорит Колен.
   Худое, как у мумии, лицо Мену собирается в морщинки.
   — Да ведь я я так собиралась поджарить сегодня к ужину картошку, но он совсем об этом забыл, бедненький мой дурачок.
   Почему на местном диалекте это заучит гораздо смешнее, чем по-французски, я не берусь объяснить. Возможно, тут играет роль интонация.
   — Ну и хитрый народ бабы, — говорит со своей неизменной ладьеобразной ухмылочкой малыш Колен. — Ничего им не стоит водить нашего брата за нос!
   — Эх, если бы только за нос, — бросает Пейсу.
   Мы все хохочем и почти с умилением глядим на него. Такой уж он есть, наш долговязый Пейсу. Все тот же. Вечно пакости на языке.
   Потом снова воцаряется молчание. В Мальжаке всему свой черед. Тут не принято сразу приступать к сути дела.
   — Вы ничего не имеете против, если я буду разливать вино, а вы мне обо веем расскажете?
   Я вижу, как Колен подмигивает Мейсонье, но тот по-прежнему хранит молчание. Его острое лицо сейчас кажется особенно длинным, и он часто-часто моргает.
   — Ну ладно, — говорит Колен, — мы тебе объясним, что к чему, а то здесь, в Мальвиле, ты вроде как на отшибе. В общем, с письмом к мэру получилось все как надо. Оно ходит по рукам, и люди с ним согласны. В этом смысле-порядок. Ветер подул в другом направлении. А вот с Пола — худо.
   — Значит, речь пойдет об этом подонке?
   — Вот именно. Теперь, когда учитель увидел, что дело-то обернулось против мэра, он всюду, где только можно, твердит, что согласен с письмом. И даже пустил слушок, будто сам его и составил.
   — Ну и ну! — удивляюсь я.
   — И что не подписал он его, видите ли, потому, что не хотел поставить свою подпись рядом с коммунистом.
   — Зато он охотно бы согласился, чтобы на выборах его имя значилось в одном списке с коммунистом, лишь бы тот не стоял в списке первым.
   — Правильно, — сказал Колен. — Ты все понял.
   — Да, а первым в списке, конечно, должен был стоять я. Меня выбрали бы мэром. Пола стал бы моим первым помощником, и, поскольку я слишком занят, чтобы заниматься делами мэрии, он согласился бы взять их на себя.
   Я привернул кран и оглянулся на приятелей.
   — Ну чего это вы? Какое нам дело до всех этих махинаций Пола? Чихать мы на них хотели, и все тут!
   — Да, но люди-то вроде согласны.
   — С чем согласны?
   — С тем, чтобы ты стал мэром.
   Я расхохотался.
   — Вроде бы согласны, говоришь?
   — Ну уж так оказалось. А люди и правда очень даже этого хотят.
   Я взглянул на Мейсонье и снова принялся наполнять бутылки. Когда в 1970 году, отказавшись от директорства в школе, я взялся за дядино дело, в Мальжаке считали, что я совершаю весьма опрометчивый шаг. А когда к тому же я еще купил Мальвиль — тут уж сомнений не оставалось: Эмманюэль хоть и получил образование, но такой же сумасброд, как дядюшка. Но вот шестьдесят пять гектаров, сплошь заросших кустарником, превращены в плодородные поля. Но вот виноградники Мальвиля приведены в божеский вид и уже дают первоклассное вино. Но скоро я еще стану зашибать денежки, и немалые, открыв замок для посещения туристов. И самое главное — я вернулся в лоно мальжакских традиций, вновь завел коров. Таким образом, в течение шести лет в глазах общественного мнения я совершил колоссальный скачок. Из безумца превратился в ловкача и делягу. И почему бы ловкачу, так бойко умевшему устраивать свои личные дела, не сделать того же самого и для всей коммуны?
   Одним словом, Мальжак ошибался дважды: в первый раз — считая меня безумцем, и теперь — собираясь доверить мне дела мэрии. Из меня никогда бы не получилось хорошего мэра, этого рода деятельность меня не слишком интересовала. Но Мальжак в своей слепоте не видел, что у него под самым носом есть человек, действительно созданный для роли мэра.
   Снова, не закрыв за собой двери-правда, на этот раз у него были заняты обе руки, — в подвал ввалился Момо, он притащил не три, а целых шесть стаканов, явно не забыв собственную персону. Стаканы были вставлены один в другой, и на стенках самого верхнего отпечаталась его грязная пятерня. Я встал.
   — Дай-ка сюда, — сказал я и побыстрее забрал у Момо стаканы. И тут же вручил ему верхний, испачканный стакан. Затем, открыв бутылку с вином урожая 1975 года, на мой взгляд самого у меня удачного, я, несмотря на традиционные отнекивания и отказы, поднес каждому по стаканчику. Как раз в эту минуту в подвал спустился Тома. Он-то, конечно, тщательно прикрыл за собой обе двери и с бесстрастным лицом прошагал в глубину подвала, более чем когда-либо похожий на греческую статую, хотя и обряженную в современный черный дождевик и каску мотоциклиста.
   — Возьми-ка, — сказал я, протягивая ему свой стакан.
   — Нет, спасибо, — ответил Тома, — я с утра никогда не пью.
   — Еще раз здрасьте! — Дружелюбно заулыбался ему длинный Пейсу.
   И поскольку Тома взглянул на него, не ответив на его приветствие, даже не улыбнувшись, он смущенно пояснил:
   — Мы уже с вами сегодня здоровались.
   — Всего двадцать минут назад, — все с тем же неподвижным лицом ответил Тома. Ясно, он не видел никакой необходимости здороваться вторично, раз это уже было сделано.
   — Я зашел тебя предупредить, — обратился он ко мне, — чтобы ты сегодня не ждал меня к обеду.
   — Да прикрути ты хоть немного свою тарахтелку! — крикнул я Момо. — Никакого терпения не хватает!
   — Слышал, что тебе Эмманюэль говорит, — прикрикнула на сына Мену.
   Момо, прижав к себе левой рукой транзистор, отскочил на несколько шагов в сторону, свирепо взглянул на нас и даже не подумал уменьшить звук.
   — Ну и хорошенький же подарочек ты ему поднесла к Рождеству, — сказал я Мену.
   — Горемыка мой бедненький! — отвечала старуха, моментально меняя фронт. — Так ему все-таки повеселее чистить твои конюшни.
   Я обалдело взглянул на нее, но тут же решил улыбнуться, слегка нахмурив брови, что, как я полагал, признавало за Мену ее правоту, не умаляя при этом моего достоинства.
   — Я говорю, что не вернусь к обеду.
   — Ладно.
   И поскольку Тома уже повернулся к нам спиной, я сказал Мейсонье на местном диалекте:
   — В общем унывать тут нечего. На выборах мы найдем средство нейтрализовать этого самого Пола.
   В это самое мгновенье, словно в музее Гревена, где восковые исторические персонажи навеки застыли в привычных мизансценах, все замерло и таким врезалось мне в память. В центре небольшая группа: Мейсонье, Колен, долговязый Пейсу и я, — со стаканами в руках, оживленными лицами, все четверо крайне озабоченные будущим поселка, где всего четыреста двенадцать жителей, затерявшегося на планете с населением в четыре миллиарда душ.
   От этой группы, крупно шагая, удаляется Тома. А между ним и нами — Момо, поглядывающий на меня с вызовом, в одной руке у него уже наполовину осушенный стакан, в другой — по-прежнему запущенный на полную катушку транзистор, из которого несется идиотская песня наимоднейшего кумира. Рядом с ним, всегда готовая его защитить, совсем крошечная Мену со сморщенным как печеное яблочко лицом, но глаза ее все еще сияют торжеством одержанной надо мной победы. А вокруг нас и над нами — огромный подвал с высокими ребристыми сводами, подсвеченными снизу и отбрасывающими на нас мягкий приглушенный свет.
   Конец света или, точнее, конец того света, в котором мы до их пор жили, начался совсем просто и отнюдь не драматично. Погасло электричество. В наступившем мраке послышался чей-то смех, кто-то сказал, что, должно быть, произошла авария, дважды щелкнула зажигалка и вспыхнувший огонек осветил лицо Тома.
   — Может, ты зажжешь свечи? — спросил я, подходя к нему. — Или лучше дай-ка мне зажигалку. Я сам зажгу. Я знаю, где они расположены.
   — А я и в темноте мимо рта не пронесу, — сказал голос Пейсу.
   И кто-то, вернее всего Колен, ядовито хихикнул:
   — Еще бы! В такую пасть да не попасть!
   Держа перед собой мерцающий огонек зажигалки, я прошел рядом с Момо и только тут обратил внимание, что его транзистор больше не орет, хотя шкала по-прежнему освещена. Я зажег два самых ближних ко мне бра, всего четыре свечи, но после кромешной тьмы свет их показался нам удивительно ярким, хотя и освещал он лишь небольшую часть подвала. Бра были довольно низко подвешены на стенах, чтобы не нарушать строгого рисунка древних сводов, и наши тени, скользящие на потолке, казались гигантскими и изломанными. Я вернул Тома его зажигалку, он сунул ее в карман дождевика и направился к двери.
   — Ну, прикончил наконец свою свистопляску? — сказал я Момо.
   — Не чил, — ответил он, с обидой глядя на меня, словно это я накликал беду на его приемник. — Не абобо. (Не работает больше.)
   — Не работает! — с возмущением вскричала Мену. — Это совсем-то новенький транзистор! Да я только вчера поставила новые батарейки в Ла-Роке.
   — И действительно, странно, — проговорил Тома, возвращаясь к нам, и лицо его снова выплыло из темноты. — Интересно, ведь только что он работал.
   И он спросил:
   — А ты не вынул оттуда батарейки?
   — Ни, ни, — замотал головой Момо.
   — Ну-ка, дай взглянуть, — сказал Тома, кладя свои карты на табурет.
   Я не сомневался, что сейчас Момо вцепится в свое сокровище, но он тут же протянул приемник Тома, с таким точно видом, с каким встревоженная мать доверяет врачу больное дитя. Тома выключил транзистор, затем снова включил, до предела повернув регулятор громкости, и повел стрелку по шкале настройки. Раздался сильный треск, но звука по-прежнему не было.
   — Когда отключилось электричество, ты случайно не грохнул его? Ни обо что не ударил?
   Момо отрицательно мотнул головой. Тома вынул из кармана красный перочинный нож и самым тонким лезвием отвернул винты коробки транзистора. Затем, приоткрыв крышку, поднес приемник поближе к свечке и внимательно осмотрел его внутренность.
   — Здесь все нормально, — произнес он. — По-моему, транзистор в полном порядке.
   Тома один за другим снова завинтил винтики, и я подумал было, что сейчас, вернув транзистор Момо, он направится к выходу, но он почему-то остался. Он стоял неподвижно, с озабоченным лицом, и медленно водил стрелкой транзистора вдоль шкалы.
   Все семеро, притихнув, мы вслушивались, если можно так выразиться, в молчание транзистора, когда вдруг раздался тот чудовищный, неслыханный грохот, описать который я могу, лишь прибегая к сравнениям, на мой взгляд, в данных обстоятельствах совершенно смехотворным: громовые раскаты, удары пневматического молота, вой ошалелой сирены, неистовый рев самолетов, преодолевающих звуковой барьер, сумасшедшие вопли паровозных гудков. Так или иначе, с адским воем, лязгом и скрежетом на нас обрушилась невиданной ярости лавина грохота, где все высокие и все низкие тона, дойдя до наивысшего предела, слились в единый неведомый звук, превосходящий возможности человеческого восприятия. Не знаю, способен ли убить звук, достигший подобной силы? Но думаю, если бы он еще продлился — то смог бы. В отчаянии я напрасно зажимал уши ладонями, согнулся в три погибели, присел на корточки и вдруг заметил, что я дрожу всем телом, как в лихорадке. Уверен, что охватившая меня конвульсивная дрожь была чисто физиологической реакцией организма на неслыханную мощность звука. Ведь испугаться в ту минуту я еще просто не успел. Я совсем одурел, оцепенел и был не в состоянии о чем-либо думать. Мне даже не пришло в голову, что грохот был ослаблен двухметровой толщиной стен подвала, уходившего на целый этаж йод землю.
   Я судорожно сжимал виски ладонями, мне казалось, будто голова моя сейчас расколется, дрожь попрежнему колотила меня. И в то же время самые нелепые мысли копошились в мозгу. Я возмущался тем, что кто-то опрокинул мой стакан и он откатился в сторону, на несколько шагов от меня. Я никак не мог понять, почему Момо, обхватив голову обеими руками, лежит ничком на полу, уткнувшись лицом в каменные плиты, и почему Мену так трясет его за плечи, а сама широко раскрывает рот, но не издает при этом ни звука.
   Впрочем, слова «вой», «грохот», «раскаты грома» не дают ни малейшего представления о силе обрушившегося на нас шума. Я не могу уточнить теперь, сколько времени он длился. Вероятно, несколько секунд. Я заметил, что он оборвался, только когда меня внезапно перестало трясти и Колен, сидевший все это время на полу по правую от меня руку, прошептал мне что-то на ухо, из чего я различил только одно слово — «шумище». Мне послышалось также какое-то жалобное подвывание. Это скулил Момо.
   Я осторожно отвел ладони от мучительно ноющих ушей, и стоны Момо стали громче, я услышал также, как Мену уговаривает и утешает его на местном диалекте. Потом скулеж Момо прекратился, Мену замолчала, и после нечеловеческого грохота, обрушившегося на нас, в подвале залегла тишина, такая неестественно глубокая, такая мучительная, что и меня охватило желание завыть. Казалось, именно этот неистовый грохот поддерживал меня, а теперь, когда он стих, я словно повис в пустоте.
   Я не мог пошевелить ни рукой, ни ногой, и поле моего зрения настолько сузилось, что, кроме Момо и Мену, которые лежали рядом со мной на полу, я никого не видел, даже Колена, хотя, как он утверждал впоследствии, он за все это время не сдвинулся с места.
   Меня охватило чувство ужаса, порожденное, как ни странно, наступившей тишиной. Я задыхался, весь покрылся; испариной. Я снял, вернее, сорвал с себя пуловер, который надел, отправляясь в подвал. Но я не испытал почти никакого облегчения. Крупные капли пота текли у меня по лбу, скатывались по щекам, струились по груди и вдоль спины. Меня мучила безумная жажда, губы запеклись, во рту так пересохло, что язык прилип к небу. Спустя мгновенье я заметил, что сижу с открытым ртом и дышу часто и прерывисто, как охотничий пес, но ощущение удушья от этого не проходит. Меня вдруг подмяла волна нечеловеческой усталости, и, сидя на полу, привалившись спиной к бочке, я почувствовал, что не в силах даже шевельнуться, вымолвить хоть слово.
   Все хранили полное молчание. В подвале царила немота склепа, нельзя было уловить ни единого звука, кроме тяжкого, свистящего дыхания. Правда, теперь я различал лица друзей, но как бы сквозь туман, да к тому же я совсем ослаб, меня мутило, как перед обмороком. Я закрыл глаза. Усилие, которое потребовалось, чтобы оглянуться вокруг, исчерпало мои последние силы. Я ни о чем не думал, не задавал себе никаких вопросов, даже не попытался понять, почему я задыхаюсь. Как смертельно раненный зверь, я беспомощно забился в угол, обливаясь ручьями пота, прерывисто и тяжело дыша, и сердце мое затопила смертная тоска. Я был совершенно уверен, что умираю.
   Внезапно передо мной возникло лицо Тома, постепенно черты его становились все более отчетливыми. Он был до пояса голый, бледный как полотно и весь взмок от пота. Он выдохнул:
   — Раздевайся!
   Я удивился, что сам не додумался до этого. Я снял с себя рубашку и майку. Тома помог мне. К великому счастью, я не надел сапог с ботфортами, потому что даже с помощью Тома мне не удалось бы стащить их с ног. Каждое движение стоило неимоверного труда. Я трижды делал передышку, снимая с себя брюки, и стянул их только благодаря Тома.
   Почти касаясь губами моего уха, он проговорил:
   — Термометр... над краном... семьдесят градусов...
   Я отчетливо расслышал каждое его слово, но не вдруг сообразил, что Тома по градуснику, висящему над водопроводным краном, определил: температура в подвале поднялась с +13 до +70о С. Мне сразу стало легче. Я понял, что умираю не от какой-то неведомой болезни, а умираю от жары. Слова «я умираю» для меня все еще оставались образом. Я не в состоянии был даже представить себе, что температура в подвале может подняться еще выше и стать действительно смертельной. Ведь ничто в моем предшествующем жизненном опыте не подсказывало мне такой ситуации, когда кто-то погиб от жары в подвале.
   Мне удалось встать на колени и ценою невероятного напряжения доползти на четвереньках до бака, где мы полоскали бутылки. Уцепившись обеими руками за его край — в глазах у меня было темно, я задыхался, сердце, казалось, вот-вот выпрыгнет из груди, — я приподнялся, встал на ноги и погрузил голову и руки в воду. И сразу же меня охватило восхитительное ощущение свежести, вероятно, вода в баке еще не успела нагреться. Я простоял так довольно долго и не захлебнулся, конечно, лишь потому, что уперся ладонями в дно бака, — это удерживало меня на поверхности. Тут только я заметил, что глотаю эту грязную, смешанную с вином воду, оставшуюся здесь после мытья бутылок. Зато теперь я мог держаться на ногах и довольно отчетливо видел своих приятелей. Кроме Колена — а он, вероятно, слышал, что сказал мне Тома, — все были по-прежнему одеты. Пейсу вроде бы спал, глаза его были закрыты. Просто непостижимо, но Момо все еще был в своем толстом свитере. Он неподвижно лежал на полу, голова его покоилась на коленях Мену. А сама Мену с закрытыми глазами сидела, прислонившись к бочке, и ее бескровное худое лицо казалось сейчас лицом покойницы. Совсем обессилевший Мейсонье смотрел на меня глазами, полными отчаяния. Я понял, что он видел, как я пил, и сам умирает от жажды, но не в силах добраться до бачка.