Страница:
В ту самую минуту, когда, почувствовав на себе мой взгляд, Эвелина открыла глаза, раздался выстрел, затем — второй, и четверть секунды спустя — третий. Мое изумление сразу же сменилось тревогой. Пейсу и Колен провели ночь в засаде, сейчас им полагалось бы возвратиться восвояси. Днем барсук никогда не решится выйти на промысел. А если бы и решился, неужели Колен и Пейсу стреляли бы трижды, чтобы его уложить? Я вскочил, торопливо натянул брюки.
— Эвелина, беги во въездную башню, скажешь Мейсонье, чтобы взял ружье, отпер ворота и ждал меня.
Месяц назад я счел более разумным раздать ружья на руки, с тем чтобы каждый хранил свое личное оружие у себя в комнате. В случае ночного нападения у нас было три ружья во въездной башне, три в донжоне и ружье Жаке в маленьком замке, кроме тех случаев, когда Жаке, как сегодня, ночевал у Мьетты.
Эвелина босиком, в ночной рубашке бросилась к Мейсонье, а я, на ходу застегиваясь, выскочил из спальни, и в ту же минуту на пороге своей комнаты появился Тома, голый до пояса, в пижамных брюках.
— Что случилось?
— Берите оба свои ружья и становитесь у въездной башни. Ни шагу оттуда. Будете охранять Мальвиль. Да поживее. Не тратьте время на одевание!
Прыгая через три ступеньки, я слетел по винтовой лестнице и столкнулся с Жаке, выходящим из комнаты Мьетты. Он оказался проворней, чем Тома, — на нем были брюки, в руках ружье. Не обменявшись ни словом, мы оба бросились к воротам.
Добежав до середины внешнего двора, мы услышали со стороны Рюны пятый выстрел. Я остановился, зарядил ружье и выстрелил в воздух. Я надеялся, наши друзья поймут: мы рядом. Я помчался дальше. И увидел, как Мейсонье с ружьем в руках открывает ворота. Я издали крикнул ему:
— Беги, беги, я за тобой.
Пока я останавливался, чтобы выстрелить, Жаке опередил меня. Выскочив следом за ним из ворот, я пустился вниз по склону, но, услышав за собой чьето дыхание, обернулся и увидел Эвелину — босая, в ночной рубашке, она неслась во весь дух, пытаясь меня догнать.
Не помня себя от гнева, я остановился, схватил ее за руку, встряхнул и крикнул:
— Черт бы тебя драл! Куда тебя несет? Сию же минуту назад!
Она закричала, тараща обезумевшие глаза:
— Не хочу! Я от тебя не уйду!
— Назад! — зарычал я.
Перебросив ружье из правой руки в левую, я со всего маха отвесил ей две затрещины. Она повиновалась, как побитая собачонка, и медленно, до ужаса медленно, попятилась к воротам, глядя на меня перепуганными глазами.
— Назад! — рычал я.
Я терял драгоценные секунды! А Кати и Тома все еще не видно! Впрочем, им я все равно не мог бы ее поручить! Да и Мену тоже — у распахнутых ворот она пыталась удержать Момо, обеими руками вцепившись в его рубаху.
Вскинув Эвелину на плечо, я бегом вернулся к воротам и, как мешок, сбросил ее во дворе.
В это мгновение рубаха Момо затрещала, он вырвался из рук матери и бегом ринулся вниз по склону к Рюне.
— Момо, Момо! — в отчаянии кричала Мену, бросаясь следом за ним.
А тех двоих по-прежнему нет как нет! Чудовищно! Наверняка она наводит красоту. А он ее ждет!
Бросив Эвелину, я помчался по дороге, обогнал Мену, которая мелко семенила своими худыми короткими ногами крикнул «Момо! Момо!» Но я уже знал — мне его не догнать. Он бежал, как бегают дети, почти не отрывая ног от земли, но очень быстро, совсем не задыхаясь. Крутой поворот вывел меня к старице, и я увидел не оборачиваясь — нижняя часть дороги шла здесь почти параллельно верхней, — как Мену бежит что есть силы, а ее догоняет Эвелина! Я обомлел от этого чудовищного самовольства. Не знаю почему, но теперь я уже не сомневался, что Кати с Тома тоже бросят свой пост и побегут за нами, и Мальвиль останется без охраны. Все наше имущество, все наши запасы, наши животные — все будет брошено на произвол судьбы: кто вошел, тот и взял! Я бежал, в отчаянии стиснув зубы, сердце колотилось о ребра, горло сжимало до боли. Я был вне себя от ярости и тревоги.
Выскочив к Рюне, я еще издали увидел застывших цепочкой спиной ко мне Пейсу, Колена, Мейсонье и Жаке с ружьями в руках. Они не двигались. Не разговаривали. Казалось, они окаменели. Я не мог понять, что их так потрясло, потому что видел только их спины. Во всяком случае, они не были похожи на людей, которым грозит опасность, которым надо защищаться или на охваченных страхом. Они онемели, обратились в статуи и, даже услышав, что я бегу, не обернулись.
Наконец я добежал до них, но они не вышли из своего оцепенения, даже не посторонились. И тут я увидел, увидел сам.
Метрах в двенадцати ниже нас по склону десятка два оборванных, дошедших до последней степени истощения людей — не бледных, а каких-то желтовато-серых, — кожа на лицах висит, некоторые ослабели настолько, что не могут смотреть прямо и зловеще косят, — сидят на корточках или лежат плашмя на нашей ниве и, пугливо повизгивая, пожирают еще не созревшие колосья. Они даже не успевают вылущить как следует зерно, они съедают колос целиком. Я замечаю, что рты у них вымазаны чем-то зеленым — значит, прежде чем наткнуться на нашу пшеницу, они пытались есть траву. Они похожи на остовы животных; в косящих глазах сверкают страх и жадность. Запихивая колосья себе в пасть, они искоса поглядывают на нас. А поперхнувшись, выплевывают свою жвачку в горсть и заглатывают ее снова. Есть среди них и женщины. Их можно отличить только по более длинным волосам, потому что от устрашающей худобы исчезли все внешние признаки пола. Ружей у них нет. Но рядом с ними, брошенные среди колосьев, лежат вилы и дубины.
Вид их внушал такую жалость, что я не сразу сообразил, что они уже погубили четверть нашего урожая и, если мы срочно не примем меры, загубят его целиком. И не только то, что они съедят большую часть колосьев они просто вытопчут или поломают, ведь они лежат на них. А зерно, которое они истребляют и пожирают, — это наша жизнь. Если позволить безнаказанно уничтожать хлеб Мальвиля, его обитатели тоже превратятся в изголодавшуюся бродячую банду. Потому что я уверен — это только первая ласточка. Увидев, что земля оживает, покрывается зеленью, они вышли на поиски пищи.
Пейсу стоял рядом со мной. Но казалось, он даже не замечал моего присутствия. Пот ручьями стекал по его лицу.
— Мы уже все перепробовали, — заговорил Колен, задыхаясь от гнева и горя. — Уговаривали и бранились, даже в воздух стреляли. Бросали в них камни. Представляешь, камни, а им хоть бы что, прикроют голову рукой и продолжают жрать!
— Да кто эти люди? — спросил Мейсонье, и в голосе его прозвучала такая растерянность, что в другую минуту я не преминул бы посмеяться над ним. — Откуда взялись? — И в бессильной ярости он закричал на местном диалекте: — Убирайтесь вы отсюда, черт вас дери! Вы нам весь хлеб повытоптали. А мыто что будем есть?
— Эх, чего там, — сказал Колен, — по-каковски с ними ни говори, они все равно не отвечают. Жрут себе, и все тут. А мы-то грешили на несчастного барсука.
— А если разогнать их прикладами? — хрипло спросил Пейсу.
Я помотал головой. Не следует полагаться на их слабость. Загнанный зверь способен на все. И потом, приклады против вил — слишком уж неравной будет борьба. Нет. Я знаю, каков единственный разумный выход. И мои товарищи знают. Но я не могу. Стоя на краю пашни с ружьем в руках-предохранитель спущен, пуля послана в ствол, палец на спусковом крючке, — я, мало сказать, колеблюсь. Вопреки велению рассудка, я не могу шелохнуться. Я оцепенел, как все.
Единственный, кому не стоится на месте, — это Момо. Я знал, как легко он возбудим, но в таком неистовстве я его ни разу еще не видел. Он топает ногами, воздевает руки к небу, трясет кулаком, рычит. Его затопила безумная ярость. Обратив ко мне взъерошенную голову и горящие глаза, он голосом и жестами заклинает меня положить конец грабежу.
— А-хе! А-хе! (Наш хлеб, наш хлеб!) — пронзительно кричит он.
Должно быть, грабители дрались между собой или же с другой бандой, потому что одежда их вся в лохмотьях, и сквозь эти грязные, черные, как земля, лохмотья видны ляжки, груди, спины. Когда одна из этих несчастных женщин на четвереньках переползала от колоса к колосу, ее дряблые, сморщенные груди волочились по земле. На ней хоть были туфли, но у большинства ноги в обмотках. Среди них ни детей, ни подростков, ни стариков. Те, у кого сопротивляемость меньше, погибли. Перед нами люди «в расцвете лет». В применении к этим скелетам такое выражение кажется жестокой насмешкой. Я поражен тем, как торчат у них тазовые кости, какими огромными кажутся колени, лопатки, ключицы. Когда они жуют, видно, как движутся челюстные мышцы. Кожа, обтягивающая кости, висит сморщенным мешком, от них исходит какой-то затхлый запах, от него мутит и к горлу подступает комок.
— А-хе! А-хе! — вопит Момо, обеими руками вцепившись в волосы, словно пытаясь снять с себя скальп.
Правой рукой я сжимаю ружье, но оно по-прежнему опущено дулом к земле. Я не в силах вскинуть его на плечо. Я испытываю жгучую ненависть к этим чужакам, к этим грабителям, потому что они пожирают нашу жизнь. И еще потому, что и мы, мальвильцы, станем такими же, если позволим расхищать наше добро. Но в то же время я охвачен смешанной с омерзением жалостью, которая перевешивает ненависть и лишает меня сил.
— А-хе! А-хе! — воет Момо, дошедший до крайней степени возбуждения.
И вдруг, стремительно пробежав десять метров, отделяющих нас от банды, он с воем набрасывается на ближайшего грабителя и молотит его кулаком, пинает ногами.
— Момо! Момо! — кричит Мену.
Кто-то засмеялся — кажется, Пейсу. Меня тоже разбирает смех. От любви к Момо, потому что эта нелепая детская выходка так в его духе. И еще потому, что все, что делает Момо, нельзя принимать всерьез — ведь Момо живет как бы вне рамок суровой повседневности, Момо «в счет не идет». Я представить себе не могу, что с Момо вообще может чтонибудь случиться, мы его так всегда берегли — и Мену, и дядя, и я, и все мои товарищи.
С опозданием на полсекунды увидел я дикий взгляд чужака. С опозданием на четверть секунды — взмах вил. Я думал, что успею выстрелить. Но не успел. Зубья вил вонзились в сердце Момо в тот самый миг, когда моя пуля настигла его врага, пробив ему горло.
Оба упали одновременно. Я услышал нечеловеческий вопль, увидел, как Мену ринулась вперед и рухнула на тело сына. Тогда я как автомат двинулся вперед, стреляя на ходу. Справа и слева от меня цепочкой двинулись мои товарищи, они тоже стреляли. Мы стреляли не целясь. В голове у меня было пусто. Я твердил про себя: «Момо убит», но ничего не чувствовал. Я шел вперед и стрелял. Идти уже было некуда — мы подошли вплотную к ниве. Но мы все равно механически, мерно шли вперед, словно косцы в поле.
Уже никто не шевелился, а мы все еще стреляли. Пока не кончились патроны.
— Эвелина, беги во въездную башню, скажешь Мейсонье, чтобы взял ружье, отпер ворота и ждал меня.
Месяц назад я счел более разумным раздать ружья на руки, с тем чтобы каждый хранил свое личное оружие у себя в комнате. В случае ночного нападения у нас было три ружья во въездной башне, три в донжоне и ружье Жаке в маленьком замке, кроме тех случаев, когда Жаке, как сегодня, ночевал у Мьетты.
Эвелина босиком, в ночной рубашке бросилась к Мейсонье, а я, на ходу застегиваясь, выскочил из спальни, и в ту же минуту на пороге своей комнаты появился Тома, голый до пояса, в пижамных брюках.
— Что случилось?
— Берите оба свои ружья и становитесь у въездной башни. Ни шагу оттуда. Будете охранять Мальвиль. Да поживее. Не тратьте время на одевание!
Прыгая через три ступеньки, я слетел по винтовой лестнице и столкнулся с Жаке, выходящим из комнаты Мьетты. Он оказался проворней, чем Тома, — на нем были брюки, в руках ружье. Не обменявшись ни словом, мы оба бросились к воротам.
Добежав до середины внешнего двора, мы услышали со стороны Рюны пятый выстрел. Я остановился, зарядил ружье и выстрелил в воздух. Я надеялся, наши друзья поймут: мы рядом. Я помчался дальше. И увидел, как Мейсонье с ружьем в руках открывает ворота. Я издали крикнул ему:
— Беги, беги, я за тобой.
Пока я останавливался, чтобы выстрелить, Жаке опередил меня. Выскочив следом за ним из ворот, я пустился вниз по склону, но, услышав за собой чьето дыхание, обернулся и увидел Эвелину — босая, в ночной рубашке, она неслась во весь дух, пытаясь меня догнать.
Не помня себя от гнева, я остановился, схватил ее за руку, встряхнул и крикнул:
— Черт бы тебя драл! Куда тебя несет? Сию же минуту назад!
Она закричала, тараща обезумевшие глаза:
— Не хочу! Я от тебя не уйду!
— Назад! — зарычал я.
Перебросив ружье из правой руки в левую, я со всего маха отвесил ей две затрещины. Она повиновалась, как побитая собачонка, и медленно, до ужаса медленно, попятилась к воротам, глядя на меня перепуганными глазами.
— Назад! — рычал я.
Я терял драгоценные секунды! А Кати и Тома все еще не видно! Впрочем, им я все равно не мог бы ее поручить! Да и Мену тоже — у распахнутых ворот она пыталась удержать Момо, обеими руками вцепившись в его рубаху.
Вскинув Эвелину на плечо, я бегом вернулся к воротам и, как мешок, сбросил ее во дворе.
В это мгновение рубаха Момо затрещала, он вырвался из рук матери и бегом ринулся вниз по склону к Рюне.
— Момо, Момо! — в отчаянии кричала Мену, бросаясь следом за ним.
А тех двоих по-прежнему нет как нет! Чудовищно! Наверняка она наводит красоту. А он ее ждет!
Бросив Эвелину, я помчался по дороге, обогнал Мену, которая мелко семенила своими худыми короткими ногами крикнул «Момо! Момо!» Но я уже знал — мне его не догнать. Он бежал, как бегают дети, почти не отрывая ног от земли, но очень быстро, совсем не задыхаясь. Крутой поворот вывел меня к старице, и я увидел не оборачиваясь — нижняя часть дороги шла здесь почти параллельно верхней, — как Мену бежит что есть силы, а ее догоняет Эвелина! Я обомлел от этого чудовищного самовольства. Не знаю почему, но теперь я уже не сомневался, что Кати с Тома тоже бросят свой пост и побегут за нами, и Мальвиль останется без охраны. Все наше имущество, все наши запасы, наши животные — все будет брошено на произвол судьбы: кто вошел, тот и взял! Я бежал, в отчаянии стиснув зубы, сердце колотилось о ребра, горло сжимало до боли. Я был вне себя от ярости и тревоги.
Выскочив к Рюне, я еще издали увидел застывших цепочкой спиной ко мне Пейсу, Колена, Мейсонье и Жаке с ружьями в руках. Они не двигались. Не разговаривали. Казалось, они окаменели. Я не мог понять, что их так потрясло, потому что видел только их спины. Во всяком случае, они не были похожи на людей, которым грозит опасность, которым надо защищаться или на охваченных страхом. Они онемели, обратились в статуи и, даже услышав, что я бегу, не обернулись.
Наконец я добежал до них, но они не вышли из своего оцепенения, даже не посторонились. И тут я увидел, увидел сам.
Метрах в двенадцати ниже нас по склону десятка два оборванных, дошедших до последней степени истощения людей — не бледных, а каких-то желтовато-серых, — кожа на лицах висит, некоторые ослабели настолько, что не могут смотреть прямо и зловеще косят, — сидят на корточках или лежат плашмя на нашей ниве и, пугливо повизгивая, пожирают еще не созревшие колосья. Они даже не успевают вылущить как следует зерно, они съедают колос целиком. Я замечаю, что рты у них вымазаны чем-то зеленым — значит, прежде чем наткнуться на нашу пшеницу, они пытались есть траву. Они похожи на остовы животных; в косящих глазах сверкают страх и жадность. Запихивая колосья себе в пасть, они искоса поглядывают на нас. А поперхнувшись, выплевывают свою жвачку в горсть и заглатывают ее снова. Есть среди них и женщины. Их можно отличить только по более длинным волосам, потому что от устрашающей худобы исчезли все внешние признаки пола. Ружей у них нет. Но рядом с ними, брошенные среди колосьев, лежат вилы и дубины.
Вид их внушал такую жалость, что я не сразу сообразил, что они уже погубили четверть нашего урожая и, если мы срочно не примем меры, загубят его целиком. И не только то, что они съедят большую часть колосьев они просто вытопчут или поломают, ведь они лежат на них. А зерно, которое они истребляют и пожирают, — это наша жизнь. Если позволить безнаказанно уничтожать хлеб Мальвиля, его обитатели тоже превратятся в изголодавшуюся бродячую банду. Потому что я уверен — это только первая ласточка. Увидев, что земля оживает, покрывается зеленью, они вышли на поиски пищи.
Пейсу стоял рядом со мной. Но казалось, он даже не замечал моего присутствия. Пот ручьями стекал по его лицу.
— Мы уже все перепробовали, — заговорил Колен, задыхаясь от гнева и горя. — Уговаривали и бранились, даже в воздух стреляли. Бросали в них камни. Представляешь, камни, а им хоть бы что, прикроют голову рукой и продолжают жрать!
— Да кто эти люди? — спросил Мейсонье, и в голосе его прозвучала такая растерянность, что в другую минуту я не преминул бы посмеяться над ним. — Откуда взялись? — И в бессильной ярости он закричал на местном диалекте: — Убирайтесь вы отсюда, черт вас дери! Вы нам весь хлеб повытоптали. А мыто что будем есть?
— Эх, чего там, — сказал Колен, — по-каковски с ними ни говори, они все равно не отвечают. Жрут себе, и все тут. А мы-то грешили на несчастного барсука.
— А если разогнать их прикладами? — хрипло спросил Пейсу.
Я помотал головой. Не следует полагаться на их слабость. Загнанный зверь способен на все. И потом, приклады против вил — слишком уж неравной будет борьба. Нет. Я знаю, каков единственный разумный выход. И мои товарищи знают. Но я не могу. Стоя на краю пашни с ружьем в руках-предохранитель спущен, пуля послана в ствол, палец на спусковом крючке, — я, мало сказать, колеблюсь. Вопреки велению рассудка, я не могу шелохнуться. Я оцепенел, как все.
Единственный, кому не стоится на месте, — это Момо. Я знал, как легко он возбудим, но в таком неистовстве я его ни разу еще не видел. Он топает ногами, воздевает руки к небу, трясет кулаком, рычит. Его затопила безумная ярость. Обратив ко мне взъерошенную голову и горящие глаза, он голосом и жестами заклинает меня положить конец грабежу.
— А-хе! А-хе! (Наш хлеб, наш хлеб!) — пронзительно кричит он.
Должно быть, грабители дрались между собой или же с другой бандой, потому что одежда их вся в лохмотьях, и сквозь эти грязные, черные, как земля, лохмотья видны ляжки, груди, спины. Когда одна из этих несчастных женщин на четвереньках переползала от колоса к колосу, ее дряблые, сморщенные груди волочились по земле. На ней хоть были туфли, но у большинства ноги в обмотках. Среди них ни детей, ни подростков, ни стариков. Те, у кого сопротивляемость меньше, погибли. Перед нами люди «в расцвете лет». В применении к этим скелетам такое выражение кажется жестокой насмешкой. Я поражен тем, как торчат у них тазовые кости, какими огромными кажутся колени, лопатки, ключицы. Когда они жуют, видно, как движутся челюстные мышцы. Кожа, обтягивающая кости, висит сморщенным мешком, от них исходит какой-то затхлый запах, от него мутит и к горлу подступает комок.
— А-хе! А-хе! — вопит Момо, обеими руками вцепившись в волосы, словно пытаясь снять с себя скальп.
Правой рукой я сжимаю ружье, но оно по-прежнему опущено дулом к земле. Я не в силах вскинуть его на плечо. Я испытываю жгучую ненависть к этим чужакам, к этим грабителям, потому что они пожирают нашу жизнь. И еще потому, что и мы, мальвильцы, станем такими же, если позволим расхищать наше добро. Но в то же время я охвачен смешанной с омерзением жалостью, которая перевешивает ненависть и лишает меня сил.
— А-хе! А-хе! — воет Момо, дошедший до крайней степени возбуждения.
И вдруг, стремительно пробежав десять метров, отделяющих нас от банды, он с воем набрасывается на ближайшего грабителя и молотит его кулаком, пинает ногами.
— Момо! Момо! — кричит Мену.
Кто-то засмеялся — кажется, Пейсу. Меня тоже разбирает смех. От любви к Момо, потому что эта нелепая детская выходка так в его духе. И еще потому, что все, что делает Момо, нельзя принимать всерьез — ведь Момо живет как бы вне рамок суровой повседневности, Момо «в счет не идет». Я представить себе не могу, что с Момо вообще может чтонибудь случиться, мы его так всегда берегли — и Мену, и дядя, и я, и все мои товарищи.
С опозданием на полсекунды увидел я дикий взгляд чужака. С опозданием на четверть секунды — взмах вил. Я думал, что успею выстрелить. Но не успел. Зубья вил вонзились в сердце Момо в тот самый миг, когда моя пуля настигла его врага, пробив ему горло.
Оба упали одновременно. Я услышал нечеловеческий вопль, увидел, как Мену ринулась вперед и рухнула на тело сына. Тогда я как автомат двинулся вперед, стреляя на ходу. Справа и слева от меня цепочкой двинулись мои товарищи, они тоже стреляли. Мы стреляли не целясь. В голове у меня было пусто. Я твердил про себя: «Момо убит», но ничего не чувствовал. Я шел вперед и стрелял. Идти уже было некуда — мы подошли вплотную к ниве. Но мы все равно механически, мерно шли вперед, словно косцы в поле.
Уже никто не шевелился, а мы все еще стреляли. Пока не кончились патроны.
Глава XIV
В первые дни никто, кроме Мену, не осознал по-настоящему гибели Момо; мы как-то не до конца поверили в нее, да к тому же в течение двух недель после набега банды, которую мы уничтожили, нам пришлось с утра до вечера работать не разгибая спины.
Первым делом надо было похоронить убитых. Страшная это была работа, и осложнялась она еще тем, что я запретил приближаться к трупам. Я боялся, как бы от пришельцев мы не набрались паразитов — паразиты занесут к нам эпидемии, а против них мы бессильны. Я помнил, что блохи переносят чуму, а вши сыпной тиф. От нас требовалась особая осторожность еще и потому, что несчастные бродяги были до крайности измождены и, судя по обмоткам на ногах, пришли издалека.
Рядом с местом побоища мы выкопали яму, в яму набросали охапки хвороста, на него уложили поленья, так что верхний ряд приходился как раз на уровне поля. Потом, сделав затяжную петлю на конце длинного шеста, мы накидывали ее на ноги очередного мертвеца и, держась на расстоянии, волоком подтаскивали его к вершине костра. Всего убитых было восемнадцать, в том числе пять женщин.
В одиннадцать часов вечера мы бросили последнюю лопату земли на еще тлеющую золу. Я считал, что не следует возвращаться в Мальвиль в той самой одежде, в какой мы работали. Я позвонил в колокол у ворот въездной башни и, когда Кати открыла нам, сказал ей, чтобы они вдвоем с Мьеттой вынесли за ворота два чана с водой, в которых стирали белье. В эти чаны мы сбросили всю одежду, в том числе нательное белье, и нагишом вернулись в замок, где по очереди приняли душ в ванной комнате донжона. Затем тщательно осмотрели друг друга, но паразитов не обнаружили. На другой день перед воротами въездной башни разожгли большой костер и долго кипятили в чанах одежду, только после этого мы внесли ее во двор и разложили сушить на солнце.
Мы вшестером поужинали в большой зале. Кати прислуживала нам. Эвелина тоже была здесь, но я не сказал ей ни слова, да и она сама не посмела подойти ко мне. Мьетта, Фальвина и Мену бодрствовали у тела Момо во въездной башне. За едой все молчали. Я был разбит усталостью, мои чувства словно бы притупились. Кроме простого животного удовлетворения от того, что я ем, пью и силы мои восстанавливаются, я испытывал лишь неодолимое желание спать.
Но о сне не могло быть и речи. В тот же вечер, сразу после ужина, надо было провести собрание и принять важные решения. Я настоял, чтобы на собрание не звали женщин. Мне предстояло высказать Тома много неприятных истин, и я не хотел, чтобы их слышала Кати. Не хотел я также, чтобы Эвелина — из своей спальни я ее не выставил, но не разговаривал с ней — присутствовала при наших спорах.
На лицах собравшихся лежала печать усталости и скорби. Я начал говорить без нажима, осторожно выбирая слова. Сказал, что мы пережили трудные часы. И наделали ошибок... Надо вместе подвести итоги дня. Но сначала пусть каждый выскажет свое мнение о случившемся.
Настало долгое молчание.
— Начинай ты, Колен, — сказал я.
— Я чего ж, — заговорил Колен охрипшим голосом, ни на кого не глядя. — Жалко Момо, но и других убитых тоже жалко.
— Теперь ты, Мейсонье.
— Я считаю, что мы были плохо организованы, — сказал Мейсонье, — и было много нарушений дисциплины.
Он высказал все это, тоже ни на кого не глядя.
— Ты, Пейсу.
Пейсу приподнял могучие плечи и положил на стол свои огромные ручищи.
— Что ж, — сказал он. — Бедняга Момо вроде бы сам виноват. И все ж таки Колен верно говорит...
Он умолк.
— Ты, Жаке.
— Я согласен с Коленом.
— Ты, Тома.
Я нарочно назвал его последним, чтобы подчеркнуть свою холодность, но он сам, как бы заранее предвидя ее, не сел рядом со мной на место Эвелины, хотя оно было свободно. Тома выпрямился. Он не оборачивался ко мне, он глядел прямо перед собой, и я видел только его застывший профиль. Он сидел очень прямо, даже как-то неестественно прямо, но сунул руки в карманы, что было ему вообще несвойственно. Я тут же подумал, что он прячет руки не ради того, чтобы придать себе развязный вид, а потому, наверное, что они у него слегка дрожат.
Тома заговорил, голос плохо ему повиновался.
— Поскольку Мейсонье упомянул о нарушениях дисциплины, я хочу сказать, что ставлю себе в вину два нарушения. Во-первых, когда началась стрельба, Эмманюэль сказал мне, чтобы я не одевался, а, взяв ружье, бежал в чем есть вниз. А я задержался, чтобы одеться, и спустился к въездной башне слишком поздно, и потому не помог Мену удержать Момо.
Он судорожно глотнул.
— Во-вторых, Эмманюэль приказал мне вместе с Кати нести караул на валу, а я своевольно решил бежать на подмогу к Рюне. Я сознаю, что совершил серьезную ошибку, бросив Мальвиль без всякой охраны. Если бы банда, с которой нам пришлось столкнуться, была организованна, она могла бы разделиться надвое — одна группа, напавшая на наши посевы, отвлекла бы нас к Рюне, а вторая тем временем завладела бы замком.
Знай я Тома не так хорошо, как я его знал, я бы подумал, что он ловчит. Ведь, сам себя обвинив, он выбил оружие из наших рук. Как выступить с обвинительной речью против того, кто сам себя обвиняет? Но я знал — в действительности устами Тома говорила суровая требовательность к себе самому. Единственная его хитрость, если только уместно употребить здесь это слово, состояла в том, что он постарался выгородить жену. Это было трогательно, но и довольно опасно. Потому что у меня были некоторые соображения насчет того, какую роль в его неподчинении приказу сыграла Кати, и об этом-то я и собирался поговорить.
— Я очень ценю твою откровенность, Тома, — сказал я все так же без нажима. — Но мне сдается, что ты слишком выгораживаешь Кати. Ответь мне: это она потребовала, чтобы вы сначала оделись?
Я поглядел на него. Я знал, лгать он не станет.
— Да, — ответил Тома, и голос его дрогнул. — Но поскольку я с ней согласился, стало быть, за наше опоздание ответственность несу я.
Нелегко далось ему это признание. Тома был как на дыбе. И все-таки я от него не отстану.
— А когда вы оказались на валу, это Кати предложила сбегать к Рюне поглядеть, что там делается?
— Да, — ответил Тома, покраснев до корней волос. — Но я виноват, что согласился. Значит, за эту ошибку отвечаю один я.
— Виноваты вы оба, — оборвал его я. — У Кати те же права и те же обязанности, что у всех нас.
— Не считая того, — стиснув зубы, проговорил Тома, — что она не имеет права присутствовать на собрании, где ты ее критикуешь.
— Я просто хотел избавить ее от этого. Но если, по-твоему, мы должны ее выслушать, позови ее. Мы подождем.
Молчание. Все смотрят на него. Он опустил глаза, руки засунуты глубоко в карманы. Губы дрожат.
— Не стоит, — наконец выговорил он.
— В таком случае предлагаю обсудить точку зрения Колена — если не ошибаюсь, ее разделяют Пейсу и Жаке.
— Я еще не кончил, — сказал Тома.
— Ну так говори скорее! — нетерпеливо воскликнул я. — Заладил одно и то же. Никто тебе рта не зажимает!
— Я готов нести ответственность за последствия своих ошибок, — продолжал Тома, — и могу уйти с Кати из Мальвиля.
Я пожал плечами и, так как он молчал, спросил:
— Теперь кончил?
— Нет, — глухо отозвался Тома. — Поскольку впредь до особого решения я пока мальвилец, я имею право высказаться по вопросу, который мы обсуждаем.
— Высказывайся. Кто же тебе мешает?
Помолчав, он произнес чуть более уверенным тоном:
— Я не разделяю мнения Колена. По-моему, не следует сожалеть о том, что мы убили грабителей. Наоборот, я считаю, что Эмманюэль совершил ошибку, не решившись открыть стрельбу раньше. Не мешкай он так долго, Момо был бы сейчас жив.
В ответ не раздалось ни «ого» ни «вот как», не последовало того, что называется «волнение в зале», но на всех лицах выразилось неодобрение. Однако на сей раз я решил: не стану пускаться на хитрости. Не стану использовать «поддержку масс». Дело идет о слишком серьезных вещах.
— Ты не слишком тактично выразился, Тома, но в твоих словах есть доля истины, — спокойно произнес я. — Однако я возьму на себя смелость тебя поправить. Я совершил не одну ошибку, а целых две.
Я посмотрел на товарищей и замолчал. Я мог позволить себе помолчать. Я до крайности возбудил их внимание.
— Первая ошибка, — вновь заговорил я, — ошибка общего характера. Я проявил слабость по отношению к Эвелине. Показав пример того, как взрослый мужчина пляшет под дудку девчонки, я внес в нашу общину дух разболтанности и способствовал расшатыванию дисциплины. А конкретно это привело к тому, что, не будь у меня на руках Эвелины, когда я выбежал из замка и бросился к Рюне, я мог бы помочь Мену удержать Момо, хотя бы пока не подоспел Тома.
И, выдержав паузу, я добавил:
— Я, говорю это не для того, чтобы упиваться самокритикой, Тома. А для того, чтобы показать тебе, что я одинаково расцениваю и слабость, проявленную мной по отношению к Эвелине, и твою — по отношению к Кати.
— С той только разницей, что Эвелина тебе не жена, — заметил Тома.
— А по-твоему, это отягчающее обстоятельство? — холодно спросил я.
Он замолк, окончательно сбитый с толку. Думаю, он хотел сказать другое: то, что он муж Кати, смягчает, мол, его вину. Но разъяснять это при всех означало бы прямо признаться в своей слабости. У него сохранилось традиционное представление — в его случае более чем превратное — о роли мужчины в браке как главы семьи.
— Вторая ошибка: как сказал Тома, я слишком поздно решил открыть стрельбу по грабителям.
Мейсонье воздел обе руки к небу.
— Будем же справедливы! — заявил он решительно. — Если тут была ошибка, не ты один в ней виноват. Ни у кого из нас не поднималась рука выстрелить в этих горемык. Такие худющие! Такие голодные!
— Скажи, Тома, ты тоже испытал такое чувство? — спросил я.
— Да, — ответил он без колебаний.
Люблю в нем эту прямоту: он не солжет, даже если правда ему во вред.
— Тогда приходится сделать вывод, что в этой ошибке виноваты мы все, — сказал я.
— Да, но ты больше других, — возразил Тома, — потому что командуешь ты.
Я всплеснул руками и с горячностью воскликнул:
— Вот оно! В этом-то вся загвоздка! Разве я командую? Хорош командир, если из группы, которая якобы ему подчиняется, двое взрослых в разгар битвы нарушают приказы!
Нависло молчание. Я не спешил его прервать. Пусть еще потянется. И пусть Тома еще чуточку потомится.
— А по-моему, — сказал Колен, — здесь нет полной ясности. Собираем мы у нас в Мальвиле собрания, сообща принимаем на них решения. Ладно. На собраниях Эмманюэль играет первую скрипку. Но никто ни разу еще не сказал, что, если настанет чрезвычайное положение и рассуждать будет некогда, Эмманюэль должен взять на себя команду. А по-моему, так прямо и надо сказать. Чтобы все знали: если уж возникла опасность — приказу Эмманюэля повиноваться беспрекословно.
Мейсонье поднял руку.
— Наконец-то, — сказал он удовлетворенно. — Я о том и толковал, когда еще в самом начале говорил, что мы плохо организованы. Скажу больше, мы вели себя как самые последние растяпы. Все бежали кто куда, никто никого не слушал. Была минута, когда для защиты Мальвиля на валу оставались только Фальвина с Мьеттой. Хоть Мьетта и умеет стрелять, да у нее ружья-то не было!
— Ты прав, — покачал своей огромной башкой Пейсу. — Настоящий бардак. На пашне у Рюна оказался бедняжка Момо, а ему там делать было нечего. И Мену туда прибежала из-за Момо, а ей тоже незачем было туда соваться. А тут еще Эвелина, которая хвостом ходит за Эмманюэлем. Да еще...
Он осекся и покраснел до ушей. В пылу красноречия он едва не включил в свой перечень Тома. Воцарилось молчание. Тома, не вынимая рук из карманов, сидел, ни на кого не глядя. Колен, поблескивая глазами, улыбался мне своей улыбочкой.
— А ты тоже сообразил, — вдруг сказал Пейсу, протянув в сторону Тома, чуть ли не через весь стол, длинную ручищу с громадной пятерней. — Сообразил, — повторил он громовым голосом. — Уйду из Мальвиля с Кати! Ничего глупее придумать не мог?
— Совершенно с тобой согласен, — немедленно поддержал я.
— И куда бы ты, интересно знать, пошел, кретин? — спросил Пейсу, и в тоне, каким было произнесено это ругательство, слышалась безграничная дружеская нежность.
Колен рассмеялся, как всегда в самую нужную минуту. Смех его прозвучал удивительно искренно.
— Эх дурья твоя башка, Жаке, — проворчал Пейсу.
И мы все, глядя на Жаке, рассмеялись, как только что смеялись над Тома. Кто бы мог подумать, что после всей той крови, которая пролилась с обеих сторон, мы сможем так скоро развеселиться. Впрочем, веселье — не то слово. Наш смех имел социальный смысл. Он скреплял наше единство. Тома, наделавший кучу ошибок — наш. Жаке — тоже. После всех испытаний наша коммуна реорганизовывалась, подтягивалась, укреплялась.
Погребение Момо было назначено на полдень, потом было решено причаститься. После утреннего собрания я ждал у себя в спальне тех, кто пожелает исповедаться.
Я выслушал Колена, Жаке и Пейсу. Еще до того, как каждый из этой троицы открыл рот, я уже знал, что их мучает. Что ж, если им кажется, что я могу избавить их от этого бремени, тем лучше. «Кому простите грехи, тому простятся, на ком оставите, на тех останутся». Сохрани меня бог вообразить, будто я обладаю этой непомерной властью! Ведь я порой сомневаюсь, под силу ли самому господу богу облегчить человеческую совесть. Впрочем, хватит! Не хочу никого огорчать такой ересью. Тем более что в этой области я не уверен решительно ни в чем.
После исповеди Колен сказал мне со своей обычной ухмылкой:
— Пейсу говорит: Фюльбер на исповеди все кишки вытянет, а потом еще отлает. У тебя подход другой.
— Этого только не хватало! — улыбнулся я в ответ. — Ты исповедуешься, чтобы на душе стало легче. Чего ради я буду взваливать на тебя лишнее бремя?
К великому моему удивлению, лицо Колена вдруг сделалось серьезным.
— Я не только для этого исповедуюсь. А еще для того, чтобы стать лучше.
При этих словах он даже покраснел, фраза эта ему самому показалась смешной. Я недоверчиво пожал плечами.
— Думаешь, это невозможно?
— Для тебя, пожалуй, и возможно. Но в большинстве случаев нет.
Первым делом надо было похоронить убитых. Страшная это была работа, и осложнялась она еще тем, что я запретил приближаться к трупам. Я боялся, как бы от пришельцев мы не набрались паразитов — паразиты занесут к нам эпидемии, а против них мы бессильны. Я помнил, что блохи переносят чуму, а вши сыпной тиф. От нас требовалась особая осторожность еще и потому, что несчастные бродяги были до крайности измождены и, судя по обмоткам на ногах, пришли издалека.
Рядом с местом побоища мы выкопали яму, в яму набросали охапки хвороста, на него уложили поленья, так что верхний ряд приходился как раз на уровне поля. Потом, сделав затяжную петлю на конце длинного шеста, мы накидывали ее на ноги очередного мертвеца и, держась на расстоянии, волоком подтаскивали его к вершине костра. Всего убитых было восемнадцать, в том числе пять женщин.
В одиннадцать часов вечера мы бросили последнюю лопату земли на еще тлеющую золу. Я считал, что не следует возвращаться в Мальвиль в той самой одежде, в какой мы работали. Я позвонил в колокол у ворот въездной башни и, когда Кати открыла нам, сказал ей, чтобы они вдвоем с Мьеттой вынесли за ворота два чана с водой, в которых стирали белье. В эти чаны мы сбросили всю одежду, в том числе нательное белье, и нагишом вернулись в замок, где по очереди приняли душ в ванной комнате донжона. Затем тщательно осмотрели друг друга, но паразитов не обнаружили. На другой день перед воротами въездной башни разожгли большой костер и долго кипятили в чанах одежду, только после этого мы внесли ее во двор и разложили сушить на солнце.
Мы вшестером поужинали в большой зале. Кати прислуживала нам. Эвелина тоже была здесь, но я не сказал ей ни слова, да и она сама не посмела подойти ко мне. Мьетта, Фальвина и Мену бодрствовали у тела Момо во въездной башне. За едой все молчали. Я был разбит усталостью, мои чувства словно бы притупились. Кроме простого животного удовлетворения от того, что я ем, пью и силы мои восстанавливаются, я испытывал лишь неодолимое желание спать.
Но о сне не могло быть и речи. В тот же вечер, сразу после ужина, надо было провести собрание и принять важные решения. Я настоял, чтобы на собрание не звали женщин. Мне предстояло высказать Тома много неприятных истин, и я не хотел, чтобы их слышала Кати. Не хотел я также, чтобы Эвелина — из своей спальни я ее не выставил, но не разговаривал с ней — присутствовала при наших спорах.
На лицах собравшихся лежала печать усталости и скорби. Я начал говорить без нажима, осторожно выбирая слова. Сказал, что мы пережили трудные часы. И наделали ошибок... Надо вместе подвести итоги дня. Но сначала пусть каждый выскажет свое мнение о случившемся.
Настало долгое молчание.
— Начинай ты, Колен, — сказал я.
— Я чего ж, — заговорил Колен охрипшим голосом, ни на кого не глядя. — Жалко Момо, но и других убитых тоже жалко.
— Теперь ты, Мейсонье.
— Я считаю, что мы были плохо организованы, — сказал Мейсонье, — и было много нарушений дисциплины.
Он высказал все это, тоже ни на кого не глядя.
— Ты, Пейсу.
Пейсу приподнял могучие плечи и положил на стол свои огромные ручищи.
— Что ж, — сказал он. — Бедняга Момо вроде бы сам виноват. И все ж таки Колен верно говорит...
Он умолк.
— Ты, Жаке.
— Я согласен с Коленом.
— Ты, Тома.
Я нарочно назвал его последним, чтобы подчеркнуть свою холодность, но он сам, как бы заранее предвидя ее, не сел рядом со мной на место Эвелины, хотя оно было свободно. Тома выпрямился. Он не оборачивался ко мне, он глядел прямо перед собой, и я видел только его застывший профиль. Он сидел очень прямо, даже как-то неестественно прямо, но сунул руки в карманы, что было ему вообще несвойственно. Я тут же подумал, что он прячет руки не ради того, чтобы придать себе развязный вид, а потому, наверное, что они у него слегка дрожат.
Тома заговорил, голос плохо ему повиновался.
— Поскольку Мейсонье упомянул о нарушениях дисциплины, я хочу сказать, что ставлю себе в вину два нарушения. Во-первых, когда началась стрельба, Эмманюэль сказал мне, чтобы я не одевался, а, взяв ружье, бежал в чем есть вниз. А я задержался, чтобы одеться, и спустился к въездной башне слишком поздно, и потому не помог Мену удержать Момо.
Он судорожно глотнул.
— Во-вторых, Эмманюэль приказал мне вместе с Кати нести караул на валу, а я своевольно решил бежать на подмогу к Рюне. Я сознаю, что совершил серьезную ошибку, бросив Мальвиль без всякой охраны. Если бы банда, с которой нам пришлось столкнуться, была организованна, она могла бы разделиться надвое — одна группа, напавшая на наши посевы, отвлекла бы нас к Рюне, а вторая тем временем завладела бы замком.
Знай я Тома не так хорошо, как я его знал, я бы подумал, что он ловчит. Ведь, сам себя обвинив, он выбил оружие из наших рук. Как выступить с обвинительной речью против того, кто сам себя обвиняет? Но я знал — в действительности устами Тома говорила суровая требовательность к себе самому. Единственная его хитрость, если только уместно употребить здесь это слово, состояла в том, что он постарался выгородить жену. Это было трогательно, но и довольно опасно. Потому что у меня были некоторые соображения насчет того, какую роль в его неподчинении приказу сыграла Кати, и об этом-то я и собирался поговорить.
— Я очень ценю твою откровенность, Тома, — сказал я все так же без нажима. — Но мне сдается, что ты слишком выгораживаешь Кати. Ответь мне: это она потребовала, чтобы вы сначала оделись?
Я поглядел на него. Я знал, лгать он не станет.
— Да, — ответил Тома, и голос его дрогнул. — Но поскольку я с ней согласился, стало быть, за наше опоздание ответственность несу я.
Нелегко далось ему это признание. Тома был как на дыбе. И все-таки я от него не отстану.
— А когда вы оказались на валу, это Кати предложила сбегать к Рюне поглядеть, что там делается?
— Да, — ответил Тома, покраснев до корней волос. — Но я виноват, что согласился. Значит, за эту ошибку отвечаю один я.
— Виноваты вы оба, — оборвал его я. — У Кати те же права и те же обязанности, что у всех нас.
— Не считая того, — стиснув зубы, проговорил Тома, — что она не имеет права присутствовать на собрании, где ты ее критикуешь.
— Я просто хотел избавить ее от этого. Но если, по-твоему, мы должны ее выслушать, позови ее. Мы подождем.
Молчание. Все смотрят на него. Он опустил глаза, руки засунуты глубоко в карманы. Губы дрожат.
— Не стоит, — наконец выговорил он.
— В таком случае предлагаю обсудить точку зрения Колена — если не ошибаюсь, ее разделяют Пейсу и Жаке.
— Я еще не кончил, — сказал Тома.
— Ну так говори скорее! — нетерпеливо воскликнул я. — Заладил одно и то же. Никто тебе рта не зажимает!
— Я готов нести ответственность за последствия своих ошибок, — продолжал Тома, — и могу уйти с Кати из Мальвиля.
Я пожал плечами и, так как он молчал, спросил:
— Теперь кончил?
— Нет, — глухо отозвался Тома. — Поскольку впредь до особого решения я пока мальвилец, я имею право высказаться по вопросу, который мы обсуждаем.
— Высказывайся. Кто же тебе мешает?
Помолчав, он произнес чуть более уверенным тоном:
— Я не разделяю мнения Колена. По-моему, не следует сожалеть о том, что мы убили грабителей. Наоборот, я считаю, что Эмманюэль совершил ошибку, не решившись открыть стрельбу раньше. Не мешкай он так долго, Момо был бы сейчас жив.
В ответ не раздалось ни «ого» ни «вот как», не последовало того, что называется «волнение в зале», но на всех лицах выразилось неодобрение. Однако на сей раз я решил: не стану пускаться на хитрости. Не стану использовать «поддержку масс». Дело идет о слишком серьезных вещах.
— Ты не слишком тактично выразился, Тома, но в твоих словах есть доля истины, — спокойно произнес я. — Однако я возьму на себя смелость тебя поправить. Я совершил не одну ошибку, а целых две.
Я посмотрел на товарищей и замолчал. Я мог позволить себе помолчать. Я до крайности возбудил их внимание.
— Первая ошибка, — вновь заговорил я, — ошибка общего характера. Я проявил слабость по отношению к Эвелине. Показав пример того, как взрослый мужчина пляшет под дудку девчонки, я внес в нашу общину дух разболтанности и способствовал расшатыванию дисциплины. А конкретно это привело к тому, что, не будь у меня на руках Эвелины, когда я выбежал из замка и бросился к Рюне, я мог бы помочь Мену удержать Момо, хотя бы пока не подоспел Тома.
И, выдержав паузу, я добавил:
— Я, говорю это не для того, чтобы упиваться самокритикой, Тома. А для того, чтобы показать тебе, что я одинаково расцениваю и слабость, проявленную мной по отношению к Эвелине, и твою — по отношению к Кати.
— С той только разницей, что Эвелина тебе не жена, — заметил Тома.
— А по-твоему, это отягчающее обстоятельство? — холодно спросил я.
Он замолк, окончательно сбитый с толку. Думаю, он хотел сказать другое: то, что он муж Кати, смягчает, мол, его вину. Но разъяснять это при всех означало бы прямо признаться в своей слабости. У него сохранилось традиционное представление — в его случае более чем превратное — о роли мужчины в браке как главы семьи.
— Вторая ошибка: как сказал Тома, я слишком поздно решил открыть стрельбу по грабителям.
Мейсонье воздел обе руки к небу.
— Будем же справедливы! — заявил он решительно. — Если тут была ошибка, не ты один в ней виноват. Ни у кого из нас не поднималась рука выстрелить в этих горемык. Такие худющие! Такие голодные!
— Скажи, Тома, ты тоже испытал такое чувство? — спросил я.
— Да, — ответил он без колебаний.
Люблю в нем эту прямоту: он не солжет, даже если правда ему во вред.
— Тогда приходится сделать вывод, что в этой ошибке виноваты мы все, — сказал я.
— Да, но ты больше других, — возразил Тома, — потому что командуешь ты.
Я всплеснул руками и с горячностью воскликнул:
— Вот оно! В этом-то вся загвоздка! Разве я командую? Хорош командир, если из группы, которая якобы ему подчиняется, двое взрослых в разгар битвы нарушают приказы!
Нависло молчание. Я не спешил его прервать. Пусть еще потянется. И пусть Тома еще чуточку потомится.
— А по-моему, — сказал Колен, — здесь нет полной ясности. Собираем мы у нас в Мальвиле собрания, сообща принимаем на них решения. Ладно. На собраниях Эмманюэль играет первую скрипку. Но никто ни разу еще не сказал, что, если настанет чрезвычайное положение и рассуждать будет некогда, Эмманюэль должен взять на себя команду. А по-моему, так прямо и надо сказать. Чтобы все знали: если уж возникла опасность — приказу Эмманюэля повиноваться беспрекословно.
Мейсонье поднял руку.
— Наконец-то, — сказал он удовлетворенно. — Я о том и толковал, когда еще в самом начале говорил, что мы плохо организованы. Скажу больше, мы вели себя как самые последние растяпы. Все бежали кто куда, никто никого не слушал. Была минута, когда для защиты Мальвиля на валу оставались только Фальвина с Мьеттой. Хоть Мьетта и умеет стрелять, да у нее ружья-то не было!
— Ты прав, — покачал своей огромной башкой Пейсу. — Настоящий бардак. На пашне у Рюна оказался бедняжка Момо, а ему там делать было нечего. И Мену туда прибежала из-за Момо, а ей тоже незачем было туда соваться. А тут еще Эвелина, которая хвостом ходит за Эмманюэлем. Да еще...
Он осекся и покраснел до ушей. В пылу красноречия он едва не включил в свой перечень Тома. Воцарилось молчание. Тома, не вынимая рук из карманов, сидел, ни на кого не глядя. Колен, поблескивая глазами, улыбался мне своей улыбочкой.
— А ты тоже сообразил, — вдруг сказал Пейсу, протянув в сторону Тома, чуть ли не через весь стол, длинную ручищу с громадной пятерней. — Сообразил, — повторил он громовым голосом. — Уйду из Мальвиля с Кати! Ничего глупее придумать не мог?
— Совершенно с тобой согласен, — немедленно поддержал я.
— И куда бы ты, интересно знать, пошел, кретин? — спросил Пейсу, и в тоне, каким было произнесено это ругательство, слышалась безграничная дружеская нежность.
Колен рассмеялся, как всегда в самую нужную минуту. Смех его прозвучал удивительно искренно.
— Эх дурья твоя башка, Жаке, — проворчал Пейсу.
И мы все, глядя на Жаке, рассмеялись, как только что смеялись над Тома. Кто бы мог подумать, что после всей той крови, которая пролилась с обеих сторон, мы сможем так скоро развеселиться. Впрочем, веселье — не то слово. Наш смех имел социальный смысл. Он скреплял наше единство. Тома, наделавший кучу ошибок — наш. Жаке — тоже. После всех испытаний наша коммуна реорганизовывалась, подтягивалась, укреплялась.
Погребение Момо было назначено на полдень, потом было решено причаститься. После утреннего собрания я ждал у себя в спальне тех, кто пожелает исповедаться.
Я выслушал Колена, Жаке и Пейсу. Еще до того, как каждый из этой троицы открыл рот, я уже знал, что их мучает. Что ж, если им кажется, что я могу избавить их от этого бремени, тем лучше. «Кому простите грехи, тому простятся, на ком оставите, на тех останутся». Сохрани меня бог вообразить, будто я обладаю этой непомерной властью! Ведь я порой сомневаюсь, под силу ли самому господу богу облегчить человеческую совесть. Впрочем, хватит! Не хочу никого огорчать такой ересью. Тем более что в этой области я не уверен решительно ни в чем.
После исповеди Колен сказал мне со своей обычной ухмылкой:
— Пейсу говорит: Фюльбер на исповеди все кишки вытянет, а потом еще отлает. У тебя подход другой.
— Этого только не хватало! — улыбнулся я в ответ. — Ты исповедуешься, чтобы на душе стало легче. Чего ради я буду взваливать на тебя лишнее бремя?
К великому моему удивлению, лицо Колена вдруг сделалось серьезным.
— Я не только для этого исповедуюсь. А еще для того, чтобы стать лучше.
При этих словах он даже покраснел, фраза эта ему самому показалась смешной. Я недоверчиво пожал плечами.
— Думаешь, это невозможно?
— Для тебя, пожалуй, и возможно. Но в большинстве случаев нет.