Я встаю.
   — Ну, пора, Эрве.
   Он поднялся, я подошел к нему и снова завязал ему глаза. Мы все проводили его до въездной башни, а оттуда уже вдвоем с Мейсонье довели до палисада и выпустили через опускную дверцу. К счастью, сраженный пулей, его спутник упал ближе к пропасти, и, когда Эрве на четвереньках прополз через лазейку, ему не пришлось пробираться слишком близко от мертвеца. Я протянул ему через дверцу винтовку, он встал во весь рост, помахал нам рукой, широко, по-детски улыбнулся. И крупно зашагал по дороге. Я глядел ему вслед через смотровое окошко.
   — Возможно, мы потеряли одну винтовку, — шепнул мне на ухо Мейсонье.
   Я посмотрел на него.
   — А возможно, приобретем две.
   А главное, двух бойцов. Потому что ружей у нас стало теперь восемь, считая винтовку убитого. Можно вооружить не только шестерых мужчин, но и Мьетту с Кати. А вот люди нам нужны позарез. Если Эрве с Морисом удастся бежать, у Вильмена останется всего четырнадцать бойцов. А нас в этом случае станет десятеро. В ружейной перестрелке от количества бойцов зависит ох как много...
   Это я и изложил общему собранию, которое созвал во въездной башне сразу же после ухода Эрве, пока Жаке рыл могилу для убитого за оградой палисада, а Пейсу, спрятавшись в ста метрах от него у обочины дороги, охранял его с оружием в руках.
   — Помни, Пейсу, — наставлял его Мейсонье, — укройся хорошенько. Чтобы ты видел всех, а тебя никто!
   Мейсонье у нас главный эксперт. Вояка. Хоть он и коммунист, но прошел военную подготовку. Видно, считал, что лишние знания не помешают, откуда бы они ни шли. И вот собрание началось с того, что Мейсонье объяснил нам: винтовки образца 36-го года были на вооружении французской армии к началу второй мировой войны. Конечно, с той поры было изобретено кое-что похлеще, но и это не так уж плохо. А базуки, по словам Мейсонье, американцы начали выпускать в 1942 году. Дальнобойность 60 метров. Стенам Мальвиля опасность не грозит — они слишком толстые. Будь при этом Пейсу, он непременно бы добавил: «И сложены на известковом растворе». А известь, которой больше шести сотен лет, потверже камня.
   — Зато палисад! — покачал головой Мейсонье. — И ворота внешнего двора! И подъемный мост во внутреннем...
   Мы переглянулись. Я попытался придать своему голосу уверенность, хотя вовсе ее не испытывал.
   — Ничего страшного, — решительно объявил я. — Палисадом мы, конечно, пожертвуем. Собственно говоря, он и построен-то ради маскировки, но он сыграет свою роль — задержит врага, ведь врагу придется его разрушить и тем самым выдать себя. Зато перед воротами въездной башни я предлагаю возвести защитную стену примерно в метр толщиной и метра три высотой. Чуть в стороне от моста, чтобы дать проход всаднику, ну а кроме того... Кроме того, во дворе у нас есть песок, в подвале мешки, мы наполним их песком и навалим у стены.
   К моей великой радости, Мейсонье меня поддержал, а после всех его технических выкладок его одобрение значило немало.
   Прежде чем приступить к работе, я сказал еще несколько слов. Прошлой ночью, хотя все были против, я распорядился нести вахту. И счастье, что я настоял на своем. Не хочу раздувать это дело, но подчеркиваю: то, что ребята упирались, было скрытой формой нарушения дисциплины. И точно так же — только это уже много хуже — нарушала дисциплину Кати, когда упрямилась и не хотела нести охрану вала, пока мы допрашивали пленника. Тут я позволил себе отвести душу:
   — Больше я этих фокусов не потерплю! Отдал приказ — и точка, у меня нет времени препираться со всякими занудами.
   Я встал. Собрание окончено — продолжалось оно всего минут десять. Теперь нам не до былых словопрений.
   Кати промолчала, только как-то странно поглядела на меня. С ненавистью? С обидой? Ничуть не бывало. Скорее взгляд ее говорил: «Ах вот как! Значит, я, по-твоему, зануда! Ну погоди». И в этом «погоди» отнюдь не было угрозы. Скорее уж осмелюсь назвать это обещанием.
   Когда могила была вырыта и убитый предан земле, я снял Пейсу, без которого мы не могли обойтись, с его поста на дороге в Ла-Рок, а вместо него поставил Колена — недоставало только, чтобы в случае нападения нас застигли врасплох за работой, хотя вряд ли на нас нападут днем. Я разбил наших людей на два отряда. Один под началом Пейсу подносит к месту, где он возводит стену, уже обтесанные глыбы, которых навалом во внешнем дворе. Второй, куда входят четыре женщины и Эвелина, наполняет мешки песком, завязывает их и подтаскивает к краю рва, где их потом взгромоздят один на другой. Двум нашим железным тачкам не придется нынче простаивать.
   Чтобы терять поменьше времени и чтобы около палисада всегда были люди, я решил, что, пока мы не отменим боевую тревогу, каждый из нас по очереди перехватит в кухне въездной башни кусок ветчины, о разносолах и речи быть не могло — у Мену с Фальвиной сегодня есть дела поважнее, чем стряпать.
   Еще до того как Пейсу положил первый камень, я выволок из сарая две повозки — нашу и ту, что принадлежала хозяевам «Прудов». Я поставил их неподалеку от рва, в той части бывшей автомобильной стоянки, где не было ловушек. Здесь они не могли помешать стрельбе и в то же время не оказались бы замурованными стеной, которую мы возводили и которая, по моей мысли, должна была стать постоянной частью наших укреплений. Даже если предположить, что в один прекрасный день на нас нападет банда, не имеющая базуки, все равно большие деревянные ворота башни остаются наиболее уязвимым пунктом Мальвиля — враги могут поджечь или высадить их. Нам важно помешать врагу подойти к воротам — для этого мы и воздвигаем стену, проникнуть за нее враг сможет только через узкий проход, который легко защитить, открыв сильный огонь.
   Видать, средневековые каменотесы были люди с размахом — камня они не жалели. Мы перетаскиваем глыбы из развалин старого городища, которое было расположено во внешнем дворе еще во времена, когда в Мальвиле был мировой судья, и глыбы эти весьма и весьма увесистые. Приподнять их, присев на корточки, подтянуть себе на колени, а потом со вздохом облегчения сбросить в тачку — дело не простое. Иногда за одну глыбу приходится браться вдвоем. Я потому и поставил Колена часовым, чтобы избавить его от непосильной нагрузки. Но даже Тома, несмотря на свою прекрасную спортивную форму, выбивается из сил. Мейсонье весь в поту. Только нашему Жаке хоть бы что — без малейшего усилия он один своими обезьяньими ручищами поднимает глыбину, с которой мне никогда бы не справиться без его помощи.
   Сам я был весьма разочарован своими успехами, но, будь мне тридцать, я решил бы, что просто устал и не в форме, теперь же я, как водится, пришел к выводу, что я стар, и чуть было не скис, но, впрочем, ненадолго — я припомнил, что прошлой ночью почти не спал, да и забот и волнений мне тоже хватает. Эта мысль, хотя и не придала мне сил, зато поддержала мой дух, и я снова вошел в рабочий ритм, присаживался и выпрямлялся, обливаясь потом на жарком солнце, обламывая ногти и чувствуя боль в натруженных руках и ломоту в пояснице.
   В час дня Мейсонье, сославшись на ночную вахту, которую мы несли с ним вдвоем, — отправился «чуток вздремнуть, всего на несколько минут». В три часа, не помня себя от восторга, что на два часа перекрыл рекорд выносливости Мейсонье, я тоже почувствовал вдруг, что выдохся, и прекратил работу. Впрочем, у Пейсу было камня больше, чем достаточно, и он, кликнув на подмогу Жаке, уже начал возводить стену. Я передал командование Мейсонье — он возвратился после «нескольких минут», которые продолжались два часа, — объявил, ни к кому не обращаясь, что тоже пойду отдохну, и уже издали услышал, как Мейсонье отправил выбившегося из сил Тома сменить Колена на посту у дороги в Ла-Рок.
   В спальне у меня едва хватило сил раздеться. Хотя от толщи каменных стен веяло прохладой, но и здесь жара стояла невыносимая. Я рухнул на постель — ноги были как свинцовые, руки онемели — и мгновенно уснул. Спал я тревожно, меня непрерывно мучили кошмары. Не стану их пересказывать. Хватит и тех ужасов, что нас окружают наяву. И потом, кому не случалось видеть такие сны: тебя преследуют, тебя хотят убить. Враги настигли тебя, ты отбиваешься, но твои удары падают в пустоту. Если б еще этот кошмар снился один раз, так нет же, он повторяется. И от этого бесконечного повторения совсем выбиваешься из сил. Самое жуткое было в том, что преследовал меня Бебель — на нем юбка, светлые волосы развеваются, в руке нож.
   Вот лезвие его ножа коснулось моей шеи — и тут я проснулся. Открыл глаза. В самом деле, в моей комнате женщина, только, слава богу, не Бебель. А Кати.
   Она стояла у изножья моей кровати. Ее глаза блестели лукавством. Она молча смотрела на меня, потом вдруг кинулась ко мне, навалилась на меня всей тяжестью своего тела и прижалась губами к моим губам.
   Я был еще в полусне, и Кати вполне могла сойти за сновидение, тем более что она все взяла на себя с ошеломившим меня искусством. Когда же я наконец окончательно стряхнул с себя сон, было уже поздно. Я попался. Раскаяние нахлынуло на меня одновременно с наслаждением, и, чем сильнее становилось второе, тем слабее говорило первое. Наконец наслаждение дошло до экстаза, и партнерша, которая мне его дарила, в полной мере разделила его со мной и, исступленно ему предаваясь, дважды, трижды умирала и вновь воскресала за тот короткий промежуток времени, пока я сам умиротворенно затихал.
   Я с трудом перевел дух. И посмотрел на нее. Я никогда не считал ее особенно хорошенькой. Должно быть, теперь я гляжу на нее другими глазами. Сейчас она восхитительно хороша, распаленная и растрепанная. Но тут моя совесть взяла верх, и я сказал ей с упреком, впрочем не слишком суровым:
   — Зачем ты это сделала, Кати?
   Сказано довольно вяло. И к тому же лицемерно — ведь, в конце концов, в том, что сделано, участвовала не одна она.
   Кати ответила без промедлений, убежденно и задорно:
   — Во-первых, хотя ты и старый, Эмманюэль, ты мне нравишься. — (Покорно благодарю.) — Честное слово, если бы пришлось выбирать из всех вас, не считая Тома, я выбрала бы тебя сразу после Пейсу. — (Еще раз покорно благодарю!)
   Она помолчала, потом вскинула голову, и в глазах у нее вспыхнул огонек.
   — А главное, мне хотелось, чтобы ты, Эмманюэль, знал, что Кати вовсе не пустое место, что она не просто зануда, как ты считал, а женщина, и притом настоящая!
   Пропустим мимо ушей намек любящей сестры. (Бедная Мьетта!) Сидя на кровати с поджатыми ногами — волосы у нее растрепались, щеки пылали, маленькие груди напружились, — Кати смотрела на меня блестящими глазами, которые лучились торжеством и гордостью. На первый взгляд могло показаться нелепым, что она так кичится своими любовными талантами, никакой ее заслуги в том нет, уж такой она уродилась на свет. Но разве мы, мужчины, да и я сам в том числе, не кичимся точно так же нашей мужской силой? Да еще надменно и тщеславно распускаем хвост, точно павлины. А может, по сути, это не так уж глупо. Ведь и в самом деле, за последние минуты я зауважал Кати куда больше, чем прежде. Я ведь и действительно считаю теперь, что это «женщина, и притом настоящая». Если бы не Тома и не злосчастная совесть, которая меня сейчас грызет, я отнюдь не прочь, чтобы мой дневной отдых почаще заканчивался так, как сегодня.
   Кто сказал, что Кати не умна? Она впилась в мои глаза взглядом, где еще так недавно отражалось необузданное наслаждение: и то, которое испытывала она сама, и то, которое к вящей своей гордости дарила мне. Она читает все мои мысли, одну за другой. Кати видит, а может, и чувствует — не все ли равно, раз она об этом догадывается, — что, если прежде я ее недооценивал, теперь все изменилось, я ее ценю, и ценю очень высоко. Ее пьянит это сознание. Откинула голову назад, губы полуоткрыты, глаза сверкают. Она как вином упивается своей победой, смакуя ее глоток за глотком.
   — А все же, Кати, придется обо всем рассказать Тома, — говорю я глухим голосом.
   Для меня это как ушат холодной воды, а для нее — нисколько.
   — Не волнуйся, — усмехнувшись, отвечает она. — Я все беру на себя. Это не твоя забота.
   Я буквально ошеломлен ее бесстыдством.
   — Послушай, Кати, он же будет возмущен, оскорблен...
   Она покачала головой.
   — Вовсе нет. И не думай даже. Он тебя слишком любит.
   — Я его тоже, — ответил я и тут же устыдился: не очень-то подходящая минута для таких заявлений.
   — Знаю, — ответила она, и я уловил в ее словах былую досаду. — Ты в Мальвиле всех любишь, кроме меня!
   Но тут же, спохватившись, добавила с коротким горловым смешком:
   — Но теперь этому конец!
   Она встала и привела себя в порядок. А сама смотрела на меня с видом собственницы, точно приобрела меня в большом магазине и, довольная удачной покупкой, зажав ее под мышкой, возвращается к себе. К себе, а может, и ко мне. Потому что ее оценивающий взгляд обежал всю мою спальню, задержался на письменном столе (вот оно — фото твоей немки!) и чуть дольше — на диване у окна. Оба эти промедления сопровождаются гримасками.
   — В общем, — говорит она, — хорошо, что я занялась тобой. Бедняжка Эмманюэль, маловато у тебя нынче утех!
   Ее глаза снова блеснули. Она посмотрела на меня с откровенной дерзостью.
   — Насчет Эвелины все так и не решаешься?
   Честное слово, она воображает, что отныне ей все дозволено! Я обозлился. А впрочем, зачем врать, не обозлился. Или, вернее, куда меньше, чем обозлился бы прежде. Просто удивительно, как она меня приручила. Впрочем, она сама это отлично понимает и опять за свое:
   — Не хочешь отвечать?
   — Какого еще ответа ты ждешь? Ей же тринадцать лет!
   — Четырнадцать. Я видела ее метрику.
   — Все равно, она девчонка.
   Кати всплеснула руками.
   — Девчонка? Да она самая настоящая женщина! И знает, чего хочет.
   — Чего же она, по-твоену, хочет?
   — Да тебя, черт возьми! — И она торжествующе рассмеялась.
   — И она тебя заполучит. Ведь я-то тебя заполучила, господин аббат!
   Парфянская стрела, но выпустила она ее не на прощанье, нет — она повисла у меня на шее и покрывает быстрыми поцелуями мое лицо.
   — Я вижу, ты боишься, Эмманюэль. Думаешь: ну, вот, теперь с этой сумасбродкой вся дисциплина пойдет к черту. А вот и ошибаешься. Наоборот. Увидишь. Буду ходить по струнке! Как заправский солдат! Ну все — бегу.
   Ох и огонь же эта девчонка! Дверь хлопнула. Я оглушен, пристыжен, восхищен. Накинув на плечи мохнатое полотенце, я спустился этажом ниже принять душ — на свежую голову легче разобраться, что к чему. Но и после душа я ни в чем не разобрался. И, откровенно говоря, мне на это плевать. Ясно одно — целый час я не вспоминал о Вильмене, я приободрился, воспрянул духом, полон надежд.
   Мужчины на строительной площадке встретили меня как ни в чем не бывало. Но отнюдь не женщины. Они все поняли. Кто их знает, может, подозревают, что я, желая развязать себе руки, нарочно отослал Тома сторожить дорогу, хотя я здесь совершенно ни при чем: ведь отправил его туда Мейсонье.
   Первым я ловлю взгляд Эвелины. Он темен, при всей голубизне ее глаз. Глаза Фальвины сообщнически поблескивают. Мену покачивает головой и sottovoce[3] произносит весьма нелестный для меня монолог — как ей ни обидно, она не может довести своих суждений до моего слуха, тогда их непременно услышит и Эвелина. Только с Мьеттой мне не удается встретиться взглядом, и это меня огорчает.
   Кати держит в руках полиэтиленовый мешок, а Мьетта маленьким совком для мусора сыплет в него песок. Кати держит мешок небрежно, вид у нее торжествующий, зато Мьетта трудится как рабыня, рабыня немая и вдобавок ослепшая — я прохожу в двух шагах от нее, но она не поднимает глаз и не дарит меня, как обычно, своей чудесной улыбкой.
   — Хорошо поспал, Эмманюэль? — спрашивает Кати с невозмутимым бесстыдством.
   Ведь это она нарочно! Мне хочется сухо ее оборвать. Хочется внушить ей — нечего, мол, выставлять напоказ, что она, по ее выражению, «заполучила меня». И еще мне хочется подчеркнуть, что я по-прежнему предпочитаю, во всяком случае, в некоторых отношениях, ее сестру. Но взгляд Кати смущает меня, слишком живо он напоминает о том, что меня волнует. И, отвернувшись, я довольно-таки неуклюже говорю:
   — Привет обеим сестрам!
   Кати смеется, Мьетта и бровью не повела. Она нема и слепа. А теперь она еще и оглохла. А я чувствую себя виноватым, словно я ее предал. Можно подумать, что с тех пор, как я по-новому смотрю на ее сестру, я чем-то обездолил Мьетту.
   Я вышел за ворота въездной башни и оказался среди мужчин. Насколько же с ними проще! Они заняты делом и о нем только и думают. У них есть цель. Я с благодарностью посмотрел на своих друзей, с головой ушедших в работу.
   Близился заключительный этап, самый долгий и трудный. Стену решили возвести трехметровой высоты, сейчас достраивается последний метр. Выглядит это так: к стене приставлены две лестницы и Пейсу с Жаке, каждый взвалив поклажу на свои широченные плечи и тяжело переступая с перекладины на перекладину, поднимают глыбу на самый верх. Только им двоим это под силу. Колен помогает поочередно каждому из наших двух Гераклов взваливать камень на спину другого. Мейсонье, которому для этой работы, как видно, недостает сноровки Колена, бездействует — к подножию стены мы уже натащили столько камней, что их с лихвой хватит, чтобы закончить кладку.
   Я предложил Мейсонье пройтись со мной дозором. Он согласился. Но прежде мне надо было выпросить у Мену метра два ниток.
   — У меня их осталось-то всего ничего, — сказала она, и ее запавшие глаза все еще смотрели на меня с укором. — А когда выйдут, чем прикажешь шить?
   — Послушай, Мену, да мне нужен всего метр или два, и ведь не забавы ради!
   Она отправилась в кухню въездной башни, продолжая ворчать пуще прежнего, и я пошел следом за ней, что было весьма неосмотрительно с моей стороны, потому что, едва мы оказались там, где нас никто не мог услышать, я получил в придачу к черным ниткам, которые она что-то слишком долго искала, ожидаемый нагоняй.
   — Бедняжка Эмманюэль, — начала Мену, сопровождая свои слова вздохами, впрочем лицемерными, ибо на самом-то деле готовилась поговорить в свое удовольствие. — Ты все такой же! Все тот же бабник! Ну в точности твой дядя Самюэль. Постыдился бы! Сам обвенчал девку со своим другом! Хорош из тебя кюре! А я, дура, хожу к тебе на исповедь! Да я еще не знаю, кто кому должен бы грехи отпускать! Уж тебе было бы, верно, в чем покаяться. Вряд ли господь бог радуется, на тебя глядючи! Уж я не говорю об этой — тьфу, молчу, не хочу никого обижать. Но думать мне никто не запретит. Теперь тебе беспокоиться нечего, пусть себе жар поутихнет, понадобится — сам знаешь, как да где его раздуть. Да вдобавок у нее не язык, а бритва, даром что еще молодая! И потом, заруби себе на носу — она на этом не остановится. Куда там! За тобой настанет черед Пейсу, за ним Жаке, а потом и всех прочих. Отчего бы ей не посравнить! (В последних словах мне послышалась некоторая даже зависть.)
   Я, как и дядя, слушал и молчал. И, как дядя, играл отведенную мне в этой маленькой комедии роль. Хмурил брови, пожимал плечами, качал головой — словом, проявлял все внешние признаки недовольства, хотя отнюдь его не испытывал. После смерти Момо — это вторая боевая вылазка Мену, в первый раз ей под руку попался старик Пужес. Хладнокровие, сила, боевой задор — все снова при ней. Никогда еще этот маленький скелетик не был так полон жизни. К тому же, разоблачая меня, Мену вовсе меня не осуждает. Не будь я бабником, она бы меня презирала. Она смотрит на вещи просто — бык на то и бык, чтобы покрывать телку. А вот телка — та распутница. Ее дело покоряться быку, а не лезть к нему.
   Боевые действия развертываются по спирали. Мне приходится во второй раз выслушать образное напоминание об огне, который известно, как и где раздуть. Когда воображение Мену иссякает и она начинает повторяться, открываю рот я. И говорю — по роли полагается, чтобы последнее слово осталось за мной, — хмуро и ворчливо:
   — Дождусь я когда-нибудь ниток или нет?
   После этой отповеди нитки чудом тут же отыскиваются. Они оказались на столе. Мену отмерила мне их как завзятая скопидомка, продолжая три этом ворчать, но все тише и тише, пока ее воркотня не заглохла совсем. Когда я вышел из кухни, в моих ушах все еще стоял гул, и я с удивлением подумал, что будничная жизнь в Мальвиле течет своим чередом, хотя нам грозит опасность, хотя с минуты на минуту нас могут уничтожить.
   — Знаешь, что я надумал, — сказал Пейсу, стоя на верхней ступеньке лестницы и орудуя огромной глыбой с такой легкостью, точно это был небольшой булыжник, — навалим мешки с песком так, чтобы стены совсем не было видно, Вильмен решит, что перед ним один песок. Тут он себе шею и свернет.
   Я согласился с Пейсу и на время нашего с Мейсонье отсутствия передал командование Колену, он проводил нас до опускной дверцы и запер ее за нами. По правде говоря, выползать из замка на четвереньках — штука довольно унизительная, но я считал нужным подать пример, пусть это войдет в привычку. В открытые ворота в мгновение ока может вломиться целая орда, ну а в эту дыру у самой земли ворваться невозможно, тем паче что в нижний паз отверстия — я забыл об этом упомянуть — вставлена остро наточенная коса.
   Сначала мы двинулись по дороге в Ла-Рок. Как видно, Тома был начеку и здорово укрылся, мы услышали короткий окрик: «Вы куда?» — и только по голосу догадались, где он прячется. И сам он вырос перед нами, больше, чем всегда, похожий на греческую статую: до пояса голый, лицо спокойное и сосредоточенное.
   — Хотим разведать лесную тропинку. На обратном пути, если желаешь, я тебя сменю.
   — Это еще зачем? — возразил Тома. — У меня всех дел — лежи себе да смотри. Ты устал побольше моего — вкалывать пришлось тебе.
   Я покраснел, чувствуя себя гнусным предателем.
   — Так или иначе, мне надо с тобой поговорить, — сказал я.
   Я принял это решение, не продумав его как следует, но считал, что поступаю правильно. Не прятаться же мне за спину Кати. Если произойдет взрыв, я обязан первым на себе самом испытать его силу. Помахав Тома рукой, я двинулся дальше, Мейсонье шел слева от меня. Деревья по большей части обгорели, и листьев на них не было, зато подлесок с поистине тропическим буйством воспользовался и дождливой погодой, и солнечным светом, которыми были богаты два последних месяца. Никогда в жизни я не видел, чтобы зелень так густо разрасталась. И в ширину, и в высоту. Передо мной высились трехметровые папоротники со стеблями толщиной с мою руку, стеной стоял колючий кустарник, дикий боярышник был похож на деревья, а молодые стволы каштанов и вязов уже привольно ветвились высоко над моей головой.
   В это время года не так-то легко отыскать начало ведущей в Ла-Рок тропы, особенно с дороги, но я уже даво запомнил приметы и нашел ее без труда. Еще до Происшествия я часто пользовался этой тропой для выездки лошадей. Копыта мягко ступали по черному перегною, и к тому же здесь удачно чередовались спуски, подъемы и ровные участки пути. И хотя лес мне не принадлежал я следил, чтобы тропа не заросла, обрезал мешавшие мне ветви и колючие кусты. Я нарочно никогда не заикался об этой дороге в Ла-Рок, опасаясь, как бы Лормио не вздумали прогуливать по ней своих меринов. А совсем недавно я расчистил ее от преграждавших нам путь обгоревших стволов, когда мы возвращались с Коленом из Ла-Рока, куда ездили сообщить Фюльберу о замужестве Кати.
   После Происшествия выжили, как видно, только те звери, что ютятся в норах. Но кроме нашего Кар-Кара, которого мы не видели после утреннего выстрела, птиц не осталось — жуткое это было чувство прогуливаться в лесу, где не слышно ни птичьего щебета, ни жужжания насекомых.
   Я шел впереди, внимательно высматривая следы на влажной земле — но ничего не увидел, Впрочем, по моим предположениям, вряд ли кто-нибудь из уцелевших ларокезцев знал эту тропу и мог указать ее Вильмену — ларокезские фермеры привыкли к просторам богатых равнин, и ни их нога, ни гусеницы их тракторов никогда не топтали холмов Мальжака. Не значилась эта тропа и на картах генерального штаба, впрочем, они уже двным-давно устарели, а тропа была проложена сравнительно недавно каким-нибудь лесником, вывозившим лес. Поэтому сомнительно было, что Вильмен ею воспользуется. Но я хотел лишний раз убедиться в этом, что и объяснил шепотом Мейсонье, после того как мы целый час прошагали в гнетущем безмолвии леса.
   Я не заметил ничего подозрительного — ни следов человека, ни примятых кустов, ни сломанных веток, а если ветки и были сломаны, то они уже успели завянуть, это значит: наши с Коленом лошади обломали их, когда мы возвращались из Ла-Рока.
   На обратном пути я осуществил свой план — я хотел, когда мы снова вернемся на эту тропинку, убедиться, что никто, кроме нас, на нее не ступал. Для этого на уровне своего бедра я сгибал какой-нибудь стебель поподатливей и черной ниткой привязывал его к ветке по другую сторону тропинки. Ветром нитку не порвет, зато человек, торопливо идущий по тропинке, оборвет ее, даже ничего не заметив. Когда же мне попадался колючий кустарник, я обходился без ниток, пользуясь его необычайней цепкостью, высвобождал самую длинную из его ползучих и вьющихся ветвей, протягивал ее через дорогу — и она тотчас жадно хваталась за какую-нибудь хрупкую лозину.
   Это напоминало наши игры времен братства, Мейсонье так и сказал. Разница лишь в том, что в нынешней игре ставкой была наша жизнь. Но ни мне, ни ему не хотелось произносить столь патетические слова. Наоборот, мы оба старались вести себя как можно более буднично. После двухчасовой ходьбы мы присели отдохнуть на травку на пригорке, откуда открывалась дорога на Ла-Рок. С дороги никто бы нас не увидел, даже если бы мы были верхами, так кудрявился здесь кустарник. «Видишь всех, а тебя никто», — мог бы сказать Мейсонье.