Страница:
Спустя некоторое время в моей комнате состоялся важный разговор с Пейсу и Коленом; выйдя от меня, они отправились к Рюне. Пейсу, видимо, надеялся по наивности, что хлеба взойдут сразу же после ливня. А вернее, его погнал туда извечный инстинкт хлебопашца, хоть просто пойти взглянуть на посевы после бури. Я же отправляюсь в большую залу. И дождь оказался безвредным, и Фюльбер наконец покинул нас, поэтому настроение у меня великолепное и я насвистываю, подходя к Мену. Она одна в комнате и стоит ко мне спиной, уткнувшись носом в кастрюли.
— Чем угощать будешь, Мену? — спрашиваю я.
Она отвечает, не глядя на меня:
— Потерпи, увидишь!
Затем поворачивается ко мне, тихонько вскрикивает, и глаза ее наполняются слезами.
— Я приняла тебя за дядю.
Я взволнованно смотрю на нее.
— Ну совсем как он вошел в комнату, насвистывая, и точно так же спросил: «Чем угощать будешь, Мену?» Даже голос такой. А для меня это что-нибудь да значит.
Она продолжает:
— А какой твой дядя был весельчак, Эмманюэль! А как любил жизнь. Совсем как ты. Даже немножко слишком, — добавляет она задумчиво. На склоне лет Мену стала чересчур добродетельной и к тому же возненавидела женщин.
— Полно тебе, — говорю я, читая ее мысли. — На Мьетту ты не сердись. Ведь она не отняла у тебя сына, она просто начистила его до блеска.
— Верно, верно, — соглашается она.
И вдруг меня захлестывает волна счастья — видимо, оттого, что Мену вспомнила дядю и сравнила нас. А так как в последний месяц из-за постоянных ее нападок на Фальвину мне приходилось довольно часто и грубовато ее одергивать, я широко улыбаюсь ей. Она так и тает от моей улыбки, но поспешно отворачивается. Этой упрямой старухе сердца не занимать, хотя оно и упрятано слишком глубоко.
— Я вот что хотела у тебя спросить, Эмманюэль, — говорит она, немного помолчав, — почему ты отказался от исповеди? Все-таки благое дело — исповедь. Она очищает.
Меньше всего я склонен устраивать с Мену теологическую дискуссию. Я подхожу к очагу, засовываю руки в карманы. Сегодня совсем необычный день. Я все еще в «похоронной паре». И полон чувства собственного достоинства, не менее, чем сам Фюльбер.
— А могу я задать тебе один вопрос относительно исповеди?
— Конечно, — говорит Мену, — ты же знаешь, нам друг друга стесняться нечего. — Ее крохотное, обтянутое иссохшей кожей личико поднято ко мне, худая шея вытянута. Мену и впрямь неправдоподобно мала, а с годами и совсем ссохлась. Но зато что за взгляд! Живой, мудрый, независимый!
— Когда ты исповедовалась, ты покаялась Фюльберу, что цепляешься к Фальвине?
— Я! — восклицает она с негодованием. — Я цепляюсь к ней? Ну и сказанул! Да может, я сразу в рай попаду, оттого что изо дня в день терплю рядом с собой эту жирную тушу.
Она смотрит на меня и продолжает, словно ее внезапно охватывают угрызения совести:
— Если я и цепляюсь к кому, так вовсе уж не к Фальвине. А к своему Момо. Ведь я им так помыкаю, и ему ох как не сладко живется, я, бывает, даже луплю его, беднягу, это в его-то возрасте. А потом меня совесть мучает, в этом я и покаялась Фюльберу. — И добавляет сурово: — Но такое не прощается!
Я начинаю хохотать.
— Что тут смешного? — с обидой в голосе спрашивает она.
В это время в комнату вваливается верзила Пейсу вместе с Коленом, их приход помешал мне ответить. Но при случае я ей все-таки скажу, как сегодняшняя исповедь очистила ее от грехов.
Вечером после ужина, за которым нам всем так привольно дышалось, потому что убрался Фюльбер, мы устроили пленарное заседание.
Во-первых, было решено ни под каким видом не допускать к себе викария, которого назначит Фюльбер. Во-вторых, по предложению Пейсу и Колена, при общем одобрении присутствующих я был избран аббатом Мальвиля.
Полагаю, читатель несколько удивится. Я тоже. Да и как же тут не удивиться: собранию, продолжавшемуся целых три часа, уделено всего три строчки.
Странно и другое: как это вдруг Пейсу и Колен додумались до такого предложения, а главное, как получилось, что и мы с Мейсонье проголосовали «за».
Отвечу на оба вопроса.
1. Вот какой разговор произошел у нас с Коленом на другой день после выборов — я зашел на склад расспросить его обо всем, пока Эмманюэль объезжал Малабара во внешнем дворе. Вот что сказал мне Колен слово в слово:
— Ясное дело, это Эмманюэль попросил нас с Пейсу предложить, чтобы его избрали аббатом Мальвиля. А как же иначе. Неужто мы бы сами до этого додумались? Мы зашли к нему после купанья Момо, а он возьми и попроси нас об этом. Ну, а его доводы ты и сам знаешь. Их вчера целый вечер пережевывали. Во-первых, никак нельзя допустить, чтобы Фюльбер посадил нам на шею своего шпика. Во-вторых, зачем обижать тех мальвильцев, которые хотят слушать мессу. А не то может получиться, что половина обитателей замка будет по воскресеньям ходить в Ла-Рок, а половина оставаться в Мальвиле. Вот и конец нашему единству, и пойдут у нас раздоры да споры.
— Послушай, — возразил я. — Ты же знаешь, что Эмманюэль в бога не верит.
— Э-э! Как сказать, — отозвался Колен. — Насчет этого я далеко не так уверен. Больше того, сдается мне, что Эмманюэля всегда тянуло к религии. Только ему хотелось быть самому себе духовником.
Тут он поглядел на меня, растянув рот в своей знаменитой ухмылке, и добавил:
— Ну что ж, он своего и добился!
На мой взгляд, в словах Колена следует различать два момента: самый факт: Эмманюэль тайком договорился с Пейсу и Коленом, чтобы они предложили его в аббаты) и комментарии к нему (Эмманюэля всегда тянуло к религии).
Факт, подтвержденный Пейсу, неопровержим. О комментариях можно и поспорить. Лично я, во всяком случае, предпочел бы поспорить.
2. Во время выборов голосовали не один раз, а дважды. Результаты первого голосования: «за» — Пейсу, Колен, Жаке, Фальвина и Мьетта. Мы с Мейсонье воздержались.
Эмманюэль был страшно нами возмущен. Мы, мол, сами не ведаем, что творим. Подрываем его позиции Фюльбер изобразит наш поступок в Ла-Роке как выражение недоверия ему, Эмманюэлю. Короче говоря, мы подтачиваем единство Мальвиля! И если мы и дальше будем упорствовать, он отказывается быть аббатом Мальвиля, пусть сюда приходит ставленник Фюльбера, а он умывает руки.
Мягко выражаясь, Эмманюэль оказал на нас некоторое давление. А так как все вокруг уже смотрели на нас как на змей, которых Мальвиль отогрел у себя на груди, да и мы видели, что Эмманюэль глубоко оскорблен и в самом деле способен махнуть на все рукой, мы в конце концов уступили. Мы объявили первое голосование недействительным, предложили провести второе и во второй раз уже проголосовали «за».
Вот каким образом Эмманюэль добился единогласного избрания.
— Чем угощать будешь, Мену? — спрашиваю я.
Она отвечает, не глядя на меня:
— Потерпи, увидишь!
Затем поворачивается ко мне, тихонько вскрикивает, и глаза ее наполняются слезами.
— Я приняла тебя за дядю.
Я взволнованно смотрю на нее.
— Ну совсем как он вошел в комнату, насвистывая, и точно так же спросил: «Чем угощать будешь, Мену?» Даже голос такой. А для меня это что-нибудь да значит.
Она продолжает:
— А какой твой дядя был весельчак, Эмманюэль! А как любил жизнь. Совсем как ты. Даже немножко слишком, — добавляет она задумчиво. На склоне лет Мену стала чересчур добродетельной и к тому же возненавидела женщин.
— Полно тебе, — говорю я, читая ее мысли. — На Мьетту ты не сердись. Ведь она не отняла у тебя сына, она просто начистила его до блеска.
— Верно, верно, — соглашается она.
И вдруг меня захлестывает волна счастья — видимо, оттого, что Мену вспомнила дядю и сравнила нас. А так как в последний месяц из-за постоянных ее нападок на Фальвину мне приходилось довольно часто и грубовато ее одергивать, я широко улыбаюсь ей. Она так и тает от моей улыбки, но поспешно отворачивается. Этой упрямой старухе сердца не занимать, хотя оно и упрятано слишком глубоко.
— Я вот что хотела у тебя спросить, Эмманюэль, — говорит она, немного помолчав, — почему ты отказался от исповеди? Все-таки благое дело — исповедь. Она очищает.
Меньше всего я склонен устраивать с Мену теологическую дискуссию. Я подхожу к очагу, засовываю руки в карманы. Сегодня совсем необычный день. Я все еще в «похоронной паре». И полон чувства собственного достоинства, не менее, чем сам Фюльбер.
— А могу я задать тебе один вопрос относительно исповеди?
— Конечно, — говорит Мену, — ты же знаешь, нам друг друга стесняться нечего. — Ее крохотное, обтянутое иссохшей кожей личико поднято ко мне, худая шея вытянута. Мену и впрямь неправдоподобно мала, а с годами и совсем ссохлась. Но зато что за взгляд! Живой, мудрый, независимый!
— Когда ты исповедовалась, ты покаялась Фюльберу, что цепляешься к Фальвине?
— Я! — восклицает она с негодованием. — Я цепляюсь к ней? Ну и сказанул! Да может, я сразу в рай попаду, оттого что изо дня в день терплю рядом с собой эту жирную тушу.
Она смотрит на меня и продолжает, словно ее внезапно охватывают угрызения совести:
— Если я и цепляюсь к кому, так вовсе уж не к Фальвине. А к своему Момо. Ведь я им так помыкаю, и ему ох как не сладко живется, я, бывает, даже луплю его, беднягу, это в его-то возрасте. А потом меня совесть мучает, в этом я и покаялась Фюльберу. — И добавляет сурово: — Но такое не прощается!
Я начинаю хохотать.
— Что тут смешного? — с обидой в голосе спрашивает она.
В это время в комнату вваливается верзила Пейсу вместе с Коленом, их приход помешал мне ответить. Но при случае я ей все-таки скажу, как сегодняшняя исповедь очистила ее от грехов.
Вечером после ужина, за которым нам всем так привольно дышалось, потому что убрался Фюльбер, мы устроили пленарное заседание.
Во-первых, было решено ни под каким видом не допускать к себе викария, которого назначит Фюльбер. Во-вторых, по предложению Пейсу и Колена, при общем одобрении присутствующих я был избран аббатом Мальвиля.
КОММЕНТАРИИ ТОМА
Я только что прочитал предыдущую главу и даже, для очистки совести, следующую: Эмманюэль больше ни словом не обмолвился об общем собрании, которое по предложению Пейсу и Колена единогласно избрало его аббатом Мальвиля.Полагаю, читатель несколько удивится. Я тоже. Да и как же тут не удивиться: собранию, продолжавшемуся целых три часа, уделено всего три строчки.
Странно и другое: как это вдруг Пейсу и Колен додумались до такого предложения, а главное, как получилось, что и мы с Мейсонье проголосовали «за».
Отвечу на оба вопроса.
1. Вот какой разговор произошел у нас с Коленом на другой день после выборов — я зашел на склад расспросить его обо всем, пока Эмманюэль объезжал Малабара во внешнем дворе. Вот что сказал мне Колен слово в слово:
— Ясное дело, это Эмманюэль попросил нас с Пейсу предложить, чтобы его избрали аббатом Мальвиля. А как же иначе. Неужто мы бы сами до этого додумались? Мы зашли к нему после купанья Момо, а он возьми и попроси нас об этом. Ну, а его доводы ты и сам знаешь. Их вчера целый вечер пережевывали. Во-первых, никак нельзя допустить, чтобы Фюльбер посадил нам на шею своего шпика. Во-вторых, зачем обижать тех мальвильцев, которые хотят слушать мессу. А не то может получиться, что половина обитателей замка будет по воскресеньям ходить в Ла-Рок, а половина оставаться в Мальвиле. Вот и конец нашему единству, и пойдут у нас раздоры да споры.
— Послушай, — возразил я. — Ты же знаешь, что Эмманюэль в бога не верит.
— Э-э! Как сказать, — отозвался Колен. — Насчет этого я далеко не так уверен. Больше того, сдается мне, что Эмманюэля всегда тянуло к религии. Только ему хотелось быть самому себе духовником.
Тут он поглядел на меня, растянув рот в своей знаменитой ухмылке, и добавил:
— Ну что ж, он своего и добился!
На мой взгляд, в словах Колена следует различать два момента: самый факт: Эмманюэль тайком договорился с Пейсу и Коленом, чтобы они предложили его в аббаты) и комментарии к нему (Эмманюэля всегда тянуло к религии).
Факт, подтвержденный Пейсу, неопровержим. О комментариях можно и поспорить. Лично я, во всяком случае, предпочел бы поспорить.
2. Во время выборов голосовали не один раз, а дважды. Результаты первого голосования: «за» — Пейсу, Колен, Жаке, Фальвина и Мьетта. Мы с Мейсонье воздержались.
Эмманюэль был страшно нами возмущен. Мы, мол, сами не ведаем, что творим. Подрываем его позиции Фюльбер изобразит наш поступок в Ла-Роке как выражение недоверия ему, Эмманюэлю. Короче говоря, мы подтачиваем единство Мальвиля! И если мы и дальше будем упорствовать, он отказывается быть аббатом Мальвиля, пусть сюда приходит ставленник Фюльбера, а он умывает руки.
Мягко выражаясь, Эмманюэль оказал на нас некоторое давление. А так как все вокруг уже смотрели на нас как на змей, которых Мальвиль отогрел у себя на груди, да и мы видели, что Эмманюэль глубоко оскорблен и в самом деле способен махнуть на все рукой, мы в конце концов уступили. Мы объявили первое голосование недействительным, предложили провести второе и во второй раз уже проголосовали «за».
Вот каким образом Эмманюэль добился единогласного избрания.
Глава XI
В ночь после моего избрания хлынул проливной дождь, да такой, что я несколько часов пролежал без сна: шум мне не мешал, но я испытывал прямо-таки личную благодарность к разбушевавшейся стихии. Я всегда любил живую воду, но любил как бы между прочим. К тому, что дает тебе жизнь, привыкаешь. Начинаешь думать, что так, мол, и должно быть. А это неверно, ничто не дано нам навечно, все может исчезнуть, И оттого, что я понял это и вновь увидел воду, мне казалось, будто я выздоравливаю после тяжелой болезни.
Спальней я выбрал себе комнату, высокое окно которой выходит на восток — на Рюну и на очаровательный замок Рузи по ту сторону долины, теперь он лежит в развалинах. В это самое окно наутро ворвалось солнце и разбудило меня. Я глазам своим не поверил. А ведь Пейсу так и предрекал: все хорошее приходит разом. Я вскочил, растормошил Тома, и мы вдвоем уставились на наше первое за эти два месяца солнце.
Мне вспомнилось, как когда-то мы, члены Братства, совершили ночью велосипедную прогулку за двадцать пять километров, а потом добрых полтора часа взбирались на самую высокую вершину нашего департамента (512 м), чтобы увидеть восход солнца. В пятнадцать лет такие вылазки проделываешь с азартом, но потом с годами азарт выдыхается. А жаль! Надо жить с большим смаком. Ведь жизнь не такая уж долгая.
— Пошли, — сказал я Тома. — Оседлаем лошадей, поглядим на солнце с Пужада.
Так мы и сделали, не умывшись и не позавтракав. Холм Пужад над Мальжаком — самый высокий в наших краях. Я сел на Малабара, а Амаранту, как всегда, предоставил в распоряжение Тома. С Малабаром приходилось держать ухо востро, Амаранта же была сама кротость.
Эта утренняя прогулка вдвоем с Тома на вершину Пужада оставила во мне неизгладимый след, и не потому, что произошло что-нибудь особенное — там не было никого, кроме нас и солнца, — и не потому что было сказано что-нибудь важное — мы вообще не обменялись ни словом. И не потому, что с холма открывался красивый вид, — кругом выжженная земля, развалины ферм, обугленные поля, остовы деревьев. Но все это было озарено солнцем.
Едва мы успели подняться на холм, как его диск, уже высоко стоявший над горизонтом, из красного стал розовым, а из розового-розовато-белым. Хотя солнце грело уже по-настоящему, на него еще можно было смотреть не щурясь, такой плотной дымкой оно было окутано. Со всех сторон курилась налитая влагой земля. От нее поднимался туман, он казался особенно белым, потому что выжженная почва была черной как уголь.
Сидя бок о бок в седле, повернув лошадей к востоку, мы молча ждали, чтобы солнце вырвалось наконец из дымки испарений. И когда это произошло — а произошло вдруг, сразу, — кобыла и жеребец оба навострили уши, словно пораженные необычным зрелищем. Амаранта даже коротко и испуганно заржала и повернула морду к Малабару. Он нежно покусывал ей губу — это, видимо, ее успокоило. Когда она повернула морду в мою сторону, я заметил, что она моргает часто-часто, куда чаще, чем обычно люди. Правда, и Тома приставил руку козырьком к глазам, словно веки уже не способны были их защитить. Я последовал его примеру. Глаза слепило нестерпимо. И по тому, как их отчаянно заломило, мы вдруг поняли, что целых два месяца прожили в сумраке, словно бы в подземелье. Но стоило глазам попривыкнуть, на смену боли пришел восторг. Грудь расширилась. Странное дело — я с силой вбирал в себя воздух, словно свет это нечто такое, что можно вдохнуть. И еще у меня было такое чувство, будто глаза мои распахнулись шире обычного, да и все мое существо распахнулось вместе с ними. Купаясь в солнечном свете, я испытывал небывалое чувство освобождения легкости. Я повернул Малабара, чтобы подставить лучам спину и затылок. А потом, поочередно подставляя солнцу все части тела, начал медленно кружить на вершине холма, и Амаранта тотчас последовала примеру Малабара и, не дожидаясь разрешения Тома, послушно повторяла все движения жеребца. Я смотрел на землю под ногами. Взрыхленная и пропитанная дождем, она уже перестала быть просто пылью. Она вновь стала живой. В своем нетерпении я даже пытался различить на ней следы свежих побегов и вглядывался в деревья, которые пострадали меньше других, словно надеялся увидеть на них почки.
На другой день мы решили пожертвовать бычком по имени Принц. У нас в Мальвиле уже был один бык — Геракл из «Прудов». У ларокезцев тоже. Сохранять Принца не было никакого смысла: раз мы решили отдать Чернушку ларокезцам, а у Маркизы были две телочки, пусть уж лучше все молоко Принцессы идет к нам на кухню.
«Заклание» — этим ханжеским термином в специальных журналах обозначают убийство животных — отвратительнейшая процедура. Как только у Принцессы отняли ее Принца, она начала душераздирающе мычать. Мьетта до последней минуты ласкала теленка, а потом опустилась на камни и горько заплакала. Это оказалось даже к лучшему, потому что обычно «заклания» страшно возбуждали Момо, сопровождавшего всю постыдную процедуру дикими воплями. Но, увидев Мьетту в слезах, Момо умолк, попытался ее утешить и, не добившись толку, сел рядом с ней и тоже захлюпал.
Принцу было уже больше двух месяцев, и, когда Жаке освежевал тушу бычка, мы решили отдать половину мяса в Ла-Рок, потребовав в обмен на телятину сахар и мыло. Мы прихватили также два каравая хлеба и сало, но это уже в качестве подарка. И еще мы взяли с собой три лома, чтобы расчищать дорогу от стволов деревьев, рухнувших в День происшествия.
Выехали мы в среду засветло на повозке, в которую впрягли Малабара, я — удрученный тем, что расстаюсь с Мальвилем хотя бы на один день, Колен — радуясь тому, что увидит свою лавчонку, Тома — довольный переменой мест. Все трое с ружьями на плече.
Пришельцы из «Прудов» с восторгом предвкушали встречу с Кати и дядюшкой Марселем. Мьетта еще накануне вымыла голову и нарядилась в цветастое платьице — мы все осыпали ее комплиментами (она благодарила нас сочными поцелуями). Жаке побрился и подстригся. А Фальвина прямо млела от радости, ведь ей предстояло не только увидеть брата, но и на несколько часов избавиться от хлопот по хозяйству и тирании Мену.
Бремя счастья оказалось для Фальвины непосильным: не успели мы выехать за пределы Мальвиля, как слова хлынули из нее потоком. «Ну в точности коровья моча», — заявил Колен. Но все мы понимали причину ее восторгов и у нас не хватало духу ее оборвать. Зато при первом же удобном случае, когда нам преградило путь поваленное дерево, мы все четверо, в том числе и Мьетта, сошли с повозки и больше уже в нее не садились, разве что когда дорога шла под гору, — предоставив Жаке терпеть в одиночку Фальвинины словоизвержения. О том, чтобы ехать рысью, не могло быть и речи. К задку повозки была привязана Чернушка — она еле плелась за ней. Больше трех часов ушло на то, чтобы проехать пятнадцать километров, отделяющие нас от Ла-Рока. И все это время Фальвина, которую никто не слушал, не закрывала рта. Раза два я прислушался, чтобы понять механизм этого многоглаголания. И ничего загадочного не обнаружил — одно слово влекло за собой другое по простейшей ассоциации мыслей. Фальвина нанизывала свои речи, как четки. А вернее сказать, они разматывались, как рулон туалетной бумаги. Потянешь за кончик — разматывается весь рулон.
В восемь часов мы подъехали к южным воротам Ла-Рока. Маленькая дверца, прорезанная в воротах, была не заперта. Толкнув ее, я без труда проник внутрь, отодвинул щеколды и широко распахнул створки ворот. Вот мы и в городе, а поблизости ни души. Зову. Никакого ответа. Правда, эти ворота выходили в нижнюю часть города, которая была сожжена и разрушена, — не удивительно, что здесь никто и не живет. Но то, что дверь не охранялась и даже не была заперта, красноречиво свидетельствовало о беззаботности Фюльбера.
Ла-Рок — маленький городишко, взгромоздившийся на скалу и прижавшийся к ней, внизу он обнесен сплошным крепостным валом, а вершину скалы венчает замок. Во Франции наберется не меньше десятка таких вот городков, когда-то излюбленных туристами, но Ла-Рок едва ли не наиболее самобытный, потому что все дома здесь старинные, ни один не был изуродован перестройкой, и крепостные стены сохранились в целости, как и двое ворот с круглыми башнями над ними. Одни ворота на юг — это те, в которые мы въехали, и одни на запад — они выходят на шоссе, которое ведет к столице департамента.
Когда въезжаешь в город через южные ворота, то сразу оказываешься в лабиринте узких улочек, которые вливаются в главную улицу. Она ненамного шире остальных, но называется главной, потому что по обе ее стороны тянутся лавчонки. Называют ее еще подругому — большак.
На лавчонки любо-дорого смотреть, потому что, когда началось увлечение модернизацией, министерство охраны памятников запретило изменять форму арочных проемов. Стены сложены из неоштукатуренного камня золотистого цвета с еле заметными швами, а крыши — из каменных плит, причем подновленные участки светлых и теплых тонов зигзагами вьются среди черно-серых пятен старинных плит. Огромные неровные торцы мостовой, ровесники четырехсотлетних домов, до блеска отполированы подошвами всех тех, кто шагал по ним за четыре века.
Главная улица круто поднимается вверх до самых ворот замка, затейливо изукрашенных, монументальных, но при них нет ни въездной башни, ни галереи с навесными бойницами, ни амбразур — все эти защитные приспособления вышли из моды в ту сравнительно позднюю эпоху, когда был построен замок. Ворота по приказанию Лормио были выкрашены в темно-зеленый цвет, что на первый взгляд кажется несколько странным, потому что все ставни в Ла-Роке испокон века красили в бордовый цвет. Замок тоже обнесен стенами, а к ним примостились дома — они построены давно, однако не ранее XVI века, на месте сгоревшей крепости. Перед замком небольшая эспланада, пятьдесят метров на тридцать, откуда открывается великолепный вид — в ясную погоду виден даже Мальвиль, — сюда по приказанию Лормио свезли гору чернозема, чтобы разбить лужайки на английский манер. А позади замка возносится защищающая его скала.
Едва мы выехали с крытых макадамом узких улочек, копыта Малабара и колеса нашей повозки подняли адский грохот на выщербленной торцовой мостовой. Из окон начали высовываться головы. Я приказал Жаке остановиться у лавки мясника Лануая, чтобы выгрузить половину телячьей туши. И едва мы остановились, как местные жители высыпали на пороги домов.
Они показались мне похудевшими и, главное, какими-то пришибленными. Я ожидал, что они бурно обрадуются нам. Но хотя глаза у них и заблестели, когда Жаке взвалил на плечи половину туши Принца и с помощью Лануая подвесил ее на крюк, блеск этот тотчас угас. То же самое повторилось, когда я извлек на свет божий два каравая и масло и передал Лануаю, который принял их, как мне показалось, не без колебания и робости, а столпившиеся вокруг нас ларокезцы пожирали хлеб жадными, грустными глазами.
— Это все нам? — резко, почти грубо спросил меня Марсель Фальвин, высвобождаясь из объятий сестры и внучатой племянницы. Он подошел ко мне — при каждом шаге кожаный фартук хлопал его по ногам.
Удивленный резкостью тона, я поглядел на него. Знал я Марселя много лет, но чаще всего мне приходилось видеть его в мастерской, когда, зажав в коленях колодку, он чинил обувь. Марсель — мужчина лет шестидесяти, почти совсем лысый, с очень черными глазами, крупным носом и бородавкой на правой ноздре. Меня в особенности поразил контраст между его короткими кривыми ногами и богатырским разворотом плеч.
— Само собой, — ответил я. — Это для всех вас.
— А раз так, — громко сказал Марсель, повернувшись к Лануаю, — нечего ждать. Приступай к дележке. И начни с хлеба.
— А может, это господину кюре не понравится, — вмешался Фабрелатр. — Лучше бы его подождать.
Фабрелатр — это скобяная торговля Ла-Рока. Длинный как жердь, со стертыми, бесцветными чертами лица, седые усики щеточкой, за стеклами очков в железной оправе — мигающие глазки.
— Ему оставят его долю, — ответил Марсель, не глядя на Фабрелатра, и решительно взмахнул рукой. — А также Арману, Газелю и Жозефе. Будьте спокойны, никого не обделим. Ну же, Лануай, чего ты ждешь, черт возьми?
— Можно бы и без ругательств, — наставительно заметил Фабрелатр.
Молчание. Лануай посмотрел на меня, словно ожидая, что скажу я. Это был парень лет двадцати пяти, скроенный крепко, как и наш Жаке, круглолицый, с честными глазами. Насколько я понял, он был согласен с Марселем, но не решался идти против Фабрелатра.
Нас окружало человек двадцать. Я смотрел на эти лица — одни были мне знакомы, другие нет, но на всех читался голод, страх, уныние. Я уже понял, что мне придется действовать, и даже знал как. Но я решил выждать, надо получше разобраться в обстановке.
Подошел еще один человек. Это был Пимон. В его лавчонке жители Ла-Рока когда-то покупали табак, писчебумажные товары и газеты. Я был хорошо с ним знаком, и еще лучше — с его женой Аньес. Обоим им по тридцать пять лет. Пимон — бывший центр нападения той самой команды, которая выиграла у команды Мальжака в день, когда погибли мои родители и дядя. Небольшого роста, коренастый, живой, волосы ежиком, на губах неизменная улыбка. Но сегодня Пимон не улыбался.
— С какой еще стати откладывать дележ, — сказал он. — Мы все здесь порукой тому, что делить будут по справедливости, никого не обидят.
— А все же вежливей будет подождать, — сухо возразил Фабрелатр, часто мигая за стеклами очков.
Я заметил, что ни Пимон, ни Марсель, ни Лануай не глядели на фабрелатра, когда он говорил. И еще я заметил, что Марсель, горячая голова, не огрызнулся, когда Фабрелатр при всех отчитал его за богохульство. Тоскливые, голодные взгляды, которые толпа бросала на наши караваи, недвусмысленно свидетельствовали, что все стоят за немедленное распределение. Но кроме Марселя и Пимона, никто не осмелился сказать об этом вслух. Вялый, бесцветный, ничтожный Фабрелатр держал в повиновении два десятка человек!
— Да чего там, — сказал вдруг старик Пужес, обращаясь к Лануаю на местном диалекте. — (И я тотчас смекнул, что Фабрелатр диалекта не понимает.)— Дели, сынок. Гляжу на хлебушек, и прямо слюнки у меня текут!
О старике Пужесе я расскажу подробнее в свое время. Говорил он, словно бы посмеиваясь, но никто даже не улыбнулся ему в ответ. Воцарилось молчание. Лануай поглядел на меня, потом на темно-зеленые ворота замка, словно боялся, что они вот-вот распахнутся.
Молчание затягивалось, я почувствовал, что пришла пора вмешаться.
— Нашли о чем спорить, — сказал я, беспечно усмехаясь. — Все дело выеденного яйца не стоит. Раз вы сомневаетесь, как быть, проголосуйте, и все тут. Итак, — продолжал я, повысив голос, — кто за немедленное распределение?
На миг все оцепенели. Потом Марсель и Пимон подняли руку. Марсель со сдержанным вызовом, Пимон степенно, но решительно и твердо. Лануай смущенно потупился. Секунду спустя старик Пужес сделал шаг вперед и, многозначительно поглядывая на меня, поднял указательный палец правой руки, однако на уровне груди, так, чтобы стоящий за его спиной Фабрелатр ничего не заметил. Мне стало совестно за старика, за его жалкую уловку, и я не засчитал его голос.
— Два «за», — подытожил я, и Пужес не возразил. — Теперь, кто «против»?
Руку поднял один лишь Фабрелатр. Марсель громко рассмеялся, однако опять не взглянул в его сторону. Пимон насмешливо улыбнулся.
— Кто воздержался?
Никто не шелохнулся. Я окинул взглядом всех жителей Ла-Рока поочередно. Неслыханно: они не осмеливались даже воздержаться.
— Двумя голосами против одного, — официальным тоном объявил я, — решено приступить к немедленному распределению продуктов. Оно будет осуществлено под наблюдением дарителей. Ответственные — Тома и Жаке.
Тома, оживленно болтавший с Кати (я про себя решил на досуге рассмотреть ее получше), подошел к нам, за ним Жаке, и толпа покорно расступилась, пропуская их в лавку Лануая. Я мельком поглядел на растерявшегося Фабрелатра, по-моему, он даже пожелтел. Ну и болван, не протестовал против моего предложения голосовать, да еще и сам принял участие в голосовании, хотя оно лишний раз показало, что все против него. Я прекрасно понимал — сам по себе этот болван ничего не значил. Игру направляли силы, укрывшиеся за зелеными воротами.
Лануай рьяно принялся за дело и уже начал резать караваи, как вдруг я заметил Аньес с грудным ребенком на руках — она держалась чуть поодаль, а муж ее стоял в очереди. Она немного похудела, но была все также мила, ее золотистые волосы блестели на солнце, а карие глаза, как всегда, показались мне голубыми. Я подошел к ней. При виде Аньес во мне вновь пробудилась моя давняя слабость к ней. Она тоже бросила на меня нежный, грустный взгляд, словно говоря: «Вот видишь, бедный мой Эмманюэль, окажись ты решительней десять лет назад, я была бы теперь в Мальвиле». Знаю, знаю. Вот еще один поступок, который я мог бы совершить и не совершил. И я теперь часто думаю об этом. С минуту мы с Аньес вели молчаливую беседу взглядами, а потом у нас завязался самый обыкновенный разговор. Я потрепал по щеке младенца, который мог бы быть моим. Аньес сообщила, что это девочка и ей скоро восемь месяцев.
— Говорят, Аньес, что, если бы мы не отдали ларокезцам корову, ты все равно не согласилась бы отправить свою девочку в Мальвиль. Правда?
Аньес возмущенно посмотрела на меня.
— Кто это тебе сказал? Да такого разговора даже не было!
— Сама понимаешь, кто.
— Ах вон что, — сказала она, сдерживая гнев. Однако и она тоже понизила голос.
Тут я заметил краешком глаза, как Фабрелатр бочком-бочком пробирается к зеленым воротам.
— Мсье Фабрелатр! — громко окликнул я.
Он остановился, обернулся, все взоры устремились на него.
— Мсье Фабрелатр, — сказал я, весело улыбаясь и подходя к нему, — по-моему, с вашей стороны весьма неосторожно уходить до конца распределения!
Все так же улыбаясь, я взял его под руку — он не протестовал — и добавил кисло-сладким тоном:
Спальней я выбрал себе комнату, высокое окно которой выходит на восток — на Рюну и на очаровательный замок Рузи по ту сторону долины, теперь он лежит в развалинах. В это самое окно наутро ворвалось солнце и разбудило меня. Я глазам своим не поверил. А ведь Пейсу так и предрекал: все хорошее приходит разом. Я вскочил, растормошил Тома, и мы вдвоем уставились на наше первое за эти два месяца солнце.
Мне вспомнилось, как когда-то мы, члены Братства, совершили ночью велосипедную прогулку за двадцать пять километров, а потом добрых полтора часа взбирались на самую высокую вершину нашего департамента (512 м), чтобы увидеть восход солнца. В пятнадцать лет такие вылазки проделываешь с азартом, но потом с годами азарт выдыхается. А жаль! Надо жить с большим смаком. Ведь жизнь не такая уж долгая.
— Пошли, — сказал я Тома. — Оседлаем лошадей, поглядим на солнце с Пужада.
Так мы и сделали, не умывшись и не позавтракав. Холм Пужад над Мальжаком — самый высокий в наших краях. Я сел на Малабара, а Амаранту, как всегда, предоставил в распоряжение Тома. С Малабаром приходилось держать ухо востро, Амаранта же была сама кротость.
Эта утренняя прогулка вдвоем с Тома на вершину Пужада оставила во мне неизгладимый след, и не потому, что произошло что-нибудь особенное — там не было никого, кроме нас и солнца, — и не потому что было сказано что-нибудь важное — мы вообще не обменялись ни словом. И не потому, что с холма открывался красивый вид, — кругом выжженная земля, развалины ферм, обугленные поля, остовы деревьев. Но все это было озарено солнцем.
Едва мы успели подняться на холм, как его диск, уже высоко стоявший над горизонтом, из красного стал розовым, а из розового-розовато-белым. Хотя солнце грело уже по-настоящему, на него еще можно было смотреть не щурясь, такой плотной дымкой оно было окутано. Со всех сторон курилась налитая влагой земля. От нее поднимался туман, он казался особенно белым, потому что выжженная почва была черной как уголь.
Сидя бок о бок в седле, повернув лошадей к востоку, мы молча ждали, чтобы солнце вырвалось наконец из дымки испарений. И когда это произошло — а произошло вдруг, сразу, — кобыла и жеребец оба навострили уши, словно пораженные необычным зрелищем. Амаранта даже коротко и испуганно заржала и повернула морду к Малабару. Он нежно покусывал ей губу — это, видимо, ее успокоило. Когда она повернула морду в мою сторону, я заметил, что она моргает часто-часто, куда чаще, чем обычно люди. Правда, и Тома приставил руку козырьком к глазам, словно веки уже не способны были их защитить. Я последовал его примеру. Глаза слепило нестерпимо. И по тому, как их отчаянно заломило, мы вдруг поняли, что целых два месяца прожили в сумраке, словно бы в подземелье. Но стоило глазам попривыкнуть, на смену боли пришел восторг. Грудь расширилась. Странное дело — я с силой вбирал в себя воздух, словно свет это нечто такое, что можно вдохнуть. И еще у меня было такое чувство, будто глаза мои распахнулись шире обычного, да и все мое существо распахнулось вместе с ними. Купаясь в солнечном свете, я испытывал небывалое чувство освобождения легкости. Я повернул Малабара, чтобы подставить лучам спину и затылок. А потом, поочередно подставляя солнцу все части тела, начал медленно кружить на вершине холма, и Амаранта тотчас последовала примеру Малабара и, не дожидаясь разрешения Тома, послушно повторяла все движения жеребца. Я смотрел на землю под ногами. Взрыхленная и пропитанная дождем, она уже перестала быть просто пылью. Она вновь стала живой. В своем нетерпении я даже пытался различить на ней следы свежих побегов и вглядывался в деревья, которые пострадали меньше других, словно надеялся увидеть на них почки.
На другой день мы решили пожертвовать бычком по имени Принц. У нас в Мальвиле уже был один бык — Геракл из «Прудов». У ларокезцев тоже. Сохранять Принца не было никакого смысла: раз мы решили отдать Чернушку ларокезцам, а у Маркизы были две телочки, пусть уж лучше все молоко Принцессы идет к нам на кухню.
«Заклание» — этим ханжеским термином в специальных журналах обозначают убийство животных — отвратительнейшая процедура. Как только у Принцессы отняли ее Принца, она начала душераздирающе мычать. Мьетта до последней минуты ласкала теленка, а потом опустилась на камни и горько заплакала. Это оказалось даже к лучшему, потому что обычно «заклания» страшно возбуждали Момо, сопровождавшего всю постыдную процедуру дикими воплями. Но, увидев Мьетту в слезах, Момо умолк, попытался ее утешить и, не добившись толку, сел рядом с ней и тоже захлюпал.
Принцу было уже больше двух месяцев, и, когда Жаке освежевал тушу бычка, мы решили отдать половину мяса в Ла-Рок, потребовав в обмен на телятину сахар и мыло. Мы прихватили также два каравая хлеба и сало, но это уже в качестве подарка. И еще мы взяли с собой три лома, чтобы расчищать дорогу от стволов деревьев, рухнувших в День происшествия.
Выехали мы в среду засветло на повозке, в которую впрягли Малабара, я — удрученный тем, что расстаюсь с Мальвилем хотя бы на один день, Колен — радуясь тому, что увидит свою лавчонку, Тома — довольный переменой мест. Все трое с ружьями на плече.
Пришельцы из «Прудов» с восторгом предвкушали встречу с Кати и дядюшкой Марселем. Мьетта еще накануне вымыла голову и нарядилась в цветастое платьице — мы все осыпали ее комплиментами (она благодарила нас сочными поцелуями). Жаке побрился и подстригся. А Фальвина прямо млела от радости, ведь ей предстояло не только увидеть брата, но и на несколько часов избавиться от хлопот по хозяйству и тирании Мену.
Бремя счастья оказалось для Фальвины непосильным: не успели мы выехать за пределы Мальвиля, как слова хлынули из нее потоком. «Ну в точности коровья моча», — заявил Колен. Но все мы понимали причину ее восторгов и у нас не хватало духу ее оборвать. Зато при первом же удобном случае, когда нам преградило путь поваленное дерево, мы все четверо, в том числе и Мьетта, сошли с повозки и больше уже в нее не садились, разве что когда дорога шла под гору, — предоставив Жаке терпеть в одиночку Фальвинины словоизвержения. О том, чтобы ехать рысью, не могло быть и речи. К задку повозки была привязана Чернушка — она еле плелась за ней. Больше трех часов ушло на то, чтобы проехать пятнадцать километров, отделяющие нас от Ла-Рока. И все это время Фальвина, которую никто не слушал, не закрывала рта. Раза два я прислушался, чтобы понять механизм этого многоглаголания. И ничего загадочного не обнаружил — одно слово влекло за собой другое по простейшей ассоциации мыслей. Фальвина нанизывала свои речи, как четки. А вернее сказать, они разматывались, как рулон туалетной бумаги. Потянешь за кончик — разматывается весь рулон.
В восемь часов мы подъехали к южным воротам Ла-Рока. Маленькая дверца, прорезанная в воротах, была не заперта. Толкнув ее, я без труда проник внутрь, отодвинул щеколды и широко распахнул створки ворот. Вот мы и в городе, а поблизости ни души. Зову. Никакого ответа. Правда, эти ворота выходили в нижнюю часть города, которая была сожжена и разрушена, — не удивительно, что здесь никто и не живет. Но то, что дверь не охранялась и даже не была заперта, красноречиво свидетельствовало о беззаботности Фюльбера.
Ла-Рок — маленький городишко, взгромоздившийся на скалу и прижавшийся к ней, внизу он обнесен сплошным крепостным валом, а вершину скалы венчает замок. Во Франции наберется не меньше десятка таких вот городков, когда-то излюбленных туристами, но Ла-Рок едва ли не наиболее самобытный, потому что все дома здесь старинные, ни один не был изуродован перестройкой, и крепостные стены сохранились в целости, как и двое ворот с круглыми башнями над ними. Одни ворота на юг — это те, в которые мы въехали, и одни на запад — они выходят на шоссе, которое ведет к столице департамента.
Когда въезжаешь в город через южные ворота, то сразу оказываешься в лабиринте узких улочек, которые вливаются в главную улицу. Она ненамного шире остальных, но называется главной, потому что по обе ее стороны тянутся лавчонки. Называют ее еще подругому — большак.
На лавчонки любо-дорого смотреть, потому что, когда началось увлечение модернизацией, министерство охраны памятников запретило изменять форму арочных проемов. Стены сложены из неоштукатуренного камня золотистого цвета с еле заметными швами, а крыши — из каменных плит, причем подновленные участки светлых и теплых тонов зигзагами вьются среди черно-серых пятен старинных плит. Огромные неровные торцы мостовой, ровесники четырехсотлетних домов, до блеска отполированы подошвами всех тех, кто шагал по ним за четыре века.
Главная улица круто поднимается вверх до самых ворот замка, затейливо изукрашенных, монументальных, но при них нет ни въездной башни, ни галереи с навесными бойницами, ни амбразур — все эти защитные приспособления вышли из моды в ту сравнительно позднюю эпоху, когда был построен замок. Ворота по приказанию Лормио были выкрашены в темно-зеленый цвет, что на первый взгляд кажется несколько странным, потому что все ставни в Ла-Роке испокон века красили в бордовый цвет. Замок тоже обнесен стенами, а к ним примостились дома — они построены давно, однако не ранее XVI века, на месте сгоревшей крепости. Перед замком небольшая эспланада, пятьдесят метров на тридцать, откуда открывается великолепный вид — в ясную погоду виден даже Мальвиль, — сюда по приказанию Лормио свезли гору чернозема, чтобы разбить лужайки на английский манер. А позади замка возносится защищающая его скала.
Едва мы выехали с крытых макадамом узких улочек, копыта Малабара и колеса нашей повозки подняли адский грохот на выщербленной торцовой мостовой. Из окон начали высовываться головы. Я приказал Жаке остановиться у лавки мясника Лануая, чтобы выгрузить половину телячьей туши. И едва мы остановились, как местные жители высыпали на пороги домов.
Они показались мне похудевшими и, главное, какими-то пришибленными. Я ожидал, что они бурно обрадуются нам. Но хотя глаза у них и заблестели, когда Жаке взвалил на плечи половину туши Принца и с помощью Лануая подвесил ее на крюк, блеск этот тотчас угас. То же самое повторилось, когда я извлек на свет божий два каравая и масло и передал Лануаю, который принял их, как мне показалось, не без колебания и робости, а столпившиеся вокруг нас ларокезцы пожирали хлеб жадными, грустными глазами.
— Это все нам? — резко, почти грубо спросил меня Марсель Фальвин, высвобождаясь из объятий сестры и внучатой племянницы. Он подошел ко мне — при каждом шаге кожаный фартук хлопал его по ногам.
Удивленный резкостью тона, я поглядел на него. Знал я Марселя много лет, но чаще всего мне приходилось видеть его в мастерской, когда, зажав в коленях колодку, он чинил обувь. Марсель — мужчина лет шестидесяти, почти совсем лысый, с очень черными глазами, крупным носом и бородавкой на правой ноздре. Меня в особенности поразил контраст между его короткими кривыми ногами и богатырским разворотом плеч.
— Само собой, — ответил я. — Это для всех вас.
— А раз так, — громко сказал Марсель, повернувшись к Лануаю, — нечего ждать. Приступай к дележке. И начни с хлеба.
— А может, это господину кюре не понравится, — вмешался Фабрелатр. — Лучше бы его подождать.
Фабрелатр — это скобяная торговля Ла-Рока. Длинный как жердь, со стертыми, бесцветными чертами лица, седые усики щеточкой, за стеклами очков в железной оправе — мигающие глазки.
— Ему оставят его долю, — ответил Марсель, не глядя на Фабрелатра, и решительно взмахнул рукой. — А также Арману, Газелю и Жозефе. Будьте спокойны, никого не обделим. Ну же, Лануай, чего ты ждешь, черт возьми?
— Можно бы и без ругательств, — наставительно заметил Фабрелатр.
Молчание. Лануай посмотрел на меня, словно ожидая, что скажу я. Это был парень лет двадцати пяти, скроенный крепко, как и наш Жаке, круглолицый, с честными глазами. Насколько я понял, он был согласен с Марселем, но не решался идти против Фабрелатра.
Нас окружало человек двадцать. Я смотрел на эти лица — одни были мне знакомы, другие нет, но на всех читался голод, страх, уныние. Я уже понял, что мне придется действовать, и даже знал как. Но я решил выждать, надо получше разобраться в обстановке.
Подошел еще один человек. Это был Пимон. В его лавчонке жители Ла-Рока когда-то покупали табак, писчебумажные товары и газеты. Я был хорошо с ним знаком, и еще лучше — с его женой Аньес. Обоим им по тридцать пять лет. Пимон — бывший центр нападения той самой команды, которая выиграла у команды Мальжака в день, когда погибли мои родители и дядя. Небольшого роста, коренастый, живой, волосы ежиком, на губах неизменная улыбка. Но сегодня Пимон не улыбался.
— С какой еще стати откладывать дележ, — сказал он. — Мы все здесь порукой тому, что делить будут по справедливости, никого не обидят.
— А все же вежливей будет подождать, — сухо возразил Фабрелатр, часто мигая за стеклами очков.
Я заметил, что ни Пимон, ни Марсель, ни Лануай не глядели на фабрелатра, когда он говорил. И еще я заметил, что Марсель, горячая голова, не огрызнулся, когда Фабрелатр при всех отчитал его за богохульство. Тоскливые, голодные взгляды, которые толпа бросала на наши караваи, недвусмысленно свидетельствовали, что все стоят за немедленное распределение. Но кроме Марселя и Пимона, никто не осмелился сказать об этом вслух. Вялый, бесцветный, ничтожный Фабрелатр держал в повиновении два десятка человек!
— Да чего там, — сказал вдруг старик Пужес, обращаясь к Лануаю на местном диалекте. — (И я тотчас смекнул, что Фабрелатр диалекта не понимает.)— Дели, сынок. Гляжу на хлебушек, и прямо слюнки у меня текут!
О старике Пужесе я расскажу подробнее в свое время. Говорил он, словно бы посмеиваясь, но никто даже не улыбнулся ему в ответ. Воцарилось молчание. Лануай поглядел на меня, потом на темно-зеленые ворота замка, словно боялся, что они вот-вот распахнутся.
Молчание затягивалось, я почувствовал, что пришла пора вмешаться.
— Нашли о чем спорить, — сказал я, беспечно усмехаясь. — Все дело выеденного яйца не стоит. Раз вы сомневаетесь, как быть, проголосуйте, и все тут. Итак, — продолжал я, повысив голос, — кто за немедленное распределение?
На миг все оцепенели. Потом Марсель и Пимон подняли руку. Марсель со сдержанным вызовом, Пимон степенно, но решительно и твердо. Лануай смущенно потупился. Секунду спустя старик Пужес сделал шаг вперед и, многозначительно поглядывая на меня, поднял указательный палец правой руки, однако на уровне груди, так, чтобы стоящий за его спиной Фабрелатр ничего не заметил. Мне стало совестно за старика, за его жалкую уловку, и я не засчитал его голос.
— Два «за», — подытожил я, и Пужес не возразил. — Теперь, кто «против»?
Руку поднял один лишь Фабрелатр. Марсель громко рассмеялся, однако опять не взглянул в его сторону. Пимон насмешливо улыбнулся.
— Кто воздержался?
Никто не шелохнулся. Я окинул взглядом всех жителей Ла-Рока поочередно. Неслыханно: они не осмеливались даже воздержаться.
— Двумя голосами против одного, — официальным тоном объявил я, — решено приступить к немедленному распределению продуктов. Оно будет осуществлено под наблюдением дарителей. Ответственные — Тома и Жаке.
Тома, оживленно болтавший с Кати (я про себя решил на досуге рассмотреть ее получше), подошел к нам, за ним Жаке, и толпа покорно расступилась, пропуская их в лавку Лануая. Я мельком поглядел на растерявшегося Фабрелатра, по-моему, он даже пожелтел. Ну и болван, не протестовал против моего предложения голосовать, да еще и сам принял участие в голосовании, хотя оно лишний раз показало, что все против него. Я прекрасно понимал — сам по себе этот болван ничего не значил. Игру направляли силы, укрывшиеся за зелеными воротами.
Лануай рьяно принялся за дело и уже начал резать караваи, как вдруг я заметил Аньес с грудным ребенком на руках — она держалась чуть поодаль, а муж ее стоял в очереди. Она немного похудела, но была все также мила, ее золотистые волосы блестели на солнце, а карие глаза, как всегда, показались мне голубыми. Я подошел к ней. При виде Аньес во мне вновь пробудилась моя давняя слабость к ней. Она тоже бросила на меня нежный, грустный взгляд, словно говоря: «Вот видишь, бедный мой Эмманюэль, окажись ты решительней десять лет назад, я была бы теперь в Мальвиле». Знаю, знаю. Вот еще один поступок, который я мог бы совершить и не совершил. И я теперь часто думаю об этом. С минуту мы с Аньес вели молчаливую беседу взглядами, а потом у нас завязался самый обыкновенный разговор. Я потрепал по щеке младенца, который мог бы быть моим. Аньес сообщила, что это девочка и ей скоро восемь месяцев.
— Говорят, Аньес, что, если бы мы не отдали ларокезцам корову, ты все равно не согласилась бы отправить свою девочку в Мальвиль. Правда?
Аньес возмущенно посмотрела на меня.
— Кто это тебе сказал? Да такого разговора даже не было!
— Сама понимаешь, кто.
— Ах вон что, — сказала она, сдерживая гнев. Однако и она тоже понизила голос.
Тут я заметил краешком глаза, как Фабрелатр бочком-бочком пробирается к зеленым воротам.
— Мсье Фабрелатр! — громко окликнул я.
Он остановился, обернулся, все взоры устремились на него.
— Мсье Фабрелатр, — сказал я, весело улыбаясь и подходя к нему, — по-моему, с вашей стороны весьма неосторожно уходить до конца распределения!
Все так же улыбаясь, я взял его под руку — он не протестовал — и добавил кисло-сладким тоном: