— Конечно, — говорит Полетта. — Пейсу-то, наверно, и не подошел к ним.
   — Ничего не скажешь, пустили козла в огород.
   Если бы в эту минуту вскрыть сердца моих сестер, там, конечно бы, обнаружился оттиснутый в натуральную величину ключ от «Большой Риги». Они подозревают, что ключ у меня. Но не знают, под каким предлогом попросить его. Ведь не для того же, чтобы проведать бедных животных.
   У меня не хватает терпения слушать дальше эти двухголосные причитания, и я рублю сплеча. Не повышая голоса, я говорю:
   — Вы знаете отца, он не мог уехать на футбольный матч, не заперев все в доме на замок. Когда из машины вытащили его тело, ключ был при нем. — Я продолжаю, отчеканивая каждое слово: — Ключ у меня. С тех пор как в «Семь Буков» привезли тела погибших, я ни на минуту не отлучался отсюда, вам это может подтвердить каждый. В «Большую Ригу» мы поедем все вместе послезавтра, после похорон.
   Высоко взлетают черные вуали, и сестры с негодованием вскрикивают:
   — Но мы тебе полностью доверяем, Эмманюэль! Мы же знаем, что ты за человек! Неужели ты мог подумать, что нам эдакое в голову придет. Да еще в такой момент!
   В утро похорон Мену попросила меня помочь ей искупать Момо. Мне уже приходилось как-то участвовать в этой процедуре. Это было дело нелегкое. Надо было неожиданно схватить Момо, содрать с него одежду, как шкуру с кролика, запихнуть этого детину в чан с водой и с огромным усилием удерживать его там: он вырывался как бешеный и орал истошным голосом:
   — Атитись атипока! Не люпу оту. (Отвяжись ради бога! Не люблю воду.)
   В это утро он отбивался с невиданным ожесточением. От чана, стоявшего на мощеном дворе под апрельским солнцем, поднимался пар. Я схватил Момо под мышки, а Мену стащила с него штаны вместе с трусами. Едва его ступни снова коснулись земли, он с такой силой лягнул меня, что я растянулся во весь рост. А сам в чем мать родила бросился наутек, с поразительной быстротой перебирая худущими ногами. Сбежав вниз по склону, он кинулся к одному из дубов, обступивших луговину, подпрыгнул, уцепился руками за ветку, подтянулся и проворно начал взбираться вверх, все выше, и вскоре стал недосягаем.
   Я уже был одет, да и меньше всего был настроен затевать сейчас идиотскую погоню, прыгая за Момо с дерева на дерево. Тут подоспела запыхавшаяся Мену. Оставалось только приступить к переговорам. Хотя я был на шесть лет моложе Момо, он, видимо, считал меня двойником дяди и слушался почти как родителя.
   Однако я ничего не смог добиться. Передо мной была непробиваемая стена. Момо не кричал, как обычно: «Отвяжитесь ради бога». Он помалкивал. Только смотрел на меня с высоты, жалобно подвывая, и его черные глазки поблескивали среди нежной весенней листвы.
   Что бы я ни говорил, в ответ мне неслось: «Неду!» (Не пойду.) Момо не вопил, как обычно, он твердил эту фразу совсем тихо, но очень решительно и движением головы, туловища, рук достаточно красноречиво подтверждал свой отказ. Но я продолжал упорствовать.
   — Послушай, Момо, ну будь же умником! Тебе надо помыться, ведь ты идешь в церковь (я сознательно говорю «церковь», потому что слово «храм» ему непонятно).
   — Неду!
   — Ты не хочешь идти в церковь?
   — Неду! Неду!
   — Но почему? Ведь ты всегда любил ходить в церковь.
   Он сидит на толстой ветке, непрестанно двигает перед собой руками и грустными глазами смотрит на меня сквозь мелкие, будто покрытые лаком листочки дуба. Все. Мне ничего не добиться, кроме этого скорбного взгляда.
   — Придется его оставить тут, — говорит Мену, она притащила с собой одежду сына и теперь раскладывает ее у подножья дуба. — Он все равно не спустится, пока мы не уйдем.
   И, повернувшись, она уже карабкается вверх по склону холма. Я бросаю взгляд на часы. Время не терпит. Впереди долгая официальная церемония, не имеющая ничего общего с теми чувствами, какие я сейчас испытываю. Момо прав. Если бы я мог, как и он, забравшись на дерево, повыть там, вместо того чтобы со своими безутешными сестрицами участвовать в этом гротескном действе, демонстрирующем сыновнюю любовь.
   Я тоже поднимаюсь вверх по косогору. Сегодня он кажется мне необыкновенно крутым. Я иду, глядя себе под ноги, и вдруг с удивлением замечаю, что весь склон покрыт ярко-зелеными пучками молодой травы. Только что проклюнувшись, она необыкновенно подалась за эти несколько солнечных дней. У меня проносится мысль, что меньше чем через месяц нам с дядей Придется косить эту луговину.
   Обычно при этой мысли у меня всегда весело на душе, и странная штука — я чувствую и сейчас, как во мне начинает подниматься радость. И вдруг словно обухом по голове. Я останавливаюсь как вкопанный. И накипевшие слезы ручьями текут по моим щекам.


Глава II


   Затем события начали развиваться в стремительном темпе. Следующую веху придется поставить совсем рядом. Спустя год после несчастного случая. Однажды из Ла-Рока мне позвонил мсье Гайяк и попросил заглянуть к нему в контору.
   Когда в назначенный день и час я приехал туда, нотариуса еще не было и старший клерк проводил меня в его пустой кабинет. Получив любезное предложение «немного отдохнуть», пока не придет шеф, я уселся в одно из тех кожаных кресел, где до меня томилось столько человеческих тел, объятых страхом чегото лишиться.
   Убитое время. Бесплодные минуты. Я обвел глазами комнату, ее обстановка действовала угнетающе. Вся стена позади письменного стола мсье Гайяка состояла из выдвижных ящичков, набитых завещаниями покойных. Она удивительно напоминала ячейки колумбария, где хранятся урны с прахом. Ох уж эта человеческая мания — все раскладывать по полочкам. Темно-зеленые шторы на окнах, зеленой тканью обтянуты стены, в зеленый цвет выкрашены выдвижные ящички, и зеленой кожей обит верх письменного стола. На этом столе, рядом с монументальной чернильницей из фальшивого золота, помещалась довольно зловещая вещица, и я как зачарованный не мог отвести от нее глаз: мертвая мышь, вделанная в кусок прозрачного, как стекло, пластика. Видимо, мышь тоже подверглась классификации.
   Мне подумалось, что ее, вероятно, поймали на месте преступления, в момент, когда она вгрызалась в угол какого-нибудь досье, и, вынеси ей смертный приговор, заключили в этот пластик. Наклонившись к столу, я взял в руки мышку вместе с ее одиночной камерой. Она оказалась довольно тяжелой. И тут я вдруг вспомнил, что лет тридцать назад, когда вместе с дядей я как-то заезжал к нотариусу, отец нынешнего мсье Гайяка пользовался этой штуковиной в качестве пресс-папье. Я смотрел на этого мелкого грызуна, обреченного на вечность. Когда мсье Гайяксын в свою очередь уйдет на покой, он завещает мышь вместе с ящиками колумбария и целым кладбищем папок на чердаке своему сыну. При мысли об этих нотариусах, передающих из поколения в поколение дохлую мышь, мне стало как-то невесело. Не знаю отчего, но на меня так и повеяло смертью.
   Но вот входит мсье Гайяк-сын. Темноволосый, долговязый, цвет лица желтоватый, довольно сильная проседь. Он с несколько утомительной галантностью встречает меня. Затем, повернувшись спиной, выдвигает один из ящичков, извлекает оттуда папку, из папки — запечатанный сургучной печатью конверт и, прежде чем передать мне, вялым движением пальцев, стараясь сделать это незаметно, ощупывает еговидимо, нотариуса смущает невесомость конверта.
   — Вот, мсье Конт.
   А затем своим бесцветным голосом пускается в пространные комментарии, кстати абсолютно бесполезные, ведь я уже успел прочесть, что написано на конверте дядиным почерком, с нажимом на каждую букву:
   "Передать моему племяннику Эмманюэлю Конту через год после моей смерти, если он, на что я надеюсь, будет это время заниматься хозяйством на ферме «Семь Буков».

   Я не сразу вернулся домой, мне пришлось в городе заезжать еще по разным делам. И весь день письмо дяди пролежало нераспечатанным в кармане моего пиджака.
   Я прочел его вечером, после ужина, закрывшись в маленьком дядином кабинетике на мансарде в «Семи Буйах». У меня слегка дрожали пальцы, когда я вскрывал конверт подаренным мне дядей ножом для разрезания бумаги в форме кинжала.
   Эмманюэль!

   Сегодня вечером, сам не пойму почему, ведь я чувствую себя вполне здоровым, я все думаю о смерти и вот решил написать это письмо. Мне даже чудно представить, что, когда ты его прочтешь, меня уже не будет и ты вместо меня станешь заниматься лошадьми. Говорят, двум смертям не бывать, а одной не миновать. По-моему, глупо говорят, мне и одна ни к чему.

   Я оставляю тебе в наследство не только «Семь Буков», но также свою Библию и десятитомный словарь Ларусса. Я знаю, что ты теперь неверующий (но кто виноват в этом?), и все же читай иногда Библию в память обо мне. В этой книге не надо обращать внимания на нравы, главное в ней — мудрость.

   При моей жизни никто, кроме меня, не открывал словарь Ларусса. Когда ты откроешь его, ты поймешь почему. Еще, Эмманюэль, хочу тебе сказать, что без тебя моя жизнь была бы пустой, ты мне доставил столько радости. Вспомни день твоего побега из дома, когда я пришел за тобой в Мальвиль.

   Обнимаю тебя,

Самюэль.

   Я прочел и перечел это письмо.
   Дядино великодушие заставило меня устыдиться. Всю жизнь я что-то получал от него, и теперь он же меня еще благодарит. От его слов: «ты мне доставил столько радости» у меня защемило сердце. Может, и не очень ловкая фраза, но за этими словами я почувствовал такую любовь к себе, что не знал, как и оправдать ее.
   Я в третий раз перечитал письмо, и теперь мой взгляд царапнула фраза «но кто виноват в этом?». Я узнал вечную дядину манеру говорить намеками. Он предоставлял мне возможность самому подставить недостающие слова. Виноват ли отец, принявший «дурную веру?» Или поразительная душевная скудость моей матери? Или аббат Леба, этот инквизитор плоти?
   Я подумал также: чего это ради дядя намекает на свой тогдашний приход в штаб-квартиру Братства, в Мальвиль? Для того ли, чтобы назвать один из тех дней, доставивших ему много радости, или за этим кроется что-то более значительное, о чем он не хотел сказать прямо? Мне слишком хорошо была знакома дядина манера выражаться уклончиво, чтобы сразу же решиться ответить на этот вопрос.
   Достав из кармана огромную связку дядиных ключей, я без труда отыскал среди них ключ от дубового шкафа, так хорошо мне знакомый. Ключ был плоский, с зубчатой бородкой, он вставлялся в хитроумный замок, запирающий дверку на вертикальный металлический засов, скрепляющий верх и низ шкафа. Я открыл его и там на полках, до отказа набитых папками, обнаружил стоящие в один ряд словарь Ларусса и Библию — всего четырнадцать томов, так как Библия оказалась в роскошном издании: в переплете из коричневой тисненой кожи, в четырех томах. Я выложил все четыре тома на стол и перелистал их один за другим. Меня потрясли иллюстрации к ней. Они были исполнены подлинного величия.
   Художник меньше всего заботился о том, чтобы приукрасить персонажей Священной истории. В его изображении они скорее напоминали свирепых и диких вождей древних племен. При взгляде на этих костлявых, худых, босоногих людей казалось, что от них исходит запах бараньего жира, верблюжьего навоза и песков пустыни. Они жили напряженной, суровой жизнью. И сам господь бог в представлении художника не слишком отличался от этих грубых кочевников, исчисляющих свои богатства количеством голов детей и скота. Он только был более могуч и еще более жесток. Достаточно было на него взглянуть, чтобы понять: он и впрямь создал этих людей «по своему образу и подобию». Если только, конечно, не наоборот.
   На последней странице Библии я обнаружил написанный карандашом дядиной рукой длинный список слов, который меня сразу же заинтриговал. Назову десять первых: алкалоид, анестезия, аркебуза, архаика, ареопаг, баобаб, барокамера, блицкриг, блокгауз, буланжеризм.
   Мне сразу бросилось в глаза, что слова были отобраны явно искусственно, хотя, вероятно, с каким-то расчетом. Я взял первый том Ларусса и открыл его на слове «ареопаг», и там между двух листков я обнаружил прикрепленную двумя кусочками скотча к середине страницы акцию достоинством в 10000 франков. Другие акции — разного достоинства были размещены во всех десяти томах Ларусса на страничках с редкими словами, указанными в списке, составленном дядей.
   Общая сумма — 315000 франков — удивила меня, но отнюдь не потрясла. Должен отметить, что посмертный дар дяди ни на минуту не заставил меня почувствовать себя собственником. Напротив, у меня возникло ощущение, что капитал, как прежде и хозяйство «Семи Буков», вручен мне на хранение и я обязан отчитываться в нем дяде.
   Мое решение было принято настолько быстро, что я даже подозреваю, не созрело ли оно во мне еще до моей находки. И я тут же приступил к его осуществлению. Помню, я взглянул на часы и, увидев, что стрелка показывает половину десятого, испытал почти детскую радость оттого, что звонить еще не поздно. В дядиной записной книжке я отыскал номер телефона Гримо и тут же ему позвонил.
   — Мсье Гримо?
   — Он самый.
   — С вами говорит Эмманюэль Конт, бывший директор школы в Мальжаке.
   — Чем могу служить, господин директор? — голос звучал доброжелательно, почти сердечно, на это я меньше всего рассчитывал.
   — Я хотел бы задать вам один вопрос, с вашего разрешения. Замок Мальвиль все еще продается?
   Молчание, затем тот же голос, ставший вдруг осторожным и сухим, процедил:
   — Насколько мне известно, да.
   Теперь замолчал я. И Гримо пришлось первым нарушить молчание.
   — Скажите, пожалуйста, господин директор, владелец «Семи Буков» Самюэль Конт — ваш родственник?
   Я ждал этого вопроса и был готов к нему:
   — Я его родной племянник, но я не знал, что дядя был с вами знаком.
   — Представьте себе, — ответил Гримо все тем же колючим, настороженным тоном. — Это он дал вам номер моего телефона?
   — Его уже нет в живых.
   — Вот не знал, — совсем другим голосом проговорил Гримо.
   Я молчал, чтобы он мог высказать свои соболезнования и сожаления, но он не добавил ни слова. Тогда снова заговорил я:
   — Мсье Гримо, когда мы смогли бы с вами увидеться?
   — Когда вам будет угодно, господин директор. — И голос его вновь обрел свою первоначальную сердечность.
   — Может, завтра до обеда?
   Он даже не стал притворяться, что сильно занят.
   — Приезжайте, когда вам угодно, я всегда на месте.
   — В таком случае в одиннадцать.
   — Пожалуйста, если вас устраивает, господин директор, я в вашем распоряжении. Приезжайте, если хотите, в одиннадцать.
   Он стал вдруг настолько предупредителен и вежлив, что понадобилось целых пять минут, чтобы закончить разговор, суть которого была исчерпана в двух словах.
   Я положил трубку, взглянул на красные шторы, закрывавшие окно в кабинете дяди. Меня раздирали противоречивые чувства: я был счастлив, что решился на этот шаг, и взволнован огромностью задачи которую взваливал на свои плечи.
   Владелец замка был далеко, его поверенный в делах не отличался излишней щепетильностью, а напористый покупатель действовал весьма решительно, в результате через неделю в Мальвиле появился новый хозяин. Шесть лет, последовавших за этим событием, прошли в непрестанном труде.
   Я начал наступление сразу по всему фронту: продолжал разводить лошадей в «Семи Буках», в Мальвиле распахивал целинные земли и реставрировал замок. Мне было тридцать пять лет, когда я взялся за освоение Мальвиля, и стукнуло уже сорок один, когда работа была успешно завершена.
   Я вставал чуть свет, ложился за полночь и сетовал только на то, что мне дана всего одна жизнь: я отдал бы и несколько, чтобы осуществить все задуманное. Мальвиль стал моей страстью, моей усладой, вознаграждением за мой исступленный труд. У банкиров Второй империи были танцовщицы. Мне их заменял Мальвиль. Впрочем, была и у меня своя танцовщица, но о ней чуть дальше.
   Надо сказать, что приобретение Мальвиля вовсе не было какой-то блажью, для меня это становилось насущной необходимостью, коль скоро я собирался расширить дядино дело; семейные неурядицы вынудили меня продать «Большую Ригу» и выплатить сестрам их долю наследства деньгами. В «Семи Буках» мне просто негде было развернуться, поголовье лошадей непрерывно росло: одних я разводил на ферме, других покупал, чтобы потом перепродать, третьих брал на пансион. В мои намерения входило, купив Мальвиль, разделить свою кавалерию: часть лошадей разместить в конюшнях замка — причем мы с Момо и Мену должны будем переехать в Мальвиль, — другую часть под присмотром Жермена, моего конюха, оставить в «Семи Буках».
   Таким образом, реставрация Мальвиля совсем не явилась актом бескорыстного спасения шедевра феодальной архитектуры.
   К тому же, несмотря на свою привязанность к Мальвилю, я могу совершенно безболезненно для своего самолюбия признать, что при всей мощи и внушительности стен мой замок отнюдь не отличался особой красотой. В этом он, безусловно, уступал другим средневековым замкам нашего края, с их идеально выдержанными пропорциями, плавными контурами, которые так гармонично вписывались в окружающий пейзаж.
   А пейзаж наш и впрямь восхитителен, в нем все радует глаз: и быстрые светлые речки, и луга на отлогих склонах, и зеленые перекаты холмов, увенчанные каштановыми рощами. И среди этих волнистых и мягких линий вдруг откуда ни возьмись вздымает свои стены к небу угловатый и суровый Мальвиль.
   Он воздвигнут на берегу Рюны (некогда, в средние века, она, вероятно, была широкой и полноводной рекой), на уступе отвесной скалы, которая нависает над ним всей своей громадой с севера. Эта скала в полном смысле слова неприступна со всех сторон. И я уверен, что пришлось возводить искусственную насыпь для сооружения единственной дороги, ведущей к каменистой площадке уступа, где задумано было построить укрепленный замок с примыкающим к нему городищем.
   На противоположном берегу Рюны, как раз против Мальвиля, возвышался другой замок — Рузи, тоже феодальная крепость, но крепость изящная, ее удачно расположенные невысокие круглые башни, где даже галереи с бойницами казались кружевным орнаментом, ласкали глаз и не только защищали, но и украшали замок.
   Стоило взглянуть на Рузи, как сразу становилось ясным, что Мальвиль — чужак в этих краях. Хотя камни, из которого сложены его стены, были добыты в местных карьерах, но его архитектурный стиль явно вывезен издалека. Мальвиль — английский замок. Он был построен захватчиками-англичанами во время Столетней войны и служил пристанищем Черному принцу.
   Можно представить себе, как понравился этот солнечный край англичанам, вырвавшимся из своих туманов, и как им пришлись по душе его виноградные вина и темноволосые девушки. Всеми силами они старались удержаться на нашей земле. Это чувствуется и в архитектуре Мальвиля. Мальвиль был задуман и построен англичанами как замок-крепость: укрывшись за его неприступными стенами, горсточка вооруженных захватчиков могла держать в повиновении весь обширный край.
   Тут нет и в помине изящества и плавных линий. Тут все подчинено строгой необходимости. Взять хотя бы въезд в крепость. В замок Рузи ведет сводчатая, изящно выгнутая арка безупречных пропорций, с прелестными круглыми башенками по обеим сторонам.
   В Мальвиле англичане просто-напросто сделали в зубчатой стене ворота, а рядом возвели прямоугольную трехэтажную башню, высокие голые стены которой сплошь продырявлены длинными бойницами. Все здесь добротно, все угловато, но в оборонном отношении, я в этом уверен, очень эффективно. Крепостную стену со всеми въездными сооружениями они окружили защитным водяным рвом, выбитым в скале, он был по крайней мере раза в два шире, чем в соседнем замке Рузи.
   Миновав крепостные ворота, вы не сразу попадаете к замку, сначала вы окажетесь во внешнем дворе размером пятьдесят на тридцать метров, где когда-то располагался город. В этом таился хитрый смысл: замок брал на себя обязательство защищать город, но город принимал на себя первый удар. Враг, взявший приступом крепостные ворота и первый пояс укреплений, должен был теперь вести неверный бой среди тесных улочек города.
   Если он одерживал победу и в этом бою, трудности тем не менее не кончались. Перед ним вырастал второй пояс укреплений, который, как и первый, тянулся от нависавшей на севере скалы до отвесного склона и защищал — да и сейчас защищает — самый замок.
   Эта зубчатая стена с бойницами гораздо выше первой, и водяной ров вокруг нее куда глубже. Кроме того, осаждающие встречали здесь дополнительное препятствие — подъемный мост, над которым возвышалась маленькая квадратная башенка, тогда как через первый ров шел обычный перекидной мост.
   Эта квадратная башенка была не лишена изящества, но, как мне кажется, английские зодчие здесь ни при чем. Просто необходимо было строить помещение для механизмов, приводящих в действие подъемный мост. А с пропорциями им повезло: они оказались выдержаны.
   Когда опускают подъемный мост, по левую руку от него, подавляя исполинской мощью своих стен, выступает главная башня замка — великолепный сорокаметровый квадратный донжон, сбоку к нему примыкает еще одна, тоже квадратная башня. Эта башня имеет не только оборонительное значение, она снабжает замок водой. Устроенный в ней колодец питается бьющим из скалы источником, излишек воды — здесь ничего не пропадает зря — переливается в защитные рвы.
   Справа от моста — каменные ступени, ведущие в тот самый огромный подвал, который в свое время соблазнил моего дядю, а прямо против моста, в центре внутреннего двора, под углом к донжону расположено красивое двухэтажное строение, приятная неожиданность среди всей этой пуританской строгости, к нему примыкает такая же очаровательная круглая башенка с винтовой лестницей внутри. Во времена Черного принца этого замка не было. Его построил гораздо позже, в эпоху Ренессанса, во времена несравненно более мирные, какой-то французский феодал. Но мне пришлось сменить в нем венцы и почти полностью реставрировать тяжелую крышу, крытую плоским камнем, и то и другое оказалось гораздо менее устойчивым ко времени, чем каменный свод донжона.
   Таков Мальвиль, с ног до головы английский замок, угловатый и суровый. И я его люблю таким.
   Кроме того, и для дяди, и для меня в детстве в Мальвиле таилась особая притягательная сила еще из-за того, что во времена религиозных войн он служил убежищем одному капитану-гугеноту, который, укрывшись в нем со своими единоверцами, до последнего вздоха сдерживал мощный натиск солдат Лиги. Этот капитан, так яростно отстаивавший свои принципы и независимость перед лицом власти, был первым идеальным героем моего детства, которому мне хотелось подражать.
   Я уже говорил, что от города во внешнем дворе остались одни камни. Этих камней и сейчас еще целые груды — они очень пригодились мне во время строительных работ. Именно из них к южной крепостной стене были сделаны пристройки, защищающие отвесный склон — хотя он и сам по себе был прекрасно защищен, — а к северной стене, к скале, — стойла для лошадей.
   Почти в самом центре внешнего двора в скале имелся вход в довольно глубокую и обширную пещеру, когда-то в ней были обнаружены следы поселения древнего человека, не столь значительные, чтобы считать пещеру памятником доисторической цивилизации, но явно свидетельствующие о том, что еще за тысячелетия до того, как был построен замок, Мальвиль уже служил убежищем человеку.
   Мне в хозяйстве пригодилась и эта пещера. Дощатый помост разделил ее на два этажа, наверху я разместил основные запасы сена, а внизу устроил стойла для скота, который по каким-либо причинам находил нужным изолировать, сюда помещали какую-нибудь норовистую лошадь, вдруг задурившего быка, только что опоросившуюся свинью, кобылицу или корову, готовящихся разрешиться от бремени.
   Поскольку будущие матери составляли основной контингент обитательниц этих стойл, прохладных, хорошо проветриваемых, где их не беспокоили слепни, Биргитта — я расскажу о ней попозже, — которую невозможно было даже заподозрить в зачатках остроумия, прозвала эти помещения Родилкой.
   При реставрации донжона, этого шедевра английской основательности, мне пришлось только обновить перекрытия и переделать бойницы, пробитые уже французами в более позднюю эпоху, на окна в свинцовых переплетах. На всех трех этажах донжона — на первом, втором и третьем — планировка была одна и та же: два небольших зала по двадцать пять квадратных метров выходили на огромную площадку (десять на десять). На первом этаже я оборудовал котельную и кладовые. На втором этаже поместил ванную и спальню, на третьем — две спальни.
   Я выбрал себе спальню-кабинет на третьем этаже — уж очень живописный вид на долину Рюны открывался из ее окон, выходящих на восток, и, хотя это было довольно неудобно, ванную пришлось устроить на втором этаже, как раз в той комнате, где когда-то проходили сборища нашего Братства. Колен, компетентный в подобных делах, уверял меня, что вода, которая собирается в квадратной башенке, не сможет подняться до третьего этажа просто из-за слабого напора, а слушать в Мальвиле истошное гудение электронасоса мне не хотелось.
   И вот летом 1976 года на третьем этаже донжона в соседней со мной комнате я поселил Биргитту. Это предпоследняя веха моей жизни, и как часто ночами, лежа без сна, я мысленно тянусь к ней памятью.