Заметив это, сидевший слева Мейсонье толкнул меня локтем, а Тома взглянул на меня с явным неудовольствием.
   Более чем когда-либо, они чувствуют себя в меньшинстве — единственные среди нас убежденные атеисты, для кого атеизм стал второй религией. До Происшествия Колен и Пейсу, пусть и не так уж часто, но сопровождали своих супруг в церковь (хотя, по их мнению, не мужское это было дело) и даже причащались на Пасху. Что же касается меня, я не католик и не протестант, а некий гибрид, порожденный двойным воспитанием: в пору становления моих религиозных взглядов я как бы сидел сразу на двух стульях. Обе религии нанесли друг другу непоправимый ущерб. Целые пласты веры рухнули во мне. Не раз я говорил себе, что надо было бы разобраться, составить опись того, что еще осталось. Не думаю, что я когда-либо соберусь это сделать. Во всяком случае, в вопросах религии я не доверяю не только священникам. Я, например, питаю живейшую антипатию к людям, которые похваляются тем, что, мол, упразднили бога-отца, считают, что религия отжила свое, и тут же заменяют ее не менее произвольными философскими фетишами. Должен признаться-пока еще опись, о которой я говорил выше, не составлена, — что меня привлекают все-таки сентиментальные религиозные обычаи моих предков. Словом, еще не все нити порваны. И в то же время я прекрасно отдаю себе отчет в том, что не быть противником — вовсе не значит быть сторонником.
   Я не реагирую на подталкивание Мейсонье и делаю вид, что не замечаю взгляда Тома. Неужели нас в Мальвиле ожидают не только борьба за обладание Мьеттой, но еще и религиозные распри? Ведь оба наших атеиста прекрасно поняли, что вновь прибывшие укрепят в Мальвиле клерикальный лагерь. И это беспокоит их, тут они не могут положиться даже на меня.
   После ужина я прошу Жаке развести огонь на втором этаже, и, как только он возвращается, я поднимаюсь и говорю новеньким:
   — Эту ночь вы проведете на втором этаже, устраивайтесь там на тюфяках. А завтра что-нибудь придумаем.
   Фальвина встает, она смущена, не зная, что нам сказать на прощание, а Мену ни словом, ни взглядом не приходит ей на помощь. Мьетта чувствует себя куда свободнее — может быть, потому, что она вообще ничего не может сказать, — но она явно удивлена, и я знаю почему.
   — Идите, идите, — говорю я, неопределенно махнув рукой. — Я вас провожу.
   И чтобы поскорее положить конец этой сцене, я легонько подталкиваю их к двери; ни новенькие, ни старожилы так и не пожелали друг другу спокойной ночи. Поднявшись на второй этаж, я, чтобы оправдать свое присутствие здесь, делаю вид, что проверяю, хорошо ли закрыты окна и не слишком ли близко к огню положены тюфяки. «Ну, спите спокойно», — говорю я и снова делаю неопределенный жест рукой. В душе я очень огорчен, что вынужден так сдержанно проститься с Мьеттой, мне кажется, что девушка смотрит на меня вопрошающе.
   Я ухожу. Но это отнюдь не значит, что я расстаюсь с ней. Я уношу ее с собой-в мыслях, понятно, спускаясь по лестнице, ведущей из башни в залу, где Мену уже убрала со стола и где мои товарищи, придвинув стулья к огню — а мой стул стоит в центре, — ждут меня. Я усаживаюсь и тут же, взглянув на них, понимаю, что комната все еще полна присутствием Мьетты и ни о чем другом они сейчас не в состоянии думать. Первым о ней заговорит — готов держать пари — Пейсу.
   — Красивая девушка! — произносит он безразличным тоном. — Только уж больно неразговорчива.
   — Она немая.
   — Да не может быть! — вскрикивает Пейсу.
   — Нимома! — вопит Момо, преисполнившись сострадания и в то же время скумекав, что теперь по своим лингвистическим возможностям он в Мальвиле уже не на последнем месте.
   Недолгое молчание. Нам всем жаль Мьетту.
   — Мама! Она нимома! — снова кричит Момо, горделиво выпрямляясь на стуле.
   Мену молча вяжет. Что она будет делать, когда кончится шерсть? Распустит, подобно Пенелопе, свое вязание?
   — Чего зря горланить? — обрывает она сына, не поднимая головы. — Слышала. Я-то не глухая.
   Я суховато замечаю:
   — Мьетта не глухая. Она немая.
   — Ну что ж, значит, долго торговаться вам с ней не придется... — бросает Мену.
   Нас коробит цинизм этого замечания, но мы молчим, не желая подливать масла в огонь. И так как молчание затягивается, я начинаю свой рассказ о том, как мы провели нынешний день в «Прудах».
   В нескольких словах я описываю нашу военную эпопею. Не слишком задерживаюсь и на семейных отношениях в клане Варвурда. Опять же, чтобы не дать Мену в руки дополнительного оружия. Главным образом я рассказываю о Жаке, о его покушении на Пейсу, о его пассивном соучастии, о том, что отец внушал ему ужас. В заключение я говорю, что его надо будет в наказание лишить свободы, просто принципа ради, чтобы он хорошенько запомнил: ты, мол, поступал плохо и не вздумай браться за прежнее.
   — И как ты представляешь себе это лишение свободы? — спрашивает Мейсонье.
   Я пожимаю плечами.
   — Сам понимаешь, не станем же мы заковывать его в цепи. Просто лишим права покидать территорию Мальвиля. В остальном он будет жить, как и все мы.
   — Вот тебе и на! — возмущается Мену. — Если бы меня спросили...
   — А тебя не спрашивают, — обрываю ее я.
   Я рад, что поставил старуху на место. Меня покоробило, что она даже слова не сказала Фальвине на прощание. А ведь Фальвина — ее родственница. К чему эта свара? Да и со мной она слишком много себе позволяет. То обстоятельство, что в ее глазах я, так сказать, хозяин божьей милостью, отнюдь не мешает ей — как когда-то было и с дядей — без конца меня пилить. Должно быть, и с самим господом богом, даже когда она его просит о чем-либо, она не может обойтись без грубостей.
   — Я согласен с твоим предложением, — говорит Мейсонье.
   Они все согласны. Еще и потому, что им приятно было слышать, как я одернул Мену, это я вижу по их глазам.
   Мы обсуждаем срок наказания, которому подвергнется Жаке. Предложения разные. Самое суровоевидно, уж очень он испугался за меня — предлагает Тома: десять лет. Снисходительнее всех Пейсу: один год.
   — Не слишком же дорого ты ценишь собственную черепушку, — говорит Колен со своей прежней улыбкой.
   Он предлагает пять лет плюс конфискация всего имущества. Голосуем. Принято. Завтра мне предстоит объявить Жаке приговор.
   — Перехожу к вопросу безопасности. Кто знает, не бродят ли где-то поблизости другие группки уцелевших после взрыва, готовые в любую минуту напасть на нас. Отныне следует быть начеку. Днем не выходить без оружия. Ночью во въездной башне, кроме Мену и Момо, должны оставаться еще двое дежурных. Там на третьем этаже как раз есть свободная комната с печкой. Я предлагаю разбиться на пары и дежурить посменно.
   Мои товарищи в принципе согласны и начинают оживленно обсуждать вопрос о том, как часто должны сменяться дежурные и как лучше составить смены.
   Минут через двадцать мы приходим к соглашению: Колен-Пейсу будут дежурить по четным дням, Мейсонье-Тома по нечетным. Колен предлагаети все его поддерживают, — чтобы я оставался в донжоне для организации обороны внутри крепости, в случае если враг, застав нас врасплох, захватит первую крепостную стену.
   — А поскольку двое из нас, — замечаю я, — будут постоянно ночевать во въездной башне, в донжоне освобождается место. Я предлагаю устроить Мьетту в комнате рядом с ванной, на втором этаже.
   При имени Мьетты оживление спадает и снова повисает молчание. В той самой комнате-этого не знает один лишь Тома, — где собиралось в былые времена наше Братство. Тогда мы часто говорили, понятно, для шику, что как было бы здорово, если б с нами была девчонка, которая готовила бы нам и «удовлетворяла наши страсти». (Это было мое выражение, я вычитал его в каком-то романе, и оно производило сильное впечатление, хотя никто, в сущности, толком не знал, что означает слово «страсть».)
   — А те двое? — спросил наконец Мейсонье.
   — Думаю, что останутся там, где мы их сейчас устроили.
   Молчание. Все понимают, что у Мьетты в Мальвиле будет иной статус, чем у Фальвины или Жаке. Но об этом пока ничего не сказано. И никто не хочет уточнять.
   Поскольку молчание затягивается, я решаюсь прервать его.
   — Ну вот, — начинаю я, — настало время поговорить откровенно о Мьетте. У меня только одно условие, все должно остаться между нами.
   Я смотрю на них. Все согласны. Только Мену невозмутимо уткнулась носом в свое вязание, поэтому я добавляю:
   — Это относится также и к тебе, Мену, ты тоже должна держать язык за зубами.
   Она вкалывает спицы в вязание, свертывает его и встает.
   — Пойду-ка я спать, — говорит она, поджав губы.
   — Тебя, по-моему, никто не гонит.
   — Да нет уж, лучше пойду.
   — Послушай, Мену, нечего лезть в бутылку.
   — Я и не лезу, — говорит она, повернувшись ко мне спиной, наклоняется к камину, чтобы зажечь мигалку, бормочет что-то невнятное и, судя по ее тону, видимо, что-то не слишком лестное по моему адресу.
   Я молчу.
   — Останься, Мену. — говорит, как всегда вежливо, Пейсу. — От тебя у нас нет секретов.
   Я многозначительно смотрю на старуху, но не произношу ни слова. Откровенно говоря, я буду даже рад, если она уйдет. Мену продолжает ворчать. Я улавливаю слова «загордился», «не доверяет». Я прекрасно понимаю, о ком идет речь, но упорно храню молчание. Про себя замечаю, что она что-то уж слишком медленно зажигает свою мигалку. Должно быть, надеется, что я предложу ей остаться. Но ее ждет разочарование.
   Она действительно разочарована, и к тому же полна негодования.
   — Ну все, идем, Момо! — бросает она отрывисто.
   — Атитись, атипока! (Отвяжись, ради бога.), — хнычет Момо, ему явно интересно.
   Да! Неудачную минуту выбрал бедняга Момо, уж лучше б ему сразу послушаться! Мену перекладывает мигалку из правой руки в левую и, широко размахнувшись, своей маленькой сухонькой десницей отвешивает ему здоровенную оплеуху. И тут же поворачивается к нему спиной, а он покорно плетется за матерью. В который уж раз меня поражает, как этот здоровенный бугай в свои сорок девять лет позволяет бить себя своей крошечной матери.
   — До свидания, Пейсу, — говорит Мену на прощание, — до свидания и спокойной ночи.
   — Тебе также, — отвечает Пейсу, несколько смущенный персональным вниманием.
   Она удаляется, и Момо, который тащится за ней следом, с силой хлопает дверью: это он вымещает на мне — правда, с почтительного расстояния — обиду, нанесенную ему матерью. Впрочем, завтра они оба будут на меня дуться. За полвека соединяющая их пуповина так и не оборвалась.
   — Итак, — начинаю я, — Мьетта. Поговорим о Мьетте... В «Прудах», пока Жаке с Тома хоронили Варвурда, я бы мог спокойно переспать с Мьеттой и, вернувшись сюда, заявить: «Мьетта принадлежит мне... Это моя жена, и никто не смеет к ней прикоснуться».
   Я смотрю на них. Никакой реакции, во всяком случае, внешне все спокойны.
   — Но если я этого не сделал, этого не должен делать и никто другой. Короче говоря, по моему мнению, Мьетта не должна стать собственностью одного из нас. Да и как можно говорить о ней как о чьей-то собственности? Она сама себе хозяйка. И может поддерживать отношения, с кем хочет, какие хочет, когда хочет, согласны?
   Продолжительное молчание. Никто не произносит ни слова, они даже не смотрят на меня. Институт моногамии настолько укоренился в их сознании, ему подчинено столько рефлексов, воспоминаний, чувств, что они не способны принять, не способны даже представить себе уклад жизни, ее отрицающий.
   — Тут есть две возможности, — произносит Тома.
   Ага, заговорил первым, так я и думал!
   — Мьетта выбирает одного из нас, и все остальные исключаются...
   Я не даю ему закончить.
   — Заявляю категорически, подобного положения я не приму, даже если избранником окажусь я сам. А если избранником окажется кто-то другой, не соглашусь с исключительностью его положения.
   — Прости, пожалуйста, — продолжает Тома, — но я не кончил.
   — Продолжай, Тома, — любезно говорю я. — Я прервал тебя, но ты вправе высказать свое мнение.
   — И на том спасибо, — отвечает Тома.
   Я молча, с легкой улыбкой обвожу всех взглядом. В старые времена, еще в дни Братства, мне всегда удавался этот прием, и я убеждаюсь, что и сейчас он не потерял прежней силы: авторитет противника подорван благодаря моему терпению и его собственной обидчивости.
   — И вторая возможность, — продолжает Тома, но, видно, мое вмешательство несколько охладило его пыл. — Мьетта спит со всеми, и это абсолютно безнравственно.
   — Безнравственно? — спрашиваю я. — Почему же безнравственно?
   — По-моему, это и так ясно, — отвечает Тома.
   — Отнюдь не ясно. Не стану же я принимать на веру поповские бредни.
   Приписать Тома «поповские бредни»! Я наслаждаюсь про себя этим мелким коварством. Но о том возрасте, который мы обсуждаем, наш милейший Тома судит с апломбом — и в то же время совсем наивно.
   — Вовсе это не поповские бредни, — возражает Тома раздраженно, и это раздражение идет ему лишь во вред. — Не станешь же ты отрицать, что девушка, которая спит со всеми, — шлюха.
   — Чепуха, — парирую я. — Шлюха — это девушка, которая спит за деньги. Именно деньги делают это безнравственным. А не число партнеров. Женщин, которые спят со многими, ты встретишь повсюду. Даже в Мальжаке. И никто их не презирает.
   Молчание. Тихий ангел пролетел. Мы вспоминаем Аделаиду. Всем нам, кроме Мейсонье — он совсем еще юным обручился со своей Матильдой, — Аделаида облегчила путь через юность. Мы признательны ей за это. И я уверен, что Мейсонье, при всем своем целомудрии, жалеет об упущенном.
   Тома, должно быть, поняв, что я опираюсь на общие для всех нас воспоминания, молчит. А я продолжаю, теперь почти уверенный в победе.
   — Тут вопрос не в морали, а в том, как мы сумеем приспособиться к обстоятельствам. В Индии, Тома, есть каста, где пять братьев, к примеру, объединяются и женятся на одной женщине. Братья и их общая супруга образуют единую семью, которая занимается воспитанием детей, и никто из них не спрашивает, чьи это дети. А поступают они так потому, что каждому брату в отдельности содержать жену не под силу. Если им приходится идти на создание такой семьи из-за крайней бедности, то у нас нет другого выхода, так как Мьетта здесь единственная женщина, способная рожать.
   Снова наступает молчание. Тома, чувствуя себя побежденным, видимо, отказался от дальнейшего спора, а остальные, кажется, предпочитают молчать. Однако они должны высказать свое мнение, я вопросительно на них смотрю и спрашиваю:
   — Так как же?
   — Не очень мне это нравится, — говорит Пейсу.
   — Что «это»?
   — Да этот самый обычай, в Индии.
   — Дело не в том, нравится или нет, дело в том, что такова необходимость.
   — Все равно, — стоит на своем Пейсу, — одна женщина на несколько мужчин, нет, я против.
   Молчание.
   — Я того же мнения, — поддерживает его Колен.
   — Я тоже, — вторит Мейсонье.
   — И я, — произносит Тома, и его улыбка ужасно раздражает меня.
   Я смотрю на огонь. Произошло нечто удивительное: я оказался в меньшинстве! Я побежден! С тех пор как в двенадцать лет я, так сказать, возглавил коллективное руководство Братства, подобное случается впервые. И меня это искренне огорчает, хотя я и сознаю, что это самое настоящее мальчишество. Но мне не хотелось бы, чтобы присутствующие заметили это, и я пытаюсь как ни в чем не бывало перейти к следующим стоящим на повестке дня вопросам. Но мне это плохо удается. Сжимается горло. В голове полнейшая пустота. Мало того, что я потерпел поражение, мое молчание выдает мою растерянность.
   Спас меня, естественно сам того не желая. Тома.
   — Вот видишь, — говорит он без излишней деликатности, — моногамия победила.
   Правда, и я не без греха. Он еще не забыл мне «поповских бредней».
   Замечание Тома встречается холодно. Я обвожу взглядом своих приятелей. Лица у них красные, чувствуют они себя неловко, мое поражение смущает их не менее, чем меня самого. И главное, скажет мне позднее Колен, надо же такому случиться — как раз в тот день, когда ты столько для нас сделал. Их смущение подбадривает меня.
   — Будем считать, что мы проголосовали, и я подчиняюсь большинству. Однако следует до конца уяснить, что означает это решение. Значит ли оно, что мы заставим Мьетту выбрать себе единственного партнера и оставаться при нем?
   — Нет, — отвечает Мейсонье. — Конечно, нет. Мы не будем ее неволить. Но если она захочет выбрать себе одного мужа, мы ей не помеха.
   Хорошо. Теперь все ясно. Все дело в выборе слов. Я говорю «партнер», он говорит «муж». Мне так хотелось заметить коммунисту Мейсонье, что у него мелкобуржуазные представления о браке. Но я мужественно одергиваю себя. И смотрю на остальных.
   — Это вас устраивает?
   Да, их это устраивает. Да здравствует брак! Долой адюльтер, даже узаконенный! Уставная мораль все еще жива. Но лично я убежден, что все эти весьма похвальные принципы меньше всего приемлемы в нашей общине, состоящей из шести мужчин, на которых приходится всего одна-единственная женщина. Но против большинства не пойдешь. Позиция моих приятелей представляется мне максималистской и бессмысленной: по их мнению, лучше уж не иметь женщины до конца своих дней, чем делить ее с другими. Впрочем, каждый из них, конечно, надеется оказаться счастливым избранником.
   Я молчу. Меня тревожит будущее. Я боюсь лжи, ревности и даже покушений на убийство. А также (почему бы не признаться в этом сейчас) я мучительно жалею, что Мьетта не стала моей в «Прудах», когда была такая возможность. Не очень же я вознагражден за то, что сумел «подавить свои страсти», как говорили мы во времена Братства.
   На другой день, на заре, после отвратительно проведенной ночи, меня разбудили мощные удары колокола, кто-то трезвонил в него что было сил. Этот большой церковный колокол я купил как-то на распродаже и повесил его у въезда в замок, с тем чтобы посторонние и туристы, желавшие попасть в Мальвиль, могли им пользоваться. Но звонил он так раскатисто, что его было слышно, как мне говорили, даже в Ла-Роке. И тогда я установил рядом с ним электрический звонок, ныне, увы, бесполезный.
   Не представляя, что может означать этот трезвон, я соскакиваю с постели, натягиваю прямо на пижаму брюки, сую босые ноги в сапоги и, схватив карабин, вслед за Тома, у которого в руках тоже ружье, кубарем скатываюсь по винтовой лестнице и, пробежав подъемный мост, вылетаю во внешний двор.
   Все обитатели замка, натянув на себя первое, что попалось под руку, собрались уже у Родилки. Нас ждет радостная новость. Маркиза из «Прудов» только что отелилась в углу стойла, а теперь перебралась в другое и готовится принести второго теленка. Момо, которому мать приказала сообщить нам эту весть, совсем обезумев от радости, решил, что ради столь торжественного события не грех ударить в колокол. Ну и достанется ему от меня. Как он посмел ослушаться моего приказа. Ведь я столько раз строжайшим образом запрещал ему выкидывать такие номера. Затем, повернувшись к Фальвине, я поздравляю ее с двойней Маркизы (телята оказались телочками). Фальвину так и распирает от гордости, будто она сама произвела этих телят на свет божий, она без умолку тараторит, готовясь вместе с Мену помогать Маркизе, но помощь их не требуется: второй теленок, весь мокрый, кругленький и невозможно трогательный уже появился. Пейсу, Мейсонье, Колен, Жаке возбужденно обсуждают это событие, но все голоса покрывает громовый голос Пейсу, перечисляющего все случаи, когда корова приносила двойню — явление редкое, а потому особенно памятное, — одни он видел сам, о других только слышал. Мы все стоим, опершись о деревянную перегородку стойла, Мьетта среди нас.
   Девушка едва одета, волосы спутаны, она вся еще теплая после сна. При виде ее у меня по-идиотски заколотилось сердце. Лучше уж любоваться телочками. Обе цвета красного дерева и совсем не такие маленькие, как этого можно было ожидать.
   — Никогда не подумал бы по Маркизе, — замечает Пейсу, — что она принесет целую пару, она была не толще, чем когда носят одного.
   — Я видала коров куда потолще, — поддерживает его Мену. — А вот эта взяла и принесла нам парочку, да еще каких красавиц. Только вот где их поместить.
   — Можно сказать, тебе здорово повезло, — обращается к Фальвине Пейсу. — (Не знаю почему, но мы все считаем своим долгом выказывать свое восхищение именно Фальвине, хотя корова принадлежит теперь Мальвилю, возможно, мы хотим вознаградить ее за тот прием, что оказала ей Мену.) — Уж такую корову, Фальвина, — продолжает Пейсу степенно и учтиво, — я думаю, тебе не придет в голову продавать. А за этих двух телят через неделю можно было бы огрести шестьдесят тысяч монет. А уж о молоке, которое ты надоишь, я и не говорю. Не корова, а чистое золото. Она ведь и еще раз может двойню принести.
   — Интересно, кому ты собрался загонять этих телят, дурачина? — спрашивает Колен.
   — Это просто так, к слову, — оправдывается Пейсу, мечтательно прищурив глаза. Должно быть, ему представляется образцовая ферма, в ином мире, лучше нашего, где все коровы без исключения выдают только двойни. Размечтавшись, он даже не смотрит на Мьетту. Правда, нынче утром, после вчерашнего голосования, мы все поглядываем на нее лишь украдкой. Каждый боится, как бы другие не подумали, что он пытается увеличить свои шансы.
   Я подсчитываю: Принцесса, Маркиза и две новорожденные телочки — мы решаем назвать их Графиней и Баронессой, что пополнит наш Готский альманах. Да, чуть не забыл оставленную в «Прудах» Чернушку, ее, правда, к аристократкам не отнесешь, но зато дает она много молока и теленка у нее нет. Значит, теперь в Мальвиле пять коров, один взрослый бык и бычок — Принц. Его мы тоже закалывать не станем. Оставить всего одного производителя — это риск, и немалый. Что касается лошадей, у нас три кобылы: Амаранта, Красотка, ее дочь Вреднуха и жеребец Малабар. Свиней не стоит даже считать, их теперь так много, что мы вряд ли сможем всех прокормить. Я думаю о наших животных, и меня затопляет горячее чувство уверенности, к которому, однако, примешивается страх: вдруг земля откажется кормить их да и нас в придачу. Любопытно, как с исчезновением денег исчезли все ложные потребности. Как и в библейские времена, мы мыслим только категориями пищи, земли, стада и сохранения племени. Взять хотя бы Мьетту. Я смотрю на нее совсем иными глазами, нежели на Биргитту. С Биргиттой как-то само собой получалось, что сексуальные отношения не имели целью продолжение рода, а в Мьетте я прежде всего вижу будущую мать.
   Даже при двух подводах нам понадобилось целых четыре дня, чтобы перевезти все добро из «Прудов». Горожане жалуются на трудности, связанные с переездом на новую квартиру, но они даже представить себе не могут, сколько за человеческую жизнь может накопиться всякой всячины на ферме, причем все нужное и все очень громоздкое. А тут еще скотина, фураж и зерно.
   Наконец на пятый день мы снова смогли приняться за обработку нашего маленького участка на Рюне, применяя новые правила безопасности на практике. Жаке пахал, а кто-нибудь из нас, вооружившись карабином, нес караул на маленьком холме к западу от Рюны. Если дозорный вдруг заметит что-то подозрительное — будь то один или несколько человек, — он, согласно инструкции, должен был, не показываясь выстрелить в воздух, чтобы дать время Жаке добраться до замка и увести с собой лошадь, а мы должны были тут же кинуться на выручку с ружьями-теперь их у нас было три, считая ружье Варвурда, а вместе с карабином целых четыре.
   Этого было, конечно, недостаточно. Я подумал о луке Варвурда, оказавшемся на близком расстоянии таким точным и опасным оружием. Биргитта обучила меня принципам стрельбы из лука, гораздо более сложным, чем это может показаться на первый взгляд, и, несмотря на всеобщий скептицизм, я начал упражняться на дороге, ведущей к внешней крепостной стене. Проявив упорство, я добился вполне сносных результатов и стал мало-помалу увеличивать дистанцию. В те дни, когда я бывал в ударе, мне удавалось с сорока метров всадить в цель одну стрелу из трех. Хотя мне было далеко не только до Вильгельма Телля, но даже до Варвурда, в сущности, мои результаты были не хуже, чем при стрельбе из охотничьего ружья, из которого уже на расстоянии пятисот метров трудно попасть в цель. Меня удивляло, с какой силой стрела вонзалась в мишень: порой мне приходилось вытаскивать ее оттуда обеими руками.
   Мои успехи пробудили у моих приятелей дух соперничества, и вскоре стрельба из лука стала нашим любимым времяпрепровождением. Меня догнал, а потом и перегнал малыш Колен, с шестидесяти метров он всаживал все три стрелы, одну за другой, в мишень, причем с каждым разом все ближе и ближе к центру.
   Из нас пятерых, вернее, из нас шестерых, если считать Жаке, которого еще не допускали к стрельбе, Колен был самым низкорослым и тщедушным. Мы настолько привыкли к этому и его маленький рост казался нам столь естественным, что мы прямо в глаза называли его малышом. Нам и в голову не приходило, что это может его обидеть, раз он сам никогда нас не одергивал. И только теперь, видя, какое огромное счастье он испытывал, победив нас в стрельбе из лука, я понял, сколько же страданий причинял ему его рост. Даже лук был больше него. Но когда он брал его в руки — а это случалось довольно часто, так как он тренировался упорнее остальных, — он чувствовал себя героем. В полдень после завтрака я часто видел, как он сидит в большой зале у окон со средниками и внимательно штудирует краткое руководство по стрельбе из лука, купленное мною по просьбе Биргитты, куда я сам так и не удосужился заглянуть. Одним словом, малыш Колен сделался великим лучником. Так я стал его называть, заметив, какое огромное удовольствие доставляло ему слово великий, употребленное даже в переносном смысле.