И когда наконец дождь разразился, — дождь, которого мы так напряженно ждали, было это как удар электрического тока, мы все так и подскочили на месте, а затем воцарилась мертвая тишина. Голос Фюльбера утратил свой бархатный тембр, теперь он звучит хрипло, с надрывом, но все-таки звучит. Фюльберу не откажешь в мужестве и даже, как мне сейчас кажется, в вере. Позже у меня возникла мысль, что этот самозванец и лжец, в сущности, не нашел истинного своего призвания. Дождь с такой яростью, с такой неистовой и злобной силой колотит по стеклам, что временами голос Фюльбера исчезает в страшном грохоте. И хотя этот голос стал теперь совсем слабым, я изо всех сил цепляюсь за него, он словно нить, за которую я держусь в темноте. А тьма все сгущается, кажется, еще никогда не было такого мрака, хотя оба окна побелели от дождя.
   Зала освещается только двумя толстыми свечами, и пламя их колеблет ветер, прорывающийся сквозь щели в окнах и дверях. На стену падает гигантская тень Фюльбера. Слабые отблески огня скользят по острию шпаг и алебард, все так зловеще, так мрачно, и мне чудится, будто все мы, одиннадцать человек, забились в какую-то катакомбу, надеясь укрыться от смерти, а она надвигается на нас сверху, надвигается со всех сторон.
   На минуту дождь притих, и тут же первая молния озарила оба окна, а где-то восточнее холма за Рюной прокатились раскаты грома. Я слишком хорошо знаю, что такое грозы в наших местах: они здесь бывают страшны. С самого детства я испытываю перед ними ужас. С возрастом я не то чтобы научился побеждать, но хотя бы скрывать тот страх, который они мне внушают. Сегодня к этому страху добавляется еще и чисто физиологическое потрясение, я с трудом сдерживаю дрожь в руках, глядя, как зигзаги молний освещают обрубки деревьев на вершине холма, и дожидаясь, когда следом за ними раздастся оглушительный громовой раскат. К тому же поднимается сумасшедший ветер. Восточный ветер. Я всегда узнавал его по звуку, напоминавшему крик совы, когда он врывался под своды полуразрушенной мансарды, где я думал устроить себе контору, по тому, как, налетая, сотрясал он окна и двери и завывал в расщелинах скал. Дождь, вновь припустил, и ветер с яростью швырял о стекла тысячи водяных стрел. Казалось, еще немного — и они разлетятся на куски. Все это происходит за спиной Фюльбера, он, должно быть, испытывает то же самое, что и я, потому что временами втягивает шею и весь напрягается, будто только и ждет, что ураган обрушится на него. Однако между двумя ужасающими раскатами грома я снова слышу его голос.
   Я засовываю руки в карманы и выпрямляюсь на стуле. Молнии приближаются методично и жестоко. Гром уже не грохочет, он просто взрывается. Можно подумать, что Мальвиль стал мишенью, молнии обстреливают его круговым огнем, словно снаряды на артиллерийских стрельбищах, прежде чем прямым попаданием уничтожить цель. На черном небе больше не видно ни белых зигзагов, ни ломаных стрел, ни сумасшедших росчерков, но в окнах то и дело вспыхивает ослепительное холодное сияние, а затем следует сухой мощный удар, похожий на разрыв снаряда. Сила грохота уже непереносима для человеческого слуха. Хочется сорваться с места, бежать, укрыться от него. В короткие мгновения затишья между двумя разрывами, когда гроза вроде бы ослабевает, попрежнему звучит голос Фюльбера, и, хотя теперь он стал слабым, дрожит и меркнет, как пламя свечи, он — единственная моя опора. Вдруг поблизости я слышу какое-то странное глухое завывание и, хотя я тяну вперед шею, не сразу понимаю, что это скулит Момо, уткнувшись большой косматой головой в высохшую грудь матери, а Мену, стараясь защитить сына, прикрывает его своими костлявыми руками.
   Неожиданно гроза отступает. Вдали еще слышатся раскаты грома, но по сравнению с прежними они даже как-то успокаивают. Они откатываются все дальше, и все больше становятся интервалы между ними. Зато порывы шквального ветра теперь достигают апогея. Я чувствую, как кто-то касается моего локтя. Это Мейсонье. Я оборачиваюсь и, словно загипнотизированный, не могу оторвать глаз от его шеи, где тяжело ходит кадык, пока он пытается мне что-то сказать. Но я не улавливаю ни единого звука. Наклонившись, я прижимаюсь ухом к его губам и только тогда понимаю: Тома хочет с тобой поговорить. Так как я стою, мы повторяем все действия сидящих в первом ряду, следом за ними мы встаем и садимся, — я прохожу перед Мейсонье, приближаюсь к Тома и трогаю его за плечо. Он снова с трудом разлепляет губы, и я вижу, как густая, запекшаяся слюна тянется между ними, пока он говорит: когда дождь кончится, пойду посмотрю... Я киваю в знак согласия и возвращаюсь на свое место. Почему он решил мне сообщить об этом? Это, по-моему, само собой разумеется. Ведь я же не рассчитываю, что он полезет под дождь, который (теперь я ничуть в том не сомневаюсь) несет с собой гибельную пыль. Поднявшийся во мне ужас настолько велик, что он убивает малейшую надежду.
   Хотя в оба окна по-прежнему хлещет ливень, но странно, теперь они кажутся светлее, чем раньше. Можно подумать, нас освещает пелена дождя. Потому что за окнами нет ничего, кроме этой белесой пелены. У меня мелькает идиотская мысль, что, наверно, ливневые потоки затопили маленькую долину Рюны и поднявшаяся вода подмыла нашу скалу. С удивлением я замечаю — хотя и не могу осознать, что происходит, — как стакан с вином и тарелка с нарезанными ломтиками хлеба переходят из рук в руки. Вижу, как Тома и Мейсонье отпивают по очереди из стакана, и лишь тогда по мере собственного удивления догадываюсь, что они, сами того не ведая, только что приняли святое причастие. Конечно, им было так приятно смочить глотком вина пересохший рот. Но они, видимо, тоже поняли, какое вино им довелось пригубить, и тут же спохватились, так как вместе со стаканом передают мне и тарелку с хлебом, до которого даже не дотронулись.
   Я вижу, что рядом со мной стоит Жаке. Он понимает, в какое затруднительное положение я попал, и берет у меня из рук тарелку. Заметив, с какой жадностью я подношу к губам стакан, он наклоняется и шепчет: оставь мне. И правильно делает, иначе я бы осушил стакан до дна. Затем он протягивает мне тарелку с хлебом, и, кроме своего куска, я быстрым движением прихватываю кусочки своих безбожных соседей. Защитный рефлекс чистой воды: Фюльбер не должен знать, что двое из нас отказались от причастия. Я сам поражен, что этот рефлекс сработал, и тем, что я способен думать, как сгладить всякие шероховатости в будущем, хотя для меня все мы — люди без будущего. Жаке подметил мой ловкий маневр, но от ока Фюльбера нас скрыла широкая спина Фальвины. Парень укоризненно смотрит на меня своими наивными глазами. Но я знаю, меня он не выдаст.
   Все происходящее как-то расплывается передо мной, точно и мой мозг тоже затопило дождем, который колотит сейчас в окна. У меня странное ощущение, будто когда-то я уже пережил все это и все уже видел в своем прежнем существовании: и тусклый свет, и потоки воды, обрушившиеся на стекла, и боевые трофеи на стене, и стоящего передо мной Фюльбера, и его изможденное, едва различимое в полумраке лицо, и тяжелый монастырский стол, и всех нас, скучившихся вокруг, — безмолвных, придавленных, пожираемых страхом людей. Горсточку людей, затерянных в пустынном мире. Жаке возвращается на место, Фюльбер возобновляет свой речитатив, а Момо, теперь, когда улеглась буря, перестал скулить, но, проглотив причастие, снова спрятал голову под прикрытие маленьких сильных рук Мену. Удивительно знакомо мне все это: и две горящие свечи, и едва освещенная мутным светом, проникающим в окна, огромная средневековая зала, напоминающая склеп, где мы, словно тени, стережем свои будущие могилы. Вдруг лучик света коснулся черных роскошных волос Мьетты, и я со сжавшимся сердцем подумал, что ее появление у нас оказалось бесполезным, ей уже не возродить жизни на земле.
   Месса заканчивается, а дождь все еще налетает волнами. И пусть порывы ветра с буйной силой сотрясают окна, ему все равно не удастся их распахнуть, разве только загонит в щели чуточку воды и она растечется лужицей по каменному полу, до самой стены. Мне приходит в голову мысль попросить Тома провести над этой лужицей счетчиком Гейгера. Но я тут же стараюсь ее отогнать. У меня такое чувство, что, если поторопить события, приговор будет наверняка смертельным. Все это, конечно, чистое суеверие — я и сам прекрасно это сознаю. И тем не менее я предпочитаю ждать. Как же я малодушен сейчас, на какие пустяки обращаю внимание, хотя всю жизнь считал мужество одной из главных своих добродетелей. Таким образом, отодвинув от себя час, в который нам должна открыться истина, я поворачиваюсь к Мену и спокойным голосом прошу ее разжечь огонь в камине. Я вполне владею своим голосом и внешне держусь, хотя совсем ослабел духом. Впрочем, огонь нам сейчас необходим. Я замечаю вслух, что, как только мы начали двигаться, в зале почему-то стало нестерпимо холодно.
   Пламя вспыхивает. Онемевшие от ужаса люди жмутся к огню. Проходит несколько минут, теперь я просто не в силах выносить их молчания. Я вскакиваю с места. И начинаю шагать взад-вперед по комнате. Мои каучуковые подошвы бесшумно скользят по каменным плитам пола. Стекла сплошь залиты водой, и мне кажется, будто весь Мальвиль затоплен и скоро всплывет, как ковчег. Живущий во мне страх настолько велик, что я бегу от самого себя, погружаясь в какой-то бред, мне без конца лезут в голову мысли, одна нелепее другой. Например, мне хочется схватить висящую на стене шпагу и поскорее свести счеты с жизнью, пронзив себя насквозь, как римский император.
   Вдруг шквальный ветер налетает с новой силой, а дождь прекращается. Я, должно быть, уже привык к шуму дождевых потоков, и теперь мне кажется, что сразу же наступает тишина, хотя по-прежнему неистово завывает ветер и под его порывами все так же дребезжат стекла. Я вижу, как мои товарищи, сбившись в кучу у очага, в едином порыве поворачиваются к окну, со стороны, в полумгле кажется, что у всех этих голов одно общее тело. Тома отделяется от группы и безмолвно, даже не взглянув на меня, подходит к стулу, где оставил свою экипировку, медленными уверенными движениями он натягивает плащ, тщательно застегивает его, а потом надевает огромные темные очки, каску и перчатки. Он берет счетчик Гейгера — наушники, настроенные на «прием», висят у него на шее — и направляется к двери. Темные очки, закрывающие всю верхнюю часть лица, делают его похожим на робота, выполняющего техническое задание и меньше всего думающего о людях. Дождевик у него черный, каска и сапоги тоже.
   Я снова подхожу к товарищам, теснящимся у огня. Рядом с ними мне легче ждать. Огонь в очаге горит неярким пламенем. Бережливость Мену проявляется даже сейчас. И мы жмемся к этому жалкому огоньку, повернувшись спинами к двери, откуда должен прийти наш приговор. Мену сидит на приступке камина, Момо — напротив матери, по другую сторону очага. Он без конца переводит взгляд с матери на меня. Не знаю, что представляется ему под словами «радиоактивные осадки». Но чтобы испугаться, ему вовсе не обязательно понимать, что происходит, он верит мне и своей матери. Лицо у него белое как бумага. Его черные блестящие глазки устремлены в одну точку, а все тело сотрясает мелкая дрожь. Вероятно, точно так же дрожали бы и все остальные, если бы не научились сдерживать себя.
   Моих приятелей даже нельзя назвать бледными, они просто пепельно-серые. Я оказываюсь между Мейсонье и Пейсу и замечаю, что все мы как бы одеревенели, стоим сгорбившись, опустив головы, глубоко засунув руки в карманы. Рядом с Пейсу — Фюльбер, его изможденное лицо сейчас тоже землистого цвета, он прикрыл веки и стал похож на покойника. Фальвина и Жаке шевелят губами. Вероятно, молятся. Малыш Колен переминается с ноги на ногу, он зевает, тяжело дышит и без конца глотает слюну. Одна Мьетта безмятежна. Если она и волнуется, то только за нас, а вовсе не за себя. Она обводит взглядом наши свинцовые лица и, как бы желая подбодрить, каждого одаривает чуть заметной улыбкой.
   Наконец ветер стихает, и, так как мы по-прежнему молчим и не слышно больше даже потрескивания тлеющих дров, в зале вновь воцаряется гнетущая, мертвая тишина. Все последующее произошло столь молниеносно, что я не успел удержать в памяти переход из одного состояния в другое. Впрочем, переходная стадия описывается только в книгах. В жизни обычно ее не бывает. Дверь в большую залу с грохотом распахивается, на пороге появляется Тома, с безумными глазами, без каски, без очков. Не своим голосом он торжествующе кричит: «Нет! Ничего нет!»
   Не слишком-то вразумительно, однако мы тут же все понимаем. Нас подхватывает стремительный порыв. Мы мчимся к выходу и с трудом все вместе протискиваемся в дверь. В ту самую минуту, когда мы вылетаем во двор, снова начинается дождь. Он льет как из ведра, но нам теперь все нипочем! Кроме Фюльбера — он укрывается под навесом над маленькой дверью, ведущей в башню, и Фальвины с Мену, которые присоединились к нему, — мы все с хохотом и криками носимся под дождем. Впрочем, дождь теплый или, может, он кажется нам теплым. Он стекает с нас ручьями, от него сверкают потемневшие столетние плиты, выстилающие двор замка.
   С навесных бойниц галереи, опоясывающей донжон, дождь маленькими каскадами скатывается по старым каменным стенам и ближе к земле сливается с потоками ливня. Небо сейчас белесовато-розовое. Уже более двух месяцев мы не видели таких ясных небес. Вдруг Мьетта срывает с себя блузку и подставляет дождю обнаженную крепкую грудь, не знающую лифчика. Она хохочет, приплясывает на месте, извивается, размахивает руками, воздевает к небу гриву своих волос, приподняв их ладонью. Я нисколько не сомневаюсь в том, что мы бы тоже пустились в пляс, если бы не была утрачена традиция первожителей. Мы не танцуем, но зато мы разглагольствуем.
   — Вот увидишь, — кричит Пейсу, — как поднимутся теперь наши хлеба.
   — Тут одним дождем не обойдешься, — возражает ему Мейсонье, — неужели ты воображаешь, что у нас не вылезло ни одного стебелька потому только, что не было дождя? Ведь растению нужно еще и солнце.
   — Ну, солнца теперь будет хоть отбавляй, — кричит Пейсу, его надежды не знают отныне границ. — После такого дождя непременно вылезет и солнышко. Ведь правда, Жаке? — добавляет он, влепив тому хорошего тумака.
   Жаке соглашается, что, конечно, теперь появится и солнышко, но ответить Пейсу таким же тумаком не осмеливается.
   — Давно пора! — говорит наш великий лучник. — Уже июнь, а холодина стоит, как в марте.
   Дождь льет с прежней силой. Прошли первые минуты безумия, и мы все попрятались в укрытие, только Мьетта все так же пляшет и поет под дождем, хотя ни единого звука не вылетает из ее уст, да в нескольких шагах от нее неподвижно застыл Момо: он задрал голову, подставил лицо дождю и ловит его широко открытым ртом. Мену непрестанно зовет его в укрытие, она кричит, что он непременно простудится (опасение, раз и навсегда опровергнутое самой жизнью: у ее сына здоровье железное), и грозится, что, если он сейчас же не вернется к ней, она поддаст ему коленом под задницу. Но мать от него метрах в двадцати, подъемный мост опущен, если что, он в мгновение ока смоется от нее, и, уверенный в безнаказанности, он даже не отвечает. Он с наслаждением глотает дождь, не спуская при этом глаз с обнаженной груди Мьетты.
   — Да оставь ты его в покое, — вмешивается Пейсу. — Чего там, вода ему только на пользу пойдет. Не в обиду тебе будь сказано, Мену, но от сынка твоего несет, чисто как от козла. Ты знаешь, он меня даже стеснял во время мессы, бедняга.
   — А все потому, что сама-то я не могу его мыть, — говорит Мену. — Ты ведь знаешь, какая в нем силища.
   — Черт возьми! — восклицает Пейсу. Он тут же конфузливо осекается и бросает виноватый взгляд в сторону Фюльбера, но к тому как раз привязалась Фальвина с расспросами о своем брате-сапожнике и внучке Кати. — Вспомнил! Этот грязнуля не мылся с того самого дня, когда меня... — он хочет оказать, когда меня чуть не ухлопали, но вовремя спохватывается. К несчастью, мы все поняли. В том числе и Жаке. И на его добродушное лицо просто невозможно смотреть.
   — Иди сейчас же сюда... — кричит Мену в бессильной злобе.
   — Все равно ведь не дозовешься, — разумно замечает Мейсонье. — Никуда он не пойдет, пока Мьетта плещется под душем. Смотри, как твой Момо на нее глазеет.
   Мы все хохочем, кроме Мену. Она же, как и все крестьянки, испытывает священный ужас перед наготой.
   — Ну и бесстыжая девка, растряслась тут своими телесами, — шипит она.
   — Да брось ты, — говорит Колен, — эти телеса тут знают все, кроме Момо. — Говоря это, он нагло смотрит на Фюльбера.
   Но Фюльбер, поглощенный разговором с Фальвиной, ничего не слышит или, может быть, делает вид, что не слышит. И так как Пейсу бросает на меня недоуменный взгляд, мои опасения тут же просыпаются, и, чтобы не вышло какой истории, я решаю ускорить отъезд святого отца. Я кричу Мьетте, что хватит, и велю Мену разжечь жаркий огонь в камине. Надеюсь, вы догадываетесь, если речь идет о том, как бы обсушить ее сына, Мену сразу забывает о вечной своей экономии! Мьетта присоединяется к нам, держа в руках кофточку, она вся еще во власти своей простодушной игры, и, как я подметил, Фюльбер не только не смеет прочесть ей нотацию, он даже боится взглянуть в ее сторону. Момо тащится следом за нею в дом, он в восторге от того, что сейчас будет глазеть, как Мьетта сушит над пламенем очага свою кофточку, что она и делает. И мы все в своих курящихся одеждах, окружив девушку, тоже жаримся на этом адском огне, и наши мысли сейчас, так по крайней мере мне кажется, подвластны одному лишь дьяволу.
   Мьетта смотрит на меня, кладет свою кофточку на низенький стул, ей нужно освободить руки, чтобы поговорить со мной. У нее есть ко мне какие-то претензии, и она отводит меня в сторону, чтобы высказать их. Я послушно следую за ней. Тут начинается мимическая сцена. Она нарочно заняла место для меня рядом с собой, но она заметила (Мьетта обводит пальцем вокруг глаз), что я, уже направившись к стулу, взял да и улизнул (жест руки, изображающий скользящее движение рыбы, которая в последнюю минуту меняет направление) во второй ряд.
   Я успокаиваю девушку. Вовсе не от нее я убежал, а от Момо, и она, конечно, догадывается, по какой причине. Да, конечно, от Момо... (большим и указательным пальцами она зажимает нос). И она не знает, почему от него так разит. Я сообщаю ей, с какими трудностями мы сталкиваемся всякий раз, прежде чем его вымыть, о том, как мы неожиданно нападаем на него, причем численный перевес должен быть на нашей стороне, с какой хитростью Момо расстраивает все наши планы и какой недюжинной силой он обладает. Мьетта внимательно слушает меня, временами она смеется. И вдруг, уперев руки в бока, она решительно на меня смотрит и, тряхнув своей черной гривой, заявляет, что отныне сама будет купать Момо.
   Тут ко мне подходит Мену и шепотом спрашивает, надо ли чего подавать «людям» на стол. (Эта лицемерка, конечно, прежде всего думает, как бы подкормить сынка, а не то вдруг он «схватит простуду».) Я тоже шепотом отвечаю, что лучше бы обождать, когда уедет кюре, а пока пусть приготовит ему пакет с караваем и килограмм масла для ларокезцев.
   Все обитатели Мальвиля собрались у въезда в замок, когда Фюльбер, дождавшись просвета на небе, отбывал в обратный путь, скромно восседая на своем сером осле. Прощание получилось не слишком дружное. Мейсонье и Тома были холодны как лед. Колен почти дерзок. А я, внешне хоть и расстилался перед ним, однако не допускал никакой фамильярности. Только наши старухи по-прежнему были полны к нему искренней симпатии в эту минуту, да, пожалуй, еще Пейсу и Жаке. Мьетта даже не подошла к нему, а сам Фюльбер, казалось, просто забыл о существовании девушки. Шагах в двадцати от нас она ведет оживленную беседу с Момо. Стоит она ко мне спиной, и я не вижу ее мимики, но то, что она говорит, должно быть, вызывает у Момо самое отчаянное сопротивление, до меня доносятся его обычные дурацкие вопли, выражающие отказ. Однако он не собирается удирать от нее, что не преминул бы сделать, будь на ее месте я или мать. Он стоит перед ней как вкопанный, лицо его будто окаменело, и точно зачарованный смотрит на девушку. Мне кажется, что постепенно он начинает сдаваться.
   С самой любезной улыбкой я возвращаю Фюльберу затвор от его ружья. Он вкладывает его на место, перекидывает ремень через плечо. Держится все так же спокойно и с достоинством. Прежде чем тронуть с места своего осла, он говорит мне со вздохом, что с огромной печалью еще раз измерил степень человеческого милосердия и вынужден принять условия, на которых я отдаю корову Ла-Року, хотя он и находит их кабальными. Я отвечаю, что это отнюдь не мои собственные условия, однако он воспринимает мои слова весьма скептически, и, поразмыслив, я перестаю этому удивляться, ведь сам-то он принял мои условия, не посовещавшись со своей паствой. Я не решаюсь сказать со «своими согражданами», поскольку он говорил о приходе, а не о коммуне. Совершенно ясно одно: в Ла-Роке он все решает самолично и пытается приписать и мне ту же власть в Мальвиле.
   Затем Фюльбер произносит небольшую речь, придавая провиденциальный характер выпавшему дождю — ведь он принес нам спасение, хотя мы ждали от него гибели. При этом он то и дело простирает руки перед собою и воздевает их затем к небесам — жест, который я недолюбливал и у папы Павла VI, у Фюльбера же он казался мне просто карикатурным. В то же время он обводит нас, одного за другим, своими прекрасными, чуть косящими глазами. Он оценил отношение каждого к себе, и он ничего не забудет.
   Закончив речь, он призвал нас помолиться, напомнил, что собирается прислать в Мальвиль викария, благословил нас и отправился восвояси. Колен тут же дерзко захлопнул за ним тяжелую кованую дверь. Я прошипел «тс-с» и ничего не добавил. Впрочем, времени на это у меня все равно бы не оказалось, как раз в этот момент раздался испуганный вопль Мену:
   — Куда делся Момо?
   — Чего психовать-то, не пропадет твой Момо, — говорит Пейсу.
   — Ведь он только что был тут, — замечаю я — разговаривал с Мьеттой у Родилки.
   Мену тут же летит в Родилку, она зовет:
   — Момо! Момо!
   В Родилке пусто.
   — Подожди-ка, — говорит Колен, — да я ведь сейчас видел, как они с Мьеттой бежали по подъемному мосту. Еще держались за руки. Как ребятишки.
   — Ой, господи! — кричит Мену и уже несется к мосту, и мы пускаемся следом за ней, нам и смешно, и интересно. Оказывается, мы все любим этого дуралея и сейчас, разделившись на группы, переворошим весь замок: кто спустится в подвал, кто заглянет в дровяной сарай, кто обойдет весь нижний этаж. Внезапно у меня в памяти всплывает разговор с Мьеттой, и я кричу:
   — Стой, Мену. Могу тебе точно сказать, где твой сын.
   Я тяну ее к донжону. Все следуют за нами. На втором этаже я пересекаю огромную лестничную площадку, останавливаюсь у двери ванной комнаты, толкаю ее, но она заперта изнутри. Я молочу кулаком по тяжелой дубовой створке.
   — Момо! Ты здесь?
   — Атитись атипока! (Отвяжись ради бога!) — раздается голос Момо.
   — Он там с Мьеттой и выйдет нескоро.
   — Но что она там с ним делает? — в ужасе кричит Мену.
   — Да уж ничего плохого, — отвечает Пейсу и гогочет во всю глотку, хлопая себя по ляжкам, и тут же поддает по спине Жаке. Все мы вторим ему. Удивительно, но к Момо никто не ревнует. Не надо путать: Момо свой, наш, мальвильский. И он имеет право на свою долю. Пусть даже с некоторым опозданием. Но он один из нас. А это совсем другое дело.
   — Она его моет, — поясняю я. — Она собиралась это сделать.
   — Ты бы должен был предупредить меня, — с упреком говорит Мену. — Тогда бы я не упустила его.
   Мы все возмущены. Не будет же она мешать Мьетте. Ведь от Момо разит, как от козла. Для всех будет только лучше, если она его отмоет. Ведь от такой грязищи и заболеть недолго. Еще вшей разведет.
   — Уж чего-чего, а вшей у него никогда не было, — утверждает уязвленная Мену.
   Ну, это она уж загнула, мы тоже не слепые. Старуха топчется перед закрытой дверью, худенькая, еще больше побледневшая, она мечется взад-вперед, словно наседка, потерявшая цыпленка. При нас она не решается звать Момо или ломиться в дверь ванной. Впрочем, она понимает, что сын все равно не откроет ей.
   — И все эти чужаки проклятые, — яростно заводит она. — Как увидела их, сразу же поняла: ничего путного не жди. Ведь нехристи и есть нехристи, и нечего их совать под одну крышу с христианами.
   Фальвина уже боязливо втянула голову в плечи. Сейчас виноватой во всем окажется она, старуха в этом не сомневается. Жаке — парень, ему Мену ничего не скажет. За Мьетту мы все горой стоим. А вот на нее, разнесчастную, посыплются все шишки.
   — Нехристи? — строго спрашиваю я. — С чего ты это взяла? Ведь Фальвина — твоя родственница, твоя двоюродная сестра.
   — Нечего сказать, хорошенькая сестричка, — цедит Мену сквозь зубы.
   — На себя посмотри. Ты-то чем лучше, — говорю я на местном наречии. — Пойди-ка приготовь чистое белье для своего Момо. Да дала бы уж ему и новые штаны, старые-то совсем разлезлись.
   Когда двери ванной наконец распахиваются, Колен прибегает за мной (я снова перетащил в свою спальню оружие и как раз расставлял его), чтобы я поглядел, что за спектакль там разыгрывается.
   Наш Момо сидит на ивовой плетеной табуретке, завернувшись в купальный халат с желтыми и голубыми разводами — я купил его себе незадолго до Происшествия. Глаза его сияют, он улыбается во весь рот, блистая невиданной чистотой, а позади стоит Мьетта, любуясь творением рук своих. Момо неузнаваем. Даже цвет лица у него какой-то другой, гораздо светлей, щеки чисто выбриты, волосы подстрижены и красиво причесаны, и сам он восседает на своем троне, благоухающий, как куртизанка, так как Мьетта вылила на него полфлакона духов «Шанель», забытых в шкафу Биргиттой.