Страница:
Тем не менее сквайры охотно у меня обедали, и даже старый доктор Хафф
вынужден был признать, что черепах и дичь у меня готовят по самым
правоверным рецептам. Но я сумел приручить и строптивое дворянство - другими
средствами. Во всей округе имелись только две своры гончих, которыми
пользовались по подписке, да несколько жалких шелудивых борзых сохранились у
старика Типтофа, и он ковылял с ними по своему парку. Я же построил
образцовую псарню и конюшню, которые обошлись мне в тридцать тысяч фунтов, и
заселил их, как достойно потомка ирландских королей. У меня было две своры
гончих, и я во время сезона охотился четыре раза в неделю, всегда в
сопровождении трех джентльменов, носивших мою охотничью форму, и для всех
участников охоты держал открытый стол.
Эти переделки и новшества, а также весь мой train de vivre {Образ жизни
(франц.).} требовали, как вы понимаете, немалых издержек; что ж, признаюсь,
у меня и на волос нет той бережливости и расчетливости, которыми иные так
восхищаются и гордятся. Старик Типтоф, например, усиленно копил деньгу,
чтобы искупить расточительство отца и освободить имение от долгов; не раз
бывало, что моему управляющему отсчитывали под мои закладные те самые
деньги, которые Типтоф вносил, выкупая свои. К тому же не забывайте, что я
только пожизненно владел состоянием Линдонов; что я всегда был в наилучших
отношениях с ростовщиками и что мне приходилось вносить большие суммы за
страхование жизни ее милости.
К концу года леди Линдон подарила мне сына, я назвал его Брайен Линдон
в честь моих королевских предков; но что еще мог я завещать ему, кроме
благородного имени? Разве поместье его матери не было заранее предназначено
ненавистному канальчонку лорду Буллингдону, - кстати, я совсем упускаю его
из виду, хотя он жил с нами в Хэктоне, доверенный заботам нового гувернера.
Строптивость этого щенка не поддается описанию. Он цитировал матери пассажи
из "Гамлета", приводя ее в бешенство. Однажды, когда я взял в руки плеть,
чтобы его высечь, он выхватил нож и готов был меня заколоть; признаться, я
вспомнил собственное детство, рассмеялся и протянул ему руку дружбы. На сей
раз мы поладили миром, и потом как-то еще раз или два; но ни о каких добрых
чувствах между нами не могло быть и речи, - его ненависть росла вместе с ним
не по дням, а по часам.
Я решил приобрести земельную собственность для моего ненаглядного
сыночка Брайена и с этой целью свел на двенадцать тысяч фунтов лесу в
йоркширских и ирландских поместьях леди Линдон; разумеется, опекун
Буллингдона, Типтоф, забил тревогу, с пеной у рта он кричал, что я не вправе
тронуть ни одно деревце. Это не помешало мне их вырубить все до одного, и я
поручил матушке выкупить старинные земли Баллибарри и Барриогов, когда-то
входившие в состав наших обширных владений. Она с большим толком и великой
радостью выполнила это поручение; сердце ее ликовало при мысли, что у меня
есть сын, который унаследует мое имя, и что я столь многого добился в жизни.
Признаться, теперь, когда я вращался в совершенно другой сфере, нежели
та, к какой она привыкла, мне было боязно, как бы ей не вздумалось меня
навестить, то-то она удивила бы моих английских друзей своим смешным
выговором и бахвальством, своими румянами, фижмами и фалбалой времен Георга
II, которыми она красовалась еще в дни своей далекой юности и которые по сей
день считала последним словом изящества и моды. Я не раз писал ей,
откладывая ее приезд, советовал то повременить, пока не отстроят левое крыло
замка, то покуда не будут готовы конюшни, и т. д. Излишняя предосторожность!
"Мне достаточно и намека, Редмонд, - отвечала славная старушка. - Не
беспокойся, я не приеду смущать твоих важных друзей своими старомодными
ирландскими манерами. Мне достаточно знать, что мой милый мальчик достиг
того положения в свете, какого он всегда заслуживал; не зря я себе во всем
отказывала, чтобы дать тебе приличное образование. Когда-нибудь ты привезешь
бабушке ее внучка Брайена, чтобы я могла его расцеловать. Передай мое
почтительное благословение его сиятельной мамочке. Скажи ей, что она обрела
в своем муже сокровище и что ни один герцог не дал бы ей такого счастья. И
что хоть Барри и Брейди не принадлежат к титулованной знати, однако в их
жилах течет благородная кровь. Я не успокоюсь, пока не увижу тебя графом
Баллибарри, а моего внука лордом виконтом Барриогом".
Разве не удивительно, что наши с матушкой мысли так чудесно совпали? А
главное, ей пришли в голову те же титулы, до которых (вполне естественно)
додумался и я. Признаться, я не один десяток листов исчеркал, упражняясь в
этой новой подписи, и с обычной своей неудержимой энергией решил добиваться
цели. Матушка тут же переехала в Баллибарри и, пока не построят жилой дом,
поселилась у местного священника, но письма уже помечала "из замка
Баллибарри", и, будьте уверены, что, рассказывая об этом месте, я выдавал
его за нечто весьма значительное. Я повесил план своего владения, а также
чертежи Баллибаррийского замка, этой родовой вотчины Барри Линдона,
эсквайра, в моих кабинетах в Хэктоне и на Беркли-сквер, внеся в них все
задуманные улучшения; в этом, новом, виде мой замок был примерно такого же
размера, как Виндзорский, но с еще большим количеством архитектурных
деталей. А так как мне подвернулась возможность округлить мои владения,
прикупив восемьсот акров заболоченной земли, то я приобрел их по три фунта
за акр, и поместье мое на карте приняло и вовсе внушительный вид {* Под это
поместье, поклявшись честью, что оно не заложено, мистер Барри Линдон в 1786
году занял семнадцать тысяч фунтов у капитана Пиджона, сына коммерсанта из
Сити, только что вступившего в права наследства. Что же до Полуэллского
имения и рудника, которые стали для него "источником бесконечных тяжб", то
наш герой действительно купил их, но уплатил только вступительный взнос в
размере пяти тысяч фунтов. Отсюда и тяжбы, на которые он жалуется, а также
слушавшееся в суде лорд-канцлера нашумевшее дело "Трекотик против Линдона",
в каковом разбирательстве весьма отличился мистер Джон Скотт. (Прим.
издателя.)}. В том же году я вступил в переговоры о покупке у сэра Джона
Трекотика Полуэллского поместья и оловянного рудника в Корнуолле за
семьдесят тысяч фунтов, - неудачная сделка, послужившая для меня источником
бесконечных тяжб и нареканий. Боже мой, какая докука все эти деловые заботы,
недобросовестность управляющих, крючкотворство адвокатов! Скромные обыватели
завидуют нам, большим людям, воображая, что наша жизнь - сплошной праздник.
Сколь часто на вершине благоденствия тосковал я о днях, когда жизнь меня не
баловала, и как завидовал порой веселым собутыльникам, пировавшим за моим
столом! Пусть у них не было иного платья, нежели то, что давал им мой
кредит, а в кармане вертелась только подаренная мной гинея - зато они не
знали гнетущих забот и ответственности, этих хмурых спутников высокого ранга
и большого богатства.
В Ирландии я бывал лишь наездами, чтобы показаться там, а также как
рачительный хозяин наведать свои имения, и не упускал случая наградить
друзей, принимавших во мне участие в пору былых моих злоключений, и занять
подобающее место среди местной знати. По правде сказать, жизнь в этой убогой
стране меня не прельщала после того, как я вкусил более утонченных и
полновесных удовольствий английской и континентальной жизни. На лето, пока
описанным образом переделывался и украшался Хэктонский замок, мы выезжали в
Бакстон, Бат или Хэррогейт, а зимний сезон проводили в своем особняке на
Беркли-сквер.
Уму непостижимо, сколько новых достоинств открывает в человеке
богатство; подобно воску или глянцу, оно выявляет естественно присущий ему
цвет и блеск, которые теряются, когда видишь его в холодных серых сумерках
бедности. Не много понадобилось времени, чтобы меня признали в Лондоне
красавцем и щеголем первой руки. Мое появление в кофейнях на Пэл-Мэл, а
затем в самых знаменитых клубах произвело фурор. В городе только и говорили
что о моей изысканной жизни, о моих экипажах и блестящих приемах, утренние
газеты писали о них, захлебываясь. Те из родственников леди Линдон, что
победнее и попроще, уязвленные несносной надменностью старика Типтофа,
зачастили к нам на вечера и приемы; что же до моей родни, то в Лондоне и в
Ирландии объявилось такое число кузенов, искавших моего знакомства, какое
мне сроду не снилось. Были среди них, разумеется, соотечественники (я не
слишком ими гордился); так ко мне таскались трое или четверо чванных и
весьма потрепанных франта из Темпла, с линялым галуном и истинно ирландским
акцентом, прогрызавших себе дорогу к лондонской адвокатуре, а также
несколько рыцарей игорного стола, промышляющих на водах, - я очень скоро
указал им на дверь; был и кое-кто поприличнее, назову из них моего кузена
лорда Килберри, при первом же знакомстве занявшего у меня, на правах
родства, тридцать гиней, чтобы расплатиться со своей хозяйкой на
Суоллоу-стрит. По некоторым личным причинам я поддерживал эту связь, к
каковой Геральдическая палата не давала ни малейших оснований. Для Килберри
всегда находилось место за моим столом; он был моим постоянным понтером,
хотя платил когда вздумается и, следовательно, крайне редко; состоял в
приятельских отношениях с моим портным и задолжал ему крупную сумму и всегда
и везде трубил о своем кузене, великом Барри Линдоне с Запада.
Мы с ее милостью, находясь в Лондоне, вскоре зажили каждый своей
жизнью. Она предпочитала тихое уединение, - вернее, предпочитал я, ибо
всегда ценил в женщине кроткий, скромный нрав и обычай, склонность к
домашним удовольствиям. По моей настоятельной просьбе она обедала дома, в
кругу своих компаньонок, своего капеллана и нескольких избранных друзей;
посещать свою ложу в опере или комедии разрешалось ей только в обществе
трех-четырех почтенных провожатых. Что же до ее друзей и родственников, то я
отказывался часто с ними видеться, предпочитая звать их два-три раза в сезон
на большие приемы. К тому же как мать она с великим удовольствием пестовала,
наряжала и всячески баловала малютку Брайена, ради которого ей и вовсе
следовало отказаться от суетных развлечений и удовольствий, препоручив все
хлопоты и обязанности по представительству в свете. По правде сказать,
наружность леди Линдон в эту пору уже не позволяла ей блистать в обществе.
Она расплылась и обрюзгла, близорукость ее усилилась, цвет лица испортился,
к тому же она не следила за собой, одевалась кое-как и заметно потускнела,
сникла в обращении. В ее разговорах со мной проглядывало какое-то тупое
отчаяние, которое сменялось порой и вовсе неприятными, неуклюжими потугами
на показную веселость; не удивительно, что наши встречи были скупы до
предела и что у меня не возникало соблазна вывозить ее в свет или коротать с
ней время. Она и дома частенько действовала мне на нервы: так, когда я ее
просил (пусть порой и в не совсем деликатной форме) занять гостей остроумной
и просвещенной беседой, до которой она такая охотница, или блеснуть своими
музыкальными талантами, она вдруг ни с того ни с сего разражалась слезами и
убегала. Люди, естественно, думали, что я ее тираню, а между тем я был лишь
суровым и бдительным опекуном этой вздорной и бестолковой женщины с
отвратительным характером.
К счастью, она боготворила младшего сына, и это давало мне на нее
управу. Бывало, она вдруг впадет в свой несносный надменный тон (эта женщина
была гордости непомерной, - сколько раз во время наших ссор, особенно первые
годы, она попрекала меня былой бедностью и низким происхождением), начнет
доказывать свою правоту или утверждать свое превосходство, а то откажется
подписать бумаги, которые были мне нужны позарез для приведения в порядок
наших обширных и разнообразных владений, - в таких случаях достаточно мне
было отослать мистера Брайена на несколько дней в Чизик, и спеси ее как не
бывало, Гонория соглашалась на все, что бы я ни предложил. Я наблюдал за
тем, чтобы люди в ее услужении получали жалованье от меня, а не от нее; в
особенности старшая няня ребенка должна была выполнять мои распоряжения, а
не слушаться своей госпожи. Это была смазливая краснощекая и предерзкая
шельма, - вот уж кто сумел прибрать меня к рукам! Шельма заворачивала всем
домом - не то что малодушная дура, его прямая госпожа. Она командовала
слугами и, едва заметив, что я проявляю интерес к какой-нибудь из наших
гостий, не стеснялась закатывать мне сцены ревности и находила средства в
два счета спровадить соперницу. Такова участь всякого мужчины с благородным
сердцем: он всегда становится рабом какой-нибудь юбки, а уж эта фря взяла
надо мной такую власть, что могла из меня веревки вить {*Из этих
своеобразных признаний можно заключить, что мистер Линдон изводил свою
супругу всеми возможными способами: держал взаперти; вымогал у нее
имущество, заставляя подписывать каверзные бумаги, а потом расточал его в
азартных играх и пирушках; что он открыто изменял ей, когда же она выражала
недовольство, грозился отнять у нее детей. Но мистер Линдон, надо сказать,
не единственный в своем роде: так поступает множество супругов, что не
мешает им считаться славными, безобидными малыми. На свете много таких милых
людей, и только потому, что никто еще не осудил их по справедливости, мы и
решили выпустить в свет это жизнеописание. Если бы речь в нем шла о
романтическом герое - одном из тех безупречных юношей, каких мы встречаем в
романах Скотта или Джеймса, - не было бы смысла представлять читателю
фигуру, столь многократно и увлекательно воспетую. Мистер Барри Линдон,
повторяем, не герой этого знакомого нам покроя; но пусть читатель поглядит
вокруг и спросит себя: разве в жизни негодяи преуспевают меньше, чем честные
люди? Глупость меньше, чем талант? И разве несправедливо, чтобы
исследователь человеческой природы описывал людей этого сорта так же, как и
тех принцев из волшебной сказки, тех немыслимо благородных героев, коими так
охотно занимаются наши сочинители? Есть что-то наивное и недалекое в этих
освященных традицией романах, в которых принц Красавчиков к концу своих
приключений достигает вершин земного благополучия, равно как и с самого
начала он был наделен всеми душевными и телесными совершенствами. Такому
сочинителю кажется, будто для вящего торжества своего любимца он обязан
произвести его в лорды. Но разве это не утлое представление о sumum bonum?
Высшее благо отнюдь не в том, чтобы сделаться лордом, и, может быть, даже не
в том, чтобы достичь житейского благополучия. Бедность, болезнь, уродство
могут быть таким же воздаянием и таким же условием высшего блага, как и
житейское благополучие, которое все мы бессознательно обожествляем. Впрочем,
это - скорее тема для самостоятельного очерка, чем для беглой заметки на
полях; дадим же опять слово мистеру Линдону, и пусть он возобновит свой
откровенный и занимательный рассказ о собственных достоинствах и
недостатках. (Прим. издателя.)}.
Неукротимый нрав шельмы (ее звали миссис Стэммер) и угрюмая меланхолия
моей жены не способствовали домашнему покою, и меня вечно носило по городу,
а так как излюбленным времяпрепровождением той поры в каждом клубе, в каждой
кофейне, в любом собрании, была игра, то и пришлось мне на правах любителя
вернуться к тому занятию, в котором я когда-то не знал себе соперника в
Европе. Но то ли благосостояние меняет человека, то ли привычное искусство
покидает его, когда, лишенный тайного союзника, он играет не с
осмотрительностью профессионала, а как все - лишь бы убить время, - не
скажу; факт тот, что в сезон 1744-1745 года я проиграл у "Уайта" и в
"Какаовом дереве" огромные суммы и должен был выходить из положения за счет
крупных займов под ренту моей жены, под ее страховой полис и т. д. Условия,
на которых я получал необходимые мне суммы, а также издержки по всяким
перестройкам являлись, конечно, тяжелым бременем для нашего состояния и
порядком его обкорнали; я отчасти имел в виду эти бумаги, когда говорил, что
леди Линдон (с ее мещански ограниченной, робкой и скуповатой натурой) иногда
отказывалась их подписать, пока я не прибегал к тем средствам убеждения, о
коих говорилось выше.
Здесь следовало бы упомянуть о скачках, ибо и это входит в мою историю
за указанный период, но, по правде сказать, я без особого удовольствия
вспоминаю свои нью-маркетские подвиги. Почти все мои выступления на этом
поприще были цепью разочарований и позорных неудач; и хоть я скакал не хуже
любого наездника-англичанина, мне трудно было тягаться с английскими
аристократами в искусстве закулисных интриг и махинаций. Пятнадцать лет
спустя после того, как мой рыжий жеребец Бюлов от Софии Хардкасл и Эклипса
потерпел поражение в нью-маркетских состязаниях, где он был первым
фаворитом, мне стало известно, что утром в день скачек в конюшне у него
побывал некий сиятельный граф, чье имя здесь называть не стоит, и в
результате приз взяла какая-то никому не ведомая лошадка, а у вашего
покорного слуги вылетело из кармана пятнадцать тысяч фунтов. В ту пору у
чужака не было ни малейшего шанса на скаковом поле, и хотя вас ослепляла тут
неслыханная роскошь и окружала высшая знать страны - кого только здесь не
было: герцоги королевской крови со своими женами и блестящими экипажами;
старик Графтон с его причудливой свитой разноцветных дам, и такие сильные
мира, как Анкастер, Сэндвич и Лорн, - уж, кажется, в подобном обществе можно
бы не бояться нечестной игры и гордиться своей причастностью к столь
высокому собранию, однако, поверьте, во всей Европе не найдется разбойничьей
шайки, которая умела бы с таким изяществом облапошить чужака, подкупить
жокея, испортить лошадь или подделать ставки в тотализаторе. Даже мне
пришлось спасовать перед этими искусными игроками из лучших европейских
фамилий. Может быть, у меня не хватало светского лоска или богатства - не
знаю. Но именно теперь, когда я достиг вершины своих честолюбивых
устремлений, умение и удача, казалось, изменили мне. Все, к чему я ни
прикасался, рассыпалось прахом; все мои спекуляции прогорали; все
управляющие, которым я доверялся, меня обманывали. По-видимому, я принадлежу
к тому сорту людей, которые способны составить себе состояние, но не
способны его сохранить, ибо те качества и та энергия, какие потребны
человеку в первом случае, нередко являются причиной его разорения во втором.
Я, право же, не вижу других оснований для бедствий, в дальнейшем меня
постигших {* "Записки", как видно, писались в году 1814-м, в том тихом
убежище, которое уготовала фортуна автору на закате дней. (Прим.
издателя.)}.
Я всегда тяготел к пишущей братии, - вернее, мне нравилось разыгрывать
среди этих присяжных остроумцев роль мецената и светского денди. Эти люди
обычно не могут похвалиться ни состоянием, ни высоким происхождением - не
удивительно, что шитый золотом кафтан приводит их в восторг и трепет, в чем,
конечно, убедился каждый, вращавшийся в этой среде. Мистер Рейнольде,
впоследствии удостоенный титула, к тому же самый элегантный живописец наших
дней, был у них на положении ловкого царедворца, и именно этому джентльмену,
написавшему с меня, леди Линдон и малютки Брайена картину, привлекшую общее
внимание на выставке (я был изображен в форме Типплтонского ополчения, где
числился майором; я прощался с женой, а ребенок в испуге таращился на мой
шлем, подобно этому - как его - Гекторову сыну, описанному мистером Попом в
его "Илиаде"), - именно мистеру Рейнольдсу я обязан знакомством со всей их
братией и ее великим вождем мистером Джонсоном. Лично я считал его не
великим вождем, а великой скотиной. Он раза два-три пил у меня чай и вел
себя по-свински - игнорировал мои замечания, словно я мальчишка-школьник, и
советовал довольствоваться моими лошадьми и портными, литературу же оставить
в покое. Поводырь этого медведя, мистер Босуэлл, шотландец, был у них чем-то
вроде шута горохового. Надо было видеть его в так называемом костюме
корсиканца на одном из балов миссис Корнели в Карлейль-Хаусе в квартале
Сохо, - в жизни не встречал ничего уморительнее. Я порассказал бы вам немало
курьезных анекдотов об этом нашумевшем заведении, будь они хоть мало-мальски
приличны. Достаточно сказать, что здесь собирались все городские потаскуны,
сверху донизу - от сиятельного Анкастера и кончая моим соотечественником,
неимущим писателем мистером Оливером Гольдсмитом, а также все потаскухи - от
герцогини Кингстон до так называемой Райской Птички, она же Китти Фишер.
Здесь я столкнулся с колоритнейшими фигурами, которых со временем постиг не
менее колоритный конец: мне вспоминается бедняга Хэкман, поплатившийся
головой за убийство мисс Рей; а также его преподобие доктор Саймони
(бывавший там, разумеется, инкогнито), которому мой приятель Сэм Фут из
"Малого театра" даровал вторую жизнь, после того как обвинение в подлоге и
петля на шее преждевременно оборвали карьеру злополучного пастыря.
Да, весело жилось в Лондоне в ту пору, ничего не скажешь! Я пишу это,
изможденный старостью и подагрой, да и люди нынче не те - они больше
привержены морали и жизненной прозе, чем это наблюдалось в конце прошлого
века, когда мир был молод вместе со мной. В ту пору джентльмена и
простолюдина разделяла пропасть. Мы носили шелка и шитье. А сейчас мужчины в
своих крапчатых шейных платках и шинелях с пелеринами - все на одно лицо, вы
не отличите лорда от грума. В ту пору светский джентльмен часами занимался
своим туалетом, и требовалось немало изобретательности и вкуса, чтобы хорошо
одеваться. А какое разливанное море роскоши являла любая гостиная, любое
оперное представление или гала-бал! Какие деньги переходили из рук в руки за
игорными столами! Мой золоченый кабриолет и мои гайдуки в сверкающих
зелено-золотых ливреях были явлением совершенно другого мира, нежели
экипажи, какие вы видите сейчас в парке, с тщедушными грумами на запятках.
Мужчина, настоящий мужчина, мог выпить раза в четыре больше, нежели нынешний
щенок, - но стоит ли распространяться о том, что ушло без возврата! Да,
перевелись на свете джентльмены! Пошла мода на солдат и моряков, и я впадаю
в грусть и хандру, вспоминая то, что было тридцать лет назад.
Эта глава посвящена воспоминаниям о самой счастливой и безоблачной поре
моей жизни, - не удивительно, что она не богата приключениями, ведь так оно
и бывает, когда человеку легко и весело живется. Стоит ли заполнять страницы
перечислением повседневных занятий светского повесы, описывать прекрасных
женщин, ему улыбавшихся, платье, которое он носил, состязания, в которых
участвовал, одерживая победы или терпя поражения?
Теперь, когда желторотые юнцы у нас бьются с французами в Испании и
Франции, живут на биваках, питаются интендантской солониной и сухарями, им
трудно себе представить, как хорошо жилось их предкам; а потому не будем
задерживаться на описании той поры, когда нынешнего государя еще водили на
помочах, Чарльз Фоке еще не превратился в обычного политического деятеля, а
Бонапарт был босоногим оборвышем на своем родном острове.
Пока в моих поместьях шли всякие перестройки, пока! мой дом из древнего
замка норманнов превращался в элегантный античный храм или дворец, а мои
сады и леса теряли свой сельский вид, уподобляясь аристократическим
французским паркам, пока подрастало мое дитя, играя у материнских колен, и
увеличивался мой авторитет в графстве, - я, конечно, не сидел безвыездно в
Девоншире, а то и дело наезжал в Лондон и в мои многочисленные английские и
ирландские поместья.
Наведался я и в поместье Трекотик и на Полуэллский рудник, но вместо
чаемых барышей наткнулся на сутяжничество, интриги и подвохи. Тогда я с
большой помпой отправился в паши ирландские владения, где принимал
дворянство с такой пышностью и таким хлебосольством, что впору бы и
вице-королю; я задавал тон в Дублине (по правде говоря, в то время это был
нищий, полудикий город, и мне не понятен весь этот недавний шум, все эти
нарекания на Унию и проистекающие отсюда бедствия, трудно понять ирландских
патриотов, которые бьют себя в грудь, превознося старый порядок); итак, я
задавал тон в Дублине, но хвалиться тут особенно нечем, такая это была
глухая дыра, что бы там ни говорила ирландская партия.
В одной из предыдущих глав я уже описал Дублин. Я говорил, что это
Варшава наших широт, - заносчивая, разорившаяся, полуцивилизованная знать
правила здесь полудиким населением. Я называю его полудиким не наобум.
Уличная толпа в Дублине производила в те дни впечатление каких-то
взлохмаченных оборванцев, не знающих употребления мыла и бритвы. Большинство
общественных мест в городе считалось небезопасным после наступления темноты.
Университет, общественные здания и дворцы магнатов блистали великолепием
(последние в большинстве стояли недостроенными), но народ был так жалок и
угнетен, что я не видел ничего подобного нигде в Европе; его религия была на
полубесправном положении; его духовенство вынуждено было получать
образование за границей; его аристократия не имела с ним ничего общего. Была
здесь и протестантская знать, в городах заправляли жалкие, наглые
вынужден был признать, что черепах и дичь у меня готовят по самым
правоверным рецептам. Но я сумел приручить и строптивое дворянство - другими
средствами. Во всей округе имелись только две своры гончих, которыми
пользовались по подписке, да несколько жалких шелудивых борзых сохранились у
старика Типтофа, и он ковылял с ними по своему парку. Я же построил
образцовую псарню и конюшню, которые обошлись мне в тридцать тысяч фунтов, и
заселил их, как достойно потомка ирландских королей. У меня было две своры
гончих, и я во время сезона охотился четыре раза в неделю, всегда в
сопровождении трех джентльменов, носивших мою охотничью форму, и для всех
участников охоты держал открытый стол.
Эти переделки и новшества, а также весь мой train de vivre {Образ жизни
(франц.).} требовали, как вы понимаете, немалых издержек; что ж, признаюсь,
у меня и на волос нет той бережливости и расчетливости, которыми иные так
восхищаются и гордятся. Старик Типтоф, например, усиленно копил деньгу,
чтобы искупить расточительство отца и освободить имение от долгов; не раз
бывало, что моему управляющему отсчитывали под мои закладные те самые
деньги, которые Типтоф вносил, выкупая свои. К тому же не забывайте, что я
только пожизненно владел состоянием Линдонов; что я всегда был в наилучших
отношениях с ростовщиками и что мне приходилось вносить большие суммы за
страхование жизни ее милости.
К концу года леди Линдон подарила мне сына, я назвал его Брайен Линдон
в честь моих королевских предков; но что еще мог я завещать ему, кроме
благородного имени? Разве поместье его матери не было заранее предназначено
ненавистному канальчонку лорду Буллингдону, - кстати, я совсем упускаю его
из виду, хотя он жил с нами в Хэктоне, доверенный заботам нового гувернера.
Строптивость этого щенка не поддается описанию. Он цитировал матери пассажи
из "Гамлета", приводя ее в бешенство. Однажды, когда я взял в руки плеть,
чтобы его высечь, он выхватил нож и готов был меня заколоть; признаться, я
вспомнил собственное детство, рассмеялся и протянул ему руку дружбы. На сей
раз мы поладили миром, и потом как-то еще раз или два; но ни о каких добрых
чувствах между нами не могло быть и речи, - его ненависть росла вместе с ним
не по дням, а по часам.
Я решил приобрести земельную собственность для моего ненаглядного
сыночка Брайена и с этой целью свел на двенадцать тысяч фунтов лесу в
йоркширских и ирландских поместьях леди Линдон; разумеется, опекун
Буллингдона, Типтоф, забил тревогу, с пеной у рта он кричал, что я не вправе
тронуть ни одно деревце. Это не помешало мне их вырубить все до одного, и я
поручил матушке выкупить старинные земли Баллибарри и Барриогов, когда-то
входившие в состав наших обширных владений. Она с большим толком и великой
радостью выполнила это поручение; сердце ее ликовало при мысли, что у меня
есть сын, который унаследует мое имя, и что я столь многого добился в жизни.
Признаться, теперь, когда я вращался в совершенно другой сфере, нежели
та, к какой она привыкла, мне было боязно, как бы ей не вздумалось меня
навестить, то-то она удивила бы моих английских друзей своим смешным
выговором и бахвальством, своими румянами, фижмами и фалбалой времен Георга
II, которыми она красовалась еще в дни своей далекой юности и которые по сей
день считала последним словом изящества и моды. Я не раз писал ей,
откладывая ее приезд, советовал то повременить, пока не отстроят левое крыло
замка, то покуда не будут готовы конюшни, и т. д. Излишняя предосторожность!
"Мне достаточно и намека, Редмонд, - отвечала славная старушка. - Не
беспокойся, я не приеду смущать твоих важных друзей своими старомодными
ирландскими манерами. Мне достаточно знать, что мой милый мальчик достиг
того положения в свете, какого он всегда заслуживал; не зря я себе во всем
отказывала, чтобы дать тебе приличное образование. Когда-нибудь ты привезешь
бабушке ее внучка Брайена, чтобы я могла его расцеловать. Передай мое
почтительное благословение его сиятельной мамочке. Скажи ей, что она обрела
в своем муже сокровище и что ни один герцог не дал бы ей такого счастья. И
что хоть Барри и Брейди не принадлежат к титулованной знати, однако в их
жилах течет благородная кровь. Я не успокоюсь, пока не увижу тебя графом
Баллибарри, а моего внука лордом виконтом Барриогом".
Разве не удивительно, что наши с матушкой мысли так чудесно совпали? А
главное, ей пришли в голову те же титулы, до которых (вполне естественно)
додумался и я. Признаться, я не один десяток листов исчеркал, упражняясь в
этой новой подписи, и с обычной своей неудержимой энергией решил добиваться
цели. Матушка тут же переехала в Баллибарри и, пока не построят жилой дом,
поселилась у местного священника, но письма уже помечала "из замка
Баллибарри", и, будьте уверены, что, рассказывая об этом месте, я выдавал
его за нечто весьма значительное. Я повесил план своего владения, а также
чертежи Баллибаррийского замка, этой родовой вотчины Барри Линдона,
эсквайра, в моих кабинетах в Хэктоне и на Беркли-сквер, внеся в них все
задуманные улучшения; в этом, новом, виде мой замок был примерно такого же
размера, как Виндзорский, но с еще большим количеством архитектурных
деталей. А так как мне подвернулась возможность округлить мои владения,
прикупив восемьсот акров заболоченной земли, то я приобрел их по три фунта
за акр, и поместье мое на карте приняло и вовсе внушительный вид {* Под это
поместье, поклявшись честью, что оно не заложено, мистер Барри Линдон в 1786
году занял семнадцать тысяч фунтов у капитана Пиджона, сына коммерсанта из
Сити, только что вступившего в права наследства. Что же до Полуэллского
имения и рудника, которые стали для него "источником бесконечных тяжб", то
наш герой действительно купил их, но уплатил только вступительный взнос в
размере пяти тысяч фунтов. Отсюда и тяжбы, на которые он жалуется, а также
слушавшееся в суде лорд-канцлера нашумевшее дело "Трекотик против Линдона",
в каковом разбирательстве весьма отличился мистер Джон Скотт. (Прим.
издателя.)}. В том же году я вступил в переговоры о покупке у сэра Джона
Трекотика Полуэллского поместья и оловянного рудника в Корнуолле за
семьдесят тысяч фунтов, - неудачная сделка, послужившая для меня источником
бесконечных тяжб и нареканий. Боже мой, какая докука все эти деловые заботы,
недобросовестность управляющих, крючкотворство адвокатов! Скромные обыватели
завидуют нам, большим людям, воображая, что наша жизнь - сплошной праздник.
Сколь часто на вершине благоденствия тосковал я о днях, когда жизнь меня не
баловала, и как завидовал порой веселым собутыльникам, пировавшим за моим
столом! Пусть у них не было иного платья, нежели то, что давал им мой
кредит, а в кармане вертелась только подаренная мной гинея - зато они не
знали гнетущих забот и ответственности, этих хмурых спутников высокого ранга
и большого богатства.
В Ирландии я бывал лишь наездами, чтобы показаться там, а также как
рачительный хозяин наведать свои имения, и не упускал случая наградить
друзей, принимавших во мне участие в пору былых моих злоключений, и занять
подобающее место среди местной знати. По правде сказать, жизнь в этой убогой
стране меня не прельщала после того, как я вкусил более утонченных и
полновесных удовольствий английской и континентальной жизни. На лето, пока
описанным образом переделывался и украшался Хэктонский замок, мы выезжали в
Бакстон, Бат или Хэррогейт, а зимний сезон проводили в своем особняке на
Беркли-сквер.
Уму непостижимо, сколько новых достоинств открывает в человеке
богатство; подобно воску или глянцу, оно выявляет естественно присущий ему
цвет и блеск, которые теряются, когда видишь его в холодных серых сумерках
бедности. Не много понадобилось времени, чтобы меня признали в Лондоне
красавцем и щеголем первой руки. Мое появление в кофейнях на Пэл-Мэл, а
затем в самых знаменитых клубах произвело фурор. В городе только и говорили
что о моей изысканной жизни, о моих экипажах и блестящих приемах, утренние
газеты писали о них, захлебываясь. Те из родственников леди Линдон, что
победнее и попроще, уязвленные несносной надменностью старика Типтофа,
зачастили к нам на вечера и приемы; что же до моей родни, то в Лондоне и в
Ирландии объявилось такое число кузенов, искавших моего знакомства, какое
мне сроду не снилось. Были среди них, разумеется, соотечественники (я не
слишком ими гордился); так ко мне таскались трое или четверо чванных и
весьма потрепанных франта из Темпла, с линялым галуном и истинно ирландским
акцентом, прогрызавших себе дорогу к лондонской адвокатуре, а также
несколько рыцарей игорного стола, промышляющих на водах, - я очень скоро
указал им на дверь; был и кое-кто поприличнее, назову из них моего кузена
лорда Килберри, при первом же знакомстве занявшего у меня, на правах
родства, тридцать гиней, чтобы расплатиться со своей хозяйкой на
Суоллоу-стрит. По некоторым личным причинам я поддерживал эту связь, к
каковой Геральдическая палата не давала ни малейших оснований. Для Килберри
всегда находилось место за моим столом; он был моим постоянным понтером,
хотя платил когда вздумается и, следовательно, крайне редко; состоял в
приятельских отношениях с моим портным и задолжал ему крупную сумму и всегда
и везде трубил о своем кузене, великом Барри Линдоне с Запада.
Мы с ее милостью, находясь в Лондоне, вскоре зажили каждый своей
жизнью. Она предпочитала тихое уединение, - вернее, предпочитал я, ибо
всегда ценил в женщине кроткий, скромный нрав и обычай, склонность к
домашним удовольствиям. По моей настоятельной просьбе она обедала дома, в
кругу своих компаньонок, своего капеллана и нескольких избранных друзей;
посещать свою ложу в опере или комедии разрешалось ей только в обществе
трех-четырех почтенных провожатых. Что же до ее друзей и родственников, то я
отказывался часто с ними видеться, предпочитая звать их два-три раза в сезон
на большие приемы. К тому же как мать она с великим удовольствием пестовала,
наряжала и всячески баловала малютку Брайена, ради которого ей и вовсе
следовало отказаться от суетных развлечений и удовольствий, препоручив все
хлопоты и обязанности по представительству в свете. По правде сказать,
наружность леди Линдон в эту пору уже не позволяла ей блистать в обществе.
Она расплылась и обрюзгла, близорукость ее усилилась, цвет лица испортился,
к тому же она не следила за собой, одевалась кое-как и заметно потускнела,
сникла в обращении. В ее разговорах со мной проглядывало какое-то тупое
отчаяние, которое сменялось порой и вовсе неприятными, неуклюжими потугами
на показную веселость; не удивительно, что наши встречи были скупы до
предела и что у меня не возникало соблазна вывозить ее в свет или коротать с
ней время. Она и дома частенько действовала мне на нервы: так, когда я ее
просил (пусть порой и в не совсем деликатной форме) занять гостей остроумной
и просвещенной беседой, до которой она такая охотница, или блеснуть своими
музыкальными талантами, она вдруг ни с того ни с сего разражалась слезами и
убегала. Люди, естественно, думали, что я ее тираню, а между тем я был лишь
суровым и бдительным опекуном этой вздорной и бестолковой женщины с
отвратительным характером.
К счастью, она боготворила младшего сына, и это давало мне на нее
управу. Бывало, она вдруг впадет в свой несносный надменный тон (эта женщина
была гордости непомерной, - сколько раз во время наших ссор, особенно первые
годы, она попрекала меня былой бедностью и низким происхождением), начнет
доказывать свою правоту или утверждать свое превосходство, а то откажется
подписать бумаги, которые были мне нужны позарез для приведения в порядок
наших обширных и разнообразных владений, - в таких случаях достаточно мне
было отослать мистера Брайена на несколько дней в Чизик, и спеси ее как не
бывало, Гонория соглашалась на все, что бы я ни предложил. Я наблюдал за
тем, чтобы люди в ее услужении получали жалованье от меня, а не от нее; в
особенности старшая няня ребенка должна была выполнять мои распоряжения, а
не слушаться своей госпожи. Это была смазливая краснощекая и предерзкая
шельма, - вот уж кто сумел прибрать меня к рукам! Шельма заворачивала всем
домом - не то что малодушная дура, его прямая госпожа. Она командовала
слугами и, едва заметив, что я проявляю интерес к какой-нибудь из наших
гостий, не стеснялась закатывать мне сцены ревности и находила средства в
два счета спровадить соперницу. Такова участь всякого мужчины с благородным
сердцем: он всегда становится рабом какой-нибудь юбки, а уж эта фря взяла
надо мной такую власть, что могла из меня веревки вить {*Из этих
своеобразных признаний можно заключить, что мистер Линдон изводил свою
супругу всеми возможными способами: держал взаперти; вымогал у нее
имущество, заставляя подписывать каверзные бумаги, а потом расточал его в
азартных играх и пирушках; что он открыто изменял ей, когда же она выражала
недовольство, грозился отнять у нее детей. Но мистер Линдон, надо сказать,
не единственный в своем роде: так поступает множество супругов, что не
мешает им считаться славными, безобидными малыми. На свете много таких милых
людей, и только потому, что никто еще не осудил их по справедливости, мы и
решили выпустить в свет это жизнеописание. Если бы речь в нем шла о
романтическом герое - одном из тех безупречных юношей, каких мы встречаем в
романах Скотта или Джеймса, - не было бы смысла представлять читателю
фигуру, столь многократно и увлекательно воспетую. Мистер Барри Линдон,
повторяем, не герой этого знакомого нам покроя; но пусть читатель поглядит
вокруг и спросит себя: разве в жизни негодяи преуспевают меньше, чем честные
люди? Глупость меньше, чем талант? И разве несправедливо, чтобы
исследователь человеческой природы описывал людей этого сорта так же, как и
тех принцев из волшебной сказки, тех немыслимо благородных героев, коими так
охотно занимаются наши сочинители? Есть что-то наивное и недалекое в этих
освященных традицией романах, в которых принц Красавчиков к концу своих
приключений достигает вершин земного благополучия, равно как и с самого
начала он был наделен всеми душевными и телесными совершенствами. Такому
сочинителю кажется, будто для вящего торжества своего любимца он обязан
произвести его в лорды. Но разве это не утлое представление о sumum bonum?
Высшее благо отнюдь не в том, чтобы сделаться лордом, и, может быть, даже не
в том, чтобы достичь житейского благополучия. Бедность, болезнь, уродство
могут быть таким же воздаянием и таким же условием высшего блага, как и
житейское благополучие, которое все мы бессознательно обожествляем. Впрочем,
это - скорее тема для самостоятельного очерка, чем для беглой заметки на
полях; дадим же опять слово мистеру Линдону, и пусть он возобновит свой
откровенный и занимательный рассказ о собственных достоинствах и
недостатках. (Прим. издателя.)}.
Неукротимый нрав шельмы (ее звали миссис Стэммер) и угрюмая меланхолия
моей жены не способствовали домашнему покою, и меня вечно носило по городу,
а так как излюбленным времяпрепровождением той поры в каждом клубе, в каждой
кофейне, в любом собрании, была игра, то и пришлось мне на правах любителя
вернуться к тому занятию, в котором я когда-то не знал себе соперника в
Европе. Но то ли благосостояние меняет человека, то ли привычное искусство
покидает его, когда, лишенный тайного союзника, он играет не с
осмотрительностью профессионала, а как все - лишь бы убить время, - не
скажу; факт тот, что в сезон 1744-1745 года я проиграл у "Уайта" и в
"Какаовом дереве" огромные суммы и должен был выходить из положения за счет
крупных займов под ренту моей жены, под ее страховой полис и т. д. Условия,
на которых я получал необходимые мне суммы, а также издержки по всяким
перестройкам являлись, конечно, тяжелым бременем для нашего состояния и
порядком его обкорнали; я отчасти имел в виду эти бумаги, когда говорил, что
леди Линдон (с ее мещански ограниченной, робкой и скуповатой натурой) иногда
отказывалась их подписать, пока я не прибегал к тем средствам убеждения, о
коих говорилось выше.
Здесь следовало бы упомянуть о скачках, ибо и это входит в мою историю
за указанный период, но, по правде сказать, я без особого удовольствия
вспоминаю свои нью-маркетские подвиги. Почти все мои выступления на этом
поприще были цепью разочарований и позорных неудач; и хоть я скакал не хуже
любого наездника-англичанина, мне трудно было тягаться с английскими
аристократами в искусстве закулисных интриг и махинаций. Пятнадцать лет
спустя после того, как мой рыжий жеребец Бюлов от Софии Хардкасл и Эклипса
потерпел поражение в нью-маркетских состязаниях, где он был первым
фаворитом, мне стало известно, что утром в день скачек в конюшне у него
побывал некий сиятельный граф, чье имя здесь называть не стоит, и в
результате приз взяла какая-то никому не ведомая лошадка, а у вашего
покорного слуги вылетело из кармана пятнадцать тысяч фунтов. В ту пору у
чужака не было ни малейшего шанса на скаковом поле, и хотя вас ослепляла тут
неслыханная роскошь и окружала высшая знать страны - кого только здесь не
было: герцоги королевской крови со своими женами и блестящими экипажами;
старик Графтон с его причудливой свитой разноцветных дам, и такие сильные
мира, как Анкастер, Сэндвич и Лорн, - уж, кажется, в подобном обществе можно
бы не бояться нечестной игры и гордиться своей причастностью к столь
высокому собранию, однако, поверьте, во всей Европе не найдется разбойничьей
шайки, которая умела бы с таким изяществом облапошить чужака, подкупить
жокея, испортить лошадь или подделать ставки в тотализаторе. Даже мне
пришлось спасовать перед этими искусными игроками из лучших европейских
фамилий. Может быть, у меня не хватало светского лоска или богатства - не
знаю. Но именно теперь, когда я достиг вершины своих честолюбивых
устремлений, умение и удача, казалось, изменили мне. Все, к чему я ни
прикасался, рассыпалось прахом; все мои спекуляции прогорали; все
управляющие, которым я доверялся, меня обманывали. По-видимому, я принадлежу
к тому сорту людей, которые способны составить себе состояние, но не
способны его сохранить, ибо те качества и та энергия, какие потребны
человеку в первом случае, нередко являются причиной его разорения во втором.
Я, право же, не вижу других оснований для бедствий, в дальнейшем меня
постигших {* "Записки", как видно, писались в году 1814-м, в том тихом
убежище, которое уготовала фортуна автору на закате дней. (Прим.
издателя.)}.
Я всегда тяготел к пишущей братии, - вернее, мне нравилось разыгрывать
среди этих присяжных остроумцев роль мецената и светского денди. Эти люди
обычно не могут похвалиться ни состоянием, ни высоким происхождением - не
удивительно, что шитый золотом кафтан приводит их в восторг и трепет, в чем,
конечно, убедился каждый, вращавшийся в этой среде. Мистер Рейнольде,
впоследствии удостоенный титула, к тому же самый элегантный живописец наших
дней, был у них на положении ловкого царедворца, и именно этому джентльмену,
написавшему с меня, леди Линдон и малютки Брайена картину, привлекшую общее
внимание на выставке (я был изображен в форме Типплтонского ополчения, где
числился майором; я прощался с женой, а ребенок в испуге таращился на мой
шлем, подобно этому - как его - Гекторову сыну, описанному мистером Попом в
его "Илиаде"), - именно мистеру Рейнольдсу я обязан знакомством со всей их
братией и ее великим вождем мистером Джонсоном. Лично я считал его не
великим вождем, а великой скотиной. Он раза два-три пил у меня чай и вел
себя по-свински - игнорировал мои замечания, словно я мальчишка-школьник, и
советовал довольствоваться моими лошадьми и портными, литературу же оставить
в покое. Поводырь этого медведя, мистер Босуэлл, шотландец, был у них чем-то
вроде шута горохового. Надо было видеть его в так называемом костюме
корсиканца на одном из балов миссис Корнели в Карлейль-Хаусе в квартале
Сохо, - в жизни не встречал ничего уморительнее. Я порассказал бы вам немало
курьезных анекдотов об этом нашумевшем заведении, будь они хоть мало-мальски
приличны. Достаточно сказать, что здесь собирались все городские потаскуны,
сверху донизу - от сиятельного Анкастера и кончая моим соотечественником,
неимущим писателем мистером Оливером Гольдсмитом, а также все потаскухи - от
герцогини Кингстон до так называемой Райской Птички, она же Китти Фишер.
Здесь я столкнулся с колоритнейшими фигурами, которых со временем постиг не
менее колоритный конец: мне вспоминается бедняга Хэкман, поплатившийся
головой за убийство мисс Рей; а также его преподобие доктор Саймони
(бывавший там, разумеется, инкогнито), которому мой приятель Сэм Фут из
"Малого театра" даровал вторую жизнь, после того как обвинение в подлоге и
петля на шее преждевременно оборвали карьеру злополучного пастыря.
Да, весело жилось в Лондоне в ту пору, ничего не скажешь! Я пишу это,
изможденный старостью и подагрой, да и люди нынче не те - они больше
привержены морали и жизненной прозе, чем это наблюдалось в конце прошлого
века, когда мир был молод вместе со мной. В ту пору джентльмена и
простолюдина разделяла пропасть. Мы носили шелка и шитье. А сейчас мужчины в
своих крапчатых шейных платках и шинелях с пелеринами - все на одно лицо, вы
не отличите лорда от грума. В ту пору светский джентльмен часами занимался
своим туалетом, и требовалось немало изобретательности и вкуса, чтобы хорошо
одеваться. А какое разливанное море роскоши являла любая гостиная, любое
оперное представление или гала-бал! Какие деньги переходили из рук в руки за
игорными столами! Мой золоченый кабриолет и мои гайдуки в сверкающих
зелено-золотых ливреях были явлением совершенно другого мира, нежели
экипажи, какие вы видите сейчас в парке, с тщедушными грумами на запятках.
Мужчина, настоящий мужчина, мог выпить раза в четыре больше, нежели нынешний
щенок, - но стоит ли распространяться о том, что ушло без возврата! Да,
перевелись на свете джентльмены! Пошла мода на солдат и моряков, и я впадаю
в грусть и хандру, вспоминая то, что было тридцать лет назад.
Эта глава посвящена воспоминаниям о самой счастливой и безоблачной поре
моей жизни, - не удивительно, что она не богата приключениями, ведь так оно
и бывает, когда человеку легко и весело живется. Стоит ли заполнять страницы
перечислением повседневных занятий светского повесы, описывать прекрасных
женщин, ему улыбавшихся, платье, которое он носил, состязания, в которых
участвовал, одерживая победы или терпя поражения?
Теперь, когда желторотые юнцы у нас бьются с французами в Испании и
Франции, живут на биваках, питаются интендантской солониной и сухарями, им
трудно себе представить, как хорошо жилось их предкам; а потому не будем
задерживаться на описании той поры, когда нынешнего государя еще водили на
помочах, Чарльз Фоке еще не превратился в обычного политического деятеля, а
Бонапарт был босоногим оборвышем на своем родном острове.
Пока в моих поместьях шли всякие перестройки, пока! мой дом из древнего
замка норманнов превращался в элегантный античный храм или дворец, а мои
сады и леса теряли свой сельский вид, уподобляясь аристократическим
французским паркам, пока подрастало мое дитя, играя у материнских колен, и
увеличивался мой авторитет в графстве, - я, конечно, не сидел безвыездно в
Девоншире, а то и дело наезжал в Лондон и в мои многочисленные английские и
ирландские поместья.
Наведался я и в поместье Трекотик и на Полуэллский рудник, но вместо
чаемых барышей наткнулся на сутяжничество, интриги и подвохи. Тогда я с
большой помпой отправился в паши ирландские владения, где принимал
дворянство с такой пышностью и таким хлебосольством, что впору бы и
вице-королю; я задавал тон в Дублине (по правде говоря, в то время это был
нищий, полудикий город, и мне не понятен весь этот недавний шум, все эти
нарекания на Унию и проистекающие отсюда бедствия, трудно понять ирландских
патриотов, которые бьют себя в грудь, превознося старый порядок); итак, я
задавал тон в Дублине, но хвалиться тут особенно нечем, такая это была
глухая дыра, что бы там ни говорила ирландская партия.
В одной из предыдущих глав я уже описал Дублин. Я говорил, что это
Варшава наших широт, - заносчивая, разорившаяся, полуцивилизованная знать
правила здесь полудиким населением. Я называю его полудиким не наобум.
Уличная толпа в Дублине производила в те дни впечатление каких-то
взлохмаченных оборванцев, не знающих употребления мыла и бритвы. Большинство
общественных мест в городе считалось небезопасным после наступления темноты.
Университет, общественные здания и дворцы магнатов блистали великолепием
(последние в большинстве стояли недостроенными), но народ был так жалок и
угнетен, что я не видел ничего подобного нигде в Европе; его религия была на
полубесправном положении; его духовенство вынуждено было получать
образование за границей; его аристократия не имела с ним ничего общего. Была
здесь и протестантская знать, в городах заправляли жалкие, наглые