Страница:
своем повелителе иначе, как только хорошее; ведь среди стольких тысяч
подданных государь отличил его, дабы осыпать своими милостями и возвысить
над остальными. Эта монаршая благосклонность и связанные с ней выгоды
убивают в нем, естественно, искренность и ослепляют его. Вот почему мы
видим, что язык этих господ отличается, как правило, от языка всех прочих
сословий и что слова их не очень-то достойны доверия.
Пусть совесть и добродетели ученика находят отражение в его речи и не
знают иного руководителя, кроме разума. Пусть его заставят понять, что
признаться в ошибке, допущенной им в своем рассуждении, даже если она никем,
кроме него, не замечена, есть свидетельство ума и чистосердечия, к чему он в
первую очередь и должен стремиться; что упорствовать в своих заблуждениях и
отстаивать их - свойства весьма обыденные, присущие чаще всего наиболее
низменным душам, и что умение одуматься и поправить себя, сознаться в своей
ошибке в пылу спора - качества редкие, ценные и свойственные философам.
Его следует также наставлять, чтобы, бывая в обществе, он
присматривался ко всему и ко всем, ибо я нахожу, что наиболее высокого
положения достигают обычно не слишком способные и что судьба осыпает своими
дарами отнюдь не самых достойных. Так, например, я не раз наблюдал, как на
верхнем конце стола, за разговором о красоте какой-нибудь шпалеры или с
вкусе мальвазии, упускали много любопытного из того, что говорилось на
противоположном конце. Он должен добраться до нутра всякого, кого бы ни
встретил - пастуха, каменщика, прохожего; нужно использовать все и взять от
каждого по его возможностям, ибо все, решительно все пригодится, - даже
чьи-либо глупость и недостатки содержат в себе нечто поучительное. Оценивая
достоинства и свойства каждого, юноша воспитывает в себе влечение к их
хорошим чертам и презрение к дурным.
Пусть в его душе пробудят благородную любознательность, пусть он
осведомляется обо всем без исключения; пусть осматривает все примечательное,
что только ему ни встретится, будь то какое-нибудь здание, фонтан, человек,
поле битвы, происходившей в древности, места, по которым проходили Цезарь
или Карл Великий:
Quae tellus sit lenta gelu, quae putris ad aestu, Ventus in Italiam
quis bene vela ferat.
{Какая почва застывает от мороза, какая становится рыхлой летом, и
какой ветер попутен парусу, направляющемуся в Италию [22] (лат.).}
Пусть он осведомляется о нравах, о доходах и связях того или иного
государя. Знакомиться со всем этим весьма занимательно и знать очень
полезно.
В это общение с людьми я включаю, конечно, и притом в первую очередь, и
общение с теми, воспоминание о которых живет только в книгах. Обратившись к
истории, юноша будет общаться с великими душами лучших веков. Подобное
изучение прошлого для иного - праздная трата времени; другому же оно
приносит неоценимую пользу. История - единственная наука, которую чтили, по
словам Платона [23], лакедемоняне. Каких только приобретений не сделает он
для себя, читая жизнеописания нашего милого Плутарха! Пусть, однако, наш
воспитатель не забывает, что он старается запечатлеть в памяти ученика не
столько дату разрушения Карфагена, сколько нравы Ганнибала и Сципиона; не
столько то, где умер Марцелл, сколько то, почему, окончив жизнь так-то и
так-то, он принял недостойную его положения смерть [24]. Пусть он преподаст
юноше не столько знания исторических фактов, сколько уменье судить о них.
Это, по-моему, в ряду прочих наук именно та область знания, к которой наши
умы подходят с самыми разнообразными мерками. Я вычитал у Тита Ливия сотни
таких вещей, которых иной не приметил; Плутарх же - сотни таких, которых не
сумел вычитать я, и, при случае, даже такое, чего не имел в виду и сам
автор. Для одних - это чисто грамматические занятия, для других - анатомия,
философия, открывающая нам доступ в наиболее сокровенные тайники нашей
натуры. У Плутарха мы можем найти множество пространнейших рассуждений,
достойных самого пристального внимания, ибо, на мой взгляд он в этом великий
мастер, но вместе с тем и тысячи таких вещей, которых он касается только
слегка. Он всегда лишь указывает пальцем, куда нам идти, если мы того
пожелаем; иногда он довольствуется тем, что обронит мимоходом намек, хотя бы
дело шло о самом важном и основном. Все эти вещи нужно извлечь из него и
выставить напоказ. Так, например, его замечание о том, что жители Азии были
рабами одного-единственного монарха, потому что не умели произнести
один-единственный слог "нет", дало, быть может, Ла Боэси тему и повод к
написанию "Добровольного рабства" [25]. Иной раз он также отмечает
какой-нибудь незначительный с виду поступок человека или его брошенное
вскользь словечко, - а на деле это стоит целого рассуждения. До чего
досадно, что люди выдающегося ума так любят краткость! Слава их от этого,
без сомнения, возрастает, но мы остаемся в накладе. Плутарху важнее, чтобы
мы восхваляли его за ум, чем за знания; он предпочитает оставить нас
алчущими, лишь бы мы не ощущали себя пресыщенными. Ему было отлично
известно, что даже тогда, когда речь идет об очень хороших вещах, можно
наговорить много лишнего и что Александр бросил вполне справедливый упрек
тому из ораторов, который обратился к эфорам с прекрасной, но слишком
длинной речью: "О чужестранец, ты говоришь то, что должно, но не так, как
должно" [26]. У кого тощее тело, тот напяливает на себя много одежек; у кого
скудная мысль, тот приукрашивает ее напыщенными словами.
В общении с людьми ум человеческий достигает изумительной ясности. Ведь
мы погружены в себя, замкнулись в себе; наш кругозор крайне узок, мы не
видим дальше своего носа. У Сократа как-то спросили, откуда он родом. Он не
ответил: "Из Афин", а сказал: "Из вселенной". Этот мудрец, мысль которого
отличалась такой широтой и таким богатством, смотрел на вселенную как на
свой родной город, отдавая свои знания, себя самого, свою любовь всему
человечеству, - не так, как мы, замечающие лишь то, что у нас под ногами.
Когда у меня в деревне сличается, что виноградники прихватит морозом, наш
священник объясняет это тем, что род человеческий прогневил бога, и считает,
что по этой же самой причине и каннибалам на другом конце света нечем
промочить себе горло. Кто, глядя на наши гражданские войны, не восклицает:
весь мир рушится и близится светопреставление, забывая при этом, что бывали
еще худшие вещи и что тысячи других государств наслаждаются в это самое
время полнейшим благополучием? Я же, памятуя о царящей среди нас
распущенности и безнаказанности, склонен удивляться тому, что войны эти
протекают еще так мягко и безболезненно. Кого град молотит по голове, тому
кажется, будто все полушарие охвачено грозою и бурей. Говорил же один
уроженец Савойи, что, если бы этот дурень, французский король, умел толково
вести свои дела, он, пожалуй, годился бы в дворецкие к его герцогу. Ум этого
савойца не мог представить себе ничего более величественного, чем его
государь. В таком же заблуждении, сами того не сознавая, находимся и мы, а
заблуждение это, между тем, влечет за собой большие последствия и приносит
огромный вред. Но кто способен представить себе, как на картине, великий
облик нашей матери-природы во всем ее царственном великолепии; кто умеет
подметить ее бесконечно изменчивые и разнообразные черты; кто ощущает себя,
- не только себя, но и целое королевство, - как крошечную, едва приметную
крапинку в ее необъятном целом, только тот и способен оценивать вещи в
соответствии с их действительными размерами.
Этот огромный мир, многократно увеличиваемый к тому же теми, кто
рассматривает его как вид внутри рода, и есть то зеркало, в которое нам
нужно смотреться, дабы познать себя до конца. Короче говоря, я хочу, чтобы
он был книгой для моего юноши. Познакомившись со столь великим разнообразием
характеров, сект, суждений, взглядов, обычаев и законов, мы научаемся здраво
судить о собственных, а также приучаем наш ум понимать его несовершенство и
его вражденную немощность; а ведь это наука не из особенно легких. Картина
стольких государственных смут и смен в судьбах различных народов учит нас не
слишком гордиться собой. Столько имен, столько побед и завоеваний,
погребенных в пыли забвения, делают смешною нашу надежду увековечивать в
истории свое имя захватом какого-нибудь курятника, ставшего сколько-нибудь
известным только после своего падения, или взятием в плен десятка конных
вояк. Пышные и горделивые торжества в других государствах, величие и
надменность стольких властителей и дворов укрепят наше зрение и помогут
смотреть, не щурясь, на блеск нашего собственного двора и властителя, а
также преодолеть страх перед смертью и спокойно отойти в иной мир, где нас
ожидает столь отменное общество. То же и со всем остальным.
Наша жизнь, говорил Пифагор, напоминает собой большое и многолюдное
сборище на олимпийских играх. Одни упражняют там свое тело, чтобы завоевать
себе славу на состязаниях, другие тащат туда для продажи товары, чтобы
извлечь из этого прибыль. Но есть и такие - и они не из худших,которые не
ищут здесь никакой выгоды: они хотят лишь посмотреть, каким образом и зачем
делается то-то и то-то, они хотят быть попросту зрителями, наблюдающими
жизнь других, чтобы вернее судить о ней и соответственным образом устроить
свою.
За примерами могут естественно последовать наиболее полезные
философские правила, с которыми надлежит соразмерять человеческие поступки.
Пусть наставник расскажет своему питомцу,
quid fas optare: quid asper
Utile nummus habet; patriae carisque propinquis
Quantum elargiri deceat; quem te deus esse
Iussit, et humana qua parte locatus es in re:
Quid sumus, aut quidnam victuri gignimur;
{Чего дозволено желать; в чем ценность недавно отчеканенных денег;
насколько подобает расщедриться для своей родины и милых сердцу близких; кем
бог назначил тебе быть, и какое место ты в действительности занимаешь между
людьми; чем мы являемся или для какой жизни мы родились? [27](лат.).}
что означает: знать и не знать; какова цель познания; что такое
храбрость, воздержанность и справедливость; в чем различие между жадностью и
честолюбием, рабством и подчинением, распущенностью и свободою: какие
признаки позволяют распознавать истинное и устойчивое довольство; до каких
пределов допустимо страшиться смерти, боли или бесчестия,
Et quo quemque modo fugiatque feratque laborem;
{Как и от каких трудностей ему уклоняться и какие переносить
[28].(лат.)}
какие пружины приводят нас в действие и каким образом в нас возникают
столь разнообразные побуждения. Ибо я полагаю, что рассуждениями,
долженствующими в первую очередь напитать его ум, должны быть те, которые
предназначены внести порядок в его нравы и чувства, научить его познавать
самого себя, а также жить и умереть подобающим образом. Переходя к свободным
искусствам, мы начнем с того между ними, которое делает нас свободными.
Все они в той или иной мере наставляют нас, как жить и как пользоваться
жизнью, - каковой цели, впрочем, служит и все остальное. Остановим, однако,
свой выбор на том из этих искусств, которое прямо направлено к ней и которое
служит ей непосредственно.
Если бы нам удалось свести потребности нашей жизни к их естественным и
законным границам, мы нашли бы, что большая часть обиходных знаний не нужна
в обиходе; и что даже в тех науках, которые так или иначе находят себе
применение, все же обнаруживается множество никому не нужных сложностей и
подробностей, таких, какие можно было бы отбросить, ограничившись, по совету
Сократа, изучением лишь бесспорно полезного [29].
Sapere aude,
Incipe: vivendi recte qui prorogat horam,
Rusticus exspectat dum defluat amnis; at ille
Labitur, et labetur in omne volubilis aevum.
{Решись стать разумным, начни! Кто медлит упорядочить свою жизнь,
подобен тому простаку, который дожидается у реки, когда она пронесет все
свои воды; а она течет и будет течь веки вечные [30] (лат.).}
Величайшее недомыслие - учить наших детей тому,
Quid moveant Pisces, animosaque signa Leonis,
Lotus et Hesperia quid Capricornus aqua,
{Каково влияние созвездия Рыб, отважного Льва иль Козерога, омываемого
гесперийскими водами [31] (лат).}
или науке о звездах и движении восьмой сферы раньше, чем науке об их
собственных душевных движениях:
Ti Pleiadessi kamoi
Ti deastrasi Bowtew
{Что мне до Плеяд и до Волопаса? [32] (греч.).}
Анаксимен [85] писал Пифагору: "Могу ли я увлекаться тайнами звезд,
когда у меня вечно пред глазами смерть или рабство?" (Ибо это было в то
время, когда цари Персии готовились идти походом на его родину). Каждый
должен сказать себе: "Будучи одержим честолюбием, жадностью, безрассудством,
суевериями и чувствуя, что меня раздирает множество других вражеских сил,
угрожающих моей жизни, буду ли я задумываться над круговращением небесных
сфер?"
После того как юноше разъяснят, что же собственно ему нужно, чтобы
сделаться лучше и разумнее, следует ознакомить его с основами логики,
физики, геометрии и риторики; и какую бы из этих наук он ни выбрал, - раз
его ум к этому времени будет уже развит, - он быстро достигнет в ней
успехов. Преподавать ему должно то путем собеседования, то с помощью книг;
иной раз наставник просто укажет ему подходящего для этой цели автора, а
иной раз он изложит содержание и сущность книги в совершенно разжеванном
виде. А если сам воспитатель не настолько сведущ в книгах, чтобы отыскивать
в них подходящие для его целей места, то можно дать ему в помощь
какого-нибудь ученого человека, который каждый раз будет снабжать его тем,
что требуется, а наставник потом уже сам укажет и предложит их своему
питомцу. Можно ли сомневаться, что подобное обучение много приятнее и
естественнее, чем преподавание по способу Газы?[24] Там - докучные и трудные
правила, слова, пустые и как бы бесплотные; ничто не влечет вас к себе,
ничто не будит ума. Здесь же наша душа не останется без прибытка, здесь
найдется, чем и где поживиться. Плоды здесь несравненно более крупные и
созревают они быстрее.
Странное дело, но в наш век философия, даже для людей мыслящих, всего
лишь пустое слово, которое, в сущности, ничего не означает; она не находит
себе применения и не имеет никакой ценности ни в чьих-либо глазах, ни на
деле. Полагаю, что причина этого - бесконечные словопрения, в которых она
погрязла. Глубоко ошибаются те, кто изображает ее недоступною для детей, с
нахмуренным челом, с большими косматыми бровями, внушающими страх. Кто
напялил на нее эту обманчивую маску, такую тусклую и отвратительную? На деле
же не сыскать ничего другого столь милого, бодрого, радостного, чуть было не
сказал - шаловливого. Философия призывает только к праздности и веселью.
Если перед вами нечто печальное и унылое - значит философии тут нет и в
помине. Деметрий Грамматик, наткнувшись в дельфийском храме на кучку
сидевших вместе философов, сказал им: "Или я заблуждаюсь, или, - судя по
вашему столь мирному и веселому настроению, - вы беседуете о пустяках". На
что один из них - это был Гераклеон из Мегары - ответил: "Морщить лоб,
беседуя о науке, - это удел тех, кто предается спорам, требуется ли в
будущем времени глагола ballw две ламбды или одна или как образована
сравнительная степень ceiron и beltion и превосходная ceirion и beltioton
[35]. Что же касается философских бесед, то они имеют свойство веселить и
радовать тех, кто участвует в них, и отнюдь не заставляют хмурить лоб и
предаваться печали". 178
Deprendas animi tormenta in aegro
Corpore, deprendas et gaudia; sumit utrumque
Inde habitum facies.
{Ты можешь обнаружить страдания души, сокрытой в больном теле, как
можешь обнаружить и ее радость: ведь лицо отражает и то и другое [36]
(лат.).}
Душа, ставшая вместилищем философии, непременно наполнит здоровьем и
тело. Царящие в ней покой и довольство она не может не излучать вовне; точно
так же она изменит по своему образу и подобию нашу внешность, придав ей
исполненную достоинства гордость, веселость и живость, выражение
удовлетворенности и добродушия. Отличительный признак мудрости - это
неизменно радостное восприятие жизни; ей, как и всему, что в надлунном мире,
свойственна никогда не утрачиваемая ясность. Это baroco и baralipton [37]
марают и прокапчивают своих почитателей, а вовсе не она; впрочем, она
известна им лишь понаслышке. В самом деле, это она успокаивает душевные
бури, научает сносить с улыбкой болезни и голод не при помощи каких-то
воображаемых эпициклов [38], но опираясь на вполне осязательные,
естественные доводы разума. Ее конечная цель - добродетель, которая
пребывает вовсе не где-то, как утверждают схоластики, на вершине крутой,
отвесной и неприступной горы. Те, кому доводилось приблизиться к
добродетели, утверждают, напротив, что она обитает на прелестном,
плодородном и цветущем плоскогорье, откуда отчетливо видит все находящееся
под нею; достигнуть ее может, однако, лишь тот, кому известно место ее
обитания; к ней ведут тенистые тропы, пролегающие среди поросших травой и
цветами лужаек, по пологому, удобному для подъема и гладкому, как своды
небесные, склону. Но так как тем мнимым философам, о которых я говорю, не
удалось познакомиться с этой высшею добродетелью, прекрасной, торжествующей,
любвеобильной, кроткой, но вместе с тем, и мужественной, питающей
непримиримую ненависть к злобе, неудовольствию, страху и гнету, имеющей
своим путеводителем природу, а спутниками - счастье и наслаждение, то, по
своей слабости, они придумали этот глупый и ни на что не похожий образ:
унылую, сварливую, привередливую, угрожающую, злобную добродетель, и
водрузили ее на уединенной скале, среди терниев, превратив ее в пугало,
устрашающее род человеческий.
Мой воспитатель, сознавая свой долг, состоящий в том, чтобы вселить в
воспитаннике желание не только уважать, но в равной, а то и в большей мере и
любить добродетель, разъяснит ему, что поэты, подобно всем остальным,
подвержены тем же слабостям; он также растолкует ему, что даже боги, и те
прилагали гораздо больше усилий, чтобы проникнуть в покои Венеры, нежели в
покои Пал лады. И когда его ученик начнет испытывать свойственное молодым
людям томление, он представит ему Брадаманту и рядом с нею Анджелику [39]
как возможные предметы его обожания: первую во всей ее непосредственной, не
ведающей о себе красоте, - деятельную, благородную, мужественную, но никоим
образом не мужеподобную, и вторую, исполненную женственной прелести, -
изнеженную, хрупкую, изощренную, жеманную; одну - одетую юношей, с головой,
увенчанной сверкающим шишаком шлема, другую - в девичьем наряде, с повязкой,
изукрашенной жемчугом, в волосах. И остановив свой выбор совсем не на той,
которой отдал бы предпочтение этот женоподобный фригийский пастух [40],
юноша докажет своему воспитателю, что его любовь достойна мужчины. Пусть его
воспитатель преподаст ему и такой урок: ценность и возвышенность истинной
добродетели определяются легкостью, пользой и удовольствием ее соблюдения;
бремя ее настолько ничтожно, что нести его могут как взрослые, так и дети,
как те, кто прост, так и те, кто хитер. Упорядоченности, не силы, вот чего
она от нас требует. И Сократ, первейший ее любимец, сознательно забыл о
своей силе, чтобы радостно и бесхитростно отдаться усовершенствованию в ней.
Это - мать-кормилица человеческих наслаждений. Вводя их в законные рамки,
она придает им чистоту и устойчивость; умеряя их, она сохраняет их свежесть
и привлекательность. Отметая те, которые она считает недостойными, она
обостряет в нас влечение к дозволенным ею; таких - великое множество, ибо
она доставляет нам с материнской щедростью до полного насыщения, а то и
пресыщения, все то, что согласно с требованиями природы. Ведь не станем же
мы утверждать, что известные ограничения, ограждающие любителя выпить от
пьянства, обжору от несварения желудка и распутника от лысины во всю голову,
- враги человеческих наслаждений! Если обычная житейская удача не достается
на долю добродетели, эта последняя отворачивается от нее, обходится без нее
и выковывает себе свою собственную фортуну, менее шаткую и изменчивую. Она
может быть богатой, могущественной и ученой и возлежать на раздушенном ложе.
Она любит жизнь, любит красоту, славу, здоровье. Но главная и основная ее
задача - научить пользоваться этими благами, соблюдая известную меру, а
также сохранять твердость, теряя их, - задача более благородная, нежели
тягостная, ибо без этого течение нашей жизни искажается, мутнеет, уродуется;
тут нас подстерегают подводные камни, пучины и всякие чудовища. Если же
ученик проявит не отвечающие нашим чаяньям склонности, если он предпочтет
побасенки занимательному рассказу о путешествии или назидательным речам,
которые мог бы услышать; если, заслышав барабанный бой, разжигающий
воинственный пыл его юных товарищей, он обратит свой слух к другому
барабану, сзывающему на представление ярмарочных плясунов; если он не сочтет
более сладостным и привлекательным возвращаться в пыли и грязи, но с победою
с поля сражения, чем с призом после состязания в мяч или танцев, то я не
вижу никаких иных средств, кроме следующих: пусть воспитатель - и чем
раньше, тем лучше, причем, разумеется, без свидетелей, - удавит его или
отошлет в какой-нибудь торговый город и отдаст в ученики пекарю, будь он
даже герцогским сыном. Ибо, согласно наставлению Платона, "детям нужно
определять место в жизни не в зависимости от способностей их отца, но от
способностей их души".
Поскольку философия учит жизни и детский возраст совершенно так же
нуждается в подобных уроках, как и все прочие возрасты, - почему бы не
приобщить к ней и детей?
Udum et molle lutum est; nunc nunc properandus et acri
Fingendus sine fine rota.
{Глина влажна и мягка: нужно поспешить и, не теряя мгновения,
обработать ее на гончарном круге [41] (лат.).}
А между тем нас учат жить, когда жизнь уже прошла. Сотни школяров
заражаются сифилисом прежде, чем дойдут до того урока из Аристотеля, который
посвящен воздержанию. Цицерон говорил, что, проживи он даже двойную жизнь,
все равно у него не нашлось бы досуга для изучения лирических поэтов. Что до
меня, то я смотрю на них с еще большим презрением - это совершенно
бесполезные болтуны. Нашему юноше приходится еще более торопиться; ведь
учению могут быть отданы лишь первые пятнадцать-шестнадцать лет его жизни, а
остальное предназначено деятельности. Используем же столь краткий срок, как
следует; научим его только необходимому. Не нужно излишеств: откиньте все
эти колючие хитросплетения диалектики, от которых наша жизнь не становится
лучше; остановитесь на простейших положениях философии и сумейте надлежащим
образом отобрать и истолковать их; ведь постигнуть их много легче, чем
новеллу Боккаччо, и дитя, едва выйдя из рук кормилицы, готово к их
восприятию в большей мере, чем к искусству чтения и письма. У философии есть
свои рассуждения как для тех, кто вступает в жизнь, так и для дряхлых
старцев.
Я согласен с Плутархом, что Аристотель занимался со своим великим
учеником не столько премудростью составления силлогизмов и основами
геометрии, сколько стремился внушить ему добрые правила по части того, что
относится к доблести, смелости, великодушию, воздержанности и не ведающей
страха уверенности в себе; с таким снаряжением он и отправил его, совсем еще
мальчика, завоевывать мир, располагая всего лишь тридцатью тысячами
пехотинцев, четырьмя тысячами всадников и сорока двумя тысячами экю. Что до
прочих наук и искусств, то, как говорит Плутарх, хотя Александр и относился
к ним с большим почтением и восхвалял их пользу и великое достоинство, все
же, несмотря на удовольствие, которое они ему доставляли, не легко было
побудить его заниматься ими с охотою.
Petite hinc, iuvenesque senesque,
Finem animo certum, miserisque viatica canis.
{Юноши, старцы! Здесь ищите истинной цели для вашего духа и поддержки
для обездоленных седин [42] (лат.).}
А вот что говорит Эпикур в начале своего письма к Меникею: "Ни самый
юный не бежит философии, ни самый старый не устает от нее" [48]. Кто
поступает иначе, тот как бы показывает этим, что пора счастливой жизни для
него либо еще не настала, либо уже прошла.
Поэтому я не хочу, чтобы нашего мальчика держали в неволе. Я не хочу
оставлять его в жертву мрачному настроению какого-нибудь жестокого учителя.
Я не хочу уродовать его душу, устраивая ему сущий ад и принуждая, как это в
обычае у иных, трудиться каждый день по четырнадцати или пятнадцати часов,
словно он какой-нибудь грузчик. Если же он, склонный к уединению и
меланхолии с чрезмерным усердием, которое в нем воспитали, будет корпеть над
изучением книг, то и в этом, по-моему, мало хорошего: это сделает его
неспособным к общению с другими людьми и оттолкнет от более полезных
занятий. И сколько же на своем веку перевидал я таких, которые, можно
сказать, утратили человеческий облик из-за безрассудной страсти к науке!
Карнеад [44] до такой степени ошалел от нее, что не мог найти времени, чтобы
остричь себе волосы и ногти. Я не хочу, чтобы его благородный нрав огрубел в
подданных государь отличил его, дабы осыпать своими милостями и возвысить
над остальными. Эта монаршая благосклонность и связанные с ней выгоды
убивают в нем, естественно, искренность и ослепляют его. Вот почему мы
видим, что язык этих господ отличается, как правило, от языка всех прочих
сословий и что слова их не очень-то достойны доверия.
Пусть совесть и добродетели ученика находят отражение в его речи и не
знают иного руководителя, кроме разума. Пусть его заставят понять, что
признаться в ошибке, допущенной им в своем рассуждении, даже если она никем,
кроме него, не замечена, есть свидетельство ума и чистосердечия, к чему он в
первую очередь и должен стремиться; что упорствовать в своих заблуждениях и
отстаивать их - свойства весьма обыденные, присущие чаще всего наиболее
низменным душам, и что умение одуматься и поправить себя, сознаться в своей
ошибке в пылу спора - качества редкие, ценные и свойственные философам.
Его следует также наставлять, чтобы, бывая в обществе, он
присматривался ко всему и ко всем, ибо я нахожу, что наиболее высокого
положения достигают обычно не слишком способные и что судьба осыпает своими
дарами отнюдь не самых достойных. Так, например, я не раз наблюдал, как на
верхнем конце стола, за разговором о красоте какой-нибудь шпалеры или с
вкусе мальвазии, упускали много любопытного из того, что говорилось на
противоположном конце. Он должен добраться до нутра всякого, кого бы ни
встретил - пастуха, каменщика, прохожего; нужно использовать все и взять от
каждого по его возможностям, ибо все, решительно все пригодится, - даже
чьи-либо глупость и недостатки содержат в себе нечто поучительное. Оценивая
достоинства и свойства каждого, юноша воспитывает в себе влечение к их
хорошим чертам и презрение к дурным.
Пусть в его душе пробудят благородную любознательность, пусть он
осведомляется обо всем без исключения; пусть осматривает все примечательное,
что только ему ни встретится, будь то какое-нибудь здание, фонтан, человек,
поле битвы, происходившей в древности, места, по которым проходили Цезарь
или Карл Великий:
Quae tellus sit lenta gelu, quae putris ad aestu, Ventus in Italiam
quis bene vela ferat.
{Какая почва застывает от мороза, какая становится рыхлой летом, и
какой ветер попутен парусу, направляющемуся в Италию [22] (лат.).}
Пусть он осведомляется о нравах, о доходах и связях того или иного
государя. Знакомиться со всем этим весьма занимательно и знать очень
полезно.
В это общение с людьми я включаю, конечно, и притом в первую очередь, и
общение с теми, воспоминание о которых живет только в книгах. Обратившись к
истории, юноша будет общаться с великими душами лучших веков. Подобное
изучение прошлого для иного - праздная трата времени; другому же оно
приносит неоценимую пользу. История - единственная наука, которую чтили, по
словам Платона [23], лакедемоняне. Каких только приобретений не сделает он
для себя, читая жизнеописания нашего милого Плутарха! Пусть, однако, наш
воспитатель не забывает, что он старается запечатлеть в памяти ученика не
столько дату разрушения Карфагена, сколько нравы Ганнибала и Сципиона; не
столько то, где умер Марцелл, сколько то, почему, окончив жизнь так-то и
так-то, он принял недостойную его положения смерть [24]. Пусть он преподаст
юноше не столько знания исторических фактов, сколько уменье судить о них.
Это, по-моему, в ряду прочих наук именно та область знания, к которой наши
умы подходят с самыми разнообразными мерками. Я вычитал у Тита Ливия сотни
таких вещей, которых иной не приметил; Плутарх же - сотни таких, которых не
сумел вычитать я, и, при случае, даже такое, чего не имел в виду и сам
автор. Для одних - это чисто грамматические занятия, для других - анатомия,
философия, открывающая нам доступ в наиболее сокровенные тайники нашей
натуры. У Плутарха мы можем найти множество пространнейших рассуждений,
достойных самого пристального внимания, ибо, на мой взгляд он в этом великий
мастер, но вместе с тем и тысячи таких вещей, которых он касается только
слегка. Он всегда лишь указывает пальцем, куда нам идти, если мы того
пожелаем; иногда он довольствуется тем, что обронит мимоходом намек, хотя бы
дело шло о самом важном и основном. Все эти вещи нужно извлечь из него и
выставить напоказ. Так, например, его замечание о том, что жители Азии были
рабами одного-единственного монарха, потому что не умели произнести
один-единственный слог "нет", дало, быть может, Ла Боэси тему и повод к
написанию "Добровольного рабства" [25]. Иной раз он также отмечает
какой-нибудь незначительный с виду поступок человека или его брошенное
вскользь словечко, - а на деле это стоит целого рассуждения. До чего
досадно, что люди выдающегося ума так любят краткость! Слава их от этого,
без сомнения, возрастает, но мы остаемся в накладе. Плутарху важнее, чтобы
мы восхваляли его за ум, чем за знания; он предпочитает оставить нас
алчущими, лишь бы мы не ощущали себя пресыщенными. Ему было отлично
известно, что даже тогда, когда речь идет об очень хороших вещах, можно
наговорить много лишнего и что Александр бросил вполне справедливый упрек
тому из ораторов, который обратился к эфорам с прекрасной, но слишком
длинной речью: "О чужестранец, ты говоришь то, что должно, но не так, как
должно" [26]. У кого тощее тело, тот напяливает на себя много одежек; у кого
скудная мысль, тот приукрашивает ее напыщенными словами.
В общении с людьми ум человеческий достигает изумительной ясности. Ведь
мы погружены в себя, замкнулись в себе; наш кругозор крайне узок, мы не
видим дальше своего носа. У Сократа как-то спросили, откуда он родом. Он не
ответил: "Из Афин", а сказал: "Из вселенной". Этот мудрец, мысль которого
отличалась такой широтой и таким богатством, смотрел на вселенную как на
свой родной город, отдавая свои знания, себя самого, свою любовь всему
человечеству, - не так, как мы, замечающие лишь то, что у нас под ногами.
Когда у меня в деревне сличается, что виноградники прихватит морозом, наш
священник объясняет это тем, что род человеческий прогневил бога, и считает,
что по этой же самой причине и каннибалам на другом конце света нечем
промочить себе горло. Кто, глядя на наши гражданские войны, не восклицает:
весь мир рушится и близится светопреставление, забывая при этом, что бывали
еще худшие вещи и что тысячи других государств наслаждаются в это самое
время полнейшим благополучием? Я же, памятуя о царящей среди нас
распущенности и безнаказанности, склонен удивляться тому, что войны эти
протекают еще так мягко и безболезненно. Кого град молотит по голове, тому
кажется, будто все полушарие охвачено грозою и бурей. Говорил же один
уроженец Савойи, что, если бы этот дурень, французский король, умел толково
вести свои дела, он, пожалуй, годился бы в дворецкие к его герцогу. Ум этого
савойца не мог представить себе ничего более величественного, чем его
государь. В таком же заблуждении, сами того не сознавая, находимся и мы, а
заблуждение это, между тем, влечет за собой большие последствия и приносит
огромный вред. Но кто способен представить себе, как на картине, великий
облик нашей матери-природы во всем ее царственном великолепии; кто умеет
подметить ее бесконечно изменчивые и разнообразные черты; кто ощущает себя,
- не только себя, но и целое королевство, - как крошечную, едва приметную
крапинку в ее необъятном целом, только тот и способен оценивать вещи в
соответствии с их действительными размерами.
Этот огромный мир, многократно увеличиваемый к тому же теми, кто
рассматривает его как вид внутри рода, и есть то зеркало, в которое нам
нужно смотреться, дабы познать себя до конца. Короче говоря, я хочу, чтобы
он был книгой для моего юноши. Познакомившись со столь великим разнообразием
характеров, сект, суждений, взглядов, обычаев и законов, мы научаемся здраво
судить о собственных, а также приучаем наш ум понимать его несовершенство и
его вражденную немощность; а ведь это наука не из особенно легких. Картина
стольких государственных смут и смен в судьбах различных народов учит нас не
слишком гордиться собой. Столько имен, столько побед и завоеваний,
погребенных в пыли забвения, делают смешною нашу надежду увековечивать в
истории свое имя захватом какого-нибудь курятника, ставшего сколько-нибудь
известным только после своего падения, или взятием в плен десятка конных
вояк. Пышные и горделивые торжества в других государствах, величие и
надменность стольких властителей и дворов укрепят наше зрение и помогут
смотреть, не щурясь, на блеск нашего собственного двора и властителя, а
также преодолеть страх перед смертью и спокойно отойти в иной мир, где нас
ожидает столь отменное общество. То же и со всем остальным.
Наша жизнь, говорил Пифагор, напоминает собой большое и многолюдное
сборище на олимпийских играх. Одни упражняют там свое тело, чтобы завоевать
себе славу на состязаниях, другие тащат туда для продажи товары, чтобы
извлечь из этого прибыль. Но есть и такие - и они не из худших,которые не
ищут здесь никакой выгоды: они хотят лишь посмотреть, каким образом и зачем
делается то-то и то-то, они хотят быть попросту зрителями, наблюдающими
жизнь других, чтобы вернее судить о ней и соответственным образом устроить
свою.
За примерами могут естественно последовать наиболее полезные
философские правила, с которыми надлежит соразмерять человеческие поступки.
Пусть наставник расскажет своему питомцу,
quid fas optare: quid asper
Utile nummus habet; patriae carisque propinquis
Quantum elargiri deceat; quem te deus esse
Iussit, et humana qua parte locatus es in re:
Quid sumus, aut quidnam victuri gignimur;
{Чего дозволено желать; в чем ценность недавно отчеканенных денег;
насколько подобает расщедриться для своей родины и милых сердцу близких; кем
бог назначил тебе быть, и какое место ты в действительности занимаешь между
людьми; чем мы являемся или для какой жизни мы родились? [27](лат.).}
что означает: знать и не знать; какова цель познания; что такое
храбрость, воздержанность и справедливость; в чем различие между жадностью и
честолюбием, рабством и подчинением, распущенностью и свободою: какие
признаки позволяют распознавать истинное и устойчивое довольство; до каких
пределов допустимо страшиться смерти, боли или бесчестия,
Et quo quemque modo fugiatque feratque laborem;
{Как и от каких трудностей ему уклоняться и какие переносить
[28].(лат.)}
какие пружины приводят нас в действие и каким образом в нас возникают
столь разнообразные побуждения. Ибо я полагаю, что рассуждениями,
долженствующими в первую очередь напитать его ум, должны быть те, которые
предназначены внести порядок в его нравы и чувства, научить его познавать
самого себя, а также жить и умереть подобающим образом. Переходя к свободным
искусствам, мы начнем с того между ними, которое делает нас свободными.
Все они в той или иной мере наставляют нас, как жить и как пользоваться
жизнью, - каковой цели, впрочем, служит и все остальное. Остановим, однако,
свой выбор на том из этих искусств, которое прямо направлено к ней и которое
служит ей непосредственно.
Если бы нам удалось свести потребности нашей жизни к их естественным и
законным границам, мы нашли бы, что большая часть обиходных знаний не нужна
в обиходе; и что даже в тех науках, которые так или иначе находят себе
применение, все же обнаруживается множество никому не нужных сложностей и
подробностей, таких, какие можно было бы отбросить, ограничившись, по совету
Сократа, изучением лишь бесспорно полезного [29].
Sapere aude,
Incipe: vivendi recte qui prorogat horam,
Rusticus exspectat dum defluat amnis; at ille
Labitur, et labetur in omne volubilis aevum.
{Решись стать разумным, начни! Кто медлит упорядочить свою жизнь,
подобен тому простаку, который дожидается у реки, когда она пронесет все
свои воды; а она течет и будет течь веки вечные [30] (лат.).}
Величайшее недомыслие - учить наших детей тому,
Quid moveant Pisces, animosaque signa Leonis,
Lotus et Hesperia quid Capricornus aqua,
{Каково влияние созвездия Рыб, отважного Льва иль Козерога, омываемого
гесперийскими водами [31] (лат).}
или науке о звездах и движении восьмой сферы раньше, чем науке об их
собственных душевных движениях:
Ti Pleiadessi kamoi
Ti deastrasi Bowtew
{Что мне до Плеяд и до Волопаса? [32] (греч.).}
Анаксимен [85] писал Пифагору: "Могу ли я увлекаться тайнами звезд,
когда у меня вечно пред глазами смерть или рабство?" (Ибо это было в то
время, когда цари Персии готовились идти походом на его родину). Каждый
должен сказать себе: "Будучи одержим честолюбием, жадностью, безрассудством,
суевериями и чувствуя, что меня раздирает множество других вражеских сил,
угрожающих моей жизни, буду ли я задумываться над круговращением небесных
сфер?"
После того как юноше разъяснят, что же собственно ему нужно, чтобы
сделаться лучше и разумнее, следует ознакомить его с основами логики,
физики, геометрии и риторики; и какую бы из этих наук он ни выбрал, - раз
его ум к этому времени будет уже развит, - он быстро достигнет в ней
успехов. Преподавать ему должно то путем собеседования, то с помощью книг;
иной раз наставник просто укажет ему подходящего для этой цели автора, а
иной раз он изложит содержание и сущность книги в совершенно разжеванном
виде. А если сам воспитатель не настолько сведущ в книгах, чтобы отыскивать
в них подходящие для его целей места, то можно дать ему в помощь
какого-нибудь ученого человека, который каждый раз будет снабжать его тем,
что требуется, а наставник потом уже сам укажет и предложит их своему
питомцу. Можно ли сомневаться, что подобное обучение много приятнее и
естественнее, чем преподавание по способу Газы?[24] Там - докучные и трудные
правила, слова, пустые и как бы бесплотные; ничто не влечет вас к себе,
ничто не будит ума. Здесь же наша душа не останется без прибытка, здесь
найдется, чем и где поживиться. Плоды здесь несравненно более крупные и
созревают они быстрее.
Странное дело, но в наш век философия, даже для людей мыслящих, всего
лишь пустое слово, которое, в сущности, ничего не означает; она не находит
себе применения и не имеет никакой ценности ни в чьих-либо глазах, ни на
деле. Полагаю, что причина этого - бесконечные словопрения, в которых она
погрязла. Глубоко ошибаются те, кто изображает ее недоступною для детей, с
нахмуренным челом, с большими косматыми бровями, внушающими страх. Кто
напялил на нее эту обманчивую маску, такую тусклую и отвратительную? На деле
же не сыскать ничего другого столь милого, бодрого, радостного, чуть было не
сказал - шаловливого. Философия призывает только к праздности и веселью.
Если перед вами нечто печальное и унылое - значит философии тут нет и в
помине. Деметрий Грамматик, наткнувшись в дельфийском храме на кучку
сидевших вместе философов, сказал им: "Или я заблуждаюсь, или, - судя по
вашему столь мирному и веселому настроению, - вы беседуете о пустяках". На
что один из них - это был Гераклеон из Мегары - ответил: "Морщить лоб,
беседуя о науке, - это удел тех, кто предается спорам, требуется ли в
будущем времени глагола ballw две ламбды или одна или как образована
сравнительная степень ceiron и beltion и превосходная ceirion и beltioton
[35]. Что же касается философских бесед, то они имеют свойство веселить и
радовать тех, кто участвует в них, и отнюдь не заставляют хмурить лоб и
предаваться печали". 178
Deprendas animi tormenta in aegro
Corpore, deprendas et gaudia; sumit utrumque
Inde habitum facies.
{Ты можешь обнаружить страдания души, сокрытой в больном теле, как
можешь обнаружить и ее радость: ведь лицо отражает и то и другое [36]
(лат.).}
Душа, ставшая вместилищем философии, непременно наполнит здоровьем и
тело. Царящие в ней покой и довольство она не может не излучать вовне; точно
так же она изменит по своему образу и подобию нашу внешность, придав ей
исполненную достоинства гордость, веселость и живость, выражение
удовлетворенности и добродушия. Отличительный признак мудрости - это
неизменно радостное восприятие жизни; ей, как и всему, что в надлунном мире,
свойственна никогда не утрачиваемая ясность. Это baroco и baralipton [37]
марают и прокапчивают своих почитателей, а вовсе не она; впрочем, она
известна им лишь понаслышке. В самом деле, это она успокаивает душевные
бури, научает сносить с улыбкой болезни и голод не при помощи каких-то
воображаемых эпициклов [38], но опираясь на вполне осязательные,
естественные доводы разума. Ее конечная цель - добродетель, которая
пребывает вовсе не где-то, как утверждают схоластики, на вершине крутой,
отвесной и неприступной горы. Те, кому доводилось приблизиться к
добродетели, утверждают, напротив, что она обитает на прелестном,
плодородном и цветущем плоскогорье, откуда отчетливо видит все находящееся
под нею; достигнуть ее может, однако, лишь тот, кому известно место ее
обитания; к ней ведут тенистые тропы, пролегающие среди поросших травой и
цветами лужаек, по пологому, удобному для подъема и гладкому, как своды
небесные, склону. Но так как тем мнимым философам, о которых я говорю, не
удалось познакомиться с этой высшею добродетелью, прекрасной, торжествующей,
любвеобильной, кроткой, но вместе с тем, и мужественной, питающей
непримиримую ненависть к злобе, неудовольствию, страху и гнету, имеющей
своим путеводителем природу, а спутниками - счастье и наслаждение, то, по
своей слабости, они придумали этот глупый и ни на что не похожий образ:
унылую, сварливую, привередливую, угрожающую, злобную добродетель, и
водрузили ее на уединенной скале, среди терниев, превратив ее в пугало,
устрашающее род человеческий.
Мой воспитатель, сознавая свой долг, состоящий в том, чтобы вселить в
воспитаннике желание не только уважать, но в равной, а то и в большей мере и
любить добродетель, разъяснит ему, что поэты, подобно всем остальным,
подвержены тем же слабостям; он также растолкует ему, что даже боги, и те
прилагали гораздо больше усилий, чтобы проникнуть в покои Венеры, нежели в
покои Пал лады. И когда его ученик начнет испытывать свойственное молодым
людям томление, он представит ему Брадаманту и рядом с нею Анджелику [39]
как возможные предметы его обожания: первую во всей ее непосредственной, не
ведающей о себе красоте, - деятельную, благородную, мужественную, но никоим
образом не мужеподобную, и вторую, исполненную женственной прелести, -
изнеженную, хрупкую, изощренную, жеманную; одну - одетую юношей, с головой,
увенчанной сверкающим шишаком шлема, другую - в девичьем наряде, с повязкой,
изукрашенной жемчугом, в волосах. И остановив свой выбор совсем не на той,
которой отдал бы предпочтение этот женоподобный фригийский пастух [40],
юноша докажет своему воспитателю, что его любовь достойна мужчины. Пусть его
воспитатель преподаст ему и такой урок: ценность и возвышенность истинной
добродетели определяются легкостью, пользой и удовольствием ее соблюдения;
бремя ее настолько ничтожно, что нести его могут как взрослые, так и дети,
как те, кто прост, так и те, кто хитер. Упорядоченности, не силы, вот чего
она от нас требует. И Сократ, первейший ее любимец, сознательно забыл о
своей силе, чтобы радостно и бесхитростно отдаться усовершенствованию в ней.
Это - мать-кормилица человеческих наслаждений. Вводя их в законные рамки,
она придает им чистоту и устойчивость; умеряя их, она сохраняет их свежесть
и привлекательность. Отметая те, которые она считает недостойными, она
обостряет в нас влечение к дозволенным ею; таких - великое множество, ибо
она доставляет нам с материнской щедростью до полного насыщения, а то и
пресыщения, все то, что согласно с требованиями природы. Ведь не станем же
мы утверждать, что известные ограничения, ограждающие любителя выпить от
пьянства, обжору от несварения желудка и распутника от лысины во всю голову,
- враги человеческих наслаждений! Если обычная житейская удача не достается
на долю добродетели, эта последняя отворачивается от нее, обходится без нее
и выковывает себе свою собственную фортуну, менее шаткую и изменчивую. Она
может быть богатой, могущественной и ученой и возлежать на раздушенном ложе.
Она любит жизнь, любит красоту, славу, здоровье. Но главная и основная ее
задача - научить пользоваться этими благами, соблюдая известную меру, а
также сохранять твердость, теряя их, - задача более благородная, нежели
тягостная, ибо без этого течение нашей жизни искажается, мутнеет, уродуется;
тут нас подстерегают подводные камни, пучины и всякие чудовища. Если же
ученик проявит не отвечающие нашим чаяньям склонности, если он предпочтет
побасенки занимательному рассказу о путешествии или назидательным речам,
которые мог бы услышать; если, заслышав барабанный бой, разжигающий
воинственный пыл его юных товарищей, он обратит свой слух к другому
барабану, сзывающему на представление ярмарочных плясунов; если он не сочтет
более сладостным и привлекательным возвращаться в пыли и грязи, но с победою
с поля сражения, чем с призом после состязания в мяч или танцев, то я не
вижу никаких иных средств, кроме следующих: пусть воспитатель - и чем
раньше, тем лучше, причем, разумеется, без свидетелей, - удавит его или
отошлет в какой-нибудь торговый город и отдаст в ученики пекарю, будь он
даже герцогским сыном. Ибо, согласно наставлению Платона, "детям нужно
определять место в жизни не в зависимости от способностей их отца, но от
способностей их души".
Поскольку философия учит жизни и детский возраст совершенно так же
нуждается в подобных уроках, как и все прочие возрасты, - почему бы не
приобщить к ней и детей?
Udum et molle lutum est; nunc nunc properandus et acri
Fingendus sine fine rota.
{Глина влажна и мягка: нужно поспешить и, не теряя мгновения,
обработать ее на гончарном круге [41] (лат.).}
А между тем нас учат жить, когда жизнь уже прошла. Сотни школяров
заражаются сифилисом прежде, чем дойдут до того урока из Аристотеля, который
посвящен воздержанию. Цицерон говорил, что, проживи он даже двойную жизнь,
все равно у него не нашлось бы досуга для изучения лирических поэтов. Что до
меня, то я смотрю на них с еще большим презрением - это совершенно
бесполезные болтуны. Нашему юноше приходится еще более торопиться; ведь
учению могут быть отданы лишь первые пятнадцать-шестнадцать лет его жизни, а
остальное предназначено деятельности. Используем же столь краткий срок, как
следует; научим его только необходимому. Не нужно излишеств: откиньте все
эти колючие хитросплетения диалектики, от которых наша жизнь не становится
лучше; остановитесь на простейших положениях философии и сумейте надлежащим
образом отобрать и истолковать их; ведь постигнуть их много легче, чем
новеллу Боккаччо, и дитя, едва выйдя из рук кормилицы, готово к их
восприятию в большей мере, чем к искусству чтения и письма. У философии есть
свои рассуждения как для тех, кто вступает в жизнь, так и для дряхлых
старцев.
Я согласен с Плутархом, что Аристотель занимался со своим великим
учеником не столько премудростью составления силлогизмов и основами
геометрии, сколько стремился внушить ему добрые правила по части того, что
относится к доблести, смелости, великодушию, воздержанности и не ведающей
страха уверенности в себе; с таким снаряжением он и отправил его, совсем еще
мальчика, завоевывать мир, располагая всего лишь тридцатью тысячами
пехотинцев, четырьмя тысячами всадников и сорока двумя тысячами экю. Что до
прочих наук и искусств, то, как говорит Плутарх, хотя Александр и относился
к ним с большим почтением и восхвалял их пользу и великое достоинство, все
же, несмотря на удовольствие, которое они ему доставляли, не легко было
побудить его заниматься ими с охотою.
Petite hinc, iuvenesque senesque,
Finem animo certum, miserisque viatica canis.
{Юноши, старцы! Здесь ищите истинной цели для вашего духа и поддержки
для обездоленных седин [42] (лат.).}
А вот что говорит Эпикур в начале своего письма к Меникею: "Ни самый
юный не бежит философии, ни самый старый не устает от нее" [48]. Кто
поступает иначе, тот как бы показывает этим, что пора счастливой жизни для
него либо еще не настала, либо уже прошла.
Поэтому я не хочу, чтобы нашего мальчика держали в неволе. Я не хочу
оставлять его в жертву мрачному настроению какого-нибудь жестокого учителя.
Я не хочу уродовать его душу, устраивая ему сущий ад и принуждая, как это в
обычае у иных, трудиться каждый день по четырнадцати или пятнадцати часов,
словно он какой-нибудь грузчик. Если же он, склонный к уединению и
меланхолии с чрезмерным усердием, которое в нем воспитали, будет корпеть над
изучением книг, то и в этом, по-моему, мало хорошего: это сделает его
неспособным к общению с другими людьми и оттолкнет от более полезных
занятий. И сколько же на своем веку перевидал я таких, которые, можно
сказать, утратили человеческий облик из-за безрассудной страсти к науке!
Карнеад [44] до такой степени ошалел от нее, что не мог найти времени, чтобы
остричь себе волосы и ногти. Я не хочу, чтобы его благородный нрав огрубел в