Divitiis homines et honore et laude potentes
Affluere, atque bona natorum excellere fama,
Nee minus esse domi cuiquam tamen anxia corda,
Atque animum infestis cogi servire querelle:
Intellexit ibi vitium vas efficere ipsum,
Omniaque illius vitio corrumpier intus,
Quae colleta foris et commoda quaeque venirent.

{Когда он [Эпикур] увидел, что смертные обладают почти всем необходимым
и что даже те из них, которые наделены богатствами, почестями и уважением и
которых отличает добрая слава их сыновей, в душе и в сердце своем все же
терзаются тревогой, а их душа поневоле предается горестным жалобам, он
понял, что все зло - в самом сосуде, обладающем неким изъяном и потому
портящем самую драгоценную влагу, вливаемую в него [2] (лат.) }

Наше алкание неустойчиво и ненадежно: оно не способно ничего удержать,
не способно дать нам чем-либо насладиться по-настоящему. Человек, полагая,
что недостаток - в самих вещах, начинает вкушать и поглощать другие вещи,
которых он доселе не знал, с которыми еще не ознакомился; к ним устремляет
он свои желания и надежды, их он уважает и чтит, как об этом сказал Цезарь:
Communi fit vitio naturae ut invisis, latitantibus atque incognitis rebus
magis confidamus, vehementiusque exterreamur. {Таков порок, присущий нашей
природе; вещи невидимые, скрытые и непознанные порождают в нас и большую
веру и сильнейший страх [3] (лат.)}

Глава LIV

    О СУЕТНЫХ УХИЩРЕНИЯХ



Часто люди пытаются добиться одобрения путем легкомысленных суетных
ухищрений. Таковы поэты, которые сочиняют длинные творения, состоящие из
стихов, начинающихся с какой-либо одной буквы; так в древности греки
подбирали размеры своих стихов, удлиняя или укорачивая строки таким образом,
чтобы из сочетания этих строк образовывались какие-нибудь фигуры - яйца,
шарики, крылья, топоры; такова же была мудрость и того человека, который
увлекся вычислением, сколькими различными способами можно расположить буквы
алфавита, обнаружив, в конце концов, как рассказывает об этом Плутарх, что
существует невероятное количество таких комбинаций [1]. Я нахожу правильным
мнение о подобных вещах одного человека, которому показали искусника,
научившегося так ловко метать рукой просяное зерно, что оно безошибочно
проскакивало через ушко иголки; когда этого человека попросили вознаградить
столь редкое искусство каким-либо подарком, он отдал забавное и, по-моему,
вполне правильное приказание выдать искуснику две-три меры проса, чтобы он
мог сколько угодно упражняться в своем прекрасном искусстве [2]. И
поразительное свидетельство немощности нашего разума заключается в том, что
он оценивает всякую вещь с точки зрения ее редкости и новизны, а также
малодоступности, хотя бы сама по себе она и не содержала в себе ничего
хорошего и полезного.
Недавно у меня в доме мы занялись игрой - кто подберет большее
количество слов, выражающих два совершенно противоположных значения, как,
например, sire, которое обозначает титул, присвоенный самой высокой особе в
нашем государстве - королю, но применимо также и к простым людям, например
торговцам, не касаясь, однако, лиц, занимающих промежуточное между ними
положение. Женщину высокопоставленную называют - dame, женщину среднего
сословия - demoiselle, а женщин самого низкого состояния опять-таки - dame.
Балдахины над столами допускаются только у особ королевской крови и в
трактирах.
Демокрит утверждал, что боги и звери обладают более острой
чувствительностью, чем люди, которые в этом отношении находятся на среднем
уровне [3]. Римляне носили одинаковые одежды в траурные и в праздничные дни.
Установлено с несомненностью, что предельный страх и предельный пыл
храбрости одинаково расстраивают желудок и вызывают понос.
Прозвище "дрожащий", полученное двенадцатым королем Наварры Санчо,
доказывает, что смелость заставляет наши члены дрожать, подобно страху.
Однажды слуги, надевая на своего господина доспехи и видя его дрожь,
пытались ободрить его и стали приуменьшать опасность, которой ему предстояло
подвергнуться, но он сказал им: "Вы плохо меня знаете. Если бы тело мое
представляло себе, куда увлечет его сейчас моя храбрость, оно бы, объятое
смертным холодом, упало на землю".
Слабость, овладевающая нами вследствие холодности и отвращения к
венериным играм, возникает у нас также и от чрезмерных желаний и
необузданной пылкости.
Слишком сильный холод и слишком сильный жар могут варить и жарить.
Аристотель утверждает, что слитки свинца размягчаются и плавятся от холода и
от зимних морозов так же, как от сильного жара [4]. Вожделение и пресыщение
в равной мере заставляют страдать нас и когда мы еще не достигли
наслаждения, и когда мы перешли его границы. Глупость и мудрость сходятся в
одном и том же чувстве и в одном и том же отношении к невзгодам, которые
постигают человека: мудрые презирают их и властвуют над ними, а глупцы не
отдают себе в них отчета; вторые, если можно так выразиться, не доросли до
них, первые их переросли. Мудрые, хорошо взвесив и рассмотрев свойства наших
несчастий, измерив их и обсудив их истинную природу, возвышаются над ними
мощным и мужественным порывом: они презирают их, попирают ногами, ибо
обладают такой силой и крепостью духа, что стрелы злого рока, попадая в них,
неизбежно должны отскакивать и притупляться, как от встречи с твердым телом,
в которое им не проникнуть. Люди обыкновенные, средние, находятся между
двумя этими крайностями - они сознают свои беды, ощущают их и не имеют силы
их перенести. Детство и старческая дряхлость сходны умственной слабостью,
алчность и расточительность - стремлением приобретать, увеличивать свое
достояние.
Есть все основания утверждать, что невежество бывает двоякого рода:
одно, безграмотное, предшествует науке; другое, чванное, следует за нею.
Этот второй род невежества так же создается и порождается наукой, как первый
разрушается и уничтожается ею.
Простые умы, мало любознательные и мало развитые, становятся хорошими
христианами из почтения и покорности; они бесхитростно веруют и подчиняются
законам. В умах, обладающих средней степенью силы и средними способностями,
рождаются ошибочные мнения. Они следуют за поверхностным здравым смыслом и
имеют некоторое основание объяснять простотой и глупостью то, что мы
придерживаемся старинного образа мыслей, имея в виду тех из нас, которые не
просвещены наукой. Великие умы, более основательные и проникновенные, являют
собой истинно верующих другого рода: они длительно и благоговейно изучают
Священное писание, обнаруживают в нем более глубокую истину и, озаренные ее
светом, понимают сокровенную и божественную тайну учения нашей церкви. Все
же мы видим, что некоторые достигают этой высшей ступени через
промежуточную, испытав при этом величайшую радость и убежденность в том, что
ими достигнута последняя грань христианского просвещения, и наслаждаются
своей победой, нравственно перерожденные, исполненные умиления,
благодарности и величайшей скромности. Но в их число я не хотел бы включать
тех людей, которые, желая очиститься от всякого подозрения в склонности к
своим прежним заблуждениям и убедить нас в своей твердости, впадают в
крайность, становятся нетерпимыми и несправедливыми в отстаивании нашего
дела и пятнают его, вызывая постоянные упреки в жестокости.
Простые крестьяне - честные люди; честные люди также философы, натуры
глубокие и просвещенные, обогащенные обширными познаниями в области полезных
наук. Но метисы, пренебрегшие состоянием первоначального неведения всех наук
и не сумевшие достигнуть второго, высшего состояния (то есть сидящие между
двух стульев, как, например, я сам и многие другие), опасны, глупы и вредны:
они-то и вносят в мир смуту. Что касается меня, то я стараюсь, насколько это
в моих силах, вернуться к первоначальному, естественному состоянию, которое
совсем напрасно пытался покинуть.
Народная и чисто природная поэзия отличается непосредственной свежестью
и изяществом, которые уподобляют ее основным красотам поэзии, достигшей
совершенства благодаря искусству, как свидетельствуют об этом га-сконские
вилланели [5] и поэтические произведения народов, не ведающих никаких наук и
даже не знающих письменности. Поэзия посредственная, занимающая место между
народною и тою, которая достигла высшего совершенства, заслуживает
пренебрежения, недостойна того, чтобы цениться и почитаться.
Однако, предавшись подобным умственным изысканиям, я увидел, как это
часто бывает, что мы принимали за трудную и необычную работу то, что на
самом деле не таково; находчивость наша, обострившись, обнаруживает
бесконечное количество подобных примеров. Я приведу здесь только один: если
стоит говорить об этих моих "Опытах", то может случиться, думается мне, что
они не придутся по вкусу ни умам грубым и пошлым, ни умам исключительным и
выдающимся. Те их не поймут, эти поймут слишком хорошо; и придется им
удовольствоваться читателем среднего умственного уровня.

Глава LV

    О ЗАПАХАХ



О некоторых людях - к ним относится Александр Великий - говорят, что их
пот издавал приятный запах, благодаря каким-то редким и исключительным
особенностям их телесного устройства. Причину этого пытались выяснить
Плутарх и другие [1]. Но обычно человеческие тела устроены совсем по-иному:
лучше всего, если они вовсе не имеют запаха. Самым чистым и сладостным
дыханием - например, дыханием здорового ребенка - мы восхищаемся потому, что
оно лишено какого бы то ни было неприятного запаха. Вот почему, как говорит
Плавт,

Mulier turn bene olet, ubi nihil olet.

{Женщина пахнет хорошо, когда она ничем не пахнет [2] (лат.)}

Лучше всего ведет себя та женщина, о поведении которой ничего не знают
и не слышат. Что же касается приятных запахов, заимствованных извне, то мне
кажется правильным мнение, что люди пользуются духами для того, чтобы скрыть
какой-нибудь природный недостаток. Отсюда такое отождествление у древних
поэтов: благоухание у них часто означает вонь -

Rides nos, Coracine, nil olentes
Malo quam bene olere nil olere

{Ты смеешься надо мной, Корацин, что я ничем не пахну; но я предпочитаю
ничем не пахнуть, чем благоухать [3] (лат.)}

и в другом месте:

Posthume, non bene olet, qui bene semper olet.

{Постум, нехорошо пахнет тот, кто всегда благоухает [4] (лат.)}

Тем не менее я очень люблю вдыхать приятные запахи и до крайности
ненавижу дурные, ибо к ним я чувствительнее, чем кто-либо другой:

Namque sagacius unus odoror,
Polypus, an gravis hirsutis cubet hircus in alis. Quam canis acer ub?
Leateat sus.

{Мое обоняние, Полип, различает козлиный запах волосатых подмышек
лучше, чем пес с самым острым нюхом чует логово вепря [5] (лат.)}

Самые простые и естественные запахи для меня всего приятнее. И это в
особенности касается женщин. Во времена самого грубого варварства скифские
женщины, помывшись, пудрили и мазали себе лицо и тело ароматическим
снадобьем, распространенным в их стране; перед тем, как сблизиться с
мужчиной, они снимали эти притирания, и тело их становилось гладким и
благоухающим.
Удивительно, до какой степени пристают ко мне всевозможные запахи, до
какой степени моя кожа обладает способностью впитывать их в себя. Тот, кто
жалуется, что природа не наделила человека особым орудием для того, чтобы
подносить запахи к носу, неправ, ибо запахи сами проникают в нос. Мне же, в
частности, очень помогают в этом отношении мои пышные усы. Стоит мне
поднести к ним мои надушенные перчатки или носовой платок, и запах будет
держаться на них потом целый день. По ним можно обнаружить, откуда я пришел.
Когда-то, в дни юности, крепкие поцелуи, сладкие, жадные и сочные, прилипали
к ним и часами удерживались на них. И, однако, я мало подвержен тем
повальным болезням, которые передаются при соприкосновении человека с
человеком или чрез зараженный воздух. В свое время я счастливо избег таких
заболеваний, свирепствовавших в наших городах и среди войск. О Сократе мы
читаем, что хотя он не покидал Афин в то время, как их несколько раз
посещала чума, он один ни разу ею не заразился [6]. Я полагаю, что врачи
могли бы лучше использовать запахи, чем они это делают, ибо часто замечал,
что от запахов изменяется мое состояние, так они действуют на мое настроение
в зависимости от своих свойств. И в этом я нахожу подтверждение моего
взгляда, что употребление ладана и других ароматов в церквах,
распространенное с древнейших времен среди всех народов и во всех религиях,
имеет целью пробудить, очистить и возвеселить наши чувства, сделав нас тем
самым более способными к созерцанию.
Чтобы лучше судить об этом, я хотел бы попробовать стряпню тех поваров,
которые умеют приправлять кушанья различными ароматическими веществами, как
это бросалось в глаза во время трапез короля тунисского, который в наши дни
прибыл в Неаполь для свидания с императором Карлом [7]. У него кушанья
начинялись душистыми пряностями, и притом так щедро, что один павлин и два
фазана, приготовленные по их способу, обходились в, сотню дукатов. Когда их
разрезали, то не только в пиршественной зале, но и во всех комнатах дворца и
даже в соседних домах распространялись сладостные испарения, которые
улетучивались не скоро.
Отыскивая себе жилье, я прежде всего забочусь о том, чтобы избежать
тяжелого и зловонного воздуха. Пристрастие, которое я питаю к прекрасным
городам Венеции и Парижу, ослабляется из-за острого запаха стоячей воды в
Венеции и грязи в Париже.

Глава LVI

О МОЛИТВАХ [1]

Я предлагаю вниманию читателя мысли неясные и не вполне законченные,
подобно тем, кто ставит на обсуждение в ученых собраниях сомнительные
вопросы: не для того, чтобы найти истину, но чтобы ее искать. И подчиняю эти
свои мысли суждению тех, кто призван направлять не только мои действия и мои
писания, но и то, что я думаю. Мною принято будет и обращено мне же на
пользу осуждение так же, как и одобрение, ибо сам я сочту нечестием, если
окажется, что по неведению или небрежению позволил себе высказать что-либо
противное святым установлениям католической апостольской римской церкви, в
которой умру и в которой родился. И все же, отдаваясь всегда во власть их
цензуры, которой целиком подчиняюсь, я имею дерзновение коснуться здесь
подобных предметов.
Не знаю, ошибочно ли мое мнение, но поскольку богу угодно было по
особой своей милости и благоволению предписать нам и продиктовать
собственными устами особый вид молитвы, мне всегда казалось, что мы должны
были бы пользоваться ею чаще, чем это делаем. И по моему убеждению, перед
едой и после еды, перед сном и после пробуждения и при всех обстоятельствах
вообще, когда мы обычно молимся, христианам следовало бы читать "Отче наш",
если не в качестве единственной молитвы, то во всяком случае неизменно.
Церковь может увеличить количество молитв, разнообразить их, наставляя нас в
том или ином отношении по мере надобности: ибо я хорошо знаю, что сущность
их и предмет всегда одни и те же. Но этой именно молитве подобало бы отдать
предпочтение, чтобы она постоянно была у всех на устах. Ибо не подлежит
сомнению, что в ней сказано все необходимое и что она подходит для всех
случаев жизни. Это единственная молитва, которой я пользуюсь неизменно, и я
повторяю ее, вместо того, чтобы заменить другой.
Благодаря этому ни одной молитвы я не помню так хорошо, как эту.
Теперь я думаю о том, откуда взялось у нас ошибочное стремление
прибегать к богу во всех наших намерениях и предприятиях, призывать его во
всех наших нуждах и во всех делах, в которых нам по слабости нашей требуется
помощь, не заботясь о том, справедливы или несправедливы наши желания, и
взывать к имени его и могуществу во всяком положении и во всяком деле, даже
в самом порочном.
Конечно, он - единственный наш защитник, и в его власти все средства,
чтобы нам помочь. Но, не говоря уже о том, угодно ли ему будет удостоить нас
своей сладостной отеческой милости, он так же справедлив, как благостен и
всемогущ. И справедливость свою он являет чаще, чем всемогущество,
благодетельствуя нам в меру ее требований, а не согласно нашим просьбам.
Платон в своих законах указывает на три ошибочных суждения о богах: что
их вовсе нет, что они не вмешиваются в наши дела и что они ни в чем не
отказывают нам, когда мы прибегаем к ним с молитвами, обетами и
жертвоприношениями. По его мнению, никогда не бывает, чтобы первое из
названных заблуждений прочно укоренялось в человеке с детства до старости.
Два других могут оказаться более упорными [2].
Справедливость божия и его могущество нераздельны. Тщетно призываем мы
силу его к себе на помощь в неправом деле. Хотя бы в то мгновение, когда мы
обращаемся к нему с молитвой, душа у нас должна быть чистой и свободной от
порочных страстей; в противном случае мы сами подносим ему те бичи, которыми
он нас карает. Вместо того чтобы очиститься от греха, мы удваиваем его,
прибегая к тому, у кого должны просить прощения, с чувствами
неблагоговейными и полными ожесточения. Вот почему я не слишком восхищаюсь
теми, кто молится богу особенно часто и усердно, если их поступки,
совершаемые после молитвы, не свидетельствуют о раскаянии и исправлении:

si, nocturnus adulter,
Tempera santonlco velas adoperta cucullo.

{...если ты, ночной прелюбодей, скрываешь свое лицо под галльским
плащом с капюшоном [3] (лат.)}

И поведение человека, который сочетает гнусную жизнь с благочестием,
кажется мне гораздо более достойным осуждения, чем поведение человека,
верного себе во всем и всегда отвергает человека, упорствующего в
каком-нибудь важном грехе, и закрывает перед ним свои двери.
Молимся мы по обычаю и по привычке или, вернее сказать, мы просто
читаем или произносим слова молитв. В конце концов, это всего-навсего личина
благочестия.
Мне противно бывает, когда люди трижды осеняют себя крестом во время
benedicite [4] и столько же раз во время благодарственной молитвы, а во все
остальные часы дня упражняются в ненависти, жадности и несправедливости; и
тем более противно мне это, что сам я весьма почитаю крестное знамение,
постоянно осеняю себя крестом и даже, зевая, крещу себе рот. Порокам свой
час, богу - свой; так люди словно возмещают и уравновешивают одно другим.
Просто диву даешься, как это столь разные дела совершают они одно за другим
и с таким неизменным рвением, что при этом не заметно никакого перерыва,
никакого изменения даже при переходе от одного к другому.
Поистине чудовищной должна быть совесть, которая остается невозмутимой,
давая приют под одной кровлей, в столь согласном и мирном сообществе, и
преступнику и судье! Что может говорить о делах своих господу человек, у
которого на уме одно только распутство и который знает, сколь мерзостно оно
пред лицом всевышнего? Он обращается к богу лишь для того, чтобы тотчас же
снова пасть. Если, как он уверяет, мысль о божьем правосудии и ощущение его
во время молитвы поражают и потрясают его душу, то, как бы кратко ни было
раскаяние, один страх божий так часто возвращал бы его мысль к покаянию, что
он тотчас же побеждал бы угнездившиеся и укоренившиеся в нем пороки. Но что
сказать о тех, вся жизнь которых основана на том, что они пожинают плоды и
выгоды порока, зная, что это смертный грех? А сколько у нас занятий и
должностей по самой природе своей порочных! Один человек, открывшись мне,
признался в том, что всю свою жизнь исповедовал догматы религии и выполнял
ее обряды, хотя и отвергал их в душе, для того, чтобы не утратить своего
высокого положения и почетных должностей. Как хватило у него духу сделать
подобное признание? Каким языком говорят эти люди, обращаясь к правосудию
божию? Не дано им право перед богом и перед нами ссылаться на свое
раскаянье, ибо оно проявляется лишь в чисто внешнем и поверхностном
исправлении. Или они дерзновенно решаются просить прощения, даже не помышляя
об искуплении и раскаянии? Я полагаю, что с ними дело обстоит так же, как и
с теми, о которых я говорил раньше, только упорство их труднее побороть. Эта
противоречивость, эта столь внезапная резкая переменчивость мнений, которую
они выказывают, притворяясь перед нами, кажется мне каким-то чудом.
Они являют нам душу в состоянии невыносимой агонии. Каким извращенным
представлялось мне воображение тех людей, которые в недавнее время имели
обыкновение упрекать каждого, кто сохранял ясность мысли, исповедуя
католическую веру, якобы в притворстве, да еще к тому же утверждать, -
по-видимому, желая ему польстить, - что он лишь с виду католик, а в душе не
может не признавать истинной религию, реформированную на их лад! Какое
докучное и болезненное заблуждение - мнить себя столь мудрым, что даже не
допускать мысли о возможности кому-либо другому думать совсем иначе! А еще
хуже то, что подобные люди полагают, будто этот другой готов переменчивость
земных судеб поставить выше надежд на вечное спасение и угрозы вечного
проклятия. Они могут мне поверить. Ибо если в мои юные годы что-нибудь могло
совратить меня, то честолюбивое стремление бросить вызов судьбе и преодолеть
все опасности, связанные с недавними событиями, сыграло бы здесь
немаловажную роль.
Не без достаточных оснований, думается мне, церковь запрещает слишком
свободно, смело и неосмотрительно пользоваться теми священными и
божественными песнопениями, которые дух святой вложил в уста царя Давида.
Примешивать бога к делам нашим допустимо лишь с должным благоговением и
осторожностью, проникнутой почитанием и уважением. Голос этот - слишком
божественный, чтобы воспроизводить его только ради упражнения легких и
удовольствия, доставляемого нашему слуху; эти слова должна повторять совесть
наша, а не язык. Безрассудно было бы допускать, чтобы какой-нибудь приказчик
из лавки забавлялся и развлекался ими вперемешку со своими суетными и
пустыми помыслами.
Столь же неразумно было бы позволять, чтобы в общей зале или на кухне
валялись священные книги, излагающие божественные тайны нашей веры. Предмет
столь важный и достойный почитания нельзя изучать в сутолоке и мимоходом. К
нему надо приступать сосредоточенно и степенно, предпосылая изучению, в
качестве вступления, слова, которыми начинается церковная служба: Sursum
corda [5], и даже тело наше необходимо привести в положение,
свидетельствующее об особом внимании и уважении.
Это занятие не для всех и каждого: оно подобает лишь тем, кто посвятил
себя ему, кто призван для этого богом. Дурным и невежественным людям оно
принесет только вред. Священная история рассказывается не для развлечения -
ей должно внимать благоговейно, смиренно и с почтением. Как смешны люди,
возомнившие, что сделали ее доступной народу, изложив на народном языке!
Словно ему достаточно разобраться в словах, чтобы понять все, что написано!
Я сказал бы даже больше: вместо того, чтобы приблизить простого человека к
священной книге, они удаляют его от нее. Полное незнание, во всем
полагающееся на других, было более спасительным и более мудрым, чем эта
чисто словесная и пустая наука, питающая в людях самомнение и дерзость.
Я думаю также, что в предоставлении каждому свободы распространять
слово божие на всевозможных языках гораздо больше опасности, чем пользы.
Евреи, магометане и почти все другие народы приняли и почитают тот язык, на
котором впервые открылись им тайны их веры. И не без основания у них
запрещено заменять его каким-либо другим. Можем ли мы сказать, что у басков
или бретонцев найдутся судьи, достаточно сведущие для того, чтобы
установить, правильно ли переведено Священное писание на их язык? Для церкви
вселенской вопрос этот, самый насущный и трудный. В проповедях и словесных
поучениях даются толкования менее определенные, более свободные и текучие, и
к тому же - по отдельным вопросам, так что это совсем не одно и то же.
Один из греческих историков-христиан справедливо порицает свое время за
то, что тайны христианской веры свободно распространялись тогда на площадях,
попадая в руки каких-нибудь ничтожных ремесленников, и что каждый мог
обсуждать их и толковать по-своему. Он говорит также, что для нас, по
благодати божией обладающих чистейшими тайнами благочестия, - величайший
стыд допускать, чтобы тайны эти опошлялись в устах простых и невежественных
людей, - ведь даже язычники запрещали Сократу, Платону и другим величайшим
мудрецам говорить и рассуждать о предметах, порученных ведению дельфийских
жрецов. Говорит он и о том, что, когда государи берут ту или иную сторону в
богословских спорах, они бывают вооружены не религиозным рвением, но гневом,
что рвение воодушевляется божественным разумом и справедливостью и потому
всегда спокойно и умеренно в своих проявлениях, однако увлекаемое страстью
человеческой, может превратиться в ненависть и зависть, и тогда вместо
пшеницы и винограда оно производит плевелы и крапиву. Другой историк, давая
советы императору Феодосию, правильно указывал, что диспуты не столько
устраняют несогласия в церкви, сколько возбуждают и воодушевляют еретические
учения, и что поэтому следует избегать всяческих споров и словопрений и
опираться исключительно на предписания и догматы, установленные древними. А
император Андроник, встретив у себя во дворце двух вельмож, споривших с
Лопадием [6] по одному из важнейших вопросов нашей веры, сурово выбранил их
и даже пригрозил утопить в реке, если они тотчас же не перестанут.
В наши дни дети и женщины оспаривают мнения людей самого почтенного