Древний поэт Менандр говорил: счастлив тот, кому довелось встретить
хотя бы тень настоящего друга [22]. Он, конечно, имел основания это сказать,
в особенности, если сам испытал нечто подобное. И в самом деле, когда я
сравниваю всю последующую часть моей жизни, которую я, благодарение богу,
прожил тихо, благополучно, и, - если не говорить о потере такого друга, -
без больших печалей, в нерушимой ясности духа, довольствуясь тем, что мне
было отпущено, не гоняясь за большим, - так вот, говорю я, когда я сравниваю
всю остальную часть моей жизни с теми четырьмя годами, которые мне было дано
провести в отрадной для меня близости и сладостном общении с этим человеком,
- мне хочется сказать, что все это время - дым, темная и унылая ночь. С того
самого дня, как я потерял его,

quem semper acerbum,
Semper honoratum (sic, dil, voluistis) habebo,

{...[дня], который я всегда буду считать самым ужасным и память о
котором всегда буду чтить, ибо такова, о боги, была ваша воля [23] (лат.)}

я томительно прозябаю; и даже удовольствия, которые мне случается
испытывать, вместо того, чтобы принести утешение, только усугубляют скорбь
от утраты. Все, что было у нас, мы делили с ним поровну, и мне кажется, что
я отнимаю его долю;

Nec fas esse ulla me voluptate hic frui
Decrevi, tantisper dum ille abest meus particeps.

{И я решил, что не должно быть больше для меня наслаждений, ибо нет
того, с кем я делил их [24] (лат.)}

Я настолько привык быть всегда и во всем его вторым "я", что мне
представляется, будто теперь я лишь полчеловека.

Illam meae si partem animae tulit
Maturior vis, quid moror altera, Nec carus aeque, nec superstes
Integer? Ille dles utramque
Duxit rulnam.

{Если бы смерть преждевременно унесла [тебя], эту половину моей души, к
чему задерживаться здесь мне, второй ее половине, не столь драгоценной и без
тебя увечной? Этот день обоим нам принес бы гибель [25] (лат.)}


И что бы я ни делал, о чем ни думал, я неизменно повторяю мысленно эти
стихи, - как и он делал бы, думая обо мне; ибо насколько он был выше меня в
смысле всяких достоинств и добродетели, настолько же превосходил он меня и в
исполнении долга дружбы.

Quis desiderio sit pudor aut modus
Tam cari capitis?.

{Нужно ли стыдиться своего горя и ставить преграды ему, если ты потерял
столь дорогую душу? [28] (лат.)}

О misero frater adempte mihi!
Omnia tecum una perierunt gaudla nostra, Quae tuus in vlta dulcis
alebat amor.
Tu mea, tu moriens fregisti commoda, frater; Tecum una tota est nostra
sepulta anima,
Cuius ego interitu tota de mante fugavi Haec studia atque omnes
delicias animi.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Alloquar? audiero nunquam tua verba loquentem? Nunquam ego te, vita
frater amabilior,
Aspiciam posthac? At certe semper amabo?

{О брат, отнятый у меня, несчастного. Вместе с тобой исчезли все мои
радости, которые питала, пока ты был жив, твоя сладостная любовь. Уйдя из
жизни, брат мой, ты лишил меня всех ее благ; вместе с тобой погребена и вся
моя душа: ведь после смерти твоей я отрекся от служения искусству и от всех
услад души... Обращусь ли к тебе - мне не услышать от тебя ответного слова;
отныне никогда я не увижу тебя, брат мой, которого я люблю больше жизни. Но,
во всяком случае, я буду любить тебя вечно! [27] (лат.). Цитируется
неточно.}

Но послушаем этого шестнадцатилетнего юношу.
Так как я узнал, что это произведение уже напечатано и притом в
злонамеренных целях людьми, стремящимися расшатать и изменить наш
государственный строй, не заботясь о том, смогут ли они улучшить его, - и
напечатано вдобавок вместе со всякими изделиями в их вкусе, - я решил не
помещать его на этих страницах[28]. И чтобы память его автора не пострадала
в глазах тех, кто не имел возможности познакомиться ближе с его взглядами и
поступками, я их предупреждаю, что рассуждение об этом предмете было
написано им в ранней юности, в качестве упражнения на ходячую и избитую
тему, тысячу раз обрабатывавшуюся в разных книгах. Я нисколько не
сомневаюсь, что он придерживался тех взглядов, которые излагал в своем
сочинении, так как он был слишком совестлив, чтобы лгать, хотя бы в шутку.
Больше того, я знаю, что если бы ему дано было выбрать место своего
рождения, он предпочел бы Сарлаку [29] Венецию, - и с полным основанием. Но,
вместе с тем, в его душе было глубоко запечатлено другое правило - свято
повиноваться законам страны, в которой он родился. Никогда еще не было
лучшего гражданина, больше заботившегося о спокойствии своей родины и более
враждебного смутам и новшествам своего времени. Он скорее отдал бы свои
способности на то, чтобы погасить этот пожар, чем на то, чтобы содействовать
его разжиганию. Дух его был создан по образцу иных веков, чем наш.
Поэтому вместо обещанного серьезного сочинения, я помещу здесь другое,
написанное им в том же возрасте, но более веселое и жизнерадостное [30].

Глава XXIX

    ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТЬ СОНЕТОВ ЭТЬЕНА ДЕ ЛА БОЭСИ



Госпоже де Граммов, графине де Гиссен

Сударыня, я не предлагаю вам чего-либо своего, поскольку оно и без того
уже ваше и поскольку я не нахожу ничего достойного вас. Но мне захотелось,
чтобы эти стихи, где бы они ни появились в печати, были отмечены в заголовке
вашим именем и чтобы им выпала тем самым честь иметь своей покровительницей
славную Коризанду Андуанскую [1]. Мне казалось, что это подношение уместно
тем более, что во Франции немного найдется дам, которые могли бы столь же
здраво судить о поэзии и находить ей столь же удачное употребление, как это
своейственно {Прим. OCR. Орфография оригинала} вам. И еще: ведь нет никого,
кто мог бы вложить в нее столько жизни и столько души, сколько вы
вкладываете в нее благодаря богатым и прекрасным звучаниям вашего голоса,
которым природа одарила вас, вместе с целым миллионом других совершенств.
Сударыня, эти стихи заслуживают того, чтобы вы оказали им благосклонность;
вы, несомненно, согласитесь со мною, что наша Гасконь еще не рождала
произведений, которые были бы изящнее и поэтичнее этих и которые могли бы
свидетельствовать, что они вышли из-под пера более одаренного автора. И не
досадуйте, что вы обладаете лишь остатком, поскольку часть этих стихов я
как-то уже напечатал, посвятив их вашему достойному родственнику, господину
де Фуа; ведь в тех, что остались на вашу долю, больше жизни и пылкости, так
как они были сочинены в пору зеленой юности и согреты прекрасной и
благородной страстью, о которой я как-нибудь расскажу вам на ушко. Что же
касается тех других стихов, то он написал их позднее в честь невесты, когда
готовился вступить в брак, и от них веет уже каким-то супружеским холодком.
А я придерживаюсь мнения тех, кто считает, что поэзия улыбается только там,
где ей приходится иметь дело с предметами шаловливыми и легкомысленными.
(Эти стихи можно прочесть в другом месте [2].)

Глава XXX

ОБ УМЕРЕННОСТИ [1]

Можно подумать, что наше прикосновение несет с собою заразу; ведь мы
портим все, к чему ни приложим руку, как бы ни было оно само по себе хорошо
и прекрасно. Можно и к добродетели прилепиться так, что она станет порочной:
для этого стоит лишь проявить к ней слишком грубое и необузданное влечение.
Те, кто утверждает, будто в добродетели не бывает чрезмерного по той
причине, что все чрезмерное не есть добродетель, просто играют словами:

Insani sapiens nomen ferat, aequus iniqui,
Ultra quam satis est virtutem si petat ipsam.

{И мудрого могут назвать безумцем, справедливого - несправедливым, если
их стремление к добродетели превосходит всякую меру [2] (лат.)}

Это не более, как философское ухищрение. Можно и чересчур любить
добродетель и впасть в крайность, ревнуя к справедливости. Здесь уместно
вспомнить слова апостола: "Не будьте более мудрыми, чем следует, но будьте
мудрыми в меру" [3].
Я видел одного из великих мира сего, который подорвал веру в свое
благочестие, будучи слишком благочестив для людей его положения [4].
Я люблю натуры умеренные и средние во всех отношениях. Чрезмерность в
чем бы то ни было, даже в том, что есть благо, если не оскорбляет меня, то,
во всяком случае, удивляет, и я затрудняюсь, каким бы именем ее окрестить. И
мать Павсания [5], которая первой изобличила сына и принесла первый камень,
чтобы его замуровать, и диктатор Постумий [6], осудивший на смерть своего
сына только за то, что пыл юности увлек того во время успешной битвы с
врагами, и он оказался немного впереди своего ряда, кажутся мне скорее
странными, чем справедливыми. И я не имею ни малейшей охоты ни призывать к
столь дикой и столь дорогой ценой купленной добродетели, ни следовать ей.
Лучник, который допустил перелет, стоит того, чья стрела не долетела до
цели. И моим глазам так же больно, когда их внезапно поражает яркий свет,
как и тогда, когда я вперяю их во мрак. Калликл у Платона говорит, что
крайнее увлечение философией вредно [7], и советует не углубляться в нее
далее тех пределов, в каких она полезна; если заниматься ею умеренно, она
приятна и удобна, но, в конце концов, она делает человека порочным и диким,
презирающим общие верования и законы, врагом приятного обхождения, врагом
всех человеческих наслаждений, не способным заниматься общественной
деятельностью и оказывать помощь не только другому, но и себе самому,
готовым безропотно сносить оскорбления. Он вполне прав, если предаваться в
философии излишествам, она отнимает у нас естественную свободу и своими
докучливыми ухищрениями уводит с прекрасного и ровного пути, который
начертала для нас природа.
Привязанность, которую мы питаем к нашим женам, вполне законна;
теология, однако, всячески обуздывает и ограничивает ее. Я когда-то нашел у
святого Фомы [8], в том месте, где он осуждает браки между близкими
родственниками, среди других доводов также и следующий: есть опасность, что
чувство, питаемое к жене-родственнице, может стать неумеренным; ведь, если
муж в должной мере испытывает к жене подлинную и совершенную супружескую
привязанность и к ней еще добавляется та привязанность, которую мы должны
испытывать к родственникам, то нет никакого сомнения, что этот излишек
заставит его выйти за пределы разумного.
Пауки, определяющие поведение и нравы людей, - как философия и
теология, - вмешиваются во все: нет среди наших дел и занятий такого, -
сколь бы оно ни было личным и сокровенным, - которое могло бы укрыться от их
назойливых взглядов и их суда. Избегать их умеют лишь те, кто ревниво
оберегает свою свободу. Таковы женщины, предоставляющие свои прелести
всякому, кто пожелает: однако стыд не велит им показываться врачу. Итак, я
хочу от имени этих наук наставить мужей (если еще найдутся такие, которые и
в браке сохраняют неистовство страсти), что даже те наслаждения, которые они
вкушают от близости с женами, заслуживают осуждения, если при этом они
забывают о должной мере, и что в законном супружестве можно так же впасть в
распущенность и разврат, как и в прелюбодейной связи. Эти бесстыдные ласки,
на которые толкает нас первый пыл страсти, не только исполнены
непристойности, но и несут в себе пагубу нашим женам. Пусть лучше их учит
бесстыдству кто-нибудь другой. Они и без того всегда готовы пойти нам
навстречу. Что до меня, то я следовал лишь естественным и простым влечениям,
внушаемым нам самой природой.
Брак - священный и благочестивый союз; вот почему наслаждения, которые
он нам приносит, должны быть сдержанными, серьезными, даже, в некоторой
мере, строгими. Это должна быть страсть совестливая и благородная. И
поскольку основная цель такого союза - деторождение, некоторые сомневаются,
дозволительна ли близость с женой в тех случаях, когда мы не можем надеяться
на естественные плоды, например, когда женщина беременна или когда она вышла
уже из возраста. По мнению Платона, это то же, что убийство [9]. Некоторые
народы и, между прочим, магометане гнушаются сношений с беременными
женщинами; другие - когда у женщины месячные. Зенобия допускала к себе мужа
один только раз, а затем в течение всего периода беременности не разрешала
прикасаться к ней; и только тогда, когда наступало время вновь зачать, он
снова приходил к ней. Вот похвальный и благородный пример супружества [10].
У какого-то истомившегося и жадного до этой утехи поэта Платон
позаимствовал такой рассказ. Однажды Юпитер до того возгорелся желанием
насладиться со своей женой, что, не имея терпения подождать, пока она ляжет
на ложе, повалил ее на пол. От полноты испытанного им удовольствия он
начисто забыл о решениях, только что принятых им совместно с богами на его
небесном придворном совете. Он похвалялся затем, что ему на этот раз было
так же хорошо, как тогда, когда он лишил свою жену девственности тайком от
ее и своих родителей [11].
Цари Персии хотя и приглашали своих жен на пиры, но когда желания их от
выпитого вина распалялись и им начинало казаться, что еще немного и придется
снять узду со страстей, они отправляли их на женскую половину, дабы не
сделать их соучастницами своей безудержной похоти, и звали вместо них других
женщин, к которым не обязаны были относиться с таким уважением.
Не всякие удовольствия и не всякие милости в одинаковой мере
приличествуют людям разного положения. Эпаминонд велел посадить в темницу
одного распутного юношу; Пелопид попросил его выпустить ради него узника на
свободу; Эпаминонд ответил отказом, но уступил ходатайству одной из своих
подруг, которая также об этом просила. Он следующим образом объяснил свое
поведение: это была милость, оказанная приятельнице, но недостойная по
отношению к военачальнику. Софокл, будучи претором одновременно с Периклом,
увидел однажды проходившего мимо красивого юношу. "Погляди, какой прелестный
юноша!" - сказал он Периклу, на что Перикл ответил: "Он может быть желанен
для всякого, но не для претора, у которого должны быть незапятнанными не
только руки, но и глаза".
Когда жена императора Элия Вера стала жаловаться, что он ищет любовных
утех с другими женщинами, тот ей ответил, что делает это со спокойной
совестью, так как брак есть исполненный достоинства, честный союз, а не
легкомысленная и сладострастная связь. И наши старинные церковные авторы с
похвалой вспоминают о женщине, которая дала развод своему мужу, потому что
не пожелала терпеть его чрезмерно сладострастные и бесстыдные ласки. И,
вообще говоря, нет такого дозволенного и законного наслаждения, в котором
излишества и неумеренность не заслуживали бы нашего порицания.
Но, говоря по совести, до чего же несчастное животное - человек! Самой
природой он устроен так, что ему доступно лишь одно только полное и цельное
наслаждение, и однако же он сам старается урезать его своими нелепыми
умствованиями. Видно, он еще недостаточно жалок, если не усугубляет
сознательно и умышленно своей горькой доли:

Fortunae miseras auximus arte vias.

{Мы искусственно удлинили горестные пути судьбы [12] (лат.)}

Мудрость человеческая поступает весьма глупо, пытаясь ограничить
количество и сладость предоставленных нам удовольствий, - совсем так же, как
и тогда, когда она усердно и благосклонно пускает в ход свои ухищрения, дабы
пригладить и приукрасить страдания и уменьшить нашу чувствительность к ним.
Если бы я был главой какой-нибудь секты, я избрал бы другой, более
естественный путь, который и впрямь является и более удобным и более
праведным; и я, быть может, сумел бы увлечь людей на него.
Между тем, наши врачеватели, и телесные и духовные, словно сговорившись
между собой, не находят ни другого пути к исцелению, ни других лекарств
против болезней души и тела, кроме мучений, боли и наказаний. Бдения, посты,
власяница, изгнание в отдаленные и пустынные местности, заключение навеки в
темницу, бичевание и прочие муки были введены именно ради этого и притом с
непременным условием, чтобы они были самыми что ни на есть настоящими муками
и мы со всей остротой ощущали бы их горечь и чтобы не получалось так, как
произошло с неким Галлионом [13], который, будучи отправлен в изгнание на
остров Лесбос, как сообщили оттуда в Рим, жил там в свое удовольствие, и,
таким образом, то, что предназначалось ему в наказание, превратилось для
него в благоденствие; тогда сенат, изменив ранее принятое решение, возвратил
его обратно к жене и приказал ему не отлучаться из дома, дабы он и в самом
деле почувствовал, что наказан. Ибо, кому пост придает здоровья и бодрости,
кому рыба нравится больше, для того пост уже не будет исцеляющим душу
средством; и точно так же, при врачевании тела, лекарства не оказывают
полезного действия на того, кто принимает их с охотою и удовольствием.
Горечь и отвращение, которое они вызывают, являются обстоятельствами,
содействующими их целительным свойствам. Человек, который мог бы употреблять
ревень как обычную пищу, не испытывал бы никакой пользы от его применения:
надо, чтобы ревень бередил желудок, - только тогда он может оказать полезное
действие. Отсюда вытекает общее правило, что все исцеляется своею
противоположностью, ибо только боль врачует боль.
Это наводит на мысль о другом, весьма странном мнении, будто бы небесам
и природе можно угодить кровопролитием и человекоубийством, как это
признавалось всеми религиями. Еще на памяти наших отцов Мурад [14], захватив
Коринфский перешеек, принес в жертву душе своего отца шестьсот молодых
греков, чтобы их кровь искупила грехи покойного. И в новых землях, открытых
уже в наше время, столь чистых и девственных по сравнению с нашими, подобный
обычай имеет повсеместное распространение [15]; все их идолы захлебываются в
человеческой крови, причем нередки примеры невообразимой жестокости. Жертвы
поджаривают живыми и наполовину изжаренными вытаскивают из жаровни, чтобы
вырвать у них сердце и внутренности. У других, в том числе даже у женщин,
сдирают заживо кожу и этой еще окровавленной кожей накрываются сами и
облачают в нее других. И мы встречаем у этих народов не меньше, чем у нас,
примеров твердости и мужества. Ибо эти несчастные - старики, женщины, дети,
предназначенные в жертву, - за несколько дней перед священнодействием
обходят, собирая милостыню, дома, дабы принести ее в дар при
жертвоприношении, и являются на эту бойню приплясывая и распевая вместе с
сопровождающей их толпой. Послы мексиканского владыки, описывая Фердинандо
Кортесу мощь и величие своего господина, сообщили ему прежде всего о том,
что у него тридцать вассалов и каждый из них может выставить по сто тысяч
воинов и что он обитает в самом красивом и самом укрепленном, какой только
существует в мире, городе, и под конец добавили, что ему полагается ежегодно
приносить в жертву богам пятьдесят тысяч человек. Он ведет, - говорили они,
- непрерывные войны с некоторыми большими, живущими по соседству народами не
только для того, чтобы доставить упражнение молодежи своей страны, но и с
целью обеспечить в своем государстве жертвоприношения военнопленными. В
другой раз, в одном из их городов, по случаю прибытия туда Кортеса, было
единовременно принесено в жертву пятьдесят человек. Расскажу еще следующее:
некоторые из этих народов, разбитые Кортесом, дабы признать себя
побежденными и искать его дружбы, отправили к нему своих представителей;
послы, передавая три вида подарков, сказали: "Господин, вот тебе пять рабов.
Если ты грозный бог и питаешься мясом и кровью, пожри их, и мы тебя еще
больше возлюбим; если ты кроткий бог, вот ладан и перья; если же ты человек,
прими этих птиц и эти плоды".

Глава XXXI

    О КАННИБАЛАХ



Царь Пирр [1], переправившись в Италию и увидев боевой строй высланного
против него римского войска, сказал: "Я не знаю, что тут за варвары (ибо
греки называли так всех чужестранцев), но расположение войска, которое я
пред собой вижу, нисколько не варварское". То же самое говорили и греки о
войске, переправленном к ним Фламинием [2]; то же мнение высказал и Филипп,
рассматривая с холма порядок и расположение римского лагеря, разбитого на
его земле Публием Сульпицием Гальбой [3]. Это показывает, с какой
осторожностью следует относиться к общепринятым мнениям, а также, что судить
о чем бы то ни было надо, опираясь на разум, а не на общее мнение.
У меня довольно долго служил человек, проведший десять или двенадцать
лет в том Новом Свете, который открыт уже в наше время; он жил в тех местах,
где пристал к берегу Вильганьон [4], назвавший эту землю Антарктической
Францией. Это открытие бескрайной страны является, по-видимому, весьма
важным. Я не мог бы, впрочем, поручиться за то, что в будущем не будет
открыта еще какая-нибудь другая, ведь столько людей, гораздо ученее нас,
ошибались на этот счет. Я опасаюсь, однако, что наши глаза алчут большего,
чем может вместить желудок, а также что любопытство в нас превосходит наши
возможности. Мы захватываем решительно все, но наша добыча - ветер.
Солон у Платона [5] пересказывает слышанное им от жрецов города Саиса в
Египте: некогда, еще до потопа, существовал большой остров, по имени
Атлантида, расположенный прямо на запад от того места, где Гибралтарский
пролив смыкается с океаном. Этот остров был больше Африки и Азии взятых
вместе, и цари этой страны, владевшие не только одним этим островом, но
утвердившиеся и на материке, - так что они господствовали в Африке вплоть до
Египта, а в Европе вплоть до Тосканы, - задумали вторгнуться даже в Азию и
подчинить народы, обитавшие на берегах Средиземного моря до залива его,
известного под именем Большого моря [6]. С этой целью они переправились в
Испанию, пересекли Галлию, Италию и дошли до Греции, где их задержали
афиняне. Однако некоторое время спустя и они, и афиняне, и их остров были
поглощены потопом. Весьма вероятно, что эти ужасные опустошения, причиненные
водами, вызвали много причудливых изменений в местах обитания человека; ведь
считают же, что море оторвало Сицилию от Италии,

Наес loca, vi quondam et vasta convulsa ruina,
Dissiluisse ferunt, cum protinus utraque tellus
Una foret.;

{Эти земли, как говорят, были когда-то разъединены неким великим и
разрушительным землетрясением; а раньше это была единая земля [7] (лат.)}

Кипр от Сирии, остров Негрепонт [8] от материковой Беотии и, напротив,
воссоединило другие земли, которые прежде были отделены друг от друга,
заполнив песком и илом углубления между ними:

sterilisque diu palus aptaque remis
Vicinas urbes alit, et grave sentit aratrum.

{И бесплодная прежде лагуна, где плавали корабли, ныне, взрытая суровым
плугом, питает соседние города [9] (лат.)}

Но не похоже, чтобы этим островом и был Новый Свет, который мы недавно
открыли, ибо вышеупомянутый остров почти соприкасался с Испанией, и трудно
поверить, чтобы наводнение могло затопить страну протяжением более чем на
тысячу двести лье; а кроме того, открытия мореплавателей нашего времени с
точностью установили, что это не остров, но материк, примыкающий, с одной
стороны, к Ост-Индии, а с другой - к землям, расположенным у того и другого
полюса, - или, если он все-таки не смыкается с ними, то они отделены друг от
друга настолько узким проливом, что это не дает основания называть
новооткрытую землю островом [10].
По-видимому, этим огромным телам присущи, как и нашим, движения
двоякого рода - естественные и судорожные. Когда я вспоминаю о переменах,
произведенных, можно сказать, у меня на глазах моею родною Дордонью на
правом ее берегу, если смотреть вниз по течению, и о том, что за двадцать
лет она передвинулась до такой степени, что размыла фундаменты многих
строений, я отчетливо вижу, что тут речь идет не об естественном, но о
судорожном движении, ибо, если бы она и прежде перемещалась с подобной
быстротой и впредь стала бы вести себя не иначе, то весь облик мира был бы
изменен ею одной. Но реки, как правило, не всегда ведут себя одинаково: то
они смещаются в одну сторону, то в другую, а то держатся совего старого
русла. Я не говорю о внезапных наводнениях, причины которых нам хорошо
известны. В Медоне [11] море засыпало извергнутым им песком земли моего
брата, господина д'Арсака; виднеются только коньки крыш каких-то строений;
сдававшиеся им в аренду участки и его возделанные поля превратились в
скудные пастбища. Обитатели этих мест говорят, что с некоторых пор море так
стремительно наступает на них, что они потеряли уже целях четыре лье
прибрежной земли. Эти пески как бы его квартирьеры, и мы видим огромные
груды их, которые движутся на полулье впереди моря, завоевывая для него
сушу.
Другое свидетельство древних, с которым также хотят связать открытие
Нового Света, мы находим у Аристотеля, если только та книжечка, где
повествуется о неслыханных чудесах, действительно принадлежит ему [12]. В
ней он рассказывает, что несколько карфагенян, миновав Гибралтарский пролив
и выйдя в Атлантический океан, после долгого плавания вдалеке от всякого
материка открыли в конце концов большой плодородный остров, весь покрытый
лесами и орошаемый полноводными и глубокими реками; впоследствии и они, и
вслед да ними другие, привлекаемые красотой и плодородием этого острова,
отправились туда вместе с женами и детьми и начали там обосновываться.
Властители Карфагена, однако, увидев, что страна их мало-помалу становится
все безлюднее, издали строгий приказ, которым под страхом смерти запрещалось
переселяться туда кому бы то ни было; этим же приказом они изгнали оттуда
всех раньше поселившихся там из опасения, как бы те, умножившись в числе, не
подавили их и не разорили их государства. Но и этот рассказ Аристотеля не
имеет ни малейшего отношения к недавно открытым землям.
Слуга, о котором я говорю, был человеком простым и темным, а это как
раз одно из необходимых условий достоверности показаний, ибо люди с более