Страница:
желудочных болей.
Nec calidae citius decedunt corpore febres,
Textilibus si in picturis ostroque rubenti
Iacteris, quam si plebeia in veste cubandum est
{И лихорадка не скорее отстает от тебя, если ты мечешься на пурпурной
или вытканной рисунками ткани, чем если бы ты лежал на обыкновенном ложе
[14] (лат).}
Льстецы Александра Великого убеждали его в том, что он сын Юпитера.
Однажды, будучи ранен, он посмотрел на кровь, текущую из его раны, и
заметил: "Ну, что вы теперь скажете? Разве это не красная, самая, что ни на
есть человеческая кровь? Что-то не похожа она на ту, которая у Гомера
вытекает из ран, нанесенных богам". Поэт Гермодор сочинил стихи в честь
Антигона, в которых называл его сыном Солнца. Но Антигон возразил: "Тот, кто
выносит мое судно, отлично знает, что это неправда" [15]. Царь -
всего-навсего человек. И если он плох от рождения, то даже власть над всем
миром не сделает его лучше:
puellae
Hunc rapiant: quicquid calcaverit hic, rosa fiat
{Пусть девы отнимают его одна у другой, и пусть везде, где бы он ни
ступил, распускаются розы [16] (лат.).}
Что толку от всего этого, если как человек он душевно ничтожен и груб?
Для наслаждения и счастья необходимы и душевные силы и разум:
haec perinde sunt, ut lilius animus qui ea possidet,
Qui uti acit, ei bona: illi qui non utitur recte, mala .
{...все вещи таковы, каков дух того, кто ими владеет; для того, кто
умеет ими пользоваться, они хороши; а для того, кто пользуется ими
неправильно, они плохи [17](лат.).}
Каковы бы ни были блага, дарованные вам судьбой, надо еще обладать
способностью ощущать их прелесть. Не владение чем-либо, а наслаждение делает
нас счастливыми:
Non domus et fundus, non aeris acervus et auri
Aegroto dominl deduxit corpore febres,
Non animo curas: valeat possessor oportet,
Qui comportatis rebus bene cogitat uti.
Qul cupit aut metuit, iuvat illum sic domus aut res,
Ut lippum pictae tabulae, fomenta podagram .
{Ни дом, ни поместье, ни груды бронзы и золота не изгонят из больного
тела их владельца горячку, и из духа его - печали; если обладатель всей этой
груды вещей хочет хорошо ими пользоваться, ему нужно быть здоровым. Кто же
жадничает или боится, тому его дом и богатства принесут столько же пользы,
сколько картины тому, у кого гноятся глаза, или припарки - страдающему
подагрой [18] (лат.).}
Кто глуп, чьи вкусы грубы и притуплены, тот способен наслаждаться ими
не более, чем утративший обоняние и вкус - сладостью греческих вин или
лошадь - роскошью сбруи, которой ее украсили. Верно говорит Платон,
утверждая, что здоровье, красота, сила, богатство и все, что называется
благом, для неразумного столь же плохо, как для разумного хорошо, и наоборот
[10]. К тому же если тело и душа недужны, к чему все эти внешние удобства
жизни? Ведь малейшего укола булавки, малейшего душевного волнения достаточно
для того, чтобы отнять у человека всякую радость обладания всемирной
властью. При первом же приступе подагрических болей, каким бы он там ни был
государем или величеством,
Totus et argento conflatus, totus et auro, -
{Весь обряженный в серебро, обряженный в золото [20] (лат.).}
разве не забывает он о своих дворцах и о своем величии? А если он в
ярости, то разве его царское достоинство поможет ему не краснеть, не
бледнеть и не скрипеть зубами, как безумцу? Если же это человек благородный
и обладающий разумом, царский престол едва ли добавит что-нибудь к его
счастью.
Si ventri bene, si lateri est pedibusque tuis, nil
Divitiae poterunt regales addere maius .
{Если у тебя все в порядке с желудком, грудью, ногами, никакие царские
сокровища не смогут ничего прибавить [к твоему благоденствию] [21] (лат.)}
Он видит, что это только обманчивая личина. Быть может, он даже
согласится с мнением царя Селевка, что "тот, кто знает, как тяжел царский
скипетр, не стал бы его поднимать, когда бы нашел его валяющимся на земле"
[22]; он говорил так из-за великого и тягостного бремени, выпадающего на
долю хорошего царя. И действительно, управлять другими не легкое дело, когда
и самим собою управлять нам достаточно трудно. Что же касается возможности
повелевать, которая представляется столь сладостной, то, принимая во
внимание жалкую слабость человеческого разумения и трудность выбора между
вещами новыми и сомнительными, я придерживаюсь того мнения, что легче и
приятнее следовать за кем-либо, чем предводительствовать, и что великое
облегчение для души - придерживаться уже предписанного пути и отвечать лишь
за себя:
Ut satius multo iam sit parere quietum,
Quam regere imperio res velle.
{Таким образом, лучше спокойно подчиняться, чем желать властвовать
cамому [23] (лат.)}
К тому же Кир говорил, что повелевать может только такой человек,
который лучше тех, кем он повелевает. Но царь Гиерон у Ксенофонта
утверждает, что даже в наслаждениях своих цари находятся в худшем положении,
чем простые люди: ибо, с удобством и легкостью предаваясь удовольствиям, они
не находят в них той сладостно-терпкой остроты, которую ощущаем мы [24].
Pinguis amor nimiumque potens in taedia nobis
Vertitur, et stomacho dulcis ut esca nocet.
{Слишком горячая и пылкая любовь нагоняет на нас, в конце концов, скуку
и вредна точно так же, как слишком вкусная пища вредна для желудка
[25](лат.).}
Разве детям, поющим в церковном хоре, музыка доставляет большое
удовольствие? Пресыщенность ею вызывает у них скорее скуку. Празднества,
танцы, маскарады, турниры радуют тех, кто не часто бывает на них и кого туда
влечет. Но человеку, привычному к ним, они кажутся нелюбопытними и пресными.
И общество дам не возбуждает того, кто может насладиться им до пресыщения;
кому не приходится испытывать жажды, тот не станет пить с удовольствием.
Выходки фигляров веселят нас, а для них они - тяжелая работа. Так и
получается, что для высоких особ - праздник, наслаждение, если иногда они,
переодевшись, могут предаться на некоторое время простонародному и грубому
образу жизни:
Plerumque gratae principibus vices,
Mundaeque parvo sub lare pauperum Cenae, sine aulaeis et ostro,
Sollicitam explicuere frontem.
{Любая изысканность великим мира сего; меж тем нередко разглаживала
морщины на их челе простая еда в скромном жилище бедняков, без ковров и без
пурпура [26] (лат.).}
Ничто так не раздражает и не вызывает такого пресыщения, как изобилие.
Какой сладострастник не почувствует отвращения, если во власти его окажутся
триста женщин, как у султана в его серале? И какое влечение, какой вкус к
охоте мог быть у того из его предков, который выезжал в поле, сопровождаемый
не менее чем семью тысячами сокольничих? Помимо этого я полагаю, что самый
блеск величия привносит немалые неудобства в наслаждении наиболее
сладостными удовольствиями: владыки мира слишком освещены отовсюду, слишком
на виду. И я не понимаю, как можно обвинять их больше, чем других людей, за
старания скрыть или утаить свои прегрешения. Ибо то, что для нас только
слабость, у них, по мнению народа, есть проявление тирании, презрение и
пренебрежение к законам: кажется, что, кроме удовлетворения своих порочных
склонностей, они еще тешатся тем, что оскорбляют и попирают ногами
общественные установления. Действительно, Платон в "Горгии" [27] определяет
тирана как того, кто имеет возможность в государстве делать все, что ему
угодно. И часто по этой причине открытое выставление напоказ их пороков
оскорбляет больше, чем самый порок. Никому не нравится, чтобы за ним следили
и проверяли его поступки. С них не спускают глаз, отмечая их манеру
держаться и стараясь проникнуть даже в их мысли, ибо весь народ считает, что
судить об этом - его право и его законный интерес. Я уже не говорю о том,
что пятна кажутся больше на поверхности выдающейся и ярко освещенной, и что
царапина или бородавка на лбу сильнее бросается в глаза, чем шрам в месте не
столь заметном.
Вот почему поэты изображают, будто Юпитер в своих любовных похождениях
принимал различные обличиz; и из всех любовных историй, которые ему
приписываются, есть, мне кажется, только одна, где он выступает во всем
своем царственном величии.
Но вернемся к Гиерону. Он также свидетельствует и о том, какие
неудобства приходится испытывать от царской власти не позволяющей ему
свободно путешествовать и вынуждающей его, подобно пленнику, оставаться в
пределах своей страны, и о том, что во всех своих действиях он подвергается
самым досадным стеснениям. И по правде сказать, видя, как наши короли сидят
совсем одни за столом, а кругом толпится столько посторонних, которые
глазеют на них и судачат, я часто испытываю больше жалости, чем зависти.
Король Альфонс [28] говорил, что в этом отношении даже ослы находятся в
лучшем положении, чем властители: хозяева дают им пастись на свободе, где им
угодно, чего короли никак не могут добиться от своих слуг.
Я же никогда не воображал, что разумному человеку может показаться
каким-либо особым удобством иметь двадцать надсмотрщиков за своим
стульчаком, и не считал, что услуги человека, имеющего десять тысяч ливров
дохода, либо взявшего Казале или отстоявшего Сиену [20], для него более
удобны и приемлемы, чем услуги хорошего опытного лакея.
Преимущества царского сана - в значительной степени мнимые: на любой
ступени богатства и власти можно ощущать себя царем. Цезарь называл царьками
всех владетельных лиц, которые в его время пользовались во Франции правом
суда и расправы. В самом деле, за исключением титула "величество" положение
любого сеньора, в сущности, мало уступает королевскому. А посмотрите, в
провинциях, отдаленных от двора - назовем, к примеру, Бретань, - как живет
там, уединившись в своем поместье, сеньор, окруженный слугами, посмотрите на
его свиту, его подчиненных, на то, каким церемониалом он окружен, и
посмотрите, куда заносит его полет воображения, - нет ничего более
царственного: он слышит о своем короле и повелителе едва ли раз в год,
словно о персидском царе, и признает лишь свое старинное родство с ним,
которое удостоверено в бумагах, хранящихся у секретаря. По правде сказать,
законы наши достаточно свободны, и верховная власть дает себя чувствовать
французскому дворянину, может быть, раза два за всю его жизнь. Из нас всех
подчиненное положение ощущают по настоящему, в действительности, только те,
кто сам на это идет, желая своей службой достичь почестей и богатств. Ибо
тот, кто хочет тихо сидеть у себя дома и умеет вести свое хозяйство без ссор
и судебных тяжб, так же свободен, как венецианский дож. Paucos servitus,
plures servitutem tenent {Рабство связывает немногих, в большинстве люди
сами держатся за рабскую долю [80] (лат.).}.
Сверх того, Гиерон особо подчеркивает, что царское достоинство
совершенно лишает государя дружеских связей и живого общения с людьми, а
ведь именно в этом величайшая радость человеческой жизни. Ибо как я могу
рассчитывать на выражение искренней приязни и доброй воли от того, кто -
хочет он этого или нет - во всем от меня зависит? Могу ли я доверять его
смиренным речам и учтивым приветствиям, раз он вообще не имеет возможности
вести себя иначе? Почести, воздаваемые нам теми, кто нас боится, не почести:
уважение в данном случае воздается не мне, а царскому сану:
maximum hoc regni bonum est,
Quod facta dominl cogitur populus sui
Quam ferre tam laudare.
{Наибольшее преимущество обладания царской властью - это то, что
народам приходится не только терпеть, но и прославлять любые поступки своих
властителей [31] (лат.).}
Разве мы не видим, что и доброму и злому владыке, и тому, кого
ненавидят, и тому, кого любят, воздается одно и то же? С такими же высшими
знаками почтения, с тем же церемониалом служили моему предшественнику и
будут служить моему преемнику. Если подданные не оскорбляют меня, это не
является выражением их привязанности: какое право имел бы я думать, что это
привязанность, когда они не могут быть иными, даже если бы захотели? Никто
не следует за мной в силу дружеского чувства, возникшего между нами; ибо не
может завязаться дружбы там, где так мало взаимных связей и соответствия в
положении. Высота, на которой я пребываю, поставила меня вне общения с
людьми. Они следуют за мной по обычаю или по привычке, или, точнее, не за
мной, а за моим счастьем, чтобы приумножить свое. Все, что они мне говорят и
для меня делают, - только прикрасы, ибо их свобода со всех сторон ограничена
моей великой властью над ними. Все, что я вижу вокруг себя, прикрыто
личинами.
Однажды придворные восхваляли императора Юлиана за справедливость. "Я
охотно гордился бы, - сказал он, - этими похвалами, если бы они исходили от
лиц, которые осмелились бы осудить или подвергнуть порицанию противоположные
действия, буде я их совершил бы".
Все подлинные блага, которыми пользуются государи, общи у них с людьми
среднего состояния: только богам дано ездить верхом на крылатых конях и
питаться амброзией. Сон и аппетит у них такой же, как у нас; их сталь не
лучшего закала, чем та, которой вооружаемся мы; венец не предохраняет их от
солнца и дождя. Диоклетиан, царствовавший так счастливо и столь почитавшийся
всеми, в конце концов отказался от власти и предпочел радости частной жизни;
когда же через некоторое время обстоятельства стали требовать, чтобы он
вернулся к государственным делам, он отвечал тем, кто просил его об этом:
"Вы бы не решились уговаривать меня, если бы видели прекрасные ряды
деревьев, которые я сам посадил у себя в саду, и чудесные дыни, которые я
вырастил".
По мнению Анахарсиса, лучшим управлением было бы такое, в котором при
всеобщем равенстве во всем прочем, первые места были бы обеспечены
добродетели, а последние - пороку [32].
Когда царь Пирр намеревался двинуться на Италию, Кинеад, его мудрый
советчик, спросил, желая дать ему почувствовать всю суетность его тщеславия:
"Ради чего, государь, затеял ты это великое предприятие?" - "Чтобы завоевать
Италию", - сразу же ответил царь. - "А потом, - продолжал Кинеад, - когда
это будет достигнуто?" - "Я двинусь, - сказал тот, - в Галлию и Испанию". -
"Ну, а потом?" - "Я покорю Африку, и наконец, подчинив себе весь мир, буду
отдыхать и жить в свое полное удовольствие". - "Клянусь богами, государь, -
продолжал Кинеад, - что же мешает тебе и сейчас, если ты хочешь,
наслаждаться всем этим? Почему бы тебе сразу не поселиться там, куда ты, по
твоим увереньям, стремишься, и не избежать всех тяжелых трудов и всех
случайностей, стоящих на пути к твоей цели?" [33].
Nimirum, quia non bene norat quae esset habendi
Finis, et omnino quoad crescat vera voluptas.
{И не удивительно, ибо он не знал точно, где следует остановиться, и не
знал совершенно, доколе может возрастать наслаждение [34](лат.).}
Закончу это рассуждение кратким изречением одного древнего автора,
поразительно, на мой взгляд, подходящим для данного случая: Mores cuique sui
fingunt fortunam {Наша судьба зависит от наших нравов [35] (лат.).}.
Глава XLIII
Тот способ, которым законы наши стараются ограничить безумные и суетные
траты на стол и одежду, на мой взгляд, ведет к совершенно противоположной
цели. Правильнее было бы внушить людям презрение к золоту и шелкам, как
вещам суетным и бесполезным. Мы же вместо этого увеличиваем их ценность и
заманчивость, а это самый нелепый способ вызвать к ним отвращение. Ибо
объявить, что только особы царской крови могут есть палтуса или носить
бархат и золотую тесьму, и запретить это простым людям, разве не означает
повысить ценность этих вещей и вызвать в каждом желание пользоваться ими?
Пусть короли смело откажутся от таких знаков величия - у них довольно
других; подобные же излишества извинительны кому другому, только не
государю. Взяв пример с других народов, мы можем научиться гораздо лучшим
способом внешне отличать людей по рангу (что, по-моему, в государстве
действительно необходимо), не насаждая столь явной испорченности и
изнеженности нравов. Удивительно, как в этих, по существу безразличных,
вещах легко и быстро сказывается власть привычки. И года не прошло с тех
пор, как мы, следуя примеру двора, стали носить сукно в знак траура по
короле Генрихе II1, а шелка настолько упали во всеобщем мнении, что,
встречая кого-либо в шелковой одежде, вы тотчас же решали, что это не
дворянин, а горожанин. Шелковые ткани достались в удел врачам и хирургам. И
хотя все были одеты более или менее одинаково, оставалось достаточно внешних
различий в положении людей.
Как быстро в наших войсках входят в честь засаленные куртки из замши и
холста, а чистая и богатая одежда вызывает упреки и презрение!
Пусть короли прекратят это мотовство, и все будет сделано в один месяц,
без постановлений и указов: мы сразу же последуем за ними.
Наоборот, закон должен бы объявлять, что красный цвет и ювелирные
украшения запрещены людям всех состояний, за исключением комедиантов и
куртизанок. Такими законами Залевк [2] исправил развращенные нравы локрийцев.
Его указы были таковы: "Женщине свободного состояния запрещается выходить в
сопровождении более чем одной служанки, разве что она пьяна. Запрещается ей
также выходить из города по ночам, носить золотые драгоценности на своей
особе и украшенные вышивкой одежды, если она не девка и не блудница. Ни
одному мужчине, кроме распутников, не разрешается носить на пальцах золотые
перстни и одеваться в тонкие одежды, как, например, сшитые из шерсти,
вытканной в городе Милете". Благодаря таким постыдным исключениям он
искусным образом отвратил граждан от излишеств и гибельной изнеженности.
Это было очень разумное средство - привлечь людей к выполнению долга и
повиновению, соблазняя их почетом, и удовлетворением честолюбивых
стремлений. Короли наши всемогущи в области таких внешних преобразований.
Quidquid principes faciunt, praecipere videntur. {Что бы ни делали государи,
кажется, будто они это предписывают и всем остальным [3] (лат.)} Вся Франция
принимает за правило то, что является правилом при дворе. Пусть они
откажутся от этих безобразных панталон, которые выставляют напоказ наши
обычно скрываемые части тела; от камзолов на толстой подкладке, придающих
нам вид, какого на самом деле мы не имеем, и очень неудобных для ношения
оружия; от длинных, как у женщин, кудрей; от обычая целовать предметы,
которые мы передаем своим друзьям, или наши пальцы, перед тем, как сделать
приветственный жест,- в старину эта церемония была в ходу лишь в отношении
принцев; от требования, чтобы дворянин находился в местах, в которых ему
подобает держать себя достойно, без шпаги на боку, в расстегнутом камзоле,
словно он только что вышел из нужника; от того, чтобы вопреки обычаю наших
отцов и особым вольностям дворян нашего королевства, мы снимали головные
уборы, даже стоя очень далеко от королевской особы, где бы она не
находилась, и даже не только в ее окружении, но и вблизи сотен других, ибо
сейчас у нас развелось множество королей на одну треть или даже не одну
четверть. Так обстоит и с другими подобными вредными нововведениями: они
сразу потеряли бы всякую привлекательность и исчезли бы. Все это заблуждения
поверхностные, но не предвещающие ничего доброго; ведь хорошо известно, что
самая основа стен повергается порче, когда начинают трескаться краска и
штукатурка.
Платон в своих "Законах" считает, что нет более гибельной для
государства чумы, чем предоставление молодым людям свободы постоянно
переходить - и в манере одеваться, и в жестах, и в танцах, и в
гимнастических упражнениях, и в песнях - от одной формы к другой, колебаться
в своих мнениях то в одну сторону, то в другую, стремиться ко всяческим
новшествам и почитать их изобретателей; ибо таким путем происходит порча
нравов, и все древние установления начинают презираться и забываться [4]. Во
всем, что не является явно плохим, перемен следует опасаться: это относится
и к временам года, и к ветрам, и к пище, и к настроениям. И только те законы
заслуживают истинного почитания, которым бог обеспечил существование
настолько длительное, что никто уже того не знает, когда они возникли и были
ли до них какие-либо другие.
Разум повелевает нам идти все одним и тем же путем, но не всегда с
одинаковой быстротой; и хотя мудрый человек не должен позволять страстям
своим отклонять его от правого пути, он может, не поступясь долгом,
разрешить им то убыстрять, то умерять его шаг, и ему не подобает стоять на
месте, словно он колосс, неподвижный и бесстрастный. Даже у
добродетельнейшего из людей, я полагаю, пульс бьется сильнее, когда он идет
на приступ, чем когда он направляется к обеденному столу; необходимо даже,
чтобы он иногда погорячился и разволновался. По этому поводу я заметил как
явление редкое, что иногда великие люди в своих возвышенных предприятиях в и
важнейших делах так хорошо сохраняют хладнокровие, что даже не укорачивают
времени, предназначенного для сна.
Александр Великий в день, когда была назначена решающая битва с Дарием,
спал таким глубоким сном и так долго, что Пармениону пришлось зайти в его
опочивальню и, подойдя к ложу, два или три раза окликнуть царя, чтобы
разбудить его, ибо уже наступило время начинать битву.
Император Огон [1], задумавший покончить жизнь самоубийством, в ту
самую ночь, когда он решил умереть, приведя в порядок свои домашние дела,
разделив свои деньги между слугами, наточив лезвие меча и ожидая только
известий о том, что все его сторонники успели укрыться в безопасных местах,
погрузился в такой глубокий сон, что его приближенные слуги слышали, как он
храпит.
Смерть этого императора имеет много общего со смертью великого Катона
даже в подробностях: ибо Катон, собиравшийся покончить с собой и ожидавший
сообщения, что сенаторы, которым он хотел обеспечить спасение, уже отплыли
из гавани Утики, так крепко заснул, что из соседней комнаты было слышно его
дыхание. И когда тот, кого он послал в гавань, разбудил его, чтобы сообщить,
что сенаторы не могут выйти в открытое море из-за поднявшегося сильного
ветра, он отправил в гавань другого, а сам, снова улегшись в постель, опять
начал дремать, пока посланец не известил его об отъезде сенаторов.
Мы имеем право сравнить того же Катона с Александром, когда в дни
заговора Катилины над Катоном нависла великая и грозная опасность вследствие
мятежа, поднятого трибуном Метеллом, который хотел обнародовать
постановление о возвращении Помпея с его войсками. Так как один лишь Катон
возражал против этого, у него с Метеллом в сенате дело дошло до резких слов
и грубых угроз. Но окончательно решение надлежало принять лишь на другой
день на площади, куда Метел л, и без того сильный поддержкой народа и
Цезаря, тогда бывшего с ним в заговоре в пользу Помпея, должен был явиться в
сопровождении большого количества рабов-чужеземцев и отчаянных рубак, Катон
же - вооруженный только своей непреклонной твердостью. Поэтому его близкие,
члены семьи и многие достойные люди находились в большой тревоге; среди них
были такие, которые провели ночь вместе с ним, не желая ни спать, ни пить,
ни есть из-за опасности, которой ему предстояло подвергнуться. Даже его жена
и сестры только плакали да тревожились в его доме. Он же, наоборот, всех
успокаивал и, отужинав как обычно, отправился спать и проспал глубоким сном
до утра, пока один из его товарищей по трибунату не разбудил его, чтобы идти
на предстоявшую схватку. То, что мы знаем о величии и мужестве этого
человека по его дальнейшей жизни, позволяет нам с уверенностью сказать, что
все это исходило из души, так высоко вознесенной над подобными
происшествиями, что он и не удостаивал мыслить о них иначе, как о чем-то
самом обыкновенном.
Во время морского сражения у берегов Сицилии, в котором Август одержал
победу над Сектом Помпеем [2], он в тот самый момент, когда надо было
отправляться на битву, оказался погруженным в такой глубокий сон, что его
друзьям пришлось разбудить его, чтобы он дал сигнал к началу сражения; это
позволило Марку Антонию упрекнуть его впоследствии, будто у него не хватило
храбрости своими глазами взглянуть на расположение войск и будто он не смел
предстать перед солдатами, пока Агриппа не пришел к нему объявить о победе,
одержанной над неприятелем. Но что касается Младшего Мария [3], то с ним
вышло и того хуже, ибо в день своей последней битвы с Суллой, расставив
войска и отдав приказ начать сражение, он прилег в тени дерева отдохнуть и
так крепко заснул, что не без труда проснулся, когда его побежденные войска
обратились в бегство, и даже не видел самой битвы; это случилось, говорят,
потому, что он изнемог от трудов и вынужденной бессонницы, и природа в конце
концов взяла свое. Тут врачи должны решить, так ли необходим сон, что от
него может зависеть жизнь: ибо мы знаем, например, что царя Македонского
Персея [4] в римском плену довели до смерти, не давая ему спать; впрочем,
Плиний приводит в качестве примера других, долго живших без сна.
Геродот упоминает о племенах, где люди полгода спят и полгода
бодрствуют [5].
А те, кто описал жизнь мудреца Эпименида, утверждают, что он проспал,
ни разу не пробудившись, пятьдесят семь лет [6].
Глава XLV
О БИТВЕ ПРИ ДРп
В битве при Дре [1] было много замечательных случаев. Но те, кому не по
душе слава господина де Гиза [2], усиленно подчеркивают, что нет никакого
извинения его задержке с починенными ему частями и проявленной им
медлительности в то время, когда с помощью артиллерии был прорван фронт
господина коннетабля, командующего армией; они также утверждают, что лучше
было положиться на случай и ударить неприятелю во фланг, чем, дожидаясь
благоприятного момента, когда он подставит под удар свой тыл, терпеть столь
Nec calidae citius decedunt corpore febres,
Textilibus si in picturis ostroque rubenti
Iacteris, quam si plebeia in veste cubandum est
{И лихорадка не скорее отстает от тебя, если ты мечешься на пурпурной
или вытканной рисунками ткани, чем если бы ты лежал на обыкновенном ложе
[14] (лат).}
Льстецы Александра Великого убеждали его в том, что он сын Юпитера.
Однажды, будучи ранен, он посмотрел на кровь, текущую из его раны, и
заметил: "Ну, что вы теперь скажете? Разве это не красная, самая, что ни на
есть человеческая кровь? Что-то не похожа она на ту, которая у Гомера
вытекает из ран, нанесенных богам". Поэт Гермодор сочинил стихи в честь
Антигона, в которых называл его сыном Солнца. Но Антигон возразил: "Тот, кто
выносит мое судно, отлично знает, что это неправда" [15]. Царь -
всего-навсего человек. И если он плох от рождения, то даже власть над всем
миром не сделает его лучше:
puellae
Hunc rapiant: quicquid calcaverit hic, rosa fiat
{Пусть девы отнимают его одна у другой, и пусть везде, где бы он ни
ступил, распускаются розы [16] (лат.).}
Что толку от всего этого, если как человек он душевно ничтожен и груб?
Для наслаждения и счастья необходимы и душевные силы и разум:
haec perinde sunt, ut lilius animus qui ea possidet,
Qui uti acit, ei bona: illi qui non utitur recte, mala .
{...все вещи таковы, каков дух того, кто ими владеет; для того, кто
умеет ими пользоваться, они хороши; а для того, кто пользуется ими
неправильно, они плохи [17](лат.).}
Каковы бы ни были блага, дарованные вам судьбой, надо еще обладать
способностью ощущать их прелесть. Не владение чем-либо, а наслаждение делает
нас счастливыми:
Non domus et fundus, non aeris acervus et auri
Aegroto dominl deduxit corpore febres,
Non animo curas: valeat possessor oportet,
Qui comportatis rebus bene cogitat uti.
Qul cupit aut metuit, iuvat illum sic domus aut res,
Ut lippum pictae tabulae, fomenta podagram .
{Ни дом, ни поместье, ни груды бронзы и золота не изгонят из больного
тела их владельца горячку, и из духа его - печали; если обладатель всей этой
груды вещей хочет хорошо ими пользоваться, ему нужно быть здоровым. Кто же
жадничает или боится, тому его дом и богатства принесут столько же пользы,
сколько картины тому, у кого гноятся глаза, или припарки - страдающему
подагрой [18] (лат.).}
Кто глуп, чьи вкусы грубы и притуплены, тот способен наслаждаться ими
не более, чем утративший обоняние и вкус - сладостью греческих вин или
лошадь - роскошью сбруи, которой ее украсили. Верно говорит Платон,
утверждая, что здоровье, красота, сила, богатство и все, что называется
благом, для неразумного столь же плохо, как для разумного хорошо, и наоборот
[10]. К тому же если тело и душа недужны, к чему все эти внешние удобства
жизни? Ведь малейшего укола булавки, малейшего душевного волнения достаточно
для того, чтобы отнять у человека всякую радость обладания всемирной
властью. При первом же приступе подагрических болей, каким бы он там ни был
государем или величеством,
Totus et argento conflatus, totus et auro, -
{Весь обряженный в серебро, обряженный в золото [20] (лат.).}
разве не забывает он о своих дворцах и о своем величии? А если он в
ярости, то разве его царское достоинство поможет ему не краснеть, не
бледнеть и не скрипеть зубами, как безумцу? Если же это человек благородный
и обладающий разумом, царский престол едва ли добавит что-нибудь к его
счастью.
Si ventri bene, si lateri est pedibusque tuis, nil
Divitiae poterunt regales addere maius .
{Если у тебя все в порядке с желудком, грудью, ногами, никакие царские
сокровища не смогут ничего прибавить [к твоему благоденствию] [21] (лат.)}
Он видит, что это только обманчивая личина. Быть может, он даже
согласится с мнением царя Селевка, что "тот, кто знает, как тяжел царский
скипетр, не стал бы его поднимать, когда бы нашел его валяющимся на земле"
[22]; он говорил так из-за великого и тягостного бремени, выпадающего на
долю хорошего царя. И действительно, управлять другими не легкое дело, когда
и самим собою управлять нам достаточно трудно. Что же касается возможности
повелевать, которая представляется столь сладостной, то, принимая во
внимание жалкую слабость человеческого разумения и трудность выбора между
вещами новыми и сомнительными, я придерживаюсь того мнения, что легче и
приятнее следовать за кем-либо, чем предводительствовать, и что великое
облегчение для души - придерживаться уже предписанного пути и отвечать лишь
за себя:
Ut satius multo iam sit parere quietum,
Quam regere imperio res velle.
{Таким образом, лучше спокойно подчиняться, чем желать властвовать
cамому [23] (лат.)}
К тому же Кир говорил, что повелевать может только такой человек,
который лучше тех, кем он повелевает. Но царь Гиерон у Ксенофонта
утверждает, что даже в наслаждениях своих цари находятся в худшем положении,
чем простые люди: ибо, с удобством и легкостью предаваясь удовольствиям, они
не находят в них той сладостно-терпкой остроты, которую ощущаем мы [24].
Pinguis amor nimiumque potens in taedia nobis
Vertitur, et stomacho dulcis ut esca nocet.
{Слишком горячая и пылкая любовь нагоняет на нас, в конце концов, скуку
и вредна точно так же, как слишком вкусная пища вредна для желудка
[25](лат.).}
Разве детям, поющим в церковном хоре, музыка доставляет большое
удовольствие? Пресыщенность ею вызывает у них скорее скуку. Празднества,
танцы, маскарады, турниры радуют тех, кто не часто бывает на них и кого туда
влечет. Но человеку, привычному к ним, они кажутся нелюбопытними и пресными.
И общество дам не возбуждает того, кто может насладиться им до пресыщения;
кому не приходится испытывать жажды, тот не станет пить с удовольствием.
Выходки фигляров веселят нас, а для них они - тяжелая работа. Так и
получается, что для высоких особ - праздник, наслаждение, если иногда они,
переодевшись, могут предаться на некоторое время простонародному и грубому
образу жизни:
Plerumque gratae principibus vices,
Mundaeque parvo sub lare pauperum Cenae, sine aulaeis et ostro,
Sollicitam explicuere frontem.
{Любая изысканность великим мира сего; меж тем нередко разглаживала
морщины на их челе простая еда в скромном жилище бедняков, без ковров и без
пурпура [26] (лат.).}
Ничто так не раздражает и не вызывает такого пресыщения, как изобилие.
Какой сладострастник не почувствует отвращения, если во власти его окажутся
триста женщин, как у султана в его серале? И какое влечение, какой вкус к
охоте мог быть у того из его предков, который выезжал в поле, сопровождаемый
не менее чем семью тысячами сокольничих? Помимо этого я полагаю, что самый
блеск величия привносит немалые неудобства в наслаждении наиболее
сладостными удовольствиями: владыки мира слишком освещены отовсюду, слишком
на виду. И я не понимаю, как можно обвинять их больше, чем других людей, за
старания скрыть или утаить свои прегрешения. Ибо то, что для нас только
слабость, у них, по мнению народа, есть проявление тирании, презрение и
пренебрежение к законам: кажется, что, кроме удовлетворения своих порочных
склонностей, они еще тешатся тем, что оскорбляют и попирают ногами
общественные установления. Действительно, Платон в "Горгии" [27] определяет
тирана как того, кто имеет возможность в государстве делать все, что ему
угодно. И часто по этой причине открытое выставление напоказ их пороков
оскорбляет больше, чем самый порок. Никому не нравится, чтобы за ним следили
и проверяли его поступки. С них не спускают глаз, отмечая их манеру
держаться и стараясь проникнуть даже в их мысли, ибо весь народ считает, что
судить об этом - его право и его законный интерес. Я уже не говорю о том,
что пятна кажутся больше на поверхности выдающейся и ярко освещенной, и что
царапина или бородавка на лбу сильнее бросается в глаза, чем шрам в месте не
столь заметном.
Вот почему поэты изображают, будто Юпитер в своих любовных похождениях
принимал различные обличиz; и из всех любовных историй, которые ему
приписываются, есть, мне кажется, только одна, где он выступает во всем
своем царственном величии.
Но вернемся к Гиерону. Он также свидетельствует и о том, какие
неудобства приходится испытывать от царской власти не позволяющей ему
свободно путешествовать и вынуждающей его, подобно пленнику, оставаться в
пределах своей страны, и о том, что во всех своих действиях он подвергается
самым досадным стеснениям. И по правде сказать, видя, как наши короли сидят
совсем одни за столом, а кругом толпится столько посторонних, которые
глазеют на них и судачат, я часто испытываю больше жалости, чем зависти.
Король Альфонс [28] говорил, что в этом отношении даже ослы находятся в
лучшем положении, чем властители: хозяева дают им пастись на свободе, где им
угодно, чего короли никак не могут добиться от своих слуг.
Я же никогда не воображал, что разумному человеку может показаться
каким-либо особым удобством иметь двадцать надсмотрщиков за своим
стульчаком, и не считал, что услуги человека, имеющего десять тысяч ливров
дохода, либо взявшего Казале или отстоявшего Сиену [20], для него более
удобны и приемлемы, чем услуги хорошего опытного лакея.
Преимущества царского сана - в значительной степени мнимые: на любой
ступени богатства и власти можно ощущать себя царем. Цезарь называл царьками
всех владетельных лиц, которые в его время пользовались во Франции правом
суда и расправы. В самом деле, за исключением титула "величество" положение
любого сеньора, в сущности, мало уступает королевскому. А посмотрите, в
провинциях, отдаленных от двора - назовем, к примеру, Бретань, - как живет
там, уединившись в своем поместье, сеньор, окруженный слугами, посмотрите на
его свиту, его подчиненных, на то, каким церемониалом он окружен, и
посмотрите, куда заносит его полет воображения, - нет ничего более
царственного: он слышит о своем короле и повелителе едва ли раз в год,
словно о персидском царе, и признает лишь свое старинное родство с ним,
которое удостоверено в бумагах, хранящихся у секретаря. По правде сказать,
законы наши достаточно свободны, и верховная власть дает себя чувствовать
французскому дворянину, может быть, раза два за всю его жизнь. Из нас всех
подчиненное положение ощущают по настоящему, в действительности, только те,
кто сам на это идет, желая своей службой достичь почестей и богатств. Ибо
тот, кто хочет тихо сидеть у себя дома и умеет вести свое хозяйство без ссор
и судебных тяжб, так же свободен, как венецианский дож. Paucos servitus,
plures servitutem tenent {Рабство связывает немногих, в большинстве люди
сами держатся за рабскую долю [80] (лат.).}.
Сверх того, Гиерон особо подчеркивает, что царское достоинство
совершенно лишает государя дружеских связей и живого общения с людьми, а
ведь именно в этом величайшая радость человеческой жизни. Ибо как я могу
рассчитывать на выражение искренней приязни и доброй воли от того, кто -
хочет он этого или нет - во всем от меня зависит? Могу ли я доверять его
смиренным речам и учтивым приветствиям, раз он вообще не имеет возможности
вести себя иначе? Почести, воздаваемые нам теми, кто нас боится, не почести:
уважение в данном случае воздается не мне, а царскому сану:
maximum hoc regni bonum est,
Quod facta dominl cogitur populus sui
Quam ferre tam laudare.
{Наибольшее преимущество обладания царской властью - это то, что
народам приходится не только терпеть, но и прославлять любые поступки своих
властителей [31] (лат.).}
Разве мы не видим, что и доброму и злому владыке, и тому, кого
ненавидят, и тому, кого любят, воздается одно и то же? С такими же высшими
знаками почтения, с тем же церемониалом служили моему предшественнику и
будут служить моему преемнику. Если подданные не оскорбляют меня, это не
является выражением их привязанности: какое право имел бы я думать, что это
привязанность, когда они не могут быть иными, даже если бы захотели? Никто
не следует за мной в силу дружеского чувства, возникшего между нами; ибо не
может завязаться дружбы там, где так мало взаимных связей и соответствия в
положении. Высота, на которой я пребываю, поставила меня вне общения с
людьми. Они следуют за мной по обычаю или по привычке, или, точнее, не за
мной, а за моим счастьем, чтобы приумножить свое. Все, что они мне говорят и
для меня делают, - только прикрасы, ибо их свобода со всех сторон ограничена
моей великой властью над ними. Все, что я вижу вокруг себя, прикрыто
личинами.
Однажды придворные восхваляли императора Юлиана за справедливость. "Я
охотно гордился бы, - сказал он, - этими похвалами, если бы они исходили от
лиц, которые осмелились бы осудить или подвергнуть порицанию противоположные
действия, буде я их совершил бы".
Все подлинные блага, которыми пользуются государи, общи у них с людьми
среднего состояния: только богам дано ездить верхом на крылатых конях и
питаться амброзией. Сон и аппетит у них такой же, как у нас; их сталь не
лучшего закала, чем та, которой вооружаемся мы; венец не предохраняет их от
солнца и дождя. Диоклетиан, царствовавший так счастливо и столь почитавшийся
всеми, в конце концов отказался от власти и предпочел радости частной жизни;
когда же через некоторое время обстоятельства стали требовать, чтобы он
вернулся к государственным делам, он отвечал тем, кто просил его об этом:
"Вы бы не решились уговаривать меня, если бы видели прекрасные ряды
деревьев, которые я сам посадил у себя в саду, и чудесные дыни, которые я
вырастил".
По мнению Анахарсиса, лучшим управлением было бы такое, в котором при
всеобщем равенстве во всем прочем, первые места были бы обеспечены
добродетели, а последние - пороку [32].
Когда царь Пирр намеревался двинуться на Италию, Кинеад, его мудрый
советчик, спросил, желая дать ему почувствовать всю суетность его тщеславия:
"Ради чего, государь, затеял ты это великое предприятие?" - "Чтобы завоевать
Италию", - сразу же ответил царь. - "А потом, - продолжал Кинеад, - когда
это будет достигнуто?" - "Я двинусь, - сказал тот, - в Галлию и Испанию". -
"Ну, а потом?" - "Я покорю Африку, и наконец, подчинив себе весь мир, буду
отдыхать и жить в свое полное удовольствие". - "Клянусь богами, государь, -
продолжал Кинеад, - что же мешает тебе и сейчас, если ты хочешь,
наслаждаться всем этим? Почему бы тебе сразу не поселиться там, куда ты, по
твоим увереньям, стремишься, и не избежать всех тяжелых трудов и всех
случайностей, стоящих на пути к твоей цели?" [33].
Nimirum, quia non bene norat quae esset habendi
Finis, et omnino quoad crescat vera voluptas.
{И не удивительно, ибо он не знал точно, где следует остановиться, и не
знал совершенно, доколе может возрастать наслаждение [34](лат.).}
Закончу это рассуждение кратким изречением одного древнего автора,
поразительно, на мой взгляд, подходящим для данного случая: Mores cuique sui
fingunt fortunam {Наша судьба зависит от наших нравов [35] (лат.).}.
Глава XLIII
Тот способ, которым законы наши стараются ограничить безумные и суетные
траты на стол и одежду, на мой взгляд, ведет к совершенно противоположной
цели. Правильнее было бы внушить людям презрение к золоту и шелкам, как
вещам суетным и бесполезным. Мы же вместо этого увеличиваем их ценность и
заманчивость, а это самый нелепый способ вызвать к ним отвращение. Ибо
объявить, что только особы царской крови могут есть палтуса или носить
бархат и золотую тесьму, и запретить это простым людям, разве не означает
повысить ценность этих вещей и вызвать в каждом желание пользоваться ими?
Пусть короли смело откажутся от таких знаков величия - у них довольно
других; подобные же излишества извинительны кому другому, только не
государю. Взяв пример с других народов, мы можем научиться гораздо лучшим
способом внешне отличать людей по рангу (что, по-моему, в государстве
действительно необходимо), не насаждая столь явной испорченности и
изнеженности нравов. Удивительно, как в этих, по существу безразличных,
вещах легко и быстро сказывается власть привычки. И года не прошло с тех
пор, как мы, следуя примеру двора, стали носить сукно в знак траура по
короле Генрихе II1, а шелка настолько упали во всеобщем мнении, что,
встречая кого-либо в шелковой одежде, вы тотчас же решали, что это не
дворянин, а горожанин. Шелковые ткани достались в удел врачам и хирургам. И
хотя все были одеты более или менее одинаково, оставалось достаточно внешних
различий в положении людей.
Как быстро в наших войсках входят в честь засаленные куртки из замши и
холста, а чистая и богатая одежда вызывает упреки и презрение!
Пусть короли прекратят это мотовство, и все будет сделано в один месяц,
без постановлений и указов: мы сразу же последуем за ними.
Наоборот, закон должен бы объявлять, что красный цвет и ювелирные
украшения запрещены людям всех состояний, за исключением комедиантов и
куртизанок. Такими законами Залевк [2] исправил развращенные нравы локрийцев.
Его указы были таковы: "Женщине свободного состояния запрещается выходить в
сопровождении более чем одной служанки, разве что она пьяна. Запрещается ей
также выходить из города по ночам, носить золотые драгоценности на своей
особе и украшенные вышивкой одежды, если она не девка и не блудница. Ни
одному мужчине, кроме распутников, не разрешается носить на пальцах золотые
перстни и одеваться в тонкие одежды, как, например, сшитые из шерсти,
вытканной в городе Милете". Благодаря таким постыдным исключениям он
искусным образом отвратил граждан от излишеств и гибельной изнеженности.
Это было очень разумное средство - привлечь людей к выполнению долга и
повиновению, соблазняя их почетом, и удовлетворением честолюбивых
стремлений. Короли наши всемогущи в области таких внешних преобразований.
Quidquid principes faciunt, praecipere videntur. {Что бы ни делали государи,
кажется, будто они это предписывают и всем остальным [3] (лат.)} Вся Франция
принимает за правило то, что является правилом при дворе. Пусть они
откажутся от этих безобразных панталон, которые выставляют напоказ наши
обычно скрываемые части тела; от камзолов на толстой подкладке, придающих
нам вид, какого на самом деле мы не имеем, и очень неудобных для ношения
оружия; от длинных, как у женщин, кудрей; от обычая целовать предметы,
которые мы передаем своим друзьям, или наши пальцы, перед тем, как сделать
приветственный жест,- в старину эта церемония была в ходу лишь в отношении
принцев; от требования, чтобы дворянин находился в местах, в которых ему
подобает держать себя достойно, без шпаги на боку, в расстегнутом камзоле,
словно он только что вышел из нужника; от того, чтобы вопреки обычаю наших
отцов и особым вольностям дворян нашего королевства, мы снимали головные
уборы, даже стоя очень далеко от королевской особы, где бы она не
находилась, и даже не только в ее окружении, но и вблизи сотен других, ибо
сейчас у нас развелось множество королей на одну треть или даже не одну
четверть. Так обстоит и с другими подобными вредными нововведениями: они
сразу потеряли бы всякую привлекательность и исчезли бы. Все это заблуждения
поверхностные, но не предвещающие ничего доброго; ведь хорошо известно, что
самая основа стен повергается порче, когда начинают трескаться краска и
штукатурка.
Платон в своих "Законах" считает, что нет более гибельной для
государства чумы, чем предоставление молодым людям свободы постоянно
переходить - и в манере одеваться, и в жестах, и в танцах, и в
гимнастических упражнениях, и в песнях - от одной формы к другой, колебаться
в своих мнениях то в одну сторону, то в другую, стремиться ко всяческим
новшествам и почитать их изобретателей; ибо таким путем происходит порча
нравов, и все древние установления начинают презираться и забываться [4]. Во
всем, что не является явно плохим, перемен следует опасаться: это относится
и к временам года, и к ветрам, и к пище, и к настроениям. И только те законы
заслуживают истинного почитания, которым бог обеспечил существование
настолько длительное, что никто уже того не знает, когда они возникли и были
ли до них какие-либо другие.
Разум повелевает нам идти все одним и тем же путем, но не всегда с
одинаковой быстротой; и хотя мудрый человек не должен позволять страстям
своим отклонять его от правого пути, он может, не поступясь долгом,
разрешить им то убыстрять, то умерять его шаг, и ему не подобает стоять на
месте, словно он колосс, неподвижный и бесстрастный. Даже у
добродетельнейшего из людей, я полагаю, пульс бьется сильнее, когда он идет
на приступ, чем когда он направляется к обеденному столу; необходимо даже,
чтобы он иногда погорячился и разволновался. По этому поводу я заметил как
явление редкое, что иногда великие люди в своих возвышенных предприятиях в и
важнейших делах так хорошо сохраняют хладнокровие, что даже не укорачивают
времени, предназначенного для сна.
Александр Великий в день, когда была назначена решающая битва с Дарием,
спал таким глубоким сном и так долго, что Пармениону пришлось зайти в его
опочивальню и, подойдя к ложу, два или три раза окликнуть царя, чтобы
разбудить его, ибо уже наступило время начинать битву.
Император Огон [1], задумавший покончить жизнь самоубийством, в ту
самую ночь, когда он решил умереть, приведя в порядок свои домашние дела,
разделив свои деньги между слугами, наточив лезвие меча и ожидая только
известий о том, что все его сторонники успели укрыться в безопасных местах,
погрузился в такой глубокий сон, что его приближенные слуги слышали, как он
храпит.
Смерть этого императора имеет много общего со смертью великого Катона
даже в подробностях: ибо Катон, собиравшийся покончить с собой и ожидавший
сообщения, что сенаторы, которым он хотел обеспечить спасение, уже отплыли
из гавани Утики, так крепко заснул, что из соседней комнаты было слышно его
дыхание. И когда тот, кого он послал в гавань, разбудил его, чтобы сообщить,
что сенаторы не могут выйти в открытое море из-за поднявшегося сильного
ветра, он отправил в гавань другого, а сам, снова улегшись в постель, опять
начал дремать, пока посланец не известил его об отъезде сенаторов.
Мы имеем право сравнить того же Катона с Александром, когда в дни
заговора Катилины над Катоном нависла великая и грозная опасность вследствие
мятежа, поднятого трибуном Метеллом, который хотел обнародовать
постановление о возвращении Помпея с его войсками. Так как один лишь Катон
возражал против этого, у него с Метеллом в сенате дело дошло до резких слов
и грубых угроз. Но окончательно решение надлежало принять лишь на другой
день на площади, куда Метел л, и без того сильный поддержкой народа и
Цезаря, тогда бывшего с ним в заговоре в пользу Помпея, должен был явиться в
сопровождении большого количества рабов-чужеземцев и отчаянных рубак, Катон
же - вооруженный только своей непреклонной твердостью. Поэтому его близкие,
члены семьи и многие достойные люди находились в большой тревоге; среди них
были такие, которые провели ночь вместе с ним, не желая ни спать, ни пить,
ни есть из-за опасности, которой ему предстояло подвергнуться. Даже его жена
и сестры только плакали да тревожились в его доме. Он же, наоборот, всех
успокаивал и, отужинав как обычно, отправился спать и проспал глубоким сном
до утра, пока один из его товарищей по трибунату не разбудил его, чтобы идти
на предстоявшую схватку. То, что мы знаем о величии и мужестве этого
человека по его дальнейшей жизни, позволяет нам с уверенностью сказать, что
все это исходило из души, так высоко вознесенной над подобными
происшествиями, что он и не удостаивал мыслить о них иначе, как о чем-то
самом обыкновенном.
Во время морского сражения у берегов Сицилии, в котором Август одержал
победу над Сектом Помпеем [2], он в тот самый момент, когда надо было
отправляться на битву, оказался погруженным в такой глубокий сон, что его
друзьям пришлось разбудить его, чтобы он дал сигнал к началу сражения; это
позволило Марку Антонию упрекнуть его впоследствии, будто у него не хватило
храбрости своими глазами взглянуть на расположение войск и будто он не смел
предстать перед солдатами, пока Агриппа не пришел к нему объявить о победе,
одержанной над неприятелем. Но что касается Младшего Мария [3], то с ним
вышло и того хуже, ибо в день своей последней битвы с Суллой, расставив
войска и отдав приказ начать сражение, он прилег в тени дерева отдохнуть и
так крепко заснул, что не без труда проснулся, когда его побежденные войска
обратились в бегство, и даже не видел самой битвы; это случилось, говорят,
потому, что он изнемог от трудов и вынужденной бессонницы, и природа в конце
концов взяла свое. Тут врачи должны решить, так ли необходим сон, что от
него может зависеть жизнь: ибо мы знаем, например, что царя Македонского
Персея [4] в римском плену довели до смерти, не давая ему спать; впрочем,
Плиний приводит в качестве примера других, долго живших без сна.
Геродот упоминает о племенах, где люди полгода спят и полгода
бодрствуют [5].
А те, кто описал жизнь мудреца Эпименида, утверждают, что он проспал,
ни разу не пробудившись, пятьдесят семь лет [6].
Глава XLV
О БИТВЕ ПРИ ДРп
В битве при Дре [1] было много замечательных случаев. Но те, кому не по
душе слава господина де Гиза [2], усиленно подчеркивают, что нет никакого
извинения его задержке с починенными ему частями и проявленной им
медлительности в то время, когда с помощью артиллерии был прорван фронт
господина коннетабля, командующего армией; они также утверждают, что лучше
было положиться на случай и ударить неприятелю во фланг, чем, дожидаясь
благоприятного момента, когда он подставит под удар свой тыл, терпеть столь