- Какие полдники? - спрашивает Мерзляков, не слыхавший этого слова.
   - А вон, барин, бегают, - отвечает он, показывая кнутовищем вдоль дороги.
   Мерзляков и Ириша выглядывают из кибитки, перевешиваются, смотрят и ничего не видят.
   - Да где ты их видишь? - удивляется бакалавр.
   - Вода, вона... махоньки, так и бегут один за другим.
   - Да кто же они такие? Я ничего не вижу.
   - А Бог их ведает, кто они - полдники, значит, бают.
   - Да люди, что ли, или звери?
   - А Господь их! Може, звери, а може, люди такие... Это по здешним местам редко бывает, а у нас, на Волге, как это жарынь наступит, так они, значит, и бегают.
   Диву дается бакалавр, ничего не понимает и ничего не видит. А Ириша так та все глаза проглядела, стараясь увидать эти таинственные существа, что в жарынь по полю бегают. Но ничего нет, ничего не видит живого, кроме ворона, мерно расхаживающего по черной ниве или по зеленой, щетинистой озими, или ястреба, тихо плывущего в воздухе.
   - Да растолкуй ты мне, милый человек, что это за цолдники такие и где ты их видишь тут?
   Ямщик даже оборачивается к седокам и показывает им свое улыбающееся, недоумевающее лицо, загорелое, словно дубленый полушубок и почти без профиля.
   - Да вон, барин, приглядись ты к земле-то - так на четверть, на две от земли - так, вон там кубыть что перебегает, двигаютца - дух не дух, дымок не дымок, рода не вода...
   И бакалавр увидел наконец "полдники" - явление слишком хорошо известное всем, кто жил на юге, особенно в степных местах: это - движение раскаленного, разреженного воздуха, замечаемое над трубой самовара, сильно накаленной углями, не дающими дыма. | - А что, барин, - заговорил вдруг ямщик, снова обращая к седокам свое беспрофильное, добродушное лицо: сказывают, француз замирился?
   - Да, замирился.
   - Так... А где же он теперь жить будет? - В море?
   - Как в море?
   - Да в воде, сказать бы, в море. ; - Да разве он рыба?
   - Не то рыба, не то, сказать бы, человек... Фараон, сказывают.
   - Какой фараон?
   - Да тот, что по морю по Черному гнался за казаками за донскими, а у казаков, значит, была на корабле Иверска Богородица... Как махнут это казаки Иверской он, фараон-то, и стал потопать... А Бог и говорит: "Будь ты, грит, фараон, человек-рыба и живи ты, грить, в море"... С той поры и живет он в море... А как буре быть, так он это выскакивает из воды; выскочит да в ладоши заплещет, да закричит: "Фараон! фараон!" - да опять в море... Ну, буря и подымется...
   - Уж это тебе не странница ли рассказывала? - спрашивает, переглядываясь с Иришей, бакалавр.
   - Нет, барин, не странница, а солдат оттудова с офицером, с Денис Васильичем Давыдовым, приехал - это барин наш... Так этот солдат сам сказывал, что видал ев о.
   - Кого видал?
   - Самово фараона, что французом назвался.
   - Ну где ж он его видал? Любопытно.
   - А в воде... как он к царю нашему из воды выходил.
   - И солдат говорит, что видал его в воде?
   - В воде, точно... Это царь наш на корабле едет с енералами, выехал на середину моря, заиграл в трубу золотую, а он и вышел из моря и дал замиренье.
   - Какой же он из себя?
   - Махонький, говорит - не то чтобы как человек, а до пояса человек, а там рыба, сказать бы... Вот с им и воюй!
   - Да, точно... трудно с таким воевать.
   - Чево не трудно! Ты к ему, а он в воду - и по-иинай, как звали!
   - Удивительно!
   - Чево не удивительно!.. Но-но! боговы!
   Мерзляков взглянул на Иришу. Та сидела, вся раскрасневшаяся от жару и, видимо, сдерживавшаяся, чтобы не расхохотаться. Но при взгляде на дядю, который как-то отчаянно развел руками, она наконец покатилась со смеху. Ямщик, не зная, чему смеется барышня, только осклабился и передвинул свой гречушник справа налево, чтоб почесать в затылке.
   - Вот и толкуй с ними! - разводя руками, говорил бакалавр: там француз беспятый и без тени и в зеркале его не видать, а тут фараоны в море да "мухова кума".
   - Ах, дядечка! да вот и мы верим в купидонов да в амуров...
   - Да это, мой друг, другое дело - мы знаем, что это такое...
   В это время в стороне от дороги, на безоблачной синеве горизонта, вырисовалось одинокое развесистое дерево. Кругом - голая, немножко возвышенная равнина.
   - А вон, дядя, ваш дуб, - сказала Ириша, показывая на одинокое дерево.
   - Да, да, точно он... Он мне дал мысль написать "Среди долины ровныя"...
   - Ах, дядечка, какой вы умный!.. - И девушка тихо запела: "Один-один, бедняжечка, как рекрут на часах..."
   - А скоро, барин, некрутов будут брать? - отозвался ямщик, услыхав слово "рекрут".
   - Не знаю, брат.
   - А поди, скоро... на ево, на фараонтия на проклятого... Вот я те, мухова кума!
   Ириша не вытерпела и спросила:
   - Да кого это ты муховой кумой называешь? а?
   - Я-то?
   - Да, - кого?
   - Да это у меня, барышня, поговорочка такая - мухова кума да мухова кума...
   Жар не спадал, хотя солнце начало уже склоняться к западу; все косвеннее и косвеннее становились его лучи, и длиннее становилась тень от кибитки, от ямщика, от лошадей, и в особенности от дуги. Лошади притомились. Ириша, глядя на тень от своей колесницы и перебегая мыслью от предмета к предмету, погрузилась в какое-то полудремотное состояние. И там, в глубине молодой памяти, одни перебегающие тени, то светлые, то менее светлые - и тут тени, бегущие рядом с ними по левую сторону дороги: вместо колес - какие-то длинные, вертящиеся фигуры, которые словно плывут по траве, по зеленой ржи, по кустам... Вместо лошадиных ног - множество длинных, неправильно движущихся палок. Тень от дуги перебегает с пригорка на пригорок... Колокольчик звякает тоже как-то странно: точно и он задумывается, забывается, а потом вскрикнет, проснувшись, и опять звякает полусонно, вяло, неровно... Бакалавр дремлет, покачиваясь то назад, то вперед... Ямщик затянул было:
   "Что ты тра- что ты, тра- что ты, тра-а-вынька!
   Ох, и что ты, траавынька - мура- ты мура - тымураа..."
   - Но-но, боговы!
   "Ты мура - ты мура - ты мурааа-вьшька..."
   - А что, барин, нам пора бы покормить...
   - Что?.. что ты говоришь? - изумляется бакалавр.
   - Покормить бы, говорю... Полпутины сделали. А тамотко вон и пойло есть, холодок под елками.
   - Ладно.
   - Ах, дядечка, как это хорошо! И по траве бегать можно, и цветов нарвать, - обрадовалась Ириша.
   - Ну, и закусить бы, Ириней, не мешало: в дороге оно естся.
   - Хорошо, дядечка, и закусим... И я проголодалась. Ямщик свернул с дороги к зеленевшему у небольшой ложбины леску. Лошади прибодрились, подняли головы -г- и они поняли, что их ждет что-то хорошее.
   Подъехали к леску, остановились. Ириша первая выскочила из кибитки и подбежала к лошадям.
   - Ах, бедненькие, как вы измучились... Ну, вот теперь отдохнете, напьетесь, покушаете, - говорила она, ласково обращаясь к лошадям.
   - Ну! мухова кума! стой - воду увидала.
   А из-под корня старой ели действительно журчала вода. Ириша бросилась к роднику и припала на колени. Расстегнув рукава ситцевого серенького платья, она опустила руки в холодную, родниковую воду. Ах, как хорошо! какая холодная, чистая вода! Потом, зачерпывая в ладони эту воду, она начала пить, похваливая:
   - Ах, дядечка! какая вкусная вода... такой и в Москве нет... - Затем начала обливать водой лицо, голову... - Ну, вот теперь совсем не жарко.
   Мерзляков тоже вылез из кибитки и, разминая усталые от сидения члены, радостно осматривался. Эта картина разом перенесла его в детство, в то золотое времечко, когда он "на долгих" ездил из училища домой на вакации. Так же останавливались у ручьев, родников и речек, так же кормили лошадей, лежали на траве, купались в речках, собирали птичьи яички, ловили ящерец... О, золотое детство, окрашивающее своими чудными красками всю последующую, часто горькую, беспросветную жизнь человека!
   - Да это рай, просто рай!
   - Да, дядечка, в Москве ничего нет такого.
   И бакалавр тоже присел на корточки перед родником - куда девалась его профессорская важность! Он тоже начал пить первобытным способом пригоршнею... А вода точно сознательно красовалась перед ним своею прелестью: живая струя, пробиваясь между корней ели, скатывалась маленьким водопадцем в ложбину, сверкая бриллиантами... Бакалавр еще ниже припал к роднику, окачивает голову алмазными струями... "Вот бы она увидала меня здесь... Что-то она делает теперь?" - мелькнуло в голове бакалавра... "Ах, - в свою очередь, промелькнуло в уме Ирицш, - если бы не противный Наполеон - фараон этот, то и он, может быть, поехал б-ы с нами..."
   Мокрые волосы Иришн распустились и обнаружили отрезанную прядь.
   - Ишь, Иринеич, откорнал сколько! - заметил бакалавр, любуясь косой племянницы.
   - Опалила, дядечка, нечаянно... (И нечаянно же вспыхнула как маков цвет.)
   Ямщик распряг лошадей и тихонько вываживал их, а они все тянулись к воде.
   - Нет, брат, дудки, мухова кума... не дам - обопьетесь, - уговаривал их ямщик: - а ты прежь остынь да пожри маленько, тады дам испить.
   Бакалавр между тем вынул из кибитки ковер и разложил его в тени под кустами неклена. На ковер положил подушки. Ириша вытащила узелок, а из узелка кулек с съестными припасами. И дядя, и племянница уселись на ковер, и последняя начала выуживать из кулька все, что там было. Сначала вынула белые булки и положила их рядышком, за булками выползли из кулька свежие огурцы. За огурцами - каленые яйца, так хорошо накаленные, что бока их даже зарумянились; после яиц - холодная говядина, завернутая в бумагу; за говядиной - ко-курки, с запеченными в них яйцами; за кокурками - цыпленок, наконец - соль в бумажке.
   - О! да мы по-римски, точно Лукуллы какие*, - заметил бакалавр.
   - Ах, Мавра! Она завернула соль в "Кадма и Гармонию!", - воскликнула Ириша: - Это оттуда листок.
   - Что ж! "Кадму и Гармонии" недоставало соли... А в чем завернута курица?
   Ириша развернула и стала рассматривать бумагу, а потом засмеялась.
   - Что? - спросил Мерзляков.
   - Это, дядечка, "Лейнард и Термилия, или Злосчастная судьба двух любовников", что мы с вами читали.
   - А! Макарова попалась Мавре под руку. Вот досталось бы нам за нее от Державина: она его ученица.
   Начали трапезовать. Не забыли и ямщика, которому отделили хорошую часть своего запаса; а он, вынув из своего буфета, из-под сиденья, каравай черного хлеба, сначала съел огурцы, потом яйца, потом говядину - все с черным хлебом, а затем скушал пару кокурок и закусил белой булкой. Покушав и помолившись на восток краткою, но выразительною, им самим сочиненною молитвою - "за хлеб-за-соль Богородицу-троерушницу, за хлеб-за-соль Миколу-угодника, за хлеб-за-соль Ягорья", - он припал к роднику прямо ртом, как овца, и удовлетворил свою жажду тем простым способом, каким пили его далекие предки, не знавшие еще ни ковша, ни ложки, как подобало дреговичам.
   - Господи! как хорошо здесь! - вздохнула Ириша.
   - Да, хорошо на лоне матери-природы... В городах-то мы отвыкаем от нее, черствеем... А здесь - к Богу ближе... и сам лучше становишься...
   - А вот они, - указала Ириша на ямщика, - они вон какие...
   - Что ж! они лучше нас... бедны только да непросвещенны...
   В это время вдали, за лесом, что-то застучало, но так глухо и неясно, как будто что-то громоздкое и тяжелое проехало по чему-то твердому и гулкому или что-то огромное где-то далеко упало и разбилось. И Мерзляков, и Ириша в недоумении взглянули друг на друга. Ямщик посмотрел по тому направлению, откуда слышался удар и гул, и глянул на небо.
   - Ишь, Илья... а рано бы, - произнес он неопределенно.
   - Что Илья? - спросил бакалавр.
   - Колесы, сказать бы, подмазывает... рано бы говорю.
   - Да какой Илья?
   - Богов...
   - А! Илья пророк?
   - Он самый будет.
   Удар повторился ближе и явственнее. Мужик снял гречушник и перекрестился. Голубое небо еще больше поголубело, а с запада, из-за лесу, на него что-то наползало с неопределенным глухим гулом: это надвигалась туча; но какая-то сплошная, бесформенная, ленивая. В ней не было ничего грозного, резкого, но это-то и было самое грозное. На сером, грязно-сизом пологе кое-где выделялись беловатые полосы, нити разорванные... Воздух словно чего испугался, дрогнул и кве-где заметался ветерком... Кони навострили уши - фыркают... То там, то здесь в воздухе заметались испуганные птицы, словно думая улететь от чего-то машущего на них, гонящегося за ними...
   Опять стук, но уже не стук, а глухая, далекая стукотня и гул...
   - Ну, подвигается... быть грозе, - надо прятаться... И бакалавр, поднявшись с ковра, стал оглядываться кругом. Ириша тоже вскочила торопливо и заметалась: она, видимо, струсила; за минуту оживленное, раскрасневшееся личико потускнело, как-то застыло в испуге и стало совсем детским, с испуганными, широко раскрытыми глазами...
   - А, Ириней! струсил... заячий дух напал? - улыбается бакалавр.
   - Ах, дядечка... ковер... подушки... гром...
   - Ну, в кибитку их...
   Ямщик перевернул кибитку задком к тому месту, откуда надвигалась туча, и крепче привязал лошадей к оглоблям.
   Гулко ударились о верхушку кибитки первые крупные капли... Грянул настоящий гром; что-то как бы треснуло, обломилось, разорвалось... Ириша так и присела, а потом, дрожа и крестясь, юркнула в кибитку, словно зайчик, блеснув в глаза ямщика белыми чулочками. "Ишь ножки... и глядеть-то не на что... с огурец... по вершку поди - словно у робенка", - подумалось ему.
   Бакалавр тоже взобрался в кибитку.
   - Ах, Ириней... тебя тут и не найдешь... Да ты бы лучше в бутылку влезла...
   Ириша не отвечала. Она шибко трусила и с ужасом шептала.
   А грохот и пальба и какое-то разламывание пополам земли, воздуха и небес не умолкали. Дождь словно обухами колотил в кузов кибитки, и что-то лилось, шумело, гудело, обламывалось, и снова разом грохало, и снова грохотало, перекатывалось, сталкивалось, словно шла какая-то свалка невидимых, могучих сил, словно небо шло войной на землю, небесные океаны против земли, разрушительные силы неба против демонов-чертей, надземных и подземных.
   Что-то страшно треснуло над самой кибиткой, последовал ослепительный блеск молнии, снова грохнуло еще страшнее... Ириша в ужасе вскрикнула... Да и было отчего: кибитка покатилась...
   - Тпрру! тпрру! черти! мухова кума!.. Стой! стой! Это рванулись кони, привязанные к кибитке, и увлекли ее за собой. Ямщик с трудом остановил их.
   К счастью, это был последний удар, но удар почти в упор. Туча проносилась к востоку, а за ней как бы вдогонку рассвирепевшее небо посылало удар за ударом, но уже слабее - не резкие, не отрывистые, а словно бы усталые. Дождь также перестал разом, как бы по приказу, и из кибитки высунулось спокойное лицо бакалавра.
   - Ну, Ириней, ты жив?
   - Ах, дядя! дядя!
   - Каков Илья? - спросил бакалавр, обращаясь к ямщику, который стряхивал воду с своего гречушника и сам встряхивался, мокрый до последней нитки. - Каков Илья?
   - Уу-уу! сердит, больно сердит.
   Скоро показалось и солнышко, словно омытое дождем. Вечер близился. В воздухе стояла живительная свежесть, дышалось так легко, широко, привольно.
   Ямщик налаживал колесницу в путь, мазал оси, запрягал. Лошади весело фыркали, накормленные и освеженные.
   - Ах, как хорошо теперь, - радостно вздохнула Ириша.
   - Да, хорошо, потому что было худо, - философски отвечал бакалавр.
   Двинулись. Лошади бежали ровно, бодро. Наступил совсем вечер, но летний, светлый, теплый.
   Бакалавр, покачиваясь из стороны в сторону, подремывал. Ириша, высунувшись из кибитки, глядела на запад, где, по ее мнению, был Фридланд, а в Фридланде французский гошпиталь, а в гошпитале...
   Ямщик затянул было:
   Волга-матушка бурлива, говорят, Под Самарою разбойнички шалят, А в Саратове девицы хороши, Хоро-шиши-шиши-шиши-шиши-ши... Что в Саратове, слышь, девки хороши...
   А потом снова перешел на свою любимую:
   Ох, и что ты тра-что ты, тра-что ты, трааа-вынька... Ты мура - ты мура - ты мура - ты мурааа-выпъка... Ох, и что-ох, и что-ох, и чтоооо... это за тра...
   И Мерзляков, и Ириша крепко спали. Спал и ямщик, изредка во сне повторяя машинально: "Но-но! боговы"... Спали и "боговы", только по привычке передвигая ногами...
   3
   Мерзляков проснулся первый. Он немало удивился тому, что проспал напролет целую ночь и очутился уже в виду Авдотыша. Утро было роскошное. Солнце, поднявшись из-за всхолмленного горизонта, лило свой красновато-золотистый свет на ярчайшую, какую он когда-либ) видал, зелень; но еще не пекло, а только ласкало и согревало. Над небольшой извилистой речонкой, перепруженной плотиной, и над небольшим же лесным, поросшим с одной стороны лопухами и водяными лилиями озерцом подымался, точно сизый дымок, прозрачный туман, который тут же, на высоте аршина над поверхностью воды, и съедали солнечные лучи. По иловатому берегу озерца сновали и пищали маленькие длинноногие и длинноносые кулики. В воздухе было столько ласки, неги и обаяния, что бакалавр, которого когда-то пеленала и убаюкивала сама природа и который после втянулся в омут городской, бесприродной жизни, чувствовал, что его охватывает умиление, граничащее с желанием глупо, против всякой логики, но сладко и искренне захныкать. Он не мог допустить, чтобы и Ириша проспала такое чарующее утро. А она спала, сладко спала, скукожившись, свернувшись клубочком и уткнув нос в подушку, точь-в-точь как спал Наполеон в Тильзите.
   - Ириней! мухова кума тебя спрашивает, - говорил он, трогая девушку за плечо.
   Ямщик, который тоже всю ночь прокунял на козлах, повернул к бакалавру свое беспрофильное лицо и добродушно ухмыльнулся шутливому барину.
   - Но-но, боговы!
   - Мухова кума спрашивает...
   Ириша открыла глаза и сразу не могла понять, где она и что с ней...
   - А, мухова кума... Ах, дядечка! уж и утро...
   - А вон и Авдотьино.. - пояснил ямщик.
   К озерцу от стоявшей на отшибе от села помещичьей усадьбы шли две человеческие фигуры, присматривавшиеся к нашим путникам. То были - старик, опиравшийся на палку, и еовершенно белоголовый мальчик, несший корзинку.
   - Знаете, дядя, кто это? - радостно сказала Ири-ша: - Это сам дедушка Новиков и Микитейка.
   - Да, пожалуй что они; у тебя глаза лучше моих.
   - Они, они, дядечка.
   Дорога, по которой ехали путники, поворачивала с плотины к озерцу, и потому кибитка должна была встретиться с Новиковым и Микитейкой, шедшими к озеру особою тропинкою. Остановив кибитку, Мерзляков и Ириша вышли навстречу тому, к кому ехали в гости.
   - Здравствуйте, дорогой учитель! - приветливо и почтительно сказал Мерзляков, снимая картуз.
   - Здравствуйте, дедушка! - почти в один голос приветствовала Ириша.
   - Здравствуйте, здравствуйте, други мои милые! - крепко обнимая бакалавра и Иришу, отвечал старик, к которому относились приветствия первых. - Спасибо, большое спасибо вам, что навестили анахорета, старого отшельника.
   - "Авдотьинского отшельника", дедушка, - поправила Ириша, - у французов был "фернейский отшельник", а вы, дедушка, наш российский "авдотьинский".
   - Ах ты, козочка моя, ах ты, сладкая, - ты всегда сумеешь сказать старику нечто похвальное, лестное... Да только куда нам в российские лезть! - нас Россия но знает... Ну, авдотьинские мы - авдотьинскими и останемся, - улыбаясь, сказал старик.
   - Не говорите этого, дорогой наставник, - ваше имя живет в сердцах россиян, и слава оного перейдет к отдаленнейшему потомству, - серьезно заметил Мерзляков.
   Старик грустно махнул рукой...
   Старик этот был - Новиков, одна из крупных личностей в новейшей истории русской земли, громадная деятельность которого в пользу поднятия русской мысли не имеет себе равной. Новиков действительно сделал для России почти столько же, сколько Вольтер для Европы, и его по справедливости Ириша могла назвать "авдотыга-ским отшельником" в сопоставлении "фернейскому". Ириша знала историю жизни "дедушки Новикова" отчасти из рассказов дяди, частью же из признаний самого старика, насколько он мог познакомить с своей жизнью шестнадцати-семнадцатилетнюю девочку.
   Поздоровавшись с приезжими, Новиков велел ямщику ехать прямо к усадьбе, которая находилась недалеко от того места, где он встретил приезжих.
   - А мы пойдем пешочком, - обратился оо к гостям.
   - Но мы вам, кажется, помешали, добрейший Николай Иванович, - сказал Мерзляков. - Вы куда-то шли.
   - О, это я к своим нахлебникам и ученикам, - отвечал он с какою-то добродушной иронией в голосе.
   При этом белоголовый мальчик, что нес за ним корзинку, улыбнулся во весь рот, наполненный белыми, словно из фарфора, зубами. Это был Микитейка, двенадцатилетний внук и помощник деда Зосима, пчелшща, и "правая рука Новикова", как выражался сам старик.
   - К каким ученикам, дедушка? - спросила Ириша.
   - Да вот, сладкая моя, они в этом озере живут, - с ласковой улыбкой отвечал старик.
   - В воде?
   - Да, мой друг, в воде.
   - Что ж это, дедушка, рыбы?
   - Рыбки, мой друг... Прежде, говорят, я был учителем и наставником людей, а теперь стал учителем зверей, птиц и рыб. Велика премудрость Божия! Прежде я находил ум и честность в людях, теперь ищу того же и бессловесных тварях...
   - И находите, дедушка?
   - Нахожу, мой друг.
   Во время этого разговора Мерзляков молчал, изредка взглядывая на старика. За внешней иронией речи он видел серьезную мысль.
   Подойдя к берегу озера, Новиков и Микитейка с корзинкой взошли на маленький плот, сделанный из нескольких досок, как бы для полосканья белья. Взглянув в воду, Микитейка засмеялся.
   - Ты что? - спросил старик.
   - Да уж он, Микалай Иваныч, здеся, - отвечал мальчик.
   - Кто ом?
   - Да енарал.
   - А! Здесь уже?
   - Вот он - глыбко, у самова дна.
   - Ну, твои глаза молоденькие - лучше видят, а я его не вижу.
   Ириша, любопытство которой возбуждено было странным разговором до крайней степени, взглянула с плота в воду и в прозрачной глубине ее увидела большую, тонкую, с острою головой рыбу.
   - Это щука?
   - Щука, - пояснил Микитейка.
   Мерзляков, видимо, ждал объяснения всему тому, что он видел.
   - Вон и ученики, Микалай Иваныч, стали приходить... всда-вон, радостно говорил Микитейка.
   И Ириша, и Мерзляков ясно уже видели, что к плоту стала собираться рыба и выигрывать на поверхность озера: плотва, красноперы, окуни, гольцы все это поблескивало на солнце своими серебристыми чешуйками и, видимо, теснилось к плоту.
   - Вот мои ученички, - сказал добродушный старик, указывая на воду. С прошлого года я их учу и уже кой-чему научил. Каждое утро я хожу сюда с кормом и бросаю его в воду. Рыба скоро поняла мои лекции и аккуратно в назначенный час является в мою аудиторию. Но что удивительно, так это то, что эти окуни да гольцы узнают меня в лицо, когда я прихожу в неурочный час на плот, они тоже выплывают и заглядывают на меня...
   - А к деду, Микалай Иваныч, они нейдут, - неожиданно пояснил Микитейка.
   - Нейдут, нейдут, а ко мне идут... Вот вы и посу" дите: у окуня ум, у гольца соображение, у плотвы, видите ли, тоже ум - она сильна в физиогномике...
   - Ах, дедушка!.. (Ириша весело смеялась.)
   Рыбы между тем показывали нетерпение, плескались как угорелые.
   - А! не терпится? проголодались?
   И старик, взяв из рук Микитейки корзинку, стал бросать в воду крошки хлеба, кашу, мух, тараканов. Рыбки наперехват ловили бросаемое, иногда старались отбить одна у другой лакомый кусок, перегнать друг дружку...
   - А! вот и ссорятся из-за куска... значит, голодны... а как сыты - не ссорятся, - говорил старик, стараясь равномерно оделить своих питомцев.
   В это время рыбы шарахнулись в разные стороны, а иные даже выскочили со страху на плот: у плота показалась щука.
   - А! это он! старик! ах он, варвар! - говорил старик, покачивая головой... - А я заметил, что и рыбки стали у меня умней, осторожнее - не всегда даются разбойнику.
   - Однако соловья баснями не кормят, - спохватился старик. - Рыб-то я накормил, а дорогих гостей морю с голоду... Вот что значит старость-то... Идемте же ко мне в палаты - добро пожаловать... А ты, Микитейка, мигом лети к деду и вели вырезать лучший соток медку из того улья, что сама барышня воспринимала от купели...
   - Это, дедушка, у которого матка ночью плакала? - спросила Ириша.
   - Да, сладкая моя.
   Микитейка полетел стрелой на пчельник, расположенный по ту сторону озера, а Новиков и его гости направились к усадьбе.
   4
   Усадьба Новикова стояла при въезде в село Авдотьи-но, несколько на отшибе и в стороне от проезжей дороги. Это был обыкновенный средней руки помещичий дом - деревянный, одноэтажный с высокою соснового, почерневшею от времени крышею и с широким крыльцом-баяко-ном, обращенным к северу. Некоторые окна дома были закрыты ставнями, большая половина обширного двора поросла травой, через которую были протоптаны дорожки к кухне, к скотному и птичьему двору, к конюшне и леднику, находившимся под одною крышею. Двор представлял некоторую запустелость, запущенность, а когда-то, во времена детства Новикова, в половине XVIII столетия, на этом дворе и в этом обветшалом теперь доме бойким ключом била жизнь среднепоместного дворянина. Барство сказывалось когда-то здесь и в псарне, и в псарях, и в доезжачих, и в сворах собак. Дворовые девки кружева плели, Акульки да Малашки иногда наряжаемы были Венерами да Психеями.
   А с тех пор как вырос молодой барин, Николвнька, да поступил в гвардию, а потом, скинув с себя гвардейский мундир, зарылся там где-то в Петербурге или в Москве в грудах книг да старых бумаг - опустела как-то барская усадьба Новиковых и двор ее травою зарос... А там еще хуже пошло: приехал сам барин и обратил усадьбу в какой-то монастырь... Бумаги да книги, бумаги да книги - только и было всего добра... За то до мужиков, до своих - у-у! как добер был барин Микалай Иваныч - пальцем никого не трогал... И жаль было мужичкам своего барина; все он смутный такой да невеселый, ни пиров у него, ни забав - все по-монастырскому.
   Когда Новиков и его спутники пришли на двор, ямщик уже давно отпряг лошадей, поставил их в конюшню, засыпал им корму, а сам, усевшись с кучером Новикова на крылечке людской, рассказывал ему о французе-фараопе, о том, как француз-фараон из воды вышел, из самова Черного моря, и замиренье дал...