Страница:
- А! трусишь?
- Она злится... она бросится...
- Нет, трусит... А, мудрец! а бабушку зачем соблазнил? Мы б и теперь в раю жили, если б не ты, да и Наполеона бы не было...
- Антихриста-то? Апалиона?
Когда змея, видя опасность, юркнула было в сторону от Дуровой, эта последняя, быстро нагнувшись, ловко прижала головку гада шомполом к земле, а другою рукою схватила его у самой головки и подняла на воздух. Змей, ущемленный пальцами девушки у самой головы, не мог укусить своей победительницы и отчаянно извивался всем своим длинным серым телом: то он обвивался несколькими браслетами вокруг кисти девушки, то разматывался, как кнут, во всю длину и извивался в воздухе.
Грекова так поразила эта смелость девушки, что он, хотя за несколько минут до этого сильно было заподозрил ее пол и даже совсем убеждался, что перед ним женщина, теперь снова поколебался в своей уверенности: ни на что подобное никогда не решится женщина... А эта... что это? Она поднесла змею к своей шее, и та ожерельем обвилась вокруг воротника девушки. Это уж черт знает что такое!
- Ох, матинко! ох, лышечко! у казака на шее гадюка! жива гадюка! закричали девчата, шедшие навстречу охотникам, и бросились врассыпную.
Дурова, освободив шею от живого, холодного ожерелья, быстро швырнула извивающегося гада наземь и прижала его ногой.
- Вот так мы и Наполеона раздавим, как я давлю этого библейского мудреца! - торжественно сказала странная девушка.
Греков онемел от изумления. "Это бес какой-то, - смущенно думалось ему. - Вот дьявол!"
4
Человечество живет порывами.
Хотя природа, как и история, не делают, говорят, скачков, а если последняя и допускает иногда, по-видимому, отступления от этого общего закона природы, в виде насильственных и массовых переворотов, как бы выступая из берегов, то снова потом входит в старое, есте
ственное русло, по которому и течет медленно фарватером поступательного движения вперед; однако само человечество, творец этой истории, живет порывами. Иначе оно и жить не может: без порывов и массовых увлечений оно оставалось бы стоячим болотом, в котором и поросли не растут, и рака не заводится, и живая рыба не плеснет мертвою водою.
Исторические скачки - это такие явления, для совершения коих еще не приспело время, не подготовлены умы, не выросли люди. Но и скачки эти - это историческая "проба пера и чернила": не дозрели люди, так поймут, что надо дозревать; не доросли старые умы - так дорастут молодые, благо старыми умами им солнце указано, свет зажжен - к свету-то и потянутся молодые поросли. Но уже самые скачки показывают, что явление назревает.
А порывы человечества - это его естественное творческое напряжение, без которого немыслима жизнь, немыслимо развитие. Только напряженное состояние факторов творчества - всякого творчества, и физического, и духовного, только потенциальность не только материи, но и духа плодотворны: потенциальность и напряжение мускулов в физическом труде, потенциальность и напряжение мысли и фантазии в художественном творчестве, потенциальность и напряжение материи в процессе органической жизни - вот чем создается мир и все в нем видимое и действующее. Потенциальность и напряжение гоняют светила небесные, эти неисчислимые миры, всю вселенную, по указанным им этою самою потенциею путям, словно лошадей на корде. Сравнение кавалерийское - правда; но что ж делать, когда без напряжения и лошадь разучилась бы ходить?
Вся история человечества представляет ряд более или минее напряженных порывов.
- Все это, мой друг, казацкие наезды - история-то ваша... Мир только нами, казаками, и держится...
- Едва ли, генерал... Вон посмотрите теперь на этого Наполеона...
- Да ты что мне все в глаза суешься с своим Наполеоном, словно оса!.. Я еще не чихнул, а ты уже здравствуешь...
- Да вот вы, генерал, все своих казаков возносите - снп-де всему свету голова. А вон Наполеон не казак, а какую вселенскую кашу заварил...
- Не казак!.. нет, братец, Наполеон-то и есть казак, только воровской. А ты послушай прежде, а там и спорь... Молод еще!
- Слушаю-с.
- То-то... Я говорю казак - не все казак, что с красным лампасом... Вот ты и не казачьего роду - немец какой-то, а все-таки казак.
- Что ж такое, по-вашему, казак?
- А вот что, брат: я тебе примером, притчей этак, из нашей же истории объясню... Читал ты о Прометее? Прометей был первый казак на земле.
- Это потому, что он небесный огонь скрал?
- А хоть бы и потому! Говорят, что казак - вор. Ну и Прометей вор. Да дело-то, братец ты мой, не в том, дело не в словах, а в сути. Вот видишь ли: греческие боги, вот как и мы, грешные, обленились, заспались, за-развратничались; Юпитер-то себе подагру да почечуй нажил, ну - и раскис совсем старик, а бабы его там разные, Юнонки да Венерки, за нос водят, совсем старик забыл о земле, о людях. Ну а коли боги обабились, так за ними люди и подавно: только и знают, что Афродите молятся, да Фаллоса чествуют одним словом, кабак на земле. Вот и проявись донской казак Прометейка. Ходит это он по Олимпу с трубочкой, посвистывает. Ночь. Все боги храпят вокруг костра. А костер-то горит небесным огнем - да и потухать начинает. Вот Прометейка подойди к костру да тихим манером и сгреб в свою носогрейку уголек небесного огонька да на своего меренка, да и марш на Дон, то бишь на Кавказ... С тех пор этот огонек и ходит по земле: у кого в душе есть этот огонек, тот не спит, - тот - казак, тот дело делает и мир завоевывает... Так ли я говорю? а?
- Да, пожалуй, что это правда, генерал.
- Еще бы не правда! Казак и всю-то вашу историю построил... Вот хоть бы другой казак - Магометка. Этот вон с своими халифами полмира скрал...
- И солоно от него пришлось, генерал.
- Солоно - что говорить! Да и куда ни глянешь - все казаки миром заправляют... А там Америку кто открыл? - Казак Колумб! это верно! Ну, после него и поднялись все в поход - открывать новые земли да завоевывать их: эти Кортецы да Пизары, эти Васьки Гамо-вы - все по-нашему, по-казацки! Как взбудоражутся люди, как гикнут "марш-марш!" - только тогда и сделают что-нибудь... Так и Наполеон: "Идите, - говорит, - французы, завоюем свет..." И пошли разбойники...
- Только, кажется, они наткнутся на коренных казаков.
- Наткнутся - это верно, только не при таких командирах, как у нас эта баба Беннигсен.
- Но ведь он болен, генерал.
- И я болен, брат, и мне проклятый почечуй покою не дает, с седла гонит, а я все-таки не поддаюсь.
Разговор этот ведут между собой два офицера - один лет за пятьдесят, другой, который называет старшего генералом, еще молодой человек. Лицо старшего представляет смесь доброты и какой-то детской ясности взгляда, хотя строго очерченные черты, резко проведенные линии там, где прежде всего складываются морщины, и какая-то черствость, так сказать, лицевых мускулов свидетельствуют о присутствии большого запаса воли и внутренней порывности. Это - Платов, знаменитый атаман Донского войска, казачий идол, полубог, полумиф. Казакам хорошо знакома эта детская ясность взгляда... "Хоть ты против него самого черта поставь, да сотню нушак, да целую армию выставь, и у нево хуть одна лядащая сотня казаков - и все ему, батюшке, нипочем: играет это нагаечкой своей, глядит на вражью силу несметную, как дите на игрушки, и улыбается: "Ничего, - говорит, - ребята, - чесанем их, поджарых - по крайности весело, есть кого бить..." Ну и бьет... - так отзываются о нем казаки. Он полулежит на небольшом возвышении под деревом на разостланной бурке и по временам следит за движением, происходящим перед его глазами в раскинувшемся по косогорью реки Алле казацком бивуаке. Один ус у него несколько обожжен порохом, платье в беспорядке, - видно, что спал эту ночь не раздеваясь, а может быть, и совсем не спал.
Лицо молодого собеседника его представляет собою тип совершенно иного рода. Это - олицетворение мягкости, какой-то кошачьей и внешней гладкости: сам неве-личе, кругленькое, как у кошечки, и такое же приятное, как у нее, личико, серые, светленькие, никогда, кажется, не блиставшие стыдом или раскаянием глазки, круглый, несколько вздернутый, детский носик, белокурые волосы - совсем немчик с ангельским взглядом, немчик, кушавший белые булочки с свежим маслом и оттого сам такой беленький, почтительный к папаше и мамаше, ласковый с сестрами, услужливый перед наставниками и начальством. На нем артиллерийский на меху шпенцир и меховой картуз. Говорит мягко, мелодично, вкрадчиво.
Кошечка эта - не менее знаменитый, чем Платов, партизан Фигнер. Если солдаты и не боготворят его, как казаки боготворят Платова, зато глубоко верят, что эти ясные глаза не моргнут, эта белая, мягкая, словнЪ кру-пичатая рука не дрогнет - перестрелять из пистолета разом до сотни беззащитных пленных, одного после другого. Солдаты глубоко уверились, что под этой крупичатой наружностью кроется дьявольская сила характера, отвага невиданная, хладнокровие в битвах непостижимое и неслыханная жестокость - и все это с внешней мягкостью, с улыбкой на розовых губах, с невинностью во взгляде!
Славный партизан 12-го года и товарищ Фигнера, поэт Денис Васильевич Давыдов так характеризовал впоследствии своего соратника в письме к Загоскину*, автору бессмертного романа "Юрий Милославский":
Когда Фигнер входил в чувства, - а чувства его состояли единственно в честолюбии, - тогда в нем открывалось что-то сатаническое, так, как в его средствах, употребляемых им для достижения определенной им цели, ибо сие сатаническое столько же оказывалось в его подлой унизительности пред людьми ему нужными, сколько в надменности его против тех, от коих он ничего не ожидал, и в варварствах его, когда, ставя рядом до 100 человек пленных, он своей рукой убивал их из пистолета одного после другого... Быв сам партизаном, я знаю, что можно находиться в обстоятельствах, не позволяющих забирать в плен; но тогда горестный сей подвиг совершается во время битвы, и не хладнокровно и после того уже опасного обстоятельства, которое миновалось, что делал Фигнер. Лицемерство его доходило до того, что, будучи безбожником во всем смысле слова, он, по занятии Москвы, другой книги не имел и не читал, кроме Библии. Что же касается до коварства его, то вот два случая: был взят в плен один французский офицер; Фигнер с ним обошелся ласково, потом вошел с ним в дружескую связь, и когда, через несколько дней, все из него выведал, тогда подошел к нему сзади, когда сей несчастный обедал с офицерами отряда, и убил его своею рукою из духового ружья своего. С другим пленным офицером он также вошел в дружескую связь и, выведав у него все, что нужно ему было, призвал в отряде его находившегося ахтырского гусарского полка поручика Шувалова и спросил его: "Знаете ли, что ваша обязанность исполнять волю начальника?" - "Знаю", - отвечал тот. - "Так подите сейчас и задавите веревкою сонного французского офицера или застрелите его". Шувалов отвечал, как благородный офицер, и Фигнер нарядил на этот подвиг ахтырского гусарского полка унтер-офицера Шианова, известного храбреца, но человека тупого ума, непросвещенного и уверенного, что истребление французов каким бы то способом ни было доставляет убийце царство небесное. Он исполнил приказание.
"Ко всем сим отвратительным порокам, - продолжает Давыдов, - Фигнер соединял быстрый, тонкий, проницательный и лукавый ум. Был мало сведущ в науках, даже относительных к военному делу, хотя служил в артиллерии. Но зато обладал духом непоколебимым в опасностях и, что всего важнее для военного человека, - отважностью и предприимчивостью беспредельными, средствами всегда готовыми, глазом точным, сметливостью сверхъестественною; личная храбрость его была замечательна, но не равнялась с сими качествами могу сказать - с сими добродетелями военными: в них он был единствен! Зато безнравственность, бессовестность, плутни самые низкие, варварство самое ужасное - превышали все сии качества военного человека".
Называя Фигнера "Улиссом" хитроумным и лукавым, а третьего славного партизана Сеславина благородным "Ахиллом", который был выше Фигнера "и как воин, и как человек", Давыдов так заключает характеристику коварного "Улисса": "Он мне говаривал во время перемирия, что намерение его, когда можно будет от успехов союзных армий пробраться через Швейцарию в Италию, явиться туда со своим итальянским легионом, взбунтовать Италию и объявить себя вице-королем Италии на место Евгения. Я уверен, что точно эта мысль бродила в голове, так как подобная бродила в головах Фернанда Кортеса, Пизарра и Ермака*; но одним удалось, а другим воспрепятствовала смерть и, может быть, воспрепятствовали бы и другие обстоятельства - вот разница. Все-таки я той мысли, что Фигнер вылит был в одной форме с сими знаменитыми искателями приключений: та же бесчувственность к горю ближнего, та же бессовестность, лицемерие, коварство, отважность, предприимчивость, уверенность в звезде своего счастия!"
Такова-то ласковая кошечка, сидящая рядом с Платовым под деревом. Поэтому понятно, что на слова Платова, что человечество живет порывами и что "мир управляется казаками", начиная от Моисея-атамана и Христа и кончая атаманом Наполеоном, кошечка, мечтавшая о короне, отвечала:
- Я думаю, генерал, что мир управляется казаками и партизанами.
- Во-во - верно... Ах, проклятый почечуй!.. Вот еще кто правит миром - почечуй...
В эту минуту что-то звякнуло, стукнуло - и перед Платовым очутился казак, словно он с неба сорвался: сам красный как рак, кивер на сторону, конь весь в мыле... Платов вопросительно глянул на него.
- Бакет, вашество, скрали, - отвечал тот.
- У кого?
- У ево, вашество.
- Кто?
- Атаманского полка хорунжий Греков с казаками, вашество.
- Ну?
- Он недалече, вашество... Наши ребята тотчас по грибы пошли.
Платов улыбнулся.
- По грибы?
- Точно так, вашество, - из полка Каменнова охотнички.
- А бекет что?
- Сначала все молчали, а как пытать стали через дуло - ко лбу приставили, так показали, что сам он недалече, а супротив нашего крыла ихних три корпуса: Ланов корпус, да Сультов, да Муратов*...
- Знаю... Я сам скоро буду... Ступай.
Казак повернулся и ускакал как бешеный... Вдали послышались выстрелы, и в то же время что-то словно упало тяжелое, так что воздух дрогнул...
- Проснулся - откашливается, - заметил Платов, прислушиваясь.
- Вероятно, думает возобновить вчерашнюю игру, - отвечал Фигнер, вставая с травы, на которой сидел около Платова.
- Да, вчера у него карты были не козырные... Однако нам пора к своим местам...
- Вы, генерал, везде на месте, - вкрадчиво сказал Фигнер.
- Ну, не совсем... Нам бы надо было гнать Наполеона, а не ему нас.
Платов свистнул, и из кустов выехал казак, держа в поводу лошадь атамана. Там же была и лошадь Фигнера.
И тот, и другой вскочили на седла и поехали по тому направлению, куда ускакал вестовой казак.
Битва, видимо, началась. То там, то сям учащенные ружеййые выстрелы, словно хлопушки, как-то глухо замирали в воздухе, между тем как более внушительные звуки, не частые и не гулкие, но какие-то тупые, точно разрывали этот воздух и колебали его. Белые клубы дыма, как огромные клочья взбитой ваты, взвивались то с правой, то с левой стороны неглубокой речки, извивавшейся в пологих берегах; иногда дымные клочья вылетали из-за кустарников или из-за опушки леса, а им отвечали такими же дымчатыми шарами из-за зеленых, густою щетиною проросших нив. Дымные круги все более и более сближаются, выстрелы становятся учащеннее, окрики орудий становятся все непрерывнее - и словно нервная дрожь пробегает в дымном воздухе - все дрожит и стонет. Птицы, нечаянно попавшие в это дымное пространство, испуганно мечутся и быстро отлетают в сторону...
Из-за дыма показываются двигающиеся колонны - и странный вид представляют они издали: это какие-то громадные чудовища, которые то взвиваются, то спрямляются, блестя щетиною трехгранных штыков или изры-гая клубы дыма с каким-то словно бы захлебывающимся лопотаньем... А пушечные окрики все энергичнее и энергичнее - бум! бумм! бумм!
В дело бросается конница. Французские драгуны сшибаются с русскими уланами. Эскадроны несутся стройно, ровно, словно на параде, пока в эти ранжированные по нитке ряды не ворвется смерть... Земля стонет- от конского топота...
С самым первым эскадроном конно-польского полка, в первой линии, рядом с седоусым, хмурым вахмистром несется что-то юное, стройное, бледнолицее совсем дитя, и так бешено мчится в объятия смерти, где свистящие пули и грохочущие ядра пушек... Это она - Дурова; в глазах не то благоговейный ужас, не то благоговейный восторг...
- Да провались ты отсель, щенок! - рычит на него седоусый вахмистр, видя, что она скачет не в своем эскадроне - не по праву: она еще не заслужила права на смерть; их эскадрон еще не снялся с места, а она, по незнанию, кинулась вперед - прежде отца в петлю!
- Да сгинь ты, молокосос! - снова огрызается вахтер.
- Да что тебе, дедушка? - удивленно спрашивает девушка, захлебываясь от скачки.
- Это не твой эскадрон...
А уж смерть тут - сшиблись! Послышались крики, стоны, удары, ругательства... "Ох... о!.. Боже!.. смерть моя!.. Смертушка, братцы!.."
Уже то там, то здесь бешеный конь несется- без седока, высоко закинув голову... Иной несет на седле мертвое тело, пока оно не свалилось на землю... Нет порядка, нет ранжиру - смерть командует...
А ружейное лопотанье так и захлебывается в переливчатом огне, перебегая с места на место, словно это что-то живое лопочет несвязно, нервно... А горластые пушки так и задыхаются, кажется, торопясь изрыгнуть больше и больше огней и смертей...
Отбившись от общей свалки, окруженный французскими драгунами, какой-то русский офицер отчаянно защищается. Но он один, а над ним сверкают до пяти-шести сабельных клинков... Он уже шатается на седле, готов упасть, сабельные удары скользят по нем, по его седлу, по лошади... Погибает, бедный!..
Это видит Дурова - и не выносит такого мучительного зрелища. Как безумная, с пикой наперевес, она несется на помощь погибающему, гикая по-казацки своим детским голосом, - и странно, непостижимо! старые драгуны Наполеона робеют этого детского гиканья и разлетаются в стороны.
- Кто вы? - спрашивает девушка, подскакивая к офицеру, который уже лежал на земле раненый.
- Панин, - отвечает тот.
А раненый конь его, освободившись от седока, бешено скачет за убегающими драгунами, в ряды неприятеля, словно хочет отмстить им за своего хозяина.
Девушка нагибается к офицеру и поддерживает его.
- Вы в состоянии сесть на лошадь? - спрашивает она, и у самой голос дрожит от волнения и счастья.
- Да мой конь убежал, - отвечает тот.
- Садитесь на моего.
- А вы сами?
- Я здоров, а вы ранены.
Раненый, взглянув в лицо своему спасителю, невольно восклицает:
- Да вы - ребенок! как вы попали в этот ад? Девушка, ничего не отвечая, помогает ему сесть на седло.
- По крайней мере скажите: кто вы? Я хочу знать имя своего спасителя, - настаивает раненый.
- Я - Дуров, конно-польского уланского полка... Спешите в обоз перевязать вашу рану... Алкид! будь умен, вези хорошенько, - обратилась она к коню и потрепала его шею. - До свиданья, господин Панин.
Панину казалось, что все это сон. Сном казалась и необыкновенной девушке первая битва, в которой она участвовала и - спасла человека. Она сама не понимала величия своего подвига - она только радовалась, что сделала доброе дело.
- А он еще щенком меня назвал, этот сердитый вахмистр... Но, Боже мой! наши, кажется, отступают... Я ничего не понимаю... Я только благоговею перед величием боя... О, мой папа! мой папа!
5
Да, это было отступление - и не первое... Русские уже не в первый раз отступают, привыкли - Наполеон научил их отступать. О! это хороший учитель, - он научил отступать всю Европу, весь мир - и русские отступают. Отступали после Ульма, отступали после Аустерлица, отступали после Прейсиш-Эйлау. Отступал Кутузов, отступал Багратион, отступали Каменский, Барклай-де-Толли, Буксгевден. Отступают и теперь Бен-нигсен, Платов, Фигнер.
И она, жалкая снежинка этой великой русской армии, тающей от взгляда корсиканца, - и она несется в общем вихре отступления. Стыдом пылают ее бледные щеки, глаза не глядели бы на это бегство - первое в ее жизни. А как они бегут - эти маститые, закаленные в боях! И им не стыдно!
"Что скажет папа, когда узнает о нашем отступлении? Бедный! А он так любил слушать, когда я декламировала ему оду Поспеловой на разбитие маршала Массены Суворовым:
Как буря облака - грядою Он гонит галлов пред собою...
"А теперь галлы гонят нас, потому что у нас нет больше Суворова. Как изменилось все со вчерашнего дня: какое хмурое небо, какая угрюмая зелень леса! А вчера такое голубое было небо, и еще голубее казалось оно из-за порохового дыма... А теперь мне видится и на зелени кровь, и в шуме леса мне слышатся стоны раненых, - не тех, что там стонали, в битве, стонали и умирали под копытами лошадей, а тех, что я видела в обозе, на перевязочном пункте... Это они стонут... Какое лицо у казака, что умирал от страшных ран и все стонал: "Не снимайте с меня гайтана - там земля родная, с Дону... Палага на прощанье на гайтан навязала и на шею привесила..." Какой ужасный бред!.. Бедная Палага - не жди вестей от своего друга... А Панин - как он жал мне руку, как благодарил: не на гайтане, говорит, "а в глубине сердца буду носить ваш образ и умру с ним"... Зато и Алкид же был рад, когда увидал меня в обозе, как собака терся своей головой о мое плечо.
"Ты что жалобно чирикаешь, бедненькая птичка? Боишься за свое гнездышко?.. Да, наши кони растопчут его, как топтали вчера людей... Странно! Вчера на перевязочном пункте, содрогаясь от стона раненых, я еще более содрогалась оттого, что слышала, как где-то неподалеку в кустах заливался глупый соловей, словно бы это был наш сад на Каме, где я играла с собаками, а не смертный пункт..."
Впереди какое-то препятствие - и ряды конницы, двигающейся большею частью гуськом, останавливаются. Это плотина на дороге, гать, да такая узкая, что может пропустить только по три всадника в ряд. Передние отряды переправляются, а задние выжидают. Солдаты перекидываются замечаниями.
- Да ты прежде накорми солдата, да тады и веди в дело.
- Знамо, голодному какая война?
- Это точно, какая храбрость у голодного?
- На голодное брюхо и нуля идет, а от сытого брюха отскакивает.
Смеются. Настоящие дети!
- А все провиянтские... пусто б им было!
- Знамо, провиянтские... Не француз нас бьет, а свой брат чиновник.
В стороне от дороги спешились гусары и кучкой уселись около чего-то, рассматривают что-то с большим вниманием. Дурова подъезжает к ним. В средине кружка сидит старый гусар и держит на коленях что-то такое, к чему и приковано внимание всего кружка. Это что-то - черненькая собачонка. Бок у нее перевязан окровавленной тряпкой. Суровые, загорелые лица гусар с нежной любовью и жалостью смотрят на раненое животное.
- Что это, братцы? - спрашивает девушка, тоже спешиваясь.
- Да вот Жучка наша эскадронная отходит.
- Ах, бедненькая! - ранена разве?
- Да, ранил вчера проклятый француз... Семь раз с нами в атаку ходила - целехонька была... Уж мы ее и отгоняли, так нет - вон дядю Пилипенка она на шаг от себя не отпускала, любит ево шибко, - ну, и зашибли ее, - говорил словоохотливый гусарик.
А дядя Пилипенко глаз не спускает с своего дорогого, раненого друга. Руки, загрубелые в битве, никогда не дрожавшие, когда тяжелым палашом мозжили и турецкие, и французские головы, или когда в Италии сплетали этим палашом кровавые лавры Суворову - эти руки теперь дрожат, бережно поддерживая умирающую Жучку. И углы губ дрожат у старого гусара, под седыми бровями блестят слезы на опущенных ресницах.
- А давно она в вашем полку? - спрашивает девушка, у которой при виде слез старого гусара тоже готовы брызнуть слезы.
- Давно уж - самого как есть с походу. Она нам всем как родная была... Дядя Пилипенко за пазухой ее у себя маленькую вынянчил... Уж и любила ж она его!.. Да и мы любили ее - так эскадронной крестницей и звали... Да и отплатила она нам - под Пуятуском наш полк спасла.
- Кто? она?
- Да, Жучка эта самая.
- Каким образом?
- Ночью раз французы совсем было в мешок нас убрали, так Жучка увидала их и сделала тревогу; ну, и спаслись да еще и их погладили маленько... Коли бы не грех, мы бы выпросили ей егорьевский крест - она заслужила его... Когда на дядю Пилипенка надели тады этого Ягорья, так он так и сказал: "Не я, - говорит, - это заслужил, а Жучка".
- А! здравствуйте, Дуров! - раздался вдруг голос за спиною девушки.
Она невольно вздрогнула. Она грустно думала о старом гусаре, который, может быть, в этой Жучке терял единственное дорогое существо привязанность, которая одна осталась ему в его небогатой теплыми воспоминаниями жизни.
Оглянувшись, Дурова увидела перед собою Грекова и тотчас же почему-то вспомнила, как они с ним когда-то охотились, когда входили с их полком в Землю Донского войска, как она видела тогда странный и тяжелый сов, как убила змею... Наполеона - и что-то вроде краски показалось на ее загорелых щеках, на которых и следа не осталось прежней девической белизны и нежности.
- Что вы тут делаете?
- Да вот бедная собачка умирает от ран - смотрю.
- Эскадронная Жучка, ваше благородие, - пояснил словоохотливый гусар. - Вчера семь раз с нами в атаку ходила, ваше благородие, - хорошая собака.
- Зачем же вы ее пускали?
- Никого не слушалась, ваше благородие... Да она и под Устерлицем в деле была, и под Пултуском, да Бог спас. А теперь - на вот.
- Она злится... она бросится...
- Нет, трусит... А, мудрец! а бабушку зачем соблазнил? Мы б и теперь в раю жили, если б не ты, да и Наполеона бы не было...
- Антихриста-то? Апалиона?
Когда змея, видя опасность, юркнула было в сторону от Дуровой, эта последняя, быстро нагнувшись, ловко прижала головку гада шомполом к земле, а другою рукою схватила его у самой головки и подняла на воздух. Змей, ущемленный пальцами девушки у самой головы, не мог укусить своей победительницы и отчаянно извивался всем своим длинным серым телом: то он обвивался несколькими браслетами вокруг кисти девушки, то разматывался, как кнут, во всю длину и извивался в воздухе.
Грекова так поразила эта смелость девушки, что он, хотя за несколько минут до этого сильно было заподозрил ее пол и даже совсем убеждался, что перед ним женщина, теперь снова поколебался в своей уверенности: ни на что подобное никогда не решится женщина... А эта... что это? Она поднесла змею к своей шее, и та ожерельем обвилась вокруг воротника девушки. Это уж черт знает что такое!
- Ох, матинко! ох, лышечко! у казака на шее гадюка! жива гадюка! закричали девчата, шедшие навстречу охотникам, и бросились врассыпную.
Дурова, освободив шею от живого, холодного ожерелья, быстро швырнула извивающегося гада наземь и прижала его ногой.
- Вот так мы и Наполеона раздавим, как я давлю этого библейского мудреца! - торжественно сказала странная девушка.
Греков онемел от изумления. "Это бес какой-то, - смущенно думалось ему. - Вот дьявол!"
4
Человечество живет порывами.
Хотя природа, как и история, не делают, говорят, скачков, а если последняя и допускает иногда, по-видимому, отступления от этого общего закона природы, в виде насильственных и массовых переворотов, как бы выступая из берегов, то снова потом входит в старое, есте
ственное русло, по которому и течет медленно фарватером поступательного движения вперед; однако само человечество, творец этой истории, живет порывами. Иначе оно и жить не может: без порывов и массовых увлечений оно оставалось бы стоячим болотом, в котором и поросли не растут, и рака не заводится, и живая рыба не плеснет мертвою водою.
Исторические скачки - это такие явления, для совершения коих еще не приспело время, не подготовлены умы, не выросли люди. Но и скачки эти - это историческая "проба пера и чернила": не дозрели люди, так поймут, что надо дозревать; не доросли старые умы - так дорастут молодые, благо старыми умами им солнце указано, свет зажжен - к свету-то и потянутся молодые поросли. Но уже самые скачки показывают, что явление назревает.
А порывы человечества - это его естественное творческое напряжение, без которого немыслима жизнь, немыслимо развитие. Только напряженное состояние факторов творчества - всякого творчества, и физического, и духовного, только потенциальность не только материи, но и духа плодотворны: потенциальность и напряжение мускулов в физическом труде, потенциальность и напряжение мысли и фантазии в художественном творчестве, потенциальность и напряжение материи в процессе органической жизни - вот чем создается мир и все в нем видимое и действующее. Потенциальность и напряжение гоняют светила небесные, эти неисчислимые миры, всю вселенную, по указанным им этою самою потенциею путям, словно лошадей на корде. Сравнение кавалерийское - правда; но что ж делать, когда без напряжения и лошадь разучилась бы ходить?
Вся история человечества представляет ряд более или минее напряженных порывов.
- Все это, мой друг, казацкие наезды - история-то ваша... Мир только нами, казаками, и держится...
- Едва ли, генерал... Вон посмотрите теперь на этого Наполеона...
- Да ты что мне все в глаза суешься с своим Наполеоном, словно оса!.. Я еще не чихнул, а ты уже здравствуешь...
- Да вот вы, генерал, все своих казаков возносите - снп-де всему свету голова. А вон Наполеон не казак, а какую вселенскую кашу заварил...
- Не казак!.. нет, братец, Наполеон-то и есть казак, только воровской. А ты послушай прежде, а там и спорь... Молод еще!
- Слушаю-с.
- То-то... Я говорю казак - не все казак, что с красным лампасом... Вот ты и не казачьего роду - немец какой-то, а все-таки казак.
- Что ж такое, по-вашему, казак?
- А вот что, брат: я тебе примером, притчей этак, из нашей же истории объясню... Читал ты о Прометее? Прометей был первый казак на земле.
- Это потому, что он небесный огонь скрал?
- А хоть бы и потому! Говорят, что казак - вор. Ну и Прометей вор. Да дело-то, братец ты мой, не в том, дело не в словах, а в сути. Вот видишь ли: греческие боги, вот как и мы, грешные, обленились, заспались, за-развратничались; Юпитер-то себе подагру да почечуй нажил, ну - и раскис совсем старик, а бабы его там разные, Юнонки да Венерки, за нос водят, совсем старик забыл о земле, о людях. Ну а коли боги обабились, так за ними люди и подавно: только и знают, что Афродите молятся, да Фаллоса чествуют одним словом, кабак на земле. Вот и проявись донской казак Прометейка. Ходит это он по Олимпу с трубочкой, посвистывает. Ночь. Все боги храпят вокруг костра. А костер-то горит небесным огнем - да и потухать начинает. Вот Прометейка подойди к костру да тихим манером и сгреб в свою носогрейку уголек небесного огонька да на своего меренка, да и марш на Дон, то бишь на Кавказ... С тех пор этот огонек и ходит по земле: у кого в душе есть этот огонек, тот не спит, - тот - казак, тот дело делает и мир завоевывает... Так ли я говорю? а?
- Да, пожалуй, что это правда, генерал.
- Еще бы не правда! Казак и всю-то вашу историю построил... Вот хоть бы другой казак - Магометка. Этот вон с своими халифами полмира скрал...
- И солоно от него пришлось, генерал.
- Солоно - что говорить! Да и куда ни глянешь - все казаки миром заправляют... А там Америку кто открыл? - Казак Колумб! это верно! Ну, после него и поднялись все в поход - открывать новые земли да завоевывать их: эти Кортецы да Пизары, эти Васьки Гамо-вы - все по-нашему, по-казацки! Как взбудоражутся люди, как гикнут "марш-марш!" - только тогда и сделают что-нибудь... Так и Наполеон: "Идите, - говорит, - французы, завоюем свет..." И пошли разбойники...
- Только, кажется, они наткнутся на коренных казаков.
- Наткнутся - это верно, только не при таких командирах, как у нас эта баба Беннигсен.
- Но ведь он болен, генерал.
- И я болен, брат, и мне проклятый почечуй покою не дает, с седла гонит, а я все-таки не поддаюсь.
Разговор этот ведут между собой два офицера - один лет за пятьдесят, другой, который называет старшего генералом, еще молодой человек. Лицо старшего представляет смесь доброты и какой-то детской ясности взгляда, хотя строго очерченные черты, резко проведенные линии там, где прежде всего складываются морщины, и какая-то черствость, так сказать, лицевых мускулов свидетельствуют о присутствии большого запаса воли и внутренней порывности. Это - Платов, знаменитый атаман Донского войска, казачий идол, полубог, полумиф. Казакам хорошо знакома эта детская ясность взгляда... "Хоть ты против него самого черта поставь, да сотню нушак, да целую армию выставь, и у нево хуть одна лядащая сотня казаков - и все ему, батюшке, нипочем: играет это нагаечкой своей, глядит на вражью силу несметную, как дите на игрушки, и улыбается: "Ничего, - говорит, - ребята, - чесанем их, поджарых - по крайности весело, есть кого бить..." Ну и бьет... - так отзываются о нем казаки. Он полулежит на небольшом возвышении под деревом на разостланной бурке и по временам следит за движением, происходящим перед его глазами в раскинувшемся по косогорью реки Алле казацком бивуаке. Один ус у него несколько обожжен порохом, платье в беспорядке, - видно, что спал эту ночь не раздеваясь, а может быть, и совсем не спал.
Лицо молодого собеседника его представляет собою тип совершенно иного рода. Это - олицетворение мягкости, какой-то кошачьей и внешней гладкости: сам неве-личе, кругленькое, как у кошечки, и такое же приятное, как у нее, личико, серые, светленькие, никогда, кажется, не блиставшие стыдом или раскаянием глазки, круглый, несколько вздернутый, детский носик, белокурые волосы - совсем немчик с ангельским взглядом, немчик, кушавший белые булочки с свежим маслом и оттого сам такой беленький, почтительный к папаше и мамаше, ласковый с сестрами, услужливый перед наставниками и начальством. На нем артиллерийский на меху шпенцир и меховой картуз. Говорит мягко, мелодично, вкрадчиво.
Кошечка эта - не менее знаменитый, чем Платов, партизан Фигнер. Если солдаты и не боготворят его, как казаки боготворят Платова, зато глубоко верят, что эти ясные глаза не моргнут, эта белая, мягкая, словнЪ кру-пичатая рука не дрогнет - перестрелять из пистолета разом до сотни беззащитных пленных, одного после другого. Солдаты глубоко уверились, что под этой крупичатой наружностью кроется дьявольская сила характера, отвага невиданная, хладнокровие в битвах непостижимое и неслыханная жестокость - и все это с внешней мягкостью, с улыбкой на розовых губах, с невинностью во взгляде!
Славный партизан 12-го года и товарищ Фигнера, поэт Денис Васильевич Давыдов так характеризовал впоследствии своего соратника в письме к Загоскину*, автору бессмертного романа "Юрий Милославский":
Когда Фигнер входил в чувства, - а чувства его состояли единственно в честолюбии, - тогда в нем открывалось что-то сатаническое, так, как в его средствах, употребляемых им для достижения определенной им цели, ибо сие сатаническое столько же оказывалось в его подлой унизительности пред людьми ему нужными, сколько в надменности его против тех, от коих он ничего не ожидал, и в варварствах его, когда, ставя рядом до 100 человек пленных, он своей рукой убивал их из пистолета одного после другого... Быв сам партизаном, я знаю, что можно находиться в обстоятельствах, не позволяющих забирать в плен; но тогда горестный сей подвиг совершается во время битвы, и не хладнокровно и после того уже опасного обстоятельства, которое миновалось, что делал Фигнер. Лицемерство его доходило до того, что, будучи безбожником во всем смысле слова, он, по занятии Москвы, другой книги не имел и не читал, кроме Библии. Что же касается до коварства его, то вот два случая: был взят в плен один французский офицер; Фигнер с ним обошелся ласково, потом вошел с ним в дружескую связь, и когда, через несколько дней, все из него выведал, тогда подошел к нему сзади, когда сей несчастный обедал с офицерами отряда, и убил его своею рукою из духового ружья своего. С другим пленным офицером он также вошел в дружескую связь и, выведав у него все, что нужно ему было, призвал в отряде его находившегося ахтырского гусарского полка поручика Шувалова и спросил его: "Знаете ли, что ваша обязанность исполнять волю начальника?" - "Знаю", - отвечал тот. - "Так подите сейчас и задавите веревкою сонного французского офицера или застрелите его". Шувалов отвечал, как благородный офицер, и Фигнер нарядил на этот подвиг ахтырского гусарского полка унтер-офицера Шианова, известного храбреца, но человека тупого ума, непросвещенного и уверенного, что истребление французов каким бы то способом ни было доставляет убийце царство небесное. Он исполнил приказание.
"Ко всем сим отвратительным порокам, - продолжает Давыдов, - Фигнер соединял быстрый, тонкий, проницательный и лукавый ум. Был мало сведущ в науках, даже относительных к военному делу, хотя служил в артиллерии. Но зато обладал духом непоколебимым в опасностях и, что всего важнее для военного человека, - отважностью и предприимчивостью беспредельными, средствами всегда готовыми, глазом точным, сметливостью сверхъестественною; личная храбрость его была замечательна, но не равнялась с сими качествами могу сказать - с сими добродетелями военными: в них он был единствен! Зато безнравственность, бессовестность, плутни самые низкие, варварство самое ужасное - превышали все сии качества военного человека".
Называя Фигнера "Улиссом" хитроумным и лукавым, а третьего славного партизана Сеславина благородным "Ахиллом", который был выше Фигнера "и как воин, и как человек", Давыдов так заключает характеристику коварного "Улисса": "Он мне говаривал во время перемирия, что намерение его, когда можно будет от успехов союзных армий пробраться через Швейцарию в Италию, явиться туда со своим итальянским легионом, взбунтовать Италию и объявить себя вице-королем Италии на место Евгения. Я уверен, что точно эта мысль бродила в голове, так как подобная бродила в головах Фернанда Кортеса, Пизарра и Ермака*; но одним удалось, а другим воспрепятствовала смерть и, может быть, воспрепятствовали бы и другие обстоятельства - вот разница. Все-таки я той мысли, что Фигнер вылит был в одной форме с сими знаменитыми искателями приключений: та же бесчувственность к горю ближнего, та же бессовестность, лицемерие, коварство, отважность, предприимчивость, уверенность в звезде своего счастия!"
Такова-то ласковая кошечка, сидящая рядом с Платовым под деревом. Поэтому понятно, что на слова Платова, что человечество живет порывами и что "мир управляется казаками", начиная от Моисея-атамана и Христа и кончая атаманом Наполеоном, кошечка, мечтавшая о короне, отвечала:
- Я думаю, генерал, что мир управляется казаками и партизанами.
- Во-во - верно... Ах, проклятый почечуй!.. Вот еще кто правит миром - почечуй...
В эту минуту что-то звякнуло, стукнуло - и перед Платовым очутился казак, словно он с неба сорвался: сам красный как рак, кивер на сторону, конь весь в мыле... Платов вопросительно глянул на него.
- Бакет, вашество, скрали, - отвечал тот.
- У кого?
- У ево, вашество.
- Кто?
- Атаманского полка хорунжий Греков с казаками, вашество.
- Ну?
- Он недалече, вашество... Наши ребята тотчас по грибы пошли.
Платов улыбнулся.
- По грибы?
- Точно так, вашество, - из полка Каменнова охотнички.
- А бекет что?
- Сначала все молчали, а как пытать стали через дуло - ко лбу приставили, так показали, что сам он недалече, а супротив нашего крыла ихних три корпуса: Ланов корпус, да Сультов, да Муратов*...
- Знаю... Я сам скоро буду... Ступай.
Казак повернулся и ускакал как бешеный... Вдали послышались выстрелы, и в то же время что-то словно упало тяжелое, так что воздух дрогнул...
- Проснулся - откашливается, - заметил Платов, прислушиваясь.
- Вероятно, думает возобновить вчерашнюю игру, - отвечал Фигнер, вставая с травы, на которой сидел около Платова.
- Да, вчера у него карты были не козырные... Однако нам пора к своим местам...
- Вы, генерал, везде на месте, - вкрадчиво сказал Фигнер.
- Ну, не совсем... Нам бы надо было гнать Наполеона, а не ему нас.
Платов свистнул, и из кустов выехал казак, держа в поводу лошадь атамана. Там же была и лошадь Фигнера.
И тот, и другой вскочили на седла и поехали по тому направлению, куда ускакал вестовой казак.
Битва, видимо, началась. То там, то сям учащенные ружеййые выстрелы, словно хлопушки, как-то глухо замирали в воздухе, между тем как более внушительные звуки, не частые и не гулкие, но какие-то тупые, точно разрывали этот воздух и колебали его. Белые клубы дыма, как огромные клочья взбитой ваты, взвивались то с правой, то с левой стороны неглубокой речки, извивавшейся в пологих берегах; иногда дымные клочья вылетали из-за кустарников или из-за опушки леса, а им отвечали такими же дымчатыми шарами из-за зеленых, густою щетиною проросших нив. Дымные круги все более и более сближаются, выстрелы становятся учащеннее, окрики орудий становятся все непрерывнее - и словно нервная дрожь пробегает в дымном воздухе - все дрожит и стонет. Птицы, нечаянно попавшие в это дымное пространство, испуганно мечутся и быстро отлетают в сторону...
Из-за дыма показываются двигающиеся колонны - и странный вид представляют они издали: это какие-то громадные чудовища, которые то взвиваются, то спрямляются, блестя щетиною трехгранных штыков или изры-гая клубы дыма с каким-то словно бы захлебывающимся лопотаньем... А пушечные окрики все энергичнее и энергичнее - бум! бумм! бумм!
В дело бросается конница. Французские драгуны сшибаются с русскими уланами. Эскадроны несутся стройно, ровно, словно на параде, пока в эти ранжированные по нитке ряды не ворвется смерть... Земля стонет- от конского топота...
С самым первым эскадроном конно-польского полка, в первой линии, рядом с седоусым, хмурым вахмистром несется что-то юное, стройное, бледнолицее совсем дитя, и так бешено мчится в объятия смерти, где свистящие пули и грохочущие ядра пушек... Это она - Дурова; в глазах не то благоговейный ужас, не то благоговейный восторг...
- Да провались ты отсель, щенок! - рычит на него седоусый вахмистр, видя, что она скачет не в своем эскадроне - не по праву: она еще не заслужила права на смерть; их эскадрон еще не снялся с места, а она, по незнанию, кинулась вперед - прежде отца в петлю!
- Да сгинь ты, молокосос! - снова огрызается вахтер.
- Да что тебе, дедушка? - удивленно спрашивает девушка, захлебываясь от скачки.
- Это не твой эскадрон...
А уж смерть тут - сшиблись! Послышались крики, стоны, удары, ругательства... "Ох... о!.. Боже!.. смерть моя!.. Смертушка, братцы!.."
Уже то там, то здесь бешеный конь несется- без седока, высоко закинув голову... Иной несет на седле мертвое тело, пока оно не свалилось на землю... Нет порядка, нет ранжиру - смерть командует...
А ружейное лопотанье так и захлебывается в переливчатом огне, перебегая с места на место, словно это что-то живое лопочет несвязно, нервно... А горластые пушки так и задыхаются, кажется, торопясь изрыгнуть больше и больше огней и смертей...
Отбившись от общей свалки, окруженный французскими драгунами, какой-то русский офицер отчаянно защищается. Но он один, а над ним сверкают до пяти-шести сабельных клинков... Он уже шатается на седле, готов упасть, сабельные удары скользят по нем, по его седлу, по лошади... Погибает, бедный!..
Это видит Дурова - и не выносит такого мучительного зрелища. Как безумная, с пикой наперевес, она несется на помощь погибающему, гикая по-казацки своим детским голосом, - и странно, непостижимо! старые драгуны Наполеона робеют этого детского гиканья и разлетаются в стороны.
- Кто вы? - спрашивает девушка, подскакивая к офицеру, который уже лежал на земле раненый.
- Панин, - отвечает тот.
А раненый конь его, освободившись от седока, бешено скачет за убегающими драгунами, в ряды неприятеля, словно хочет отмстить им за своего хозяина.
Девушка нагибается к офицеру и поддерживает его.
- Вы в состоянии сесть на лошадь? - спрашивает она, и у самой голос дрожит от волнения и счастья.
- Да мой конь убежал, - отвечает тот.
- Садитесь на моего.
- А вы сами?
- Я здоров, а вы ранены.
Раненый, взглянув в лицо своему спасителю, невольно восклицает:
- Да вы - ребенок! как вы попали в этот ад? Девушка, ничего не отвечая, помогает ему сесть на седло.
- По крайней мере скажите: кто вы? Я хочу знать имя своего спасителя, - настаивает раненый.
- Я - Дуров, конно-польского уланского полка... Спешите в обоз перевязать вашу рану... Алкид! будь умен, вези хорошенько, - обратилась она к коню и потрепала его шею. - До свиданья, господин Панин.
Панину казалось, что все это сон. Сном казалась и необыкновенной девушке первая битва, в которой она участвовала и - спасла человека. Она сама не понимала величия своего подвига - она только радовалась, что сделала доброе дело.
- А он еще щенком меня назвал, этот сердитый вахмистр... Но, Боже мой! наши, кажется, отступают... Я ничего не понимаю... Я только благоговею перед величием боя... О, мой папа! мой папа!
5
Да, это было отступление - и не первое... Русские уже не в первый раз отступают, привыкли - Наполеон научил их отступать. О! это хороший учитель, - он научил отступать всю Европу, весь мир - и русские отступают. Отступали после Ульма, отступали после Аустерлица, отступали после Прейсиш-Эйлау. Отступал Кутузов, отступал Багратион, отступали Каменский, Барклай-де-Толли, Буксгевден. Отступают и теперь Бен-нигсен, Платов, Фигнер.
И она, жалкая снежинка этой великой русской армии, тающей от взгляда корсиканца, - и она несется в общем вихре отступления. Стыдом пылают ее бледные щеки, глаза не глядели бы на это бегство - первое в ее жизни. А как они бегут - эти маститые, закаленные в боях! И им не стыдно!
"Что скажет папа, когда узнает о нашем отступлении? Бедный! А он так любил слушать, когда я декламировала ему оду Поспеловой на разбитие маршала Массены Суворовым:
Как буря облака - грядою Он гонит галлов пред собою...
"А теперь галлы гонят нас, потому что у нас нет больше Суворова. Как изменилось все со вчерашнего дня: какое хмурое небо, какая угрюмая зелень леса! А вчера такое голубое было небо, и еще голубее казалось оно из-за порохового дыма... А теперь мне видится и на зелени кровь, и в шуме леса мне слышатся стоны раненых, - не тех, что там стонали, в битве, стонали и умирали под копытами лошадей, а тех, что я видела в обозе, на перевязочном пункте... Это они стонут... Какое лицо у казака, что умирал от страшных ран и все стонал: "Не снимайте с меня гайтана - там земля родная, с Дону... Палага на прощанье на гайтан навязала и на шею привесила..." Какой ужасный бред!.. Бедная Палага - не жди вестей от своего друга... А Панин - как он жал мне руку, как благодарил: не на гайтане, говорит, "а в глубине сердца буду носить ваш образ и умру с ним"... Зато и Алкид же был рад, когда увидал меня в обозе, как собака терся своей головой о мое плечо.
"Ты что жалобно чирикаешь, бедненькая птичка? Боишься за свое гнездышко?.. Да, наши кони растопчут его, как топтали вчера людей... Странно! Вчера на перевязочном пункте, содрогаясь от стона раненых, я еще более содрогалась оттого, что слышала, как где-то неподалеку в кустах заливался глупый соловей, словно бы это был наш сад на Каме, где я играла с собаками, а не смертный пункт..."
Впереди какое-то препятствие - и ряды конницы, двигающейся большею частью гуськом, останавливаются. Это плотина на дороге, гать, да такая узкая, что может пропустить только по три всадника в ряд. Передние отряды переправляются, а задние выжидают. Солдаты перекидываются замечаниями.
- Да ты прежде накорми солдата, да тады и веди в дело.
- Знамо, голодному какая война?
- Это точно, какая храбрость у голодного?
- На голодное брюхо и нуля идет, а от сытого брюха отскакивает.
Смеются. Настоящие дети!
- А все провиянтские... пусто б им было!
- Знамо, провиянтские... Не француз нас бьет, а свой брат чиновник.
В стороне от дороги спешились гусары и кучкой уселись около чего-то, рассматривают что-то с большим вниманием. Дурова подъезжает к ним. В средине кружка сидит старый гусар и держит на коленях что-то такое, к чему и приковано внимание всего кружка. Это что-то - черненькая собачонка. Бок у нее перевязан окровавленной тряпкой. Суровые, загорелые лица гусар с нежной любовью и жалостью смотрят на раненое животное.
- Что это, братцы? - спрашивает девушка, тоже спешиваясь.
- Да вот Жучка наша эскадронная отходит.
- Ах, бедненькая! - ранена разве?
- Да, ранил вчера проклятый француз... Семь раз с нами в атаку ходила - целехонька была... Уж мы ее и отгоняли, так нет - вон дядю Пилипенка она на шаг от себя не отпускала, любит ево шибко, - ну, и зашибли ее, - говорил словоохотливый гусарик.
А дядя Пилипенко глаз не спускает с своего дорогого, раненого друга. Руки, загрубелые в битве, никогда не дрожавшие, когда тяжелым палашом мозжили и турецкие, и французские головы, или когда в Италии сплетали этим палашом кровавые лавры Суворову - эти руки теперь дрожат, бережно поддерживая умирающую Жучку. И углы губ дрожат у старого гусара, под седыми бровями блестят слезы на опущенных ресницах.
- А давно она в вашем полку? - спрашивает девушка, у которой при виде слез старого гусара тоже готовы брызнуть слезы.
- Давно уж - самого как есть с походу. Она нам всем как родная была... Дядя Пилипенко за пазухой ее у себя маленькую вынянчил... Уж и любила ж она его!.. Да и мы любили ее - так эскадронной крестницей и звали... Да и отплатила она нам - под Пуятуском наш полк спасла.
- Кто? она?
- Да, Жучка эта самая.
- Каким образом?
- Ночью раз французы совсем было в мешок нас убрали, так Жучка увидала их и сделала тревогу; ну, и спаслись да еще и их погладили маленько... Коли бы не грех, мы бы выпросили ей егорьевский крест - она заслужила его... Когда на дядю Пилипенка надели тады этого Ягорья, так он так и сказал: "Не я, - говорит, - это заслужил, а Жучка".
- А! здравствуйте, Дуров! - раздался вдруг голос за спиною девушки.
Она невольно вздрогнула. Она грустно думала о старом гусаре, который, может быть, в этой Жучке терял единственное дорогое существо привязанность, которая одна осталась ему в его небогатой теплыми воспоминаниями жизни.
Оглянувшись, Дурова увидела перед собою Грекова и тотчас же почему-то вспомнила, как они с ним когда-то охотились, когда входили с их полком в Землю Донского войска, как она видела тогда странный и тяжелый сов, как убила змею... Наполеона - и что-то вроде краски показалось на ее загорелых щеках, на которых и следа не осталось прежней девической белизны и нежности.
- Что вы тут делаете?
- Да вот бедная собачка умирает от ран - смотрю.
- Эскадронная Жучка, ваше благородие, - пояснил словоохотливый гусар. - Вчера семь раз с нами в атаку ходила, ваше благородие, - хорошая собака.
- Зачем же вы ее пускали?
- Никого не слушалась, ваше благородие... Да она и под Устерлицем в деле была, и под Пултуском, да Бог спас. А теперь - на вот.