Страница:
- Ах, как смешно! "У Лизы Сперанской - облик семинарской..."
Все эти дети аристократов слыхали часто от своих родителей, что Сперанский всем им перешел дорогу, у всех отбил царя, и потому привыкли к эпитетам насчет Сперанского - "семинарист", "попович", "звонарь", "кутейник", "выскочка", "сорвался с колокольни" и т. п.
Лиза не могла вынести насмешки и заплакала, хотя старалась скрыть и слезы, и смущение. Зато Сонюшка, вспыхнув вся, подбежала к озорнику Пушкину и дрожащим от волнения голосом сказала:
- Вы гадкий мальчишка... Я не знаю, как с вами играют благородные мальчики... Вы негр, сын раба, у вас рабская кровь... фуй!
Девочка вся раскраснелась от негодования. Пушкин, как ни был дерзок и находчив, не нашелся сразу, что отвечать, особенно когда другие девочки начали шептаться между собою, но так, что Пушкину слышно было: "Негр... негр... рабская кровь..."
- Все же я не сын звонаря, - защищался он. - Я не с колокольни...
- Хуже, - заметил ему обиженный им Грибоедов: - ты из зверинца... твой дедушка съел твою бабушку...
- Молчи, Грибоед!
- Молчи, людоед!
- Саша Вельтман приехал! - кричит маленькая княжна Щербатова. - Он у нас будет водовозом...
- А вон и Вася Каратыгин идет с своей мамой, - лепечут другие дети...
Пушкин, Грибоедов, Кюхельбекер, Вельтман*, Каратыгин* - все эта дети, играющие в -Наполеона, ловящие бабочек на Елагином острову, дети, которых имена впоследствии прогремят по всей России... А теперь они играют, заводят детские ссоры, декламируют "стрекочуща кузнеца" и "ядовита червеца...". Но и до их детского слуха часто доносится имя Наполеона, оно в воздухе носится, им насыщена атмосфера...
Лиза, огорченная выходкой дерзкого арапчонка, отделяется от группы играющих детей и подходит к большим.
На скамейке, к которой она подошла, сидят двое мужчин: ветхий старик с седыми волосами и отвисшей нижней губой, и молодой, тридцати пятн-четырех лет, человек с добрым, худым лицом и короткими задумчивыми глазами. Некогда массивное тело старика казалось ныне осунувшимся, дряблым, как и все лицо его, изборожденное морщинами, представляло развалины чего-то сильного, энергического. Огонь глаз потух и только по временам вспыхивал из-за слезящихся старческою слезою век. Седые пряди как-то безжизненно, словно волосы с мертвой головы, падали на шею с затылка и на виски. Губы старика двигались, словно беззубый рот его постоянно жевал.
Эта развалина - бессмертный "певец Фелицы", сварливый и завистливый старик Державин, министр юстиции императора Александра I. И он выполз на пуэнт погреться на холодном петербургском солнце, посмотреть на его закат в море, закат, которого, кажется, никто из смертных не видывал с этого знаменитого пуэнта. Старик не замечал, что и его солнце давно, очень давно закатилось, хотя и в полдень его жизни оно ые особенно было жарко.
Сосед его, кроткий и задумчивый, был Сперанский. Этого солнце только поднималось к зениту, и что это было за яркое солнце! Сколько света, хотя без особого тепла, бросало оно вокруг себя, как ярко горело оно на всю Россию, хотя скользило только по верхам, не проникая в мрачные, кромешные трущобы темного царства!..
Усталым смотрит это кроткое, задумчивое лицо. Заработалась эта умная, рабочая голова, не в меру много и о многом думающая. Устали эти молодые плечи, навалпв-шие на себя слишком великую тяжесть. Рука устала, устала держать перо, водить им по бумаге. И глаза устали, им бы теперь отдохнуть на зелени, на играх детей, на гладкой поверхности взморья, на закате солнца, которого, кажется, никогда не будет. А этот старик так надоедливо шамкает...
- Я хочу, ваше превосходительство, так это выразить - повозвышеннее.
Унизя Рима и Германьи Так дух, что, ими въявь и втай Господствуя, несыты длани Простер и на полночный край. И зрел ли он себе препону, : Коль мог бы веру колебнуть,
Любовь к отечеству и к трону? Но он ударил в русску грудь...
С видимой скукой Сперанский слушал эти спотыкающиеся вирши выдохшегося от времени, полинявшего от старости и окончательно терявшего поэтическое чутье ветхого пииты; грустное чувство возбуждала в нем эта человеческая развалина, перед которой все. еще издали благоговела Россия, развалина, не сознающая, что в душе ее и в сердце завелась уже паутина смерти, что творчество ее высохло, как ключ в пустыне; грустно ему было заглядывать и в свое будущее - и там паутина смерти, забвение, мрак... Но при слове "веру колебнуть" улыбка сожаления невольно скользнула по его лицу, пробежав огоньком по опущенным глазам. Однако он не сделал возражения - бесполезно! поздно перед могилой!..
А старик продолжал шамкать, силясь, хотя напрасно, овладеть своими непокорными- губами и коснеющим языком, который по старой привычке искал зубов во рту, обо что бы опереться, и не находил.
- Я нарочито напираю, ваше превосходительство, на "русску грудь":
О, русска грудь неколебима!
Твердейшая горы стена,
Скорей ты ляжешь трупом зрима,
Чем будешь кем побеждена.
Не раз в огнях, в громах, средь бою,
В крови тонувши ты своей,
Примеры подала собою,
Что россов в свете нет храбрей.
И опять по глазам Сперанского скользнула улыбка сожаления, а надо слушать... эти кочки вместо стихов, - старик ведь так самолюбив... да и недолго, вероятно, придется слушать это предмогильное шамканье... Скучно на свете!
- Как вы находите сие, ваше превосходительство? - спросил старик, закашлявшись и стараясь передохнуть.
- Превосходно, превосходно, как все, что выходит из-под пера вашего высокопревосходительства.
В это время подошла Лиза и застенчиво остановилась около отца.
- Это дочка ваша? - спросил Державин, ласково глядя на девочку.
- Дочка... единственное сокровище, которое осталось у меня на земле, - тихо сказал Сперанский и положил руку на плечо девочки.
- А Россия, ваше превосходительство? Она дорога вам...
- Да, но она не моя... а это - мое...
- Прелестное дитя, прелестное... Вся в папашу, и умом, верно, в папашеньку будет.
- О, она у меня умница, умнее папаши... Больше меня языков иностранных знает. Да ты что не играешь с детьми? а? соскучилась?
- Соскучилась, папа.
- А где же твоя Сонюшка-козочка?
- А там, играет.
- А мама где? - "Мамой" Сперанский называл г-жу Вейкард.
- Мама вон на той скамейке, с дядей Магницким разговаривает. Вон, где Крылов стоит да Жуковский с Гречем.
- Девочка-то всех знает... экая милая крошка, - заметил Державин.
- А вас она почти всего наизусть знает, - выронил Сперанский.
Старик как-то по-детски, но невесело улыбнулся и опустил голову.
- Да... да... правда... И в могиле когда я буду, будут MejaH читать... да я-то не услышу себя...
И старик еще более осунулся и сгорбился. Губы его что-то беззвучно шептали, а голова тихо дрожала. "Не услышу... не услышу..." По какому-то неисповедимому капризу мысли старческая память сразу перенесла его с Елагина острова на Волгу, в Саратов, в светлую и счастливую молодость, когда он, в чине молодого гвардейского офицера, гонялся за страшным Пугачевым и улепетывал (в чем он, впрочем, никому не сознавался) от его "страховитых очей", как полемизировал с комендантом Бопгаяком насчет защиты Саратова. Эта хорошенькая девочка Юнгер, с большущими, смелыми глазами больше глаза, чем у Лизы Сперанской. Арбузы камышинские... А там слава, льстивые похвалы, лавры на голове... а под лаврами - седые волосы... беззубый рот... могила скоро... и на могиле будут лавры, и на гробу... Вот отчего дрожит голова у старика - от лавров...
"А потом и меня забудут - перестанут читать меня... других читать будут... может быть, вон того арапчонка..."
- Да ты, Лизута, кажется, плакала? Что у тебя глазки? - спрашивает Сперанский, гладя голову девочки. - Плакала? о чем?
Девочка молчит, не смеет сказать правду, а неправду еще никогда не говорила.
- Верно с Сашей Грибоедовым опять не поладили? Или с Сашей Пушкиным?.. Преострый мальчик!
Девочка обхватила руками шею отца и ласково шептала:
- Ничего, папочка... это так... немножко...
- Да как же так? И немножко не надо плакать этим глазкам.
- Ничего, ничего, папуля.
В это время подскочила к ним Соня Вейкард, такая веселая, оживленная.
- Ну, Сашу Пушкина совсем арестовали, - щебетала она. Его няня рассердилась на него и насильно увела.
- Да что он, обидел кого-нибудь? - спросил Сперанский.
- Да, он всех обидел.
Сперанский невольно засмеялся при этом наивном ответе девочки.
- О, это на него похоже... Так всех обидел?
- Всех... А его обидел Саша Грибоедов.
- Так они Лизуту обидел?
- И Лизуту.
- Как же? чем?
Девочка за-мялась и поглядела на Лизу. Обе вспыхнули.
- Ну, чем же? а? Говори, моя козочка.
- Стихами обидел, - решилась наконец сказать Соня.
- Какими стихами?
- Об Лизе.
- Вот как! стихами о моей Лизе? Что ж это за стихи?
Девочка опять замялась. Ее выручила сама Лиза, которая наконец решилась все сказать.
- Он говорит, папа, что ты любимец царский, а у меня облик семинарский.
По лицу Сперанского пробежала тень. Он понял, что устами мальчика, устами резвого ребенка говорит весь Петербург, его завистливая, ничему не учившаяся, ничего, кроме французского языка, не знающая и ни на что, кроме интриг, неспособная аристократия. Он вновь убеждался, что против него ведется тайная война, роются подкопы под каждый его смелый шаг, чернится каждое его лучшее дело... В нем заговорила гордость борца, чувствующего свою мощь среди пигмеев и бездарностей...
- Что ж, милая, в этом нет для меня и для тебя ничего обидного, что я был семинаристом... Я горжусь своим семинарским происхождением...
- А Ломоносов, великий Ломоносов был крестьянин, простой рыбак, прибавил очнувшийся Державин. - А твой папа советник и любимец государя -императора... Сам Пушкин, может быть, так и умрет каким-нибудь прапорщиком или корнетом, а то и копиистом безграмотным, а Лиза Сперанская, Бог даст, по милости великодушного монарха, скоро будет графиней Сперанской, а то и княжной... И это не за горами... И Лизу будет знать вся Россия, а Пушкина - никто.
- Я, дедушка, - заторопилась Соня, подбегая к Державину, - еще хуже обидела Пушкина.
- Чем же, моя птичка?
- Да я ему, дедушка, сказала, что у него папа был негр...
- Ай да молодец, девочка! люблю за находчивость... А ты б сказала ему, что его предок был куплен за бутылку рома.
Девочки так и покатились со смеху при этих словах.
- Ай-ай! за бутылку рома... Как смешно!
- А ром идет на пудинг, - пояснила Лиза.
- Только вы, дети, не попрекайте его происхождением, это нехорошо, серьезно сказал Сперанский.
- А! наш славный историограф... Николай Михайлович Карамзин... отшельник, - быстро заговорил Державин.
- Где он? - спросил Сперанский.
- Вон идет с кем-то... не разберу.
- Да, с тех пор, как он "постригся в историки", его нигде не видать... Точно схиму принял архивную.
Карамзин заметил Державина и Сперанского, повернул к ним, издали приветливо кланяясь.
9
Хотя Карамзину в это. время было с небольшим сорок лет, но он казался много старше своего возраста. Усиленные литературные занятия в течение более двадцати лет, беспокойное, утомительное и трудное дело по изданию "Вестника Европы", в то время, когда журнальное дело у нас было еще так мало налажено и когда, кроме литературного, исключительно художественного и ученого элемента, Карамзину приходилось вводить в. литературу элемент политический; наконец, лихорадочная работа над "Историей российского государства", работа, поглотавшая всего его, все силы его духа, мысли и фантазии, работа трижды египетская, когда не существовало еще никаких изданий старинных памятников, которых после смерти Карамзина изданы по наше время и правительственными, и частными усилиями.буквально целые горы, и когда.эти горы приходилось раскапывать в архивах, в пыли веков и среди могильной затхлости, и из целых гор выкапывать две-три исторических жемчужины - факта, когда не существовало ни описей библиотек, ни каталогов и когда, чтобы добыть и проверить = то или другое историческое свидетельство, нужно было буквально открывать новый мир архивный и хлепнутЬг-и задыхаться в архивных -склепах, все это не могло не отразиться на всем его существе, не могло не лечь преждевременными складками и тонкими, но неизгладимыми морщинками на его молодом, открытом и ясном лице, не могло не унести в архивный мрак и часть огня его глаз, и некоторую долю его живости, веселости, общительности. Чаще и чаще воображение автора "Писем русского путешественника" и "Бедной Лизы" отрешалось от действительности, от живой жизни, от светлого солнца, от живой зелени, от живых людей и уходило в могильную тишину исторического прошлого, к мертвым бумагам, к мертвым, давно забытым интересам, к мертвым, истлевшим, всеми забытым людям с их, как и они сами, истлевшими интересами, желаниями, горями и радостями. Вместо Наполеона в его душу стучался какой-нибудь неразгаданный "Якун слепой", вместо "Бедной Лизы" - гордая Рогнеда или истлевший череп с неистлевшею золотою косою Верхуславы, вместо Державина пел его слуху "Бонн вещий"... В концертах, на музыке он слышал, как чьи-то мертвые, костлявые персты из-за могилы на "живых струнах рокотаху"... В блестящих кавалергардах он видел "курян, конец копия вскормленных"... Устали глаза, устала память, устало воображение, а впереди еще так много работы - целые пирамиды бумаги, архивных дел, свитков... Можно высохнуть от этого, зачерстветь, душу превратить в пергамент...
- Вы совсем отреклись от мира, почтеннейший Николай Михайлович, с тех пор как "постриглись в историки", и вас нигде не видать, - сказал Сперанский после первых приветствий, когда пришедшие уже уселись на скамейку.
Карамзин улыбнулся, но ничего не отвечал.
- Да что от мира, ваше превосходительство! Наш почтенный историограф скоро, сдается мне, и от пищи совсем откажется, - весело сказал его спутник. - Сегодня, в этакую-то дивную погоду, я нашел его в академическом архиве, где, кроме него и архивного кота, ни души не было... Да он, кажется, только с котом и может теперь объясняться, совсем разучился говорить с людьми... Прихожу сегодня я в этот склеп могильный, в архив, и вижу - Николай Михайлович ползает по полу и распускает какой-то ужасный свиток, на котором написаны разные неизобразимые каракули, и вижу - человек совсем помешался: глаза горят от восторга, а сам-то что-то бормочет..." А на другом конце сидит маститый академик Васька, кот архивный, и тоже лицо его сияет восторгом: он тоже, кажется, сделал ученое открытие в подполье целую семью молодых мышат...
Все рассмеялись, не исключая старика Державина и девочек. Соня даже в ладоши захлопала.
- Ах, Лиза, молодые мышата!
Этот веселый собеседник был Тургенев, Александр Иванович*, еще довольно молодой человек, но уже выдвигавшийся из толпы петербургской знати благодаря своим блестящим способностям и познаниям. Обращение его было мягкое, разговор легкий и игривый, а изящные манеры и костюм изобличали, что он не был скучен и в обществе хорошеньких женщин, и как находчив был по службе, в деле, в ученом разговоре, так не менее находчив и в салонной болтовне.
- А! говорю, здравствуйте, Николай Михайлович! Здравствуйте, Василий Васильевич!
- Кто ж этот Василий Васильевич? - спросил Державин.
- Да Миофагов, выше высокопревосходительство.
- Какой Миофагов? Я не знаю такого.
- Да новейший подпольный историограф и академик, архивный кот Василий Васильевич Миофагов... Под этой фамилией: ему ж суточные рационы отпускают по службе в академическом архиве.
Девочкам это очень понравилось.
- Слышишь, Лиза, в академии есть академик Васька-кот... Назовем и мет своего Ваську академиком Миофа-говым.
- Нет, Соня, нашему Васе надо дать другую фамилию. Ведь наш Вася еще не академик...
- Так будет, он умный.
- Как же вам удалось вытащить из архива добрейшего Николая Михайловича? - спросил Сперанский.
- Да совершенно неожиданно... Знаете, говорю, какое тяжелое впечатление произвело на всех известие о поражении наших войск под Фридландом? А он мне на это: "Да, это, - говорит, - печально, только меня, признаюсь, больше печалит, что нет другого списка "Слова о полку Игореве".
- Ну, уж вы сочиняете, " - кротко возразил Карамзин: - д совсем не так выразился...
- Помилуйте! А не вы ли, когда я заговорил о свидании государя с Наполеоном в Тильзите, не вы ли сказали: "Меня, - говорит, - теперь больше занимает свидание Святослава с Цимисхием..." А?
Опять все засмеялись.
- Видите? Совсем от миру отведенным человеком стал... Вижу, что чем-то он доволен, весело гладит Ваську, и говорю: чему это вы радуетесь? что открыли в этой могиле? "Якуна слепого" какого-то, говорит, нашел, да еще и с "златотканной лудой", и не понимаю, что это за "златотканная луда", да и того не могу, говорит, понять, как это "слепой Якун" мог предводительствовать войском... А я и говорю: "Пойдемте, - говорю, - к адмиралу Шишкову, он насчет этого старья собаку съел... Может он, говорю, - сам жил при "Якуне" и видывал его... ну, и вытащил из архива.
- В самом деле, - серьезно сказал Карамзин, ни к кому не обращаясь, меня смущает это место летописей наших: как "слепой Якун" мог пачальствовать войском, а главное - лично участвовать в бнтве?
- А как же у чешских таборитов был предводителем слепой Жижка*? возразил Держазип. - Он тоже лично участвовал в битвах.
- Так-то так, да все это меня пе успокаивает, - спокойно говорил Карамзин,
- Может быть, впоследствии историки и откроют, что Якун был не слепой, - заметил Сперанский.
- Да, может быть.
- Область знания бесконечна... Бесконечно пространство и время, это так... но и пытливость духа человечо-ского также бесконечна... Теперь вы в недоумении от "слепоты Якуна", а может быть, лет через пятьдесят найдут наши дети и внуки, что он был вовсе не слепой, - найдут, быть может, и то, кто такие были эти варяги... Вон теперь мы долго ждали сведений о свидании государя с Наполеоном, а через пятьдесят лет, через сто, может быть, за тысячи верст можно будет слушать, что говорят отсутствующие... Могущество мысли человеческой безгранично, - задумчиво говорил Сперанский, гладя головку Лизы, которая стояла тихо, прижавшись к его коленям.
Старик Державин заснул, пригретый солнышком. Седая голова его как-то беспомощно опустилась на грудь, и ветерок играл его седыми волосажи. И это - "певец Фелицы"! Грустно... так могуществен ум человеческий, и так бессильно его тело... Грустно, грустно!
- Это дочка ваша? - спросил Карамзин после общего раздумчивого молчания.
- Да, моя Лиза, названная так в память вашей "Бедной Лизы".
Карамзин грустно улыбнулся, любуясь обеими девочками. Он вспомнил, когда писалась эта "Бедная Лиза". Как давно это было!
- А сегодня моя Лиза совсем "Бедная Лиза", - шутя заметил Сперанский.
- Почему же? - спросил Карамзин.
- Огорчил ее один мальчик-озорник... попрекнул происхождением.
- Тем, что она произошла от Адама и Евы?
- Да, только от семинариста.
- А тот мальчик разве пе от этой пары прародителей производит себя?
- Должно быть.
- У него папа был негр, - удачпо -пояснила Соня. Всем это очень понравилось, но Сперанский погрозил ей пальцем.
- А как ваша работа подвигается? - обратился он к Карамзину.
- Медленно, Михайло Михайлович, - кропотливая эта работа... Каждое пустое известие надо подкрепить, цитатой подковать.
- Да, этих гвоздей у вас много, так и пестрят стра-... шщы цитатами.
- Да чуть ли эти гвозди но больше весят, чем самые сапоги, иронически заметил Тургенев.
- Что ж, и правда, - отвечал Карамзин скромно.
- Но какой язык у вас богатый! - говорил Сперанский. - Вы положительно творец нашего литературного стиля.
Карамзин предостерегательно показал на спящего Державина.
- Ничего, - успокаивал его Сперанский. - Ведь он не прозаик - поэт.
- А какие вести из армии и от государя? - спросил Карамзин, видимо, желая переменить разговор.
- Да вести не совсем утешительные... Уже одно то ново, что русских бьют, чуть ли не первый раз с начала нашей истории... так кажется?
- Нет, бивали не раз и прежде, - заметил Карамзин.
- В древнее время, может быть?
- Нет, и в последпие два века: и поляки бивали, и шведы.
- Да... Но теперь, говорят, что не так бьет Наполеон, как свои же...
- Неужели? Кто ж это?
- Казнокрады, интенданты да подрядчики... Ну и бездарные вожди.
- Да, с таким чадушком, как Наполеон, нелегко бороться.
- Пигмеям, - пояснил Сперанский.
- А государь что?
- Он, кажется, очарован новым цезарем после личного свиданья... Да и неудивительно - великий гений.
- Ох, сдается мне - плачущий крокодил, - заметил Карамзин.
- Да, но в слезах этих блестят перлы западной цивилизации, а не булыжник обскурантизма.
- Оно так, по цивилизация-то у него стоит на запятках, а не заместо кучера, - возражает Карамзин.
- Лучше, Николай Михайлович, если цивилизация даже на запятках, чем вместо кучера - капитан-исправник... Верьте мне, вы хорошо, лучше меня зпаете русскую историю: когда-нибудь нам придется поплатиться за этого капитана-исправника перед всей Европой... Только тогда Россия будет безопасна от нового крестового на нее похода Европы, когда примет и усвоит себе формы жизни, которые рекомендует всему миру наука... Я скажу вам: не noblesse oblige, a civilisation oblige [Не положение обязывает, а цивилизация обязывает (фр.)]...
Сперанский говорил горячо, хотя тихо и ровно. Спокойное лицо его оживилось, глаза сделались добрее и красивее. Он много думал над тем, что говорил.
- России многого недостает, - продолжал он, - да, по правде сказать, она еще и не начинала идти этой обязательной для всего человечества дорогой... Даже и Петр на этом пути ничего не сделал, он больше думал о себе.
- Какой же это путь? - спросил Карамзин.
- Кажется, на этом пути с помощью Лагарпа* и Сперанского Александр хотел попробовать сделать первый шаг, - сказал как бы про себя Тургенев, глядя на взморье.
- Нет, - возразил спокойно Сперанский, - я только мечтаю об этом с своею подушкою... с Иеремию Бента-мом*...
- Это тот, что вы издали?
- Да. Бентам ищет такую форму человеческих отно-шений, которые дала бы "величайшее возможное счастье для величайшего возможного числа людей". А я мечтаю.о немножко большем, чем это".
- Ах, папочка! ты точно стихи говоришь! - наивно воскликнула Лиза.
- Да, стихи, моя дурочка! Это - поэзия директора департамента.
- Какие стихи? Кто стихи сочинил? - очнулся старик Державин. Директор департамента?
Одно слово "стихи" будило старого поэта, как труба боевого коня.
- Да вы же сегодня декламировали мне вашу новую оду, - спокойно отвечал Сперанский.
- Да, но я вам конец не сказал... А конец этот пророческий...
- Что ж пророчит ваша ода, ваше высокопревосходительство? - любезно, но с открытой иронией спросил Тургенев, придвигаясь к старику. - Надеюсь, мой вопрос не нескромен.
- О нет! - отвечал старик, довольный, что его сажали на его коня. - Я думал так окончить свою оду:
Падет Европа на колени
Пред тем, борьбу кто прекратит
И ток прольет в ней дней блаженных.
Се уж его орел паряН
- Прекрасно! великолепно! сейчас чуешь орлиный полет "Певца Фелицы", заговорил Тургенев опять-таки не без скрытой иронии. - Но вот что скверно, ваше высокопревосходительство: галльский-то петух шибко поклевал, сказывают, нашего орла...
- А орел после совсем заклюет петуха! - горячился старик.
- Ну, это конечно... А что касается Европы, то сначала, когда наш орел заклюет петуха, это точно, она падет перед орлом на колени, а как оклемает маленько, то и закричит на него: "кш-кш!"
- Как это, государь мой?
- Да коленкой нас.
- Нет, государь мой, этому не бывать.
Старик волновался. Частое повторение "государь мой" - явный признак этого волнения.
- Не спорю, не спорю, ваше высокопревосходительство, - оправдывался Тургенев, очень хорошо знавший упрямство самолюбивого старика. - Что касается наших воинов, то они готовы в супе съесть галльского петуха. Я получил сегодня из Тильзита письмо... знаете от кого? - обратился он к Карамзину.
- Не знаю. От кого?
- От вашего... то бишь, от нашего земляка - сим-бирца. Ведь знаете, милостивые государи мои, кому Россия обязана Карамзиным? Изволите знать, государи мои?
- Что это вы нас сегодня все экзаменуете, Александр Иванович? спросил Карамзин.
- Да, точно, экзамепую. Когда впоследствии на экзаменах будут вопрошать российское юношество: "Кому Россия обязана тем, что у нее оказался свой тацит - Карамзин?" - российское юношество должно будет ответствовать: "Россия сим обязана родителю Александра Ивановича Тургенева, бригадиру Ивану Петровичу Тургеневу, который в Симбирске открыл Карамзина, как Колумб открыл Америку, и вытащил его из захолустья в Москву, где юный симбирский дворянин, будущий творец "Бедной Лизы" и будущий, а ныне налицо сущий историограф и проявил свой гений". Правда это? - обратился он к Карамзину.
- Правда, - отвечал тот. - Вашему батюшке я обязан тем, что я не заглох в провинции в качество степняка и любителя псовой охоты.
- Помните это, дети, - комично обратился Турген"в к девочкам.
- Я не забуду, что дядю Карамзина открыл в Симбирске ваш папа, серьезно сказала Лиза.
- И я не забуду, - повторила за ней Соня: - Америку открыл Колумб, а дядю Карамзина ваш папа... А дедушка Державина кто открыл? - наивно спросила она.
Все засмеялись, но Державин торжественно прибавил:
- Меня открыла великая Екатерина!
Все эти дети аристократов слыхали часто от своих родителей, что Сперанский всем им перешел дорогу, у всех отбил царя, и потому привыкли к эпитетам насчет Сперанского - "семинарист", "попович", "звонарь", "кутейник", "выскочка", "сорвался с колокольни" и т. п.
Лиза не могла вынести насмешки и заплакала, хотя старалась скрыть и слезы, и смущение. Зато Сонюшка, вспыхнув вся, подбежала к озорнику Пушкину и дрожащим от волнения голосом сказала:
- Вы гадкий мальчишка... Я не знаю, как с вами играют благородные мальчики... Вы негр, сын раба, у вас рабская кровь... фуй!
Девочка вся раскраснелась от негодования. Пушкин, как ни был дерзок и находчив, не нашелся сразу, что отвечать, особенно когда другие девочки начали шептаться между собою, но так, что Пушкину слышно было: "Негр... негр... рабская кровь..."
- Все же я не сын звонаря, - защищался он. - Я не с колокольни...
- Хуже, - заметил ему обиженный им Грибоедов: - ты из зверинца... твой дедушка съел твою бабушку...
- Молчи, Грибоед!
- Молчи, людоед!
- Саша Вельтман приехал! - кричит маленькая княжна Щербатова. - Он у нас будет водовозом...
- А вон и Вася Каратыгин идет с своей мамой, - лепечут другие дети...
Пушкин, Грибоедов, Кюхельбекер, Вельтман*, Каратыгин* - все эта дети, играющие в -Наполеона, ловящие бабочек на Елагином острову, дети, которых имена впоследствии прогремят по всей России... А теперь они играют, заводят детские ссоры, декламируют "стрекочуща кузнеца" и "ядовита червеца...". Но и до их детского слуха часто доносится имя Наполеона, оно в воздухе носится, им насыщена атмосфера...
Лиза, огорченная выходкой дерзкого арапчонка, отделяется от группы играющих детей и подходит к большим.
На скамейке, к которой она подошла, сидят двое мужчин: ветхий старик с седыми волосами и отвисшей нижней губой, и молодой, тридцати пятн-четырех лет, человек с добрым, худым лицом и короткими задумчивыми глазами. Некогда массивное тело старика казалось ныне осунувшимся, дряблым, как и все лицо его, изборожденное морщинами, представляло развалины чего-то сильного, энергического. Огонь глаз потух и только по временам вспыхивал из-за слезящихся старческою слезою век. Седые пряди как-то безжизненно, словно волосы с мертвой головы, падали на шею с затылка и на виски. Губы старика двигались, словно беззубый рот его постоянно жевал.
Эта развалина - бессмертный "певец Фелицы", сварливый и завистливый старик Державин, министр юстиции императора Александра I. И он выполз на пуэнт погреться на холодном петербургском солнце, посмотреть на его закат в море, закат, которого, кажется, никто из смертных не видывал с этого знаменитого пуэнта. Старик не замечал, что и его солнце давно, очень давно закатилось, хотя и в полдень его жизни оно ые особенно было жарко.
Сосед его, кроткий и задумчивый, был Сперанский. Этого солнце только поднималось к зениту, и что это было за яркое солнце! Сколько света, хотя без особого тепла, бросало оно вокруг себя, как ярко горело оно на всю Россию, хотя скользило только по верхам, не проникая в мрачные, кромешные трущобы темного царства!..
Усталым смотрит это кроткое, задумчивое лицо. Заработалась эта умная, рабочая голова, не в меру много и о многом думающая. Устали эти молодые плечи, навалпв-шие на себя слишком великую тяжесть. Рука устала, устала держать перо, водить им по бумаге. И глаза устали, им бы теперь отдохнуть на зелени, на играх детей, на гладкой поверхности взморья, на закате солнца, которого, кажется, никогда не будет. А этот старик так надоедливо шамкает...
- Я хочу, ваше превосходительство, так это выразить - повозвышеннее.
Унизя Рима и Германьи Так дух, что, ими въявь и втай Господствуя, несыты длани Простер и на полночный край. И зрел ли он себе препону, : Коль мог бы веру колебнуть,
Любовь к отечеству и к трону? Но он ударил в русску грудь...
С видимой скукой Сперанский слушал эти спотыкающиеся вирши выдохшегося от времени, полинявшего от старости и окончательно терявшего поэтическое чутье ветхого пииты; грустное чувство возбуждала в нем эта человеческая развалина, перед которой все. еще издали благоговела Россия, развалина, не сознающая, что в душе ее и в сердце завелась уже паутина смерти, что творчество ее высохло, как ключ в пустыне; грустно ему было заглядывать и в свое будущее - и там паутина смерти, забвение, мрак... Но при слове "веру колебнуть" улыбка сожаления невольно скользнула по его лицу, пробежав огоньком по опущенным глазам. Однако он не сделал возражения - бесполезно! поздно перед могилой!..
А старик продолжал шамкать, силясь, хотя напрасно, овладеть своими непокорными- губами и коснеющим языком, который по старой привычке искал зубов во рту, обо что бы опереться, и не находил.
- Я нарочито напираю, ваше превосходительство, на "русску грудь":
О, русска грудь неколебима!
Твердейшая горы стена,
Скорей ты ляжешь трупом зрима,
Чем будешь кем побеждена.
Не раз в огнях, в громах, средь бою,
В крови тонувши ты своей,
Примеры подала собою,
Что россов в свете нет храбрей.
И опять по глазам Сперанского скользнула улыбка сожаления, а надо слушать... эти кочки вместо стихов, - старик ведь так самолюбив... да и недолго, вероятно, придется слушать это предмогильное шамканье... Скучно на свете!
- Как вы находите сие, ваше превосходительство? - спросил старик, закашлявшись и стараясь передохнуть.
- Превосходно, превосходно, как все, что выходит из-под пера вашего высокопревосходительства.
В это время подошла Лиза и застенчиво остановилась около отца.
- Это дочка ваша? - спросил Державин, ласково глядя на девочку.
- Дочка... единственное сокровище, которое осталось у меня на земле, - тихо сказал Сперанский и положил руку на плечо девочки.
- А Россия, ваше превосходительство? Она дорога вам...
- Да, но она не моя... а это - мое...
- Прелестное дитя, прелестное... Вся в папашу, и умом, верно, в папашеньку будет.
- О, она у меня умница, умнее папаши... Больше меня языков иностранных знает. Да ты что не играешь с детьми? а? соскучилась?
- Соскучилась, папа.
- А где же твоя Сонюшка-козочка?
- А там, играет.
- А мама где? - "Мамой" Сперанский называл г-жу Вейкард.
- Мама вон на той скамейке, с дядей Магницким разговаривает. Вон, где Крылов стоит да Жуковский с Гречем.
- Девочка-то всех знает... экая милая крошка, - заметил Державин.
- А вас она почти всего наизусть знает, - выронил Сперанский.
Старик как-то по-детски, но невесело улыбнулся и опустил голову.
- Да... да... правда... И в могиле когда я буду, будут MejaH читать... да я-то не услышу себя...
И старик еще более осунулся и сгорбился. Губы его что-то беззвучно шептали, а голова тихо дрожала. "Не услышу... не услышу..." По какому-то неисповедимому капризу мысли старческая память сразу перенесла его с Елагина острова на Волгу, в Саратов, в светлую и счастливую молодость, когда он, в чине молодого гвардейского офицера, гонялся за страшным Пугачевым и улепетывал (в чем он, впрочем, никому не сознавался) от его "страховитых очей", как полемизировал с комендантом Бопгаяком насчет защиты Саратова. Эта хорошенькая девочка Юнгер, с большущими, смелыми глазами больше глаза, чем у Лизы Сперанской. Арбузы камышинские... А там слава, льстивые похвалы, лавры на голове... а под лаврами - седые волосы... беззубый рот... могила скоро... и на могиле будут лавры, и на гробу... Вот отчего дрожит голова у старика - от лавров...
"А потом и меня забудут - перестанут читать меня... других читать будут... может быть, вон того арапчонка..."
- Да ты, Лизута, кажется, плакала? Что у тебя глазки? - спрашивает Сперанский, гладя голову девочки. - Плакала? о чем?
Девочка молчит, не смеет сказать правду, а неправду еще никогда не говорила.
- Верно с Сашей Грибоедовым опять не поладили? Или с Сашей Пушкиным?.. Преострый мальчик!
Девочка обхватила руками шею отца и ласково шептала:
- Ничего, папочка... это так... немножко...
- Да как же так? И немножко не надо плакать этим глазкам.
- Ничего, ничего, папуля.
В это время подскочила к ним Соня Вейкард, такая веселая, оживленная.
- Ну, Сашу Пушкина совсем арестовали, - щебетала она. Его няня рассердилась на него и насильно увела.
- Да что он, обидел кого-нибудь? - спросил Сперанский.
- Да, он всех обидел.
Сперанский невольно засмеялся при этом наивном ответе девочки.
- О, это на него похоже... Так всех обидел?
- Всех... А его обидел Саша Грибоедов.
- Так они Лизуту обидел?
- И Лизуту.
- Как же? чем?
Девочка за-мялась и поглядела на Лизу. Обе вспыхнули.
- Ну, чем же? а? Говори, моя козочка.
- Стихами обидел, - решилась наконец сказать Соня.
- Какими стихами?
- Об Лизе.
- Вот как! стихами о моей Лизе? Что ж это за стихи?
Девочка опять замялась. Ее выручила сама Лиза, которая наконец решилась все сказать.
- Он говорит, папа, что ты любимец царский, а у меня облик семинарский.
По лицу Сперанского пробежала тень. Он понял, что устами мальчика, устами резвого ребенка говорит весь Петербург, его завистливая, ничему не учившаяся, ничего, кроме французского языка, не знающая и ни на что, кроме интриг, неспособная аристократия. Он вновь убеждался, что против него ведется тайная война, роются подкопы под каждый его смелый шаг, чернится каждое его лучшее дело... В нем заговорила гордость борца, чувствующего свою мощь среди пигмеев и бездарностей...
- Что ж, милая, в этом нет для меня и для тебя ничего обидного, что я был семинаристом... Я горжусь своим семинарским происхождением...
- А Ломоносов, великий Ломоносов был крестьянин, простой рыбак, прибавил очнувшийся Державин. - А твой папа советник и любимец государя -императора... Сам Пушкин, может быть, так и умрет каким-нибудь прапорщиком или корнетом, а то и копиистом безграмотным, а Лиза Сперанская, Бог даст, по милости великодушного монарха, скоро будет графиней Сперанской, а то и княжной... И это не за горами... И Лизу будет знать вся Россия, а Пушкина - никто.
- Я, дедушка, - заторопилась Соня, подбегая к Державину, - еще хуже обидела Пушкина.
- Чем же, моя птичка?
- Да я ему, дедушка, сказала, что у него папа был негр...
- Ай да молодец, девочка! люблю за находчивость... А ты б сказала ему, что его предок был куплен за бутылку рома.
Девочки так и покатились со смеху при этих словах.
- Ай-ай! за бутылку рома... Как смешно!
- А ром идет на пудинг, - пояснила Лиза.
- Только вы, дети, не попрекайте его происхождением, это нехорошо, серьезно сказал Сперанский.
- А! наш славный историограф... Николай Михайлович Карамзин... отшельник, - быстро заговорил Державин.
- Где он? - спросил Сперанский.
- Вон идет с кем-то... не разберу.
- Да, с тех пор, как он "постригся в историки", его нигде не видать... Точно схиму принял архивную.
Карамзин заметил Державина и Сперанского, повернул к ним, издали приветливо кланяясь.
9
Хотя Карамзину в это. время было с небольшим сорок лет, но он казался много старше своего возраста. Усиленные литературные занятия в течение более двадцати лет, беспокойное, утомительное и трудное дело по изданию "Вестника Европы", в то время, когда журнальное дело у нас было еще так мало налажено и когда, кроме литературного, исключительно художественного и ученого элемента, Карамзину приходилось вводить в. литературу элемент политический; наконец, лихорадочная работа над "Историей российского государства", работа, поглотавшая всего его, все силы его духа, мысли и фантазии, работа трижды египетская, когда не существовало еще никаких изданий старинных памятников, которых после смерти Карамзина изданы по наше время и правительственными, и частными усилиями.буквально целые горы, и когда.эти горы приходилось раскапывать в архивах, в пыли веков и среди могильной затхлости, и из целых гор выкапывать две-три исторических жемчужины - факта, когда не существовало ни описей библиотек, ни каталогов и когда, чтобы добыть и проверить = то или другое историческое свидетельство, нужно было буквально открывать новый мир архивный и хлепнутЬг-и задыхаться в архивных -склепах, все это не могло не отразиться на всем его существе, не могло не лечь преждевременными складками и тонкими, но неизгладимыми морщинками на его молодом, открытом и ясном лице, не могло не унести в архивный мрак и часть огня его глаз, и некоторую долю его живости, веселости, общительности. Чаще и чаще воображение автора "Писем русского путешественника" и "Бедной Лизы" отрешалось от действительности, от живой жизни, от светлого солнца, от живой зелени, от живых людей и уходило в могильную тишину исторического прошлого, к мертвым бумагам, к мертвым, давно забытым интересам, к мертвым, истлевшим, всеми забытым людям с их, как и они сами, истлевшими интересами, желаниями, горями и радостями. Вместо Наполеона в его душу стучался какой-нибудь неразгаданный "Якун слепой", вместо "Бедной Лизы" - гордая Рогнеда или истлевший череп с неистлевшею золотою косою Верхуславы, вместо Державина пел его слуху "Бонн вещий"... В концертах, на музыке он слышал, как чьи-то мертвые, костлявые персты из-за могилы на "живых струнах рокотаху"... В блестящих кавалергардах он видел "курян, конец копия вскормленных"... Устали глаза, устала память, устало воображение, а впереди еще так много работы - целые пирамиды бумаги, архивных дел, свитков... Можно высохнуть от этого, зачерстветь, душу превратить в пергамент...
- Вы совсем отреклись от мира, почтеннейший Николай Михайлович, с тех пор как "постриглись в историки", и вас нигде не видать, - сказал Сперанский после первых приветствий, когда пришедшие уже уселись на скамейку.
Карамзин улыбнулся, но ничего не отвечал.
- Да что от мира, ваше превосходительство! Наш почтенный историограф скоро, сдается мне, и от пищи совсем откажется, - весело сказал его спутник. - Сегодня, в этакую-то дивную погоду, я нашел его в академическом архиве, где, кроме него и архивного кота, ни души не было... Да он, кажется, только с котом и может теперь объясняться, совсем разучился говорить с людьми... Прихожу сегодня я в этот склеп могильный, в архив, и вижу - Николай Михайлович ползает по полу и распускает какой-то ужасный свиток, на котором написаны разные неизобразимые каракули, и вижу - человек совсем помешался: глаза горят от восторга, а сам-то что-то бормочет..." А на другом конце сидит маститый академик Васька, кот архивный, и тоже лицо его сияет восторгом: он тоже, кажется, сделал ученое открытие в подполье целую семью молодых мышат...
Все рассмеялись, не исключая старика Державина и девочек. Соня даже в ладоши захлопала.
- Ах, Лиза, молодые мышата!
Этот веселый собеседник был Тургенев, Александр Иванович*, еще довольно молодой человек, но уже выдвигавшийся из толпы петербургской знати благодаря своим блестящим способностям и познаниям. Обращение его было мягкое, разговор легкий и игривый, а изящные манеры и костюм изобличали, что он не был скучен и в обществе хорошеньких женщин, и как находчив был по службе, в деле, в ученом разговоре, так не менее находчив и в салонной болтовне.
- А! говорю, здравствуйте, Николай Михайлович! Здравствуйте, Василий Васильевич!
- Кто ж этот Василий Васильевич? - спросил Державин.
- Да Миофагов, выше высокопревосходительство.
- Какой Миофагов? Я не знаю такого.
- Да новейший подпольный историограф и академик, архивный кот Василий Васильевич Миофагов... Под этой фамилией: ему ж суточные рационы отпускают по службе в академическом архиве.
Девочкам это очень понравилось.
- Слышишь, Лиза, в академии есть академик Васька-кот... Назовем и мет своего Ваську академиком Миофа-говым.
- Нет, Соня, нашему Васе надо дать другую фамилию. Ведь наш Вася еще не академик...
- Так будет, он умный.
- Как же вам удалось вытащить из архива добрейшего Николая Михайловича? - спросил Сперанский.
- Да совершенно неожиданно... Знаете, говорю, какое тяжелое впечатление произвело на всех известие о поражении наших войск под Фридландом? А он мне на это: "Да, это, - говорит, - печально, только меня, признаюсь, больше печалит, что нет другого списка "Слова о полку Игореве".
- Ну, уж вы сочиняете, " - кротко возразил Карамзин: - д совсем не так выразился...
- Помилуйте! А не вы ли, когда я заговорил о свидании государя с Наполеоном в Тильзите, не вы ли сказали: "Меня, - говорит, - теперь больше занимает свидание Святослава с Цимисхием..." А?
Опять все засмеялись.
- Видите? Совсем от миру отведенным человеком стал... Вижу, что чем-то он доволен, весело гладит Ваську, и говорю: чему это вы радуетесь? что открыли в этой могиле? "Якуна слепого" какого-то, говорит, нашел, да еще и с "златотканной лудой", и не понимаю, что это за "златотканная луда", да и того не могу, говорит, понять, как это "слепой Якун" мог предводительствовать войском... А я и говорю: "Пойдемте, - говорю, - к адмиралу Шишкову, он насчет этого старья собаку съел... Может он, говорю, - сам жил при "Якуне" и видывал его... ну, и вытащил из архива.
- В самом деле, - серьезно сказал Карамзин, ни к кому не обращаясь, меня смущает это место летописей наших: как "слепой Якун" мог пачальствовать войском, а главное - лично участвовать в бнтве?
- А как же у чешских таборитов был предводителем слепой Жижка*? возразил Держазип. - Он тоже лично участвовал в битвах.
- Так-то так, да все это меня пе успокаивает, - спокойно говорил Карамзин,
- Может быть, впоследствии историки и откроют, что Якун был не слепой, - заметил Сперанский.
- Да, может быть.
- Область знания бесконечна... Бесконечно пространство и время, это так... но и пытливость духа человечо-ского также бесконечна... Теперь вы в недоумении от "слепоты Якуна", а может быть, лет через пятьдесят найдут наши дети и внуки, что он был вовсе не слепой, - найдут, быть может, и то, кто такие были эти варяги... Вон теперь мы долго ждали сведений о свидании государя с Наполеоном, а через пятьдесят лет, через сто, может быть, за тысячи верст можно будет слушать, что говорят отсутствующие... Могущество мысли человеческой безгранично, - задумчиво говорил Сперанский, гладя головку Лизы, которая стояла тихо, прижавшись к его коленям.
Старик Державин заснул, пригретый солнышком. Седая голова его как-то беспомощно опустилась на грудь, и ветерок играл его седыми волосажи. И это - "певец Фелицы"! Грустно... так могуществен ум человеческий, и так бессильно его тело... Грустно, грустно!
- Это дочка ваша? - спросил Карамзин после общего раздумчивого молчания.
- Да, моя Лиза, названная так в память вашей "Бедной Лизы".
Карамзин грустно улыбнулся, любуясь обеими девочками. Он вспомнил, когда писалась эта "Бедная Лиза". Как давно это было!
- А сегодня моя Лиза совсем "Бедная Лиза", - шутя заметил Сперанский.
- Почему же? - спросил Карамзин.
- Огорчил ее один мальчик-озорник... попрекнул происхождением.
- Тем, что она произошла от Адама и Евы?
- Да, только от семинариста.
- А тот мальчик разве пе от этой пары прародителей производит себя?
- Должно быть.
- У него папа был негр, - удачпо -пояснила Соня. Всем это очень понравилось, но Сперанский погрозил ей пальцем.
- А как ваша работа подвигается? - обратился он к Карамзину.
- Медленно, Михайло Михайлович, - кропотливая эта работа... Каждое пустое известие надо подкрепить, цитатой подковать.
- Да, этих гвоздей у вас много, так и пестрят стра-... шщы цитатами.
- Да чуть ли эти гвозди но больше весят, чем самые сапоги, иронически заметил Тургенев.
- Что ж, и правда, - отвечал Карамзин скромно.
- Но какой язык у вас богатый! - говорил Сперанский. - Вы положительно творец нашего литературного стиля.
Карамзин предостерегательно показал на спящего Державина.
- Ничего, - успокаивал его Сперанский. - Ведь он не прозаик - поэт.
- А какие вести из армии и от государя? - спросил Карамзин, видимо, желая переменить разговор.
- Да вести не совсем утешительные... Уже одно то ново, что русских бьют, чуть ли не первый раз с начала нашей истории... так кажется?
- Нет, бивали не раз и прежде, - заметил Карамзин.
- В древнее время, может быть?
- Нет, и в последпие два века: и поляки бивали, и шведы.
- Да... Но теперь, говорят, что не так бьет Наполеон, как свои же...
- Неужели? Кто ж это?
- Казнокрады, интенданты да подрядчики... Ну и бездарные вожди.
- Да, с таким чадушком, как Наполеон, нелегко бороться.
- Пигмеям, - пояснил Сперанский.
- А государь что?
- Он, кажется, очарован новым цезарем после личного свиданья... Да и неудивительно - великий гений.
- Ох, сдается мне - плачущий крокодил, - заметил Карамзин.
- Да, но в слезах этих блестят перлы западной цивилизации, а не булыжник обскурантизма.
- Оно так, по цивилизация-то у него стоит на запятках, а не заместо кучера, - возражает Карамзин.
- Лучше, Николай Михайлович, если цивилизация даже на запятках, чем вместо кучера - капитан-исправник... Верьте мне, вы хорошо, лучше меня зпаете русскую историю: когда-нибудь нам придется поплатиться за этого капитана-исправника перед всей Европой... Только тогда Россия будет безопасна от нового крестового на нее похода Европы, когда примет и усвоит себе формы жизни, которые рекомендует всему миру наука... Я скажу вам: не noblesse oblige, a civilisation oblige [Не положение обязывает, а цивилизация обязывает (фр.)]...
Сперанский говорил горячо, хотя тихо и ровно. Спокойное лицо его оживилось, глаза сделались добрее и красивее. Он много думал над тем, что говорил.
- России многого недостает, - продолжал он, - да, по правде сказать, она еще и не начинала идти этой обязательной для всего человечества дорогой... Даже и Петр на этом пути ничего не сделал, он больше думал о себе.
- Какой же это путь? - спросил Карамзин.
- Кажется, на этом пути с помощью Лагарпа* и Сперанского Александр хотел попробовать сделать первый шаг, - сказал как бы про себя Тургенев, глядя на взморье.
- Нет, - возразил спокойно Сперанский, - я только мечтаю об этом с своею подушкою... с Иеремию Бента-мом*...
- Это тот, что вы издали?
- Да. Бентам ищет такую форму человеческих отно-шений, которые дала бы "величайшее возможное счастье для величайшего возможного числа людей". А я мечтаю.о немножко большем, чем это".
- Ах, папочка! ты точно стихи говоришь! - наивно воскликнула Лиза.
- Да, стихи, моя дурочка! Это - поэзия директора департамента.
- Какие стихи? Кто стихи сочинил? - очнулся старик Державин. Директор департамента?
Одно слово "стихи" будило старого поэта, как труба боевого коня.
- Да вы же сегодня декламировали мне вашу новую оду, - спокойно отвечал Сперанский.
- Да, но я вам конец не сказал... А конец этот пророческий...
- Что ж пророчит ваша ода, ваше высокопревосходительство? - любезно, но с открытой иронией спросил Тургенев, придвигаясь к старику. - Надеюсь, мой вопрос не нескромен.
- О нет! - отвечал старик, довольный, что его сажали на его коня. - Я думал так окончить свою оду:
Падет Европа на колени
Пред тем, борьбу кто прекратит
И ток прольет в ней дней блаженных.
Се уж его орел паряН
- Прекрасно! великолепно! сейчас чуешь орлиный полет "Певца Фелицы", заговорил Тургенев опять-таки не без скрытой иронии. - Но вот что скверно, ваше высокопревосходительство: галльский-то петух шибко поклевал, сказывают, нашего орла...
- А орел после совсем заклюет петуха! - горячился старик.
- Ну, это конечно... А что касается Европы, то сначала, когда наш орел заклюет петуха, это точно, она падет перед орлом на колени, а как оклемает маленько, то и закричит на него: "кш-кш!"
- Как это, государь мой?
- Да коленкой нас.
- Нет, государь мой, этому не бывать.
Старик волновался. Частое повторение "государь мой" - явный признак этого волнения.
- Не спорю, не спорю, ваше высокопревосходительство, - оправдывался Тургенев, очень хорошо знавший упрямство самолюбивого старика. - Что касается наших воинов, то они готовы в супе съесть галльского петуха. Я получил сегодня из Тильзита письмо... знаете от кого? - обратился он к Карамзину.
- Не знаю. От кого?
- От вашего... то бишь, от нашего земляка - сим-бирца. Ведь знаете, милостивые государи мои, кому Россия обязана Карамзиным? Изволите знать, государи мои?
- Что это вы нас сегодня все экзаменуете, Александр Иванович? спросил Карамзин.
- Да, точно, экзамепую. Когда впоследствии на экзаменах будут вопрошать российское юношество: "Кому Россия обязана тем, что у нее оказался свой тацит - Карамзин?" - российское юношество должно будет ответствовать: "Россия сим обязана родителю Александра Ивановича Тургенева, бригадиру Ивану Петровичу Тургеневу, который в Симбирске открыл Карамзина, как Колумб открыл Америку, и вытащил его из захолустья в Москву, где юный симбирский дворянин, будущий творец "Бедной Лизы" и будущий, а ныне налицо сущий историограф и проявил свой гений". Правда это? - обратился он к Карамзину.
- Правда, - отвечал тот. - Вашему батюшке я обязан тем, что я не заглох в провинции в качество степняка и любителя псовой охоты.
- Помните это, дети, - комично обратился Турген"в к девочкам.
- Я не забуду, что дядю Карамзина открыл в Симбирске ваш папа, серьезно сказала Лиза.
- И я не забуду, - повторила за ней Соня: - Америку открыл Колумб, а дядю Карамзина ваш папа... А дедушка Державина кто открыл? - наивно спросила она.
Все засмеялись, но Державин торжественно прибавил:
- Меня открыла великая Екатерина!