Прежде всего я должен сказать, что трудно себе предстаиить, насколько разнились вообще вкусы Александра с направлением моих взглядов. Наши вкусы совершенно не сходились, - кроме разве в выборе наших общественных связей и весьма вероятно, что не будь огромного общего интереса в разрешении некоторых вопросов, который нас сближал, ничто не могло бы столкнуть нас друг с другом и создать такия прочные и даже дружеские отношения. Я уже говорил выше, что я с Александром впервые встретился в Берлине в 1805 году. Александр приехал туда личным поборником и представителем австрийско-русского союза. Два человека, явившиеся защищать одно общее дело, невольно сходятся, какова бы ни была разница их положений.
   Император любил разбирать и обсуждать важные политические вопросы и быть, таким образом, как он сам любил выражаться, министром у самого себя. С тех пор началось наше личное знакомство, перешедшее в тесную дружбу. В конце того же года был заключен мир между Австрией и Францией. Когда граф Стадион, бывший тогда посланником в С.-Петербурге, получал портфель министра иностранных дел, Александр пожелал, чтоб я занял место графа. По странному сцеплению обстоятельств, меня в то же время назначили посланником во Францию, Когда, семь лет спустя, я встретился с Александром на богемской границе, то он, явно держал себя со мною холоднее. Казалось, что Государь со свойственной ему мягкостью хотел подчеркнуть и упрекнуть меня в моем вероломстве.
   Когда заключен был союз - тучи рассеялись, но наши личные отношения возобновились только после неудачи, постигшей союзников под Дрезденом, в первую половину войны. Может быть, возобновлению нашей дружбы невольно помогли мои ничем не увенчавшиеся старания, сообразно желаниям Императора Франца и фельдмаршала Шварценберга, помешать этой операции. Мо?кет быть, Александр оценил мою искренность при переговорах, шедших по этому вопросу, и верность выраженных мною опасений, по факт тот, что лед был сломан.
   Несмотря на полнейшую противоположность наших взглядов по многим вопросам, несмотря на могущие произойти от этого конфликты, мы встречались с Государем каждый день во время кампании 1813 и 14-го годов, и ничто не нарушало установившейся между нами близости.
   Редко можно было встретить между Монархом большой империи и главой кабинета другой такой же империи такие отношения, как были наши.
   Все время, пока тянулась война, я каждый вечер проводил в обществе Государя. С восьми или девяти часов вечера мы до двенадцати ночи беседовали друг с другом с глазу на глаз. Мы затрагивали самые разнообразные темы: вопросы обыденной жизни, вопросы морали и политики, события дня. Мы обменивались мыслями, нисколько не стесняясь, и именно полная свобода придавала необыкновенную прелесть нашему общению.
   Я никогда не скрывал правды от Александра, касалось ли это его лично или какого-нибудь принципиального вопроса. Мне постоянно приходилось с ним спорить по поводу его фантастических идей, которые он горячо защищал. Наши споры часто обострялись, - примером чему может послужить наше пребывание в Лангре, - но это не мешало нашей дружбе, которая оставалась так же искренна и правдива, как и рапыпе.
   Когда мы были в Париже в 1814 году, например, нам приходилось очень часто спорить о том, какой волитшш должен был держаться Людовик XVIII. Тогда Государь был еще либерален и наши взгляды на возможность упрочения мира во Франции иод скипетром Бурбонов были диаметрально противоположны. После подписания в Париже мира я уехал в Англию одновременно с королем Прусским и Александром I. Наши отношения и там не изменились. Там часто меня ставили в очень неловкое положение недоразумения, возникавшие между Александром и тогдашним принцем-регентом Георгом IV. Я был в прекрасных отношениях с обоими, но, зная их постоянные стычки друг с другом, должен был лавировать между ними и мешать их взаимному недовольству перейти в открытую ссору. По правде сказать, виноватым почти всегда оказывался Александр, которого возбуждала постоянно великая княгиня Екатерина.
   Она приехала в Великобританию за несколько недель до брата, и тогдашнее ее поведение, женщины, по существу, весьма достойной, так и осталось для меня загадкой.
   Одной из главных причин ее приезда в Англию надо считать ее непременное желание расстроить брак принца Оранского с будущей наследницей Англии и посадить иа трон Голландии свою собственную сестру, но и эта, кстати сказать, удавшаяся ей причина вряд ли может служить оправданием странности ее поведения и настроения, влиявших и на Александра.
   По этому поводу мне невольно вспоминается почти апекдо-тический случай с Александром, характеризующий его личность и странность его иногда просто необъяснимых поступков. Его Величество любил польстить видным представителям английской оппозиции. Как-то раз Государь попросил лорда Грея составить ему проект создания оппозиции в России. После аудиенции лорд Грей обратился ко мне за разъяснением по поводу сказанного Александром, что показалось ему неясным и непрактичным: "Разве царь, спросил Грей, собирается ввести в России парламент? Если да, - чего, конечно, я ему не посоветовал бы, - то вряд ли ему придется тогда заботиться об оппозиции, она и так будет".
   Венский конгресс опять изменил наши отношения друг к другу.
   При образовании нового Царства Польского под скипетром России в него должна была войти вся территория бывшего Герцогства Варшавского, при чем одновременно королевство Саксонское переходило в руки Пруссии. Это было решено еще во время переговоров при Калише Александром и Фридрихом-Вильгельмом. Мы знали о решении, но присоединение Саксонии к Пруссии затрагивало неизменные принципы Императора Австрийского и могло вызвать нежелательный конфликт между союзными державами и Пруссией. С самого начала возникновения этого плана Император Австрийский решил энергично восстать против него, но отложил его до заключения мира с Францией, желая отдать его на суд конгресса, миссией которого было восстановление не одпого государства, а многих.
   Этот важный инцидент внес некоторый разлад между дворами. Так прошло несколько недель. Копгресс открылся, а вопроса никто еще не затронул. Александр первый заговорил о нем с лордом Кэстльри. От лорда Кэстльри узнал уже и я. Я ему категорически заявил, что претензии России и Пруссии неприемлемы. Несколько дней спустя Александр сам заговорил со мной об этом. Он был, видимо, смущен, услыхав мой решительный ответ, но на исполнении намеченного проекта настаивал очень слабо и в конце предложил мне объясниться по этому вопросу лично с канцлером Пруссии. В тот же день мне сделал устное сообщение о том же и князь Гарденберг, подтвердивший иго нотой.
   Мой ответ письменный был равен устному. Я Гарденбергу ответил то же, что и Александру. Князь, видя свои планы разрушенными, был очень недоволен. Он вообще был человек раздражительный и, кроме того, ему мешала природная глухота; он, верно, не совсем расслышал и понял мои слова; узнав же, что Александр защищает их проект не особенно горячо, и понимая, что благодаря этому планы их могут рухнуть, он решил прямо обратиться к Александру, взывая к его совести. Возможно, что царь мог счесть себя обиженным неправильным истолкованием слоя.
   Этот случай вызвал Государя на очень странный с его стороны поступок. На следующий день после моего объяснения с прусским канцлером меня вызвал к себе рано утром мой Государь, чтобы передать мне, что у него только что был Александр. В первом разговоре об объявил Императору Францу, что считает себя мною лично обиженным и потому желает вызвать меня на дуэль. Император пытался ему доказать всю необычность такого намерения, но, видя тщетность своих слов, сказал, что если он остается при своем мнении, то, конечно, я готов буду принять вызов, против которого восстанет, конечно, мой разум, но от которого не позволит отказаться честь. Кроме того, Император настоял еще на том, что, прежде чем формально присылать мне вызов, Александр пришлет ко мне третье лицо для личных переговоров, и Александр на это согласился.
   Я на это ответил Его Императорскому Величеству, что буду спокойно ждать дальнейших действий со стороны Русвкого царя. Не успел я вернуться, как мне доложили о приезде одного из адъютантов Александра, графа Озаровского, с поручением от государя передать мне, что Его Величество требует, чтобы я сказал прусскому канцлеру, что я передал ему мой разговор с Государем неправильно. Я попросил его, со своей стороны, передать Его Величеству, что никогда не возьму назад ни одного слова, если я уверен в правоте его, но если граф Гарденберг понял мои слова не так, как я этого желал, и передал их не совсем точно, то, конечно, я готов исправить происшедшее. Озаровский уехал. Вскоре после этого Государь прислал сказать мне, что не будет на балу, на который я пригласил всех государей и всех членов конгресса. В тот же день, при встрече с русскими министрами я передал обо всем графу Нессельроде. У него еще не было никаких инструкций по этвму поводу.
   Конференции не прекращались, все шло своим чередом, как будто ничего не случилось, и закончилось тем, что король саксонский получил половину своих владений.
   Этот странный инцидент не нарушил ни с какой стороны важных совещаний, происходивших пра конгрессе, и даже не подействовал на прекрасные отношения, царившие между Императорскими Дворами; но не так просто было с нашими личными отношениями;
   Любя выезжать вообще, Александр особенно охотно посещал некоторые интимные кружки, где бывал и я. Мы встречались почти ежедневно и делали вид, что не замечаем друг друга. Скоро для посторонних наблюдателей, посещавших в то время салоны Вены, странность нашего поведения даже перестала бросаться в глаза - все привыкли к этому положению. Члены Императорской фамилии бывали у меня, на моих вечерах, и только один Александр отсутствовал. Окружающие как-то незаметно привыкли к мысли, что царь на меня дуется, а так как дела от этого не страдали, то даже любопытство дипломатических кругов, сначала насторожившихся, и то пропало за неимением пищи. Часто мне приходилось выслушивать косвенные намеки на то, что мне бы следовало сделать первый шаг к примирению, но я решил предоставить все это времени.
   И на самом деле ссора наша тянулась до тех пор, пока случай огромной важности не перевернул всех событий Европы вверх дном.
   Известие об отъезде Наполеона с острова Эльба я получил 6 марта в шесть часов утра с нарочным, посланным из Генуи. В донесении заключалось только известие о факте. Я сейчас же направился к своему Государю, а он приказал мне немедленно сообщить эту новость Александру и королю Прусскому. Я уже три месяца не бывал у Русского Государя. Меня приняли тотчас же. Я передал о случившемся и доложил о том, что поручил передать мне мой Государь. Александр высказался очень спокойно, с большим достоинством в том смысле, что и Его августейший еоюзник, так что нам не пришлось долго обсуждать вопрос о дальнейших планах действий. Решение было быстрое и категорическое.
   Когда вопрос был решен, Государь вдруг обратился ко мне и сказал: "Нам ведь предстоит еще разобрать нашу личную ссору. Оба мы христиане, и наша Святая Вера приказывает нам забывать все обиды. Обнимемся и забудем все".
   На это я возразил, что мне прощать было нечего, но забыть придется много и очень тяжелое для меня, а так как сам Государь в таком же положении, как и я, то я прощения просить не буду, а просто предложу все забыть. Александр обнял меня и просил меня вернуть ему мою дружбу.
   Потом мы часто встречались, но ни разу не было сделано намека на нашу бывшую размолвку, и все пошло по старому. Весь 1815 год мы были так же близки, как и раньше, и встреча ваша в Ахене была очень дружеская.
   Я хочу еще упомянуть о случае, происшедшем в 1822 году, который, пожалуй, лучше других поможет пролить свет на характеристику Александра.
   Недель через шесть после Веронского конгресса явился я как-то вечером к нему для переговоров по текущим делам. Он казался очень взволнованным, и я справился о причине. "Я чувствую себя очень странно, - сказал Государь, мне необходимо переговорить с Вами об одном, по-моему, очень важном вопросе, и я положительно не знаю, как к этому приступить". На это я ему возразил, что прекрасно допускаю возможность с его стороны волноваться каким-нибудь вопросом, но не могу себе представить, как он может затрудняться говорить со мной о нем.
   "Дело в том, что это не касается никаких обычных вопросов повседневной политики, а только нас лично, и я боюсь, что вы не вполне ясно поймете мою мысль".
   Только после долгих усилий Государь сказал мне следующие, памятные для меня слова: "Нас хотят разлучить, хотят разбить то, что связывает нас, а я считаю эти узы священными, потому что они во имя общего блага. Вы ищете мира для вселенной, а у меня нет больше желания, как поддержать его. Враги европейского мира не ошибаются и прекрасно понимают всю силу сопротивления, которую может оказать наш союз их хитрым планам, и им хочется уничтожить это препятствие во что бы то ни стало. Они отлично понимают, что прямыми путями этого не достигнут, и потому пользуются путями окольными. Меня упре-. кают в том, что я перестал быть самостоятельным и во всем слушаюсь только Вас".
   Я горячо отвечал Александру, что все, что он имел честь сообщить мне, не было для меня новостью и что я, не задумываясь ни минуты, отвечу на лестно высказанное мне им доверие признанием, что я принуждеп подтвердить все только что им сказанное. "Вас, Ваше Величество, упрекают в том, что Вы слишком доверяете моим советам, а меня в том, что я изменяю интересам моей, родины ради Вас. Эти обвинения равносильны. Ваша совесть так же чиста, как и моя. Мы служим одной общей идее, одинаково ценной как для России, так и для Австрии и для всего человечества. Я уже давно служу мишенью для многих партий, и только союз таких двух держав, как наши, еще может сдержать могущую произойти общую неурядицу. Но, с другой стороны, Вы могли бы заметить, принимая во внимание мою почти исключительную сдержанность в личных отношениях, какое огромное значение я придаю нашей дальнейшей дружбе. А Вы, Ваше Величество, Вы бы желали, чтобы я изменил свое поведение?" - "Вот, вот, я этого и ждал, - прервал меня Государь, - если мне и трудно было начать с Вами этот разговор и признаться в своих затруднениях, то я сам давно решил не обращать на это никакого внимания и боялся только одного, как бы вы сами не пали духом".
   Мы долго еще с ним после этого говорили о политике одной из существовавших тогда партий, имевшей многих единомышленников в России, даже среди приближенных Императора. По окончании разговора я дал слово Александру не поддаваться клевете и не изменять нашей Тесной дружбе, при этом Александр потребовал от меня еще, чтобы и я с него взял слово, что и он никогда не отнимет своего доверия ко мне. А тогда, в самом деле, партия движения, несколько честолюбцев и вся масса придворных рассчитывали, что благодаря этим толкам порвется связь между обоими Императорами и их кабинетами.
   Эти лица, соединившись под знаменем либеральных течений, действовали под давлением новых идей и не замечали, увлеченные своим слепым тщеславием, что стоят во главе и ведут все дело не они, а другие, которым сами они служат послушным орудием.
   Союз, имевший целью способствовать настоящей политической свободе, руководившийся принципами действительной независимости всякого государства, союз, мечтавший об общем мире, желавший предотвратить всякую попытку к завоеваниям и устранить всякую причину какого бы то ни было волнения, такой союз вряд лп.мог бы найти искренних адептов в среде софистов и людей больного честолюбия.
   Эти-то люди вызвали позже мятеж в Греции. По расчетам агитаторов, этот инцидент должен был послужить причиной для разлада между Россией и Австрией, и главным образом между их дворами. Их расчет был верен, но все ото вылилось в такую форму, которой, конечно, не могли предвидеть главари этого дела. Александр, так великолепно игравший в революционера у себя на родине, тут не выдержал борьбы ни в нравственном, ни в физическом отношении. Император Александр умер от полного отвращения к жизни. Он разочаровался во всех своих надеждах, планах в иллюзиях. Он знал, что должен нанести удар целому классу своих подданных, завлеченных и погубленных его же креатурами и принципами, которым сам же он раньше протежировал. И он не выдержал. Душа его рухнула, если можно так выразиться. События, омрачившие начало царствования его преемника, дают нам яркое понятие о той мучительной мозговой работе и колоссальных заботах, отравивших последние минуты жизни Императора.
   Историку, задавшемуся целью дать правильную j и- точную характеристику Александра, это будет очень трудно. Слишком часто ему придется блуждать взглядами по вопиющим противоречиям, и ум его с трудом найдет твердую точку опоры, столь необходимую Для человека, призванного к благородной миссии историка.
   И мысль, и сердце этого Монарха колебались между столь различными моральными движениями, что при довольно сильном характере Государь никогда не мог достигнуть равновесия.
   Каждый отдельный период его жизни ознаменовывался серьезными ошибками, которые грозили опасностью для общественных интересов.
   Александр весь отдавался захватившему его моменту и никогда не мог остаться ему верен, потому же и никогда не испытал ни минуты истипного покоя. У него была масса достоинств, благороднейших чувств, он был рабом данного слова, но наряду со всем этим у него были крупные недостатки.
   Будь он простым смертным, он остался бы, может быть, совсем незамеченным, но так как волею судеб ему предназначен был трон, то: все и произошло иначе. Если бы ему пришлось уцравлять не Россией, а другим государством, то его недостатки могли бы быть незаметными, но тогда и достоинства были бы не так ярки.
   Александру трудно было без руководителя. Кто-нибудь должен был всегда направлять его душу и мысль. И если всякому Монарху трудно найти действительно бескорыстного человека, независимого по характеру и положению настолько, что его можно сделать своим другом, то Русскому Императору, благодаря его неблагоприятному, более чем какого-либо другого Монарха, положению, эти редкое счастье было почти невозможно.
   Надо помнить, что в переживаемое им время всем властителям Европы приходилось разбираться в бесконечном количестве сложных затруднений, и если все это касалось других, то Александра больше всех.
   Первые всходы насажденной неправильно цивилизации на всем огромном пространстве Российской империи поднялись еще до него, под гнетом деспотизма в империи, где не было ни одпого правильно организованного правового института и где вся огромная масса народа тонула в беспросветной тьме.
   Еще Павел I хотел уничтожить эти всходы. Александру пришлось царствовать после Павла. Он был воспитан иод эгидой известных тогда революционеров, сумевших удержать свое влияние и на молодого Монарха. У Александра не было опытности, и, желая делать только добро, он сделал много зла. Он ошибался, а когда попял свои ошибки, это свело его в могилу.
   Его душу, испытавшую столько метаний, нельзя, конечно, назвать сильной - она была только мягкая и нежная.
   НАПОЛЕОН
   Среди лиц, поставленных в положение, независимое от этого необыкновенного человека, найдется немного таких, кто, как я, имел бы столько точек соприкосновения и столько непосредственных сношений с ним.
   Мнение мое о Наполеоне не изменялось в различные периоды этих отношений. Я видел его и изучал в моменты наибольшего блеска его; я видел его и наблюдал в моменты упадка; и если он и пытался ввести меня в заблуждение, в чем он порою был очень сильно заинтересован, то это ему никогда не удавалось. Я могу поэтому надеяться, что я схватил самые существенные черты его характера и составил о нем беспристрастное мнение, тогда как большинство современников до сих пор видело лишь сквозь призму как блестящие, так и мрачные, отрицательные стороны этого человека, которого сила вещей в соединении с выдающимися личными качествами вознесла на вершину могущества, беспримерного в новейшей истории. Проявлявший редкую прозорливость и неутомимую настойчивость в использовании того, что полвека событий, казалось, подготовляли для него, руководимый духом власти действенным и дальновидным в равной мере; ловко улавливавший в обстоятельствах момента все, что могло служить его честолюбию; умевший с замечательной ловкостью извлекать для себя выгоды из ошибок и слабостей других, Бонапарт остался один на поле брани, которое в течение десяти лет оспаривали друг у друга слепые страсти и партии, охваченные кровожадною ненавистью и исступлением. С тех пор, как он в конце концов конфисковал в свою пользу всю Революцию, он стал казаться лишь тем единственным пунктом, на котором должны сосредоточиться все взоры наблюдателя, и мое назначение на пост посланника во Францию поставило меня в этом отношении в исключительно выгодные условия, которыми я и не преминул воспользоваться.
   Наше мнение о человеке часто складывается под влиянием первого впечатления. Я ни разу не видел Наполеона до аудиенции, которая дана была мне в Сен-Клу для вручения моих верительных грамот. Он принял меня, стоя посреди одной из зал в обществе министра иностранных дел и еще шести лиц его двора. Он был в пехотном гвардейском мундире и в шляпе. Это последнее обстоятельство, неуместное во всех отношениях, ибо аудиенция не была публичной, неприятно поразило меня: в этом видны были чрезмерные претензии и чувствовался выскочка; я даже колебался некоторое время, не надеть ли и мне шляпу. Я начал, однако, небольшую речь, точный и сжатый текст которой резко отличал ее от речей, ставших обычными при новом французском дворе.
   Его майера держать себя, казалось, обнаруживала неловкость и даже смущение. Его приземистая и квадратная фигура, небрежный вид и в то же время заметное старание придать себе внушительность, окончательно убили во мне ощущение величия, которое естественно соединялось с представлением о человеке, заставлявшем трепетать весь мир. Это впечатление никогда не изгладилось вполне из моего ума; оно сопутствовало самым важным свиданиям, какие я имел с Наполеоном в различные эпохи его жизни. Возможно, что оно помогло мне разглядеть этого человека таким, каким он был, сквозь все маски, в которые он умел рядиться. В его вспышках, в его приступах гнева, неожиданных репликах я приучился видеть заранее приготовленные сцены, разученпые и рассчитанные на эффект, который он желал произвести на собеседника.
   Что больше всего поразило меня в моих сношениях с Наполеоном сношениях, которые я с самого начала постарался сделать более частыми и конфиденциальными, - так это необыкновенная проницательность ума и великая простота в ходе его мысли. В разговоре с ним я всегда находил очарование, трудно поддающееся определению.
   Подходя к предмету, он схватывал в нем самое существенное, отбрасывал ненужные мелочи, развивал и отделывал свою мысль до тех пор, пока она не становилась совершенно ясной и убедительной, всегда находил подходящее слово или изобретал его там, где еще его не создал язык; благодаря этому беседы с ним всегда глубоко интересны. Он не беседовал, но говорил; благодаря богатству идей и легкости в их выражении он умел ловко овладевать разговором, и один из обычных оборотов речи был следующий: "Я вижу, говорил он вам, - чего вы хотите; вы желаете прийти к такой-то цели; итак, приступим прямо к вопросу".
   Он выслушивал, однако, замечания и возражения, которые ему делали; он их принимал, обсуждал или отвергал, никогда но нарушая тона и характера чисто делового разговора, а я никогда не испытывал ни малейшего смущения, говоря ему то, что считал истиной, даже тогда, когда последняя не могла ему понравиться.
   Подобно тому, как в представлениях его все было ясно и точно, точно так же не знал он ни трудностей, ни колебаний, когда приходилось действовать. Усвоенные правила его нисколько не смущали.
   В действии, как и в рассуждениях, он шел прямо к цели, не останавливаясь на соображениях, которые считал второстепенными и которыми он, быть может, слишком часто пренебрегал. Прямая линия, ведущая к задуманной цели, была той, которую он выбирал по преимуществу и которой шел до конца, если что-либо не заставляло его сойти с нее; но точно так же, не будучи рабом своих планов, он умел отказываться от них или видоизменять их в тот момент, как изменялась его цель, или когда новые комбинации представляли возможность достигнуть ее другими, более верными, путями.
   Он не обладал большими научными познаниями. Его приверженцы особенно усердно поддерживали мнение, что он был глубоким математиком. Но то, что он знал в области математических наук, не возвышало его над уровнем любого офицера, получившего, как он, подготовку к артиллерийской службе; но его природные дарования восполняли недостаток знания. Он стал администратором и законодателем, как и великим полководцем, в силу одного лишь инстинкта. Склад его ума всегда толкал его к положительному; он отвергал идеи неопределенные; грезы мечтателей и отвлеченные схемы идеологов в одинаковой мере отталкивали его, и он смотрел, как на пустую болтовню, на все то, что пе приводило к ясным выводам и осязательным результатам. Он, в сущности, признавал научную ценность лишь за теми знаниями, которые можно контролировать и проверять на практике путем чувств, которые основаны на опыте и наблюдениях. Он выказывал глубокое презрение к ложной философии и ложной филантропии восемнадцатого века. Из корифеев этих учений в особеп-иости Вальтер был предметом его ненависти, и в этой ненависти он доходил до того, что оспаривал даже по всякому поводу общепризнанный взгляд на литературные заслуги Вольтера.