Страница:
- Здравствуйте, господин Дуров! - ласково, хотя начальнически сказал Каховский,
- Здравия желаем, ваше превосходительство! - отвечала девушка тоже служебным тоном, звякнув шпорами и выпятив и без того выпяченную природою грудь.
- Скажите, пожалуйста, - продолжал генерал, - согласны ли были ваши родители, чтобы вы служили и военной службе, и не против ли их воли вы поступили?
- Против их воли, генерал.
- Вы дворянин? - снова спросил Каховский.
- Да, генерал, наш род дворянский.
- Что же побудило вас идти против воли родителей?
- Моя непреодолимая наклонность к оружию. Я с детства мечтал о военном деле... Но так как родители не хотели меня отпустить, то я тайно ушел от них с казачьим полком.
- Странно, очень странно все это, - говорил генерал как бы сам с собою. - А теперь родители ваши знают, где вы и что с вами?
- Не знаю, генерал. В мае, перед походом нашим за границу, я написал отцу, извещал его, где я и что со мной, просил его прощения... Но, вероятно, письмо но дошло до него.
- Хорошо, молодой человек. Я вас призвал затем, чтоб объявить вам приказ главнокомандующего: вы сейчас же должны ехать в Витебск и явиться к графу Букс-гевдену*. Полковник Нейдгардт (он указал на незнакомого господина), адъютант графа, сам проводит вас в Витебск.
Девушка не могла не удивиться, когда увидела, что Нейдгардт встал и поклонился ей - это полковник-то, адъютант главнокомандующего, кланяется юнкеру!
- Но вы должны оставить ваше оружие здесь, - добавил Каховский.
Девушка сделала движение испуга.
- Не бойтесь, господин Дуров...
- Ваше превосходительство! - жалобно заговорила странная девушка.
- Повторяю вам - не пугайтесь: я не арестую вас, я только соблюдаю форму, - с улыбкой сказал Каховский.
- Генерал... я не заслужил, чтоб... Она не могла говорить от волнения.
- Успокойтесь, успокойтесь, молодой человек... Вы большего заслужили, чем это... Я лично был свидетелем вашей храбрости и могу сказать - не в обиду вам - безумной. Я тогда же, помните, намылил вам голову. Потом, обратись к Нейдгардту, прибавил: - Вообразите, полковник, этот юноша (на "этом юноше" генерал сделал очень подозрительное ударение) - этот юноша, в битве при Гудштадте, во время жарчайшей схватки бросается на кучу французов и отбивает у них пленного почти, раненого русского офицера. Эта безумная дерзость юноши до того поразила французов, что они растерялись и ускакали. А этот молодец отдает свою лошадь раненому. А потом еще лучше: перехватывает где-то, под самым огнем неприятеля, раненого улана и возится с ним как нянька... Так, сударь, могуг поступать только дети, - закончил он, обращаясь уже к Дуровой. - А теперь - счастливого пути.
- Но мое оружие, генерал...
- Об оружии - после, а теперь исполняйте приказание начальства.
Нейдгардт встал и простился с генералом.
- Так вы со мной? - обратился он к недоумевающей девушке.
- Как прикажете... я сейчас...
Она никак не могла отстегнуть саблю - руки ходенем ходили.
- Я помогу вам, - сказал Нейдгардт, нагибаясь, чтоб отстегнуть крючок.
"Полковник помогает юнкеру... солдату... Да, Греков прав - там что-то знают... догадываются", - мелькнуло в голове странного юнкера.
Они вышли. С обеих сторон чувствовалась неловкость.
- Вы, вероятно, желаете приготовиться к дороге? - сказал Нейдгардт нерешительно. - Мы сейчас едем.
- Да, полковник, я должен зайти к себе - распорядиться насчет коня...
- О коне не беспокойтесь - его будут беречь впредь до распоряжения. А вы о себе подумайте.
- Разве меня навсегда увозят отсюда? - с испугом спросила девушка.
- Не знаю... Мне не дано на этот счет приказаний... Но лучше приготовьтесь... к дороге, конечно.
- К дальней, полковник?
- Может быть... на зсякий случай... Через четверть часа мой экипаж будет у ворот вашей квартиры... До свиданья.
Он ушел. Она стояла в нерешительности, точно забыла, где ее квартира. Словно весь свет перевернулся. Это все тот же Полоцк - да не тот: не то освещенье, не то дома, не те выраженья на лицах у людей... Что это чувство разлуки?.. Точно разом все это становится чужим - и так скоро, мгновенно! Ухо словно так, как смотришь на мертвого: вчера он смотрел, разговаривал, понимал, а сегодня - он точно чужой всем, и все ему чужие... Он точно ушел куда-то, ушел навеки, хоть оп лежит тут... Так и Полоцк разом ушел - и та роща ушла, что вчера была так зелена и тиха, что вынудила его говорить... И то местечко ушло, где сидели они... Ушли и следы его колен на песке... и он ушел...
- Ах, панич, где ваша сабля? - пищит Срулик. Тут только она опомнилась - увидела, что она уже на квартире у себя. Быстро дрожащими руками уложив свой немудреный походный багаж.. девушка вынесла его на крыльцо и бросилась в сарай к своему Алкиду. Конь, не видавший ее с утра, радостно заржал и как собака стал тереться головой о ее плечо. А она, обхватив его шею, крепко сжала.
- Прощай, Алкидушка, прощай, мой милый! - шептала она.
Евреята окружили эту группу и стояли с разинутыми ртами... Умные глаза коня говорили, что он что-то понимает...
У ворот послышался стук экипажа, и во двор вошел Нейдгардт... Из сарая вышла Дурова, окруженная еврея-тами, а за ними вышел и Алкид - он оборвал недоуздок и следовал за своей госпожой... Дурова как-то отчаянно махнула ему рукой...
- Ради Бога, Салазкин, возьми его, береги, корми его получше... давай ему соли чаще, - быстро говорила она, обращаясь к подошедшему улану.
Нейдгардт, видимо, был тронут этой трогательной привязанностью к коню.
- О нем не беспокойтесь: его сберегут вам, - успокаивал он.
Но Алкид был не промах - он сразу понял, в чем суть: не давшись в руки Салазкину, он все лез к своей госпоже, так что та не устояла: она снова бросилась к нему и обняла его шею.
- Прощай-прощай, мой милый!
Но, едва она вместе с Нейдгардтом вошла в коляску и тройка тронулась, как Алкид, повалив Салазкина, бросился за экипажем, твердо, по-видимому, решившись поставить на своем. Пришлось остановить коляску и прибегнуть к насилию. Нейдгард очень смеялся, а Дурова чуть не плакала. Но делать было нечего: сошлись несколько улан, притащили крепкий аркан с петлею, и избалованный конь только тогда всунул голову в эту петлю, когда она преподнесена ему была руками его любимицы... Уланы с трудом удержали его, когда коляска двинулась в путь.
Проезжая мимо рощи, Дурова силилась вспомнить последние слова, сказанные ей Грековым там, на откосе берега, но не могла: она только чувствовала их...
Курьерская тройка мчалась вихрем, колокольчик захлебывался под дугой, рощи, боры, болота, поля и человеческие жилья мелькали, как в передвижной волшебной панораме... Ямщик то и дело выкрикивал: "Соколики, грабит! не выдай!" - и соколики мчались от станции до станции, словно бы за ними в самом деле по пятам гнались разбойники.
Дурова сидела задумчивая, грустная... Ей самой казалась загадочною ее судьба: оглянуться назад - страшно как-то, сердце щемит от этого оглядыванья; там порваны кАкие-то нити, а концы этих нитей все еще висят у сердца, как змеи, и сосут его... Вперед заглянуть - еще страшнее: ведь это туда, вперед, и мчит бешеная тройка, торопится... А что там?.. Но что бы там яи было - вперед, вперед! Молодое воображение тянет вдаль - хочется разом распахнуть завесу будущего, разом охватить все, разом выпить чашу жизни... Вот-вот, кажется, разверзаются небеса... Да, они вчера разверзались уже на момент - и опять закрылись... А он?.. Неужели все это уже кануло в пропасть и не вынырнет оттуда?.. Но ведь это был только сон...
- Вас пугает, кажется, неизвестность того, что ожидает вас? - ласково спрашивает Нейдгардт.
- Да, полковник, - отвечает она неопределенно.
- Напрасно... Конечно, я не могу сказать вам верного, но могу предсказать только хорошее... Вам который год?
- Вот уж семнадцать минуло недавно.
- Уж семнадцать! Эки ужасные лета! - добродушно засмеялся полковник. - Уж семнадцать... А давно вы оставили ваш дом?
- Ровно год.
- И это вы проделали все шестнадцати лет!.. Ну, удивляюсь вам, решительно удивляюсь... А я в ваши годы чуть ли не в лошадки играл в корпусе... А вы где воспитание получили?
- Дома, под руководством отца.
- А ваш батюшка военный?
- Да, он был гусаром.
- И фамилия его Дуров?
- Дуров.
Добряк полковник еще что-то хотел спросить, но нэ решился: он чувствовал, что это уже будет нескромность, нечто вроде выпытыванья. Поэтому на серьезные вопросы он и не отваживался.
- Да, да... Уж и конь у вас - вот умница! Умнее иного солдата... Он давно у вас?
- С двенадцати лет.
- А избалованный шельма - ух, как избалован... А вас слушается?
- Слушается.
- Удивительный конь.
Опять молчание. Опять - "соколики, грабют!..". Полковник чувствует свою неловкость.
- А у меня дочка ваших лет, - заговаривает он, и вдруг конфузится, почувствовав, что сказал будто бы что-то лишнее. - Она у меня в Смольном...
Молчание.
- Видели Наполеона? - попытка поправить промах.
- Видел, полковник.
- Где изволили видеть?
- И под Фридландом - издали, и в Тильзите - близко.
- Необыкновенный гений!
- Я, полковник, удивляюсь ему, но не люблю его.
- Так, так, - он и не стоит... честолюбец, и прежестокий.
Бедный полковник не знал, как скоротать скучную дорогу. Это поручение, выпавшее ему на долю, поручение - доставить таинственного юношу, псд которым - передают за величайший секрет - скрывается девушка, - да, это поручение - труднейшее и щекотливейшее из всех, какие он исполнял в своей жизни... И притом - "по высочайшему повелению", это вот чем пахнет... Вот тут и вертись словно на иголках; того и гляди бухнешь невпопад, скажешь лишнее... А болваном сидеть тоже совестно... девчонка, может, в самом деле... и усов не видать, и голос тонковат для семнадцатилетнего молодца, да и мундир-то как будто бы неладно сидит на груди, расползается как-то; ну, и рейтузы на бедрах тоже мое почтение - расперло-таки... Черт знает что такое!.. Вот тут и вертись, чтобы в дураках не остаться... А! пропадай ты совсем!.. Приходится хоть на коне выезжать, всего безопаснее...
- Что-то он, голубчик, поделывает? - закидывает полковник.
- Кто, полковник?
- Да конь ваш.
- А! Алкид...
- Так его Алкидом зовут?
- Алкидом, полковник.
- Хорошее имя - романтическое.
И опять материал для дипломатического разговора истощается.
- Вот у меня кобыла Клеопатра - тоже имя романтическое... Хорошая кобылка...
Но словом "кобылка" бедный полковник опять давится - поперхнулся... А черт ее знает - может, и в самом деле барышня, а я, болван, о кобыле брякнул... Эх! скорей бы Витебск - с плеч эту гору... Только ямщик немножко и выручает...
- Эх, но! соколики, грабют!.. С горки на горку, даст барин на водку.
- Хорошие ямщики здесь - русские... это уж мы развели их с войной... а то здешние... ездить не умеют, - поддерживает разговор из сил выбившийся полковник.
А с другой стороны молчание. Мысль работает усиленно; но ни на чем она не может сосредоточиться. Теперь меньше чем когда-либо можно пайти точку опоры для мысли, словно бег Меркурия совершает она, только вместо Меркуриева шара под ногою - шар земной... Есть какая-то светлая точка, но и она, кажется, назади, там, на берегу Двины, за рощей... это следы колен, да шо-иот, да какие-то слова...
А бедного полковника уж в жар бросает... "Вот комиссия! И о чем я стану говорить?.. Все выйдет щекотливо, неловко... А главнокомандующий прямо приказал, что дескать, поделикатнее надо, не показывать виду, да чтоб оно выходило не щекотливо... А вот сам бы попробовал влезть в мою шкуру - и вышло бы щекотливо... Ведь дьявол его знает, что оно такое - сидит-то около тебя... Ведь "по высочайшему повелению" - тут так влопаешься, что и не вылезешь... Может, оно сделается таким, что нам, полковникам, головы будет свертывать, недаром оно заинтересовало государя..." Бедный полковник совсем растерялся; он и мысленно не знал, как относиться к своему спутнику: "Ни on, ни она - черт знает что такое!.. оно и больше ничего..."
- А я все думаю о вашем коне, - делает последние, отчаянные усилия полковник. - Удивительный конь!.. Как бишь его зовут?
- Алкид, полковник.
- Да, да, - Алкид... преромантическое имя...
Но - слава Богу! вот и Витебск... Ямщик гикает как-то нечеловечески, лошади забирают в мертвую, коляску бьет лихорадка - не до разговоров больше... Через несколько секунд тройка остановилась у квартиры главнокомандующего.
Приезжие прямо из экипажа вошли в приемную графа Буксгевдена. Они не успели даже стряхнуть с себя дорожной пыли - так торопливо исполнялось требование из Петербурга...
Дежурные офицеры и все бывшие в приемной с недоумением смотрели на привезенного юношу. Все полагали, что это государственный преступник, тем более что при нем не было оружия; но он был не под караулом: это вызывало новые недоумения...
Полковник Нейдгардт был введен в кабинет главнокомандующего и через минуту вышел оттуда.
Ввели Дурову. Граф Буксгевден был один. Он стоял по одну сторону стола, заваленного бумагами и ландкартами с натыканными в них булавками. При входе девушки маленькие, прищуренные, видимо, усталые от чтения рапортов и всякой деловой переписки глаза графа быстро окинули ее всю с макушки до носков казенных сапог. Впечатление, по-видимому, было благоприятное.
- Вы Дуров? - спросил он скороговоркой.
- Точно так, ваше сиятельство, - был ответ, в котором слышалось дрожанье молодого голоса.
Граф вышел из-за стола и, подойдя к девушке, положил руку на ее плечо.
- Я много слышал о вашей храбрости, - сказал он, желая заглянуть в глаза, которые были опущены: - и мне очень приятно, что все ваши начальники отозвались о вас самым лучшим образом.
Он остановился и отнял руку от плеча, которое, как ему показалось, немножко дрожало.
- Вы не пугайтесь того, что я скажу вам, - продолжал главнокомандующий: - я должен отослать вас к государю.. Он желает видеть вас. Но повторяю - не пугайтесь этого: государь наш нсполнен милости и великодушия, - вы узнаете это на опыте.
Страх все-таки не был осилен этим предупреждением. Сердце, в свою очередь, предъявило сильные права: прощанье с полком, с полною тревог и поэзии боевою жизнью, с товарищами... А этот шепот за рощей, эти слова чарующие, ласки - самая сосна, кажется, под которою они прощались, нагибалась, чтобы подслушать этот шепот... Прости! всему надо сказать прости!.. Она задрожала...
- Ваше сиятельство! государь отошлет меня домой, и я умру с печали!
Это было выкрикнуто так по-детски, с такою искренностью, что тяжелая рука главнокомандующего опять легла на дрожащее плечо. Она подняла на него глаза, полные мольбы и страха, - такие детские глаза!
- Не опасайтесь этого, молодой человек! - мягко сказал старик. - В награду вашей неустрашимости и отличного поведения государь не откажет вам ни в чем. А как мне велено сделать о вас выправки, то я к полученным мною отзывам вашего шефа, эскадронного командира, взводного начальника и ротмистра Казимирсксго приложу еще и свое донесение. Поверьте мне, что у вас не отминут мундира, которому вы сделали столько чести.
Щеки девушки розовели, сердце распускалось... Она уже живет надеждой, возвратом, свиданьем... соловьи просыпаются в сердце...
- Будьте же готовы к отъезду немедленно... Вас доставит к государю флигель-адъютант Засс, который проедет с вами через Москву для исполнения другого поручения его величества. Прощайте. Желаю скорее увидеть вас в числе моих офицеров.
Выйдя из кабинета в дежурную, девушка остановилась как вкопанная: задом к ней стоял какой-то генерал в штабной форме и строгим голосом говорил что-то стоявшему против него навытяжку молодому донскому офицеру... это был - Греков! Девушка из слов генерала успела расслышать:
- За самовольную отлучку в Полоцк вы должны высидеть на гауптвахте неделю...
- Слушаю-с, ваше превосходительство, - был ответ Грекова.
В это время глаза его встретились с испуганными глазами девушки, но в этой испуганности было что-то такое, что заставило калмыковатые, добрые глаза Грекова отвечать, что за эту испутанность он с радостью готов высидеть на гауптвахте месяц, полгода, год!.. И у нее отлегло на сердце.
7
Опять идет служба в Архангельском соборе в Москве. Восковые свечи - и толстые, купеческие, как купеческие карманы, и тоненькие, словно одни фитильки, мужицкие свечечки - тысячами огней теплятся и оплывают, и чадят, теплятся и чадят в душном, тяжелом, насыщенном дымом ладана, свечным чадом и чадом дыхания молящихся воздухе церковном. Глухие, словно выходящие из пивной бочки возглашения любимого купцами и купчихами рыжего дьякона, скрипучие попискиванья старого, испостившегося на осетринке от благодетелей, протоиерея, октавы, басы, тенора и дисканты проголодавшихся певчих, шепот и по временам стоны молящихся, стуканье кулаками в сокрушенные перси, сокрушенными лбами в помост церковный, звяканье о ктиторово блюдо лобанчиков, рублей, пятаков и всего громче кричащих к небу грошей бедняков, - все это так величественно, внушительно, как внушительно движение волны морской, шум говора народного, говор дремучего бора в ветер...
Вон у самого клироса стоит знакомая уже нам фигура, с высоким, гордым, но опущенным книзу белым лбом; на лице, в опущенных глазах, в задумчивом склонении головы отражается эта внушительность места и обстановки. Это граф Ростопчин.
"На этих склоненных головах, на этих согбенных спинах, на этой детской вере, что заливает церковь огнями копеечных свечечек, а церковный помост слезами - на этом фундаменте я сумею построить величавое здание, храм народного духа, и имя мое, как имя архитектора, записано будет на скрижалиях бессмертия... Вот где наша сила - в восковой копеечной свечке; и я еще когда-нибудь зажгу ее - и будет она вечно теплиться в истории вместе с моим именем..."
Так мечтала, прикрытая французским париком, длинная, честолюбивая голова Ростопчина, которому не давал спать патриотический успех его "Мыслей вслух на Красном крыльце...".
Несколько в стороне от Ростопчина стоит Мерзляков. И его доброе лицо задумчиво. Ему вспоминается старик
Новиков, заживо схоронивший себя в своем Авдотыше и воспитывающей карасей в своем вотчинном озере. Молитва его мешается с этими воспоминаниями.
"Да, караси, караси... молящиеся караси - все больше караси... А есть и щуки - вон купцы с Мясницкой, из Охотного ряду - это щуки зубастые... Вон еще щуки молящиеся... Мечтатель Николай Иванович, старый мечтатель... Эх, невесело житье человеческое!.."
Рядом с дядей стоит и И puma. Тепла ее молитва, и молодое лицо ее теплится радостью и благодарностью, вон та свечечка восковая, что поставила девочка с радостным личиком и новым платочком на голове... За этот платочек-обновку она и свечечку ставит: Бог послал обновочку, крестный подарил... А у Ириши своя обновочка: пленных разменяли... Эх, всемогущая молодость! Ты все творишь из ничего...
А вон, как видно, тот отставной военный, что стоит у стенки и глядит на Спасителя, не умеет создать себе счастье из ничего. С мольбою смотрит он на образ - и нет-нет да и скатится по лицу его одинокая слеза и стукнет о пол... Он еще не очень стар, но, видно, горе его старо...
А это чье молодое лицо смотрит на него с такою любовью и тоскою? Чьи это молодые губы шепчут: "Господи! пошли ему успокоение и радость... Папа! папа! это я дала тебе горе, бедный мой!" - Да, это те губы шепчут так, которые недавно целовались с другими, калмы-ковато толстыми губами за рощею, у Двины, под Полоцком. Это она, Дурова, в своем уланском мундире стоит в соборе и молится. Флейгель-адъютант Засс, взяв ее из Витебска, заехал по делам службы в Москву, и она в то время, когда Засс отправился с каким-то поручением к московскому главнокомандующему и сказал, что воротится не раньше двух часов, - она пошла взглянуть на Кремль и зашла в Архангельский собор, где обедня еще не кончилась... Стоя в церкви и разглядывая ее, она вдруг издали узнает знакомый затылок и лысину... Сердце так и запрыгало у нее, не то оборвалось и заныло при виде этого широкого затылка и этой светящейся лысины... "Это папин милый затылок, папина лысина, которую я целовала когда-то..." Подходит ближе и видит, что это молится и плачет ее отец... о ней, дуре, плачет, о бессердечной, о недостойной дочери молится... Так бы она и бросилась перед ним на колени, так бы и выцеловала с холодного пола все слезинки, которые упали из его добрых глаз на этот пол и разбились, да не смеет она этого сделать, не может... Теперь не смеет, потому что ее везут к государю, и никто не должен знать, кто она.
Между тем служба кончается. Молящиеся расходятся. Но к старенькому попику, выглянувшему из боковых врат, суется кучка мужчин и в особенности женщин и баб, желающих служить молебен. Дурова стоит сзади и видит все это. Впереди всех - ее папа.
- Вам, государь мой, панихиду или о здравии? - спрашивает, тряся головкой, попик папу.
- Я и сам не знаю, батюшка, - отвечает папа, утирая слезы.
- Как, государь мой, не знаете? - удивляется попик.
- Не знаю, батюшка.
- О ком же вы молиться желаете, государь мой?
- О дочери.
- Что ж она - умерла, помре?.. скончалась?
- Не знаю, батюшка.
- Больна, может? немоществует?
- И того не знаю... Может быть, умерла, может - жива... Но думаю, что ее нет уже на свете.
- Так глухую вам, государь мой, молитву можно, - соображает попик.
- Хоть глухую, батюшка, - отвечает тоскливо папа. В это мгновенье над ухом его раздаются слова:
- Дочь ваша жива и здорова... не печальтесь... Как громом пораженный, он задрожал и чуть не упал.
- Надя! Надя!.. это ее голос!
Но когда он обернулся, он не увидел той, голос которой слышал: она быстро скрылась в толпе.
- Солдатик какой-то, - шептали пораженные бабы.
- Уланик молденький, - подтверждал попик. Дуров бросился искать уланика в церкви, на паперти, на площади - уланика и след простыл.
Через два дня уланик был уже в Петербурге. Весь этот путь от Полоцка и Витебска до Петербурга, эта бешеная фельдъегерская скачка, Москва, никогда ею не виданная, подавляющая своей бестолковой громадностью и сутолокой всякого, кто жил только в глуши, потом эта потрясающая сцена в Архангельском соборе, а тут Петербург, словно гриб необычайного вида, выросший на трясине и не проваливающийся в болотную глубь, эти гранитные, каменные и бронзовые чудища, в виде дворцов, храмов, палат и памятников, торчащие над водою, этот блеск, и стук, и гам, и хрест оголтелых, торопящихся и суетящихся десятков тысяч людей, эти тысячи колес, стучащих разом, слишком много для девочки, по нервам которой хотя и перекатилось такое тяжелое колесо, как Фридланд с громом сотен орудий, с пальбой сотен тысяч ружей и тысячами стонущих и умирающих людей, - однако все же этого слишком много, слишком разом: впечатлений и переходов, крутых и невероятных, слишком много образов, сцен, потрясений тоже много - и не ее бы нервам вынести это; а они вынесли... Да чего не вынесет молодость с крыльями Меркурия на ногах и в сердце!
А тут надо вынести еще нечто...
В день приезда в Петербург юный уланик, сопровождаемый Зассом, едет во дворец... Все эти переходы по громадному зданию, этот лабиринт, блестящий золотом убранства и золотым шитьем на людях - все это мелькает в глазах как сон, как волшебство, и исчезает, мгновенно вылетает из памяти, оставляя следы только на нервах...
Юный уланик машинально, но стройно, как восковая свечка, входит в императорский кабинет, ничего не видя вокруг себя... Она видит только, что it ней тихо, ровно, как-то монументально приближается очень высокий, очень стройный, с немигающими глазами человек... Где она видела такие же совсем не мигающие глаза!.. Да, в Тильзите, у маленького, кругленького человека в странной треугольной шляпе... Да еще она видела немигающие глаза у одной большой птицы в Малороссии, когда она гостила там... Это был орел. И тут глаза не мигают...
Задумчивое лицо, разом, так сказать, окатив с головы до сапог вошедшую своим немигающим взглядом, подходит к ней и, взяв за руку, которая, холодная, дрожала как осиновый лист осенью, подводит ее к столу, опирается другою рукою на стол с богатыми инкрустациями и, продолжая держать трепетную, холодную руку, говорит тихо словно на исповеди:
- Я слышал, что вы - не мужчина... Правда ли это?
Она стоит с потупленною головой. Голова гладко стрижена - такая круглая, словно точеная... Немигающие глаза все это осматривают и - эту круглую, наклоненную голову, и эту выдавшуюся, приподнятую и подымающуюся, как у взволнованной женщины, грудь... Минута молчания... Наклоненная голова поднимается, и в немигающие глаза смотрят робкие, смущенные женские глаза...
- Да, ваше величество, правда, - шепчут губы бесстыдницы, несколько дней тому назад целовавшиеся с толстыми, калмыковатыми губами мужчины.
Немигающее лицо краснеет мало-помалу. Краска заливает и лицо той, которая сейчас отвечала, что она не мужчина... Ее глаза - не из немигающих, не орлиные; они не выносят немигающих глаз и опускаются долу, да так уж больше и не поднимаются.
- Что было причиною, побудившею вас отказаться от своего пола? спрашивает ее государь.
- Ваше величество! с самого детства я получила наклонности, которые привели меня к этому решению, - отвечает наклоненная голова.
- Ваш отец военный?
- Отставной гусар, ваше величество.
- Как же вы пришли к такому решению, небывалому в России? В прошедшем вы не могли найти примеров для себя.
- Я нашла их в моем сердце, государь, в моей природе. Я родилась на походе. Я имела несчастье родиться вопреки надеждам моей матушки и потеряла ее любовь. Гусарское седле было моей колыбелью, эскадронный фланговый моей няней и воспитателем, эскадронная конюшня - моею первою школою. Оружие заменяло мне детские игрушки. С детства матушка моя внушала мне, что женщина - жалкое, презренное существо, на котором тяготеет проклятие Божие...
- Здравия желаем, ваше превосходительство! - отвечала девушка тоже служебным тоном, звякнув шпорами и выпятив и без того выпяченную природою грудь.
- Скажите, пожалуйста, - продолжал генерал, - согласны ли были ваши родители, чтобы вы служили и военной службе, и не против ли их воли вы поступили?
- Против их воли, генерал.
- Вы дворянин? - снова спросил Каховский.
- Да, генерал, наш род дворянский.
- Что же побудило вас идти против воли родителей?
- Моя непреодолимая наклонность к оружию. Я с детства мечтал о военном деле... Но так как родители не хотели меня отпустить, то я тайно ушел от них с казачьим полком.
- Странно, очень странно все это, - говорил генерал как бы сам с собою. - А теперь родители ваши знают, где вы и что с вами?
- Не знаю, генерал. В мае, перед походом нашим за границу, я написал отцу, извещал его, где я и что со мной, просил его прощения... Но, вероятно, письмо но дошло до него.
- Хорошо, молодой человек. Я вас призвал затем, чтоб объявить вам приказ главнокомандующего: вы сейчас же должны ехать в Витебск и явиться к графу Букс-гевдену*. Полковник Нейдгардт (он указал на незнакомого господина), адъютант графа, сам проводит вас в Витебск.
Девушка не могла не удивиться, когда увидела, что Нейдгардт встал и поклонился ей - это полковник-то, адъютант главнокомандующего, кланяется юнкеру!
- Но вы должны оставить ваше оружие здесь, - добавил Каховский.
Девушка сделала движение испуга.
- Не бойтесь, господин Дуров...
- Ваше превосходительство! - жалобно заговорила странная девушка.
- Повторяю вам - не пугайтесь: я не арестую вас, я только соблюдаю форму, - с улыбкой сказал Каховский.
- Генерал... я не заслужил, чтоб... Она не могла говорить от волнения.
- Успокойтесь, успокойтесь, молодой человек... Вы большего заслужили, чем это... Я лично был свидетелем вашей храбрости и могу сказать - не в обиду вам - безумной. Я тогда же, помните, намылил вам голову. Потом, обратись к Нейдгардту, прибавил: - Вообразите, полковник, этот юноша (на "этом юноше" генерал сделал очень подозрительное ударение) - этот юноша, в битве при Гудштадте, во время жарчайшей схватки бросается на кучу французов и отбивает у них пленного почти, раненого русского офицера. Эта безумная дерзость юноши до того поразила французов, что они растерялись и ускакали. А этот молодец отдает свою лошадь раненому. А потом еще лучше: перехватывает где-то, под самым огнем неприятеля, раненого улана и возится с ним как нянька... Так, сударь, могуг поступать только дети, - закончил он, обращаясь уже к Дуровой. - А теперь - счастливого пути.
- Но мое оружие, генерал...
- Об оружии - после, а теперь исполняйте приказание начальства.
Нейдгардт встал и простился с генералом.
- Так вы со мной? - обратился он к недоумевающей девушке.
- Как прикажете... я сейчас...
Она никак не могла отстегнуть саблю - руки ходенем ходили.
- Я помогу вам, - сказал Нейдгардт, нагибаясь, чтоб отстегнуть крючок.
"Полковник помогает юнкеру... солдату... Да, Греков прав - там что-то знают... догадываются", - мелькнуло в голове странного юнкера.
Они вышли. С обеих сторон чувствовалась неловкость.
- Вы, вероятно, желаете приготовиться к дороге? - сказал Нейдгардт нерешительно. - Мы сейчас едем.
- Да, полковник, я должен зайти к себе - распорядиться насчет коня...
- О коне не беспокойтесь - его будут беречь впредь до распоряжения. А вы о себе подумайте.
- Разве меня навсегда увозят отсюда? - с испугом спросила девушка.
- Не знаю... Мне не дано на этот счет приказаний... Но лучше приготовьтесь... к дороге, конечно.
- К дальней, полковник?
- Может быть... на зсякий случай... Через четверть часа мой экипаж будет у ворот вашей квартиры... До свиданья.
Он ушел. Она стояла в нерешительности, точно забыла, где ее квартира. Словно весь свет перевернулся. Это все тот же Полоцк - да не тот: не то освещенье, не то дома, не те выраженья на лицах у людей... Что это чувство разлуки?.. Точно разом все это становится чужим - и так скоро, мгновенно! Ухо словно так, как смотришь на мертвого: вчера он смотрел, разговаривал, понимал, а сегодня - он точно чужой всем, и все ему чужие... Он точно ушел куда-то, ушел навеки, хоть оп лежит тут... Так и Полоцк разом ушел - и та роща ушла, что вчера была так зелена и тиха, что вынудила его говорить... И то местечко ушло, где сидели они... Ушли и следы его колен на песке... и он ушел...
- Ах, панич, где ваша сабля? - пищит Срулик. Тут только она опомнилась - увидела, что она уже на квартире у себя. Быстро дрожащими руками уложив свой немудреный походный багаж.. девушка вынесла его на крыльцо и бросилась в сарай к своему Алкиду. Конь, не видавший ее с утра, радостно заржал и как собака стал тереться головой о ее плечо. А она, обхватив его шею, крепко сжала.
- Прощай, Алкидушка, прощай, мой милый! - шептала она.
Евреята окружили эту группу и стояли с разинутыми ртами... Умные глаза коня говорили, что он что-то понимает...
У ворот послышался стук экипажа, и во двор вошел Нейдгардт... Из сарая вышла Дурова, окруженная еврея-тами, а за ними вышел и Алкид - он оборвал недоуздок и следовал за своей госпожой... Дурова как-то отчаянно махнула ему рукой...
- Ради Бога, Салазкин, возьми его, береги, корми его получше... давай ему соли чаще, - быстро говорила она, обращаясь к подошедшему улану.
Нейдгардт, видимо, был тронут этой трогательной привязанностью к коню.
- О нем не беспокойтесь: его сберегут вам, - успокаивал он.
Но Алкид был не промах - он сразу понял, в чем суть: не давшись в руки Салазкину, он все лез к своей госпоже, так что та не устояла: она снова бросилась к нему и обняла его шею.
- Прощай-прощай, мой милый!
Но, едва она вместе с Нейдгардтом вошла в коляску и тройка тронулась, как Алкид, повалив Салазкина, бросился за экипажем, твердо, по-видимому, решившись поставить на своем. Пришлось остановить коляску и прибегнуть к насилию. Нейдгард очень смеялся, а Дурова чуть не плакала. Но делать было нечего: сошлись несколько улан, притащили крепкий аркан с петлею, и избалованный конь только тогда всунул голову в эту петлю, когда она преподнесена ему была руками его любимицы... Уланы с трудом удержали его, когда коляска двинулась в путь.
Проезжая мимо рощи, Дурова силилась вспомнить последние слова, сказанные ей Грековым там, на откосе берега, но не могла: она только чувствовала их...
Курьерская тройка мчалась вихрем, колокольчик захлебывался под дугой, рощи, боры, болота, поля и человеческие жилья мелькали, как в передвижной волшебной панораме... Ямщик то и дело выкрикивал: "Соколики, грабит! не выдай!" - и соколики мчались от станции до станции, словно бы за ними в самом деле по пятам гнались разбойники.
Дурова сидела задумчивая, грустная... Ей самой казалась загадочною ее судьба: оглянуться назад - страшно как-то, сердце щемит от этого оглядыванья; там порваны кАкие-то нити, а концы этих нитей все еще висят у сердца, как змеи, и сосут его... Вперед заглянуть - еще страшнее: ведь это туда, вперед, и мчит бешеная тройка, торопится... А что там?.. Но что бы там яи было - вперед, вперед! Молодое воображение тянет вдаль - хочется разом распахнуть завесу будущего, разом охватить все, разом выпить чашу жизни... Вот-вот, кажется, разверзаются небеса... Да, они вчера разверзались уже на момент - и опять закрылись... А он?.. Неужели все это уже кануло в пропасть и не вынырнет оттуда?.. Но ведь это был только сон...
- Вас пугает, кажется, неизвестность того, что ожидает вас? - ласково спрашивает Нейдгардт.
- Да, полковник, - отвечает она неопределенно.
- Напрасно... Конечно, я не могу сказать вам верного, но могу предсказать только хорошее... Вам который год?
- Вот уж семнадцать минуло недавно.
- Уж семнадцать! Эки ужасные лета! - добродушно засмеялся полковник. - Уж семнадцать... А давно вы оставили ваш дом?
- Ровно год.
- И это вы проделали все шестнадцати лет!.. Ну, удивляюсь вам, решительно удивляюсь... А я в ваши годы чуть ли не в лошадки играл в корпусе... А вы где воспитание получили?
- Дома, под руководством отца.
- А ваш батюшка военный?
- Да, он был гусаром.
- И фамилия его Дуров?
- Дуров.
Добряк полковник еще что-то хотел спросить, но нэ решился: он чувствовал, что это уже будет нескромность, нечто вроде выпытыванья. Поэтому на серьезные вопросы он и не отваживался.
- Да, да... Уж и конь у вас - вот умница! Умнее иного солдата... Он давно у вас?
- С двенадцати лет.
- А избалованный шельма - ух, как избалован... А вас слушается?
- Слушается.
- Удивительный конь.
Опять молчание. Опять - "соколики, грабют!..". Полковник чувствует свою неловкость.
- А у меня дочка ваших лет, - заговаривает он, и вдруг конфузится, почувствовав, что сказал будто бы что-то лишнее. - Она у меня в Смольном...
Молчание.
- Видели Наполеона? - попытка поправить промах.
- Видел, полковник.
- Где изволили видеть?
- И под Фридландом - издали, и в Тильзите - близко.
- Необыкновенный гений!
- Я, полковник, удивляюсь ему, но не люблю его.
- Так, так, - он и не стоит... честолюбец, и прежестокий.
Бедный полковник не знал, как скоротать скучную дорогу. Это поручение, выпавшее ему на долю, поручение - доставить таинственного юношу, псд которым - передают за величайший секрет - скрывается девушка, - да, это поручение - труднейшее и щекотливейшее из всех, какие он исполнял в своей жизни... И притом - "по высочайшему повелению", это вот чем пахнет... Вот тут и вертись словно на иголках; того и гляди бухнешь невпопад, скажешь лишнее... А болваном сидеть тоже совестно... девчонка, может, в самом деле... и усов не видать, и голос тонковат для семнадцатилетнего молодца, да и мундир-то как будто бы неладно сидит на груди, расползается как-то; ну, и рейтузы на бедрах тоже мое почтение - расперло-таки... Черт знает что такое!.. Вот тут и вертись, чтобы в дураках не остаться... А! пропадай ты совсем!.. Приходится хоть на коне выезжать, всего безопаснее...
- Что-то он, голубчик, поделывает? - закидывает полковник.
- Кто, полковник?
- Да конь ваш.
- А! Алкид...
- Так его Алкидом зовут?
- Алкидом, полковник.
- Хорошее имя - романтическое.
И опять материал для дипломатического разговора истощается.
- Вот у меня кобыла Клеопатра - тоже имя романтическое... Хорошая кобылка...
Но словом "кобылка" бедный полковник опять давится - поперхнулся... А черт ее знает - может, и в самом деле барышня, а я, болван, о кобыле брякнул... Эх! скорей бы Витебск - с плеч эту гору... Только ямщик немножко и выручает...
- Эх, но! соколики, грабют!.. С горки на горку, даст барин на водку.
- Хорошие ямщики здесь - русские... это уж мы развели их с войной... а то здешние... ездить не умеют, - поддерживает разговор из сил выбившийся полковник.
А с другой стороны молчание. Мысль работает усиленно; но ни на чем она не может сосредоточиться. Теперь меньше чем когда-либо можно пайти точку опоры для мысли, словно бег Меркурия совершает она, только вместо Меркуриева шара под ногою - шар земной... Есть какая-то светлая точка, но и она, кажется, назади, там, на берегу Двины, за рощей... это следы колен, да шо-иот, да какие-то слова...
А бедного полковника уж в жар бросает... "Вот комиссия! И о чем я стану говорить?.. Все выйдет щекотливо, неловко... А главнокомандующий прямо приказал, что дескать, поделикатнее надо, не показывать виду, да чтоб оно выходило не щекотливо... А вот сам бы попробовал влезть в мою шкуру - и вышло бы щекотливо... Ведь дьявол его знает, что оно такое - сидит-то около тебя... Ведь "по высочайшему повелению" - тут так влопаешься, что и не вылезешь... Может, оно сделается таким, что нам, полковникам, головы будет свертывать, недаром оно заинтересовало государя..." Бедный полковник совсем растерялся; он и мысленно не знал, как относиться к своему спутнику: "Ни on, ни она - черт знает что такое!.. оно и больше ничего..."
- А я все думаю о вашем коне, - делает последние, отчаянные усилия полковник. - Удивительный конь!.. Как бишь его зовут?
- Алкид, полковник.
- Да, да, - Алкид... преромантическое имя...
Но - слава Богу! вот и Витебск... Ямщик гикает как-то нечеловечески, лошади забирают в мертвую, коляску бьет лихорадка - не до разговоров больше... Через несколько секунд тройка остановилась у квартиры главнокомандующего.
Приезжие прямо из экипажа вошли в приемную графа Буксгевдена. Они не успели даже стряхнуть с себя дорожной пыли - так торопливо исполнялось требование из Петербурга...
Дежурные офицеры и все бывшие в приемной с недоумением смотрели на привезенного юношу. Все полагали, что это государственный преступник, тем более что при нем не было оружия; но он был не под караулом: это вызывало новые недоумения...
Полковник Нейдгардт был введен в кабинет главнокомандующего и через минуту вышел оттуда.
Ввели Дурову. Граф Буксгевден был один. Он стоял по одну сторону стола, заваленного бумагами и ландкартами с натыканными в них булавками. При входе девушки маленькие, прищуренные, видимо, усталые от чтения рапортов и всякой деловой переписки глаза графа быстро окинули ее всю с макушки до носков казенных сапог. Впечатление, по-видимому, было благоприятное.
- Вы Дуров? - спросил он скороговоркой.
- Точно так, ваше сиятельство, - был ответ, в котором слышалось дрожанье молодого голоса.
Граф вышел из-за стола и, подойдя к девушке, положил руку на ее плечо.
- Я много слышал о вашей храбрости, - сказал он, желая заглянуть в глаза, которые были опущены: - и мне очень приятно, что все ваши начальники отозвались о вас самым лучшим образом.
Он остановился и отнял руку от плеча, которое, как ему показалось, немножко дрожало.
- Вы не пугайтесь того, что я скажу вам, - продолжал главнокомандующий: - я должен отослать вас к государю.. Он желает видеть вас. Но повторяю - не пугайтесь этого: государь наш нсполнен милости и великодушия, - вы узнаете это на опыте.
Страх все-таки не был осилен этим предупреждением. Сердце, в свою очередь, предъявило сильные права: прощанье с полком, с полною тревог и поэзии боевою жизнью, с товарищами... А этот шепот за рощей, эти слова чарующие, ласки - самая сосна, кажется, под которою они прощались, нагибалась, чтобы подслушать этот шепот... Прости! всему надо сказать прости!.. Она задрожала...
- Ваше сиятельство! государь отошлет меня домой, и я умру с печали!
Это было выкрикнуто так по-детски, с такою искренностью, что тяжелая рука главнокомандующего опять легла на дрожащее плечо. Она подняла на него глаза, полные мольбы и страха, - такие детские глаза!
- Не опасайтесь этого, молодой человек! - мягко сказал старик. - В награду вашей неустрашимости и отличного поведения государь не откажет вам ни в чем. А как мне велено сделать о вас выправки, то я к полученным мною отзывам вашего шефа, эскадронного командира, взводного начальника и ротмистра Казимирсксго приложу еще и свое донесение. Поверьте мне, что у вас не отминут мундира, которому вы сделали столько чести.
Щеки девушки розовели, сердце распускалось... Она уже живет надеждой, возвратом, свиданьем... соловьи просыпаются в сердце...
- Будьте же готовы к отъезду немедленно... Вас доставит к государю флигель-адъютант Засс, который проедет с вами через Москву для исполнения другого поручения его величества. Прощайте. Желаю скорее увидеть вас в числе моих офицеров.
Выйдя из кабинета в дежурную, девушка остановилась как вкопанная: задом к ней стоял какой-то генерал в штабной форме и строгим голосом говорил что-то стоявшему против него навытяжку молодому донскому офицеру... это был - Греков! Девушка из слов генерала успела расслышать:
- За самовольную отлучку в Полоцк вы должны высидеть на гауптвахте неделю...
- Слушаю-с, ваше превосходительство, - был ответ Грекова.
В это время глаза его встретились с испуганными глазами девушки, но в этой испуганности было что-то такое, что заставило калмыковатые, добрые глаза Грекова отвечать, что за эту испутанность он с радостью готов высидеть на гауптвахте месяц, полгода, год!.. И у нее отлегло на сердце.
7
Опять идет служба в Архангельском соборе в Москве. Восковые свечи - и толстые, купеческие, как купеческие карманы, и тоненькие, словно одни фитильки, мужицкие свечечки - тысячами огней теплятся и оплывают, и чадят, теплятся и чадят в душном, тяжелом, насыщенном дымом ладана, свечным чадом и чадом дыхания молящихся воздухе церковном. Глухие, словно выходящие из пивной бочки возглашения любимого купцами и купчихами рыжего дьякона, скрипучие попискиванья старого, испостившегося на осетринке от благодетелей, протоиерея, октавы, басы, тенора и дисканты проголодавшихся певчих, шепот и по временам стоны молящихся, стуканье кулаками в сокрушенные перси, сокрушенными лбами в помост церковный, звяканье о ктиторово блюдо лобанчиков, рублей, пятаков и всего громче кричащих к небу грошей бедняков, - все это так величественно, внушительно, как внушительно движение волны морской, шум говора народного, говор дремучего бора в ветер...
Вон у самого клироса стоит знакомая уже нам фигура, с высоким, гордым, но опущенным книзу белым лбом; на лице, в опущенных глазах, в задумчивом склонении головы отражается эта внушительность места и обстановки. Это граф Ростопчин.
"На этих склоненных головах, на этих согбенных спинах, на этой детской вере, что заливает церковь огнями копеечных свечечек, а церковный помост слезами - на этом фундаменте я сумею построить величавое здание, храм народного духа, и имя мое, как имя архитектора, записано будет на скрижалиях бессмертия... Вот где наша сила - в восковой копеечной свечке; и я еще когда-нибудь зажгу ее - и будет она вечно теплиться в истории вместе с моим именем..."
Так мечтала, прикрытая французским париком, длинная, честолюбивая голова Ростопчина, которому не давал спать патриотический успех его "Мыслей вслух на Красном крыльце...".
Несколько в стороне от Ростопчина стоит Мерзляков. И его доброе лицо задумчиво. Ему вспоминается старик
Новиков, заживо схоронивший себя в своем Авдотыше и воспитывающей карасей в своем вотчинном озере. Молитва его мешается с этими воспоминаниями.
"Да, караси, караси... молящиеся караси - все больше караси... А есть и щуки - вон купцы с Мясницкой, из Охотного ряду - это щуки зубастые... Вон еще щуки молящиеся... Мечтатель Николай Иванович, старый мечтатель... Эх, невесело житье человеческое!.."
Рядом с дядей стоит и И puma. Тепла ее молитва, и молодое лицо ее теплится радостью и благодарностью, вон та свечечка восковая, что поставила девочка с радостным личиком и новым платочком на голове... За этот платочек-обновку она и свечечку ставит: Бог послал обновочку, крестный подарил... А у Ириши своя обновочка: пленных разменяли... Эх, всемогущая молодость! Ты все творишь из ничего...
А вон, как видно, тот отставной военный, что стоит у стенки и глядит на Спасителя, не умеет создать себе счастье из ничего. С мольбою смотрит он на образ - и нет-нет да и скатится по лицу его одинокая слеза и стукнет о пол... Он еще не очень стар, но, видно, горе его старо...
А это чье молодое лицо смотрит на него с такою любовью и тоскою? Чьи это молодые губы шепчут: "Господи! пошли ему успокоение и радость... Папа! папа! это я дала тебе горе, бедный мой!" - Да, это те губы шепчут так, которые недавно целовались с другими, калмы-ковато толстыми губами за рощею, у Двины, под Полоцком. Это она, Дурова, в своем уланском мундире стоит в соборе и молится. Флейгель-адъютант Засс, взяв ее из Витебска, заехал по делам службы в Москву, и она в то время, когда Засс отправился с каким-то поручением к московскому главнокомандующему и сказал, что воротится не раньше двух часов, - она пошла взглянуть на Кремль и зашла в Архангельский собор, где обедня еще не кончилась... Стоя в церкви и разглядывая ее, она вдруг издали узнает знакомый затылок и лысину... Сердце так и запрыгало у нее, не то оборвалось и заныло при виде этого широкого затылка и этой светящейся лысины... "Это папин милый затылок, папина лысина, которую я целовала когда-то..." Подходит ближе и видит, что это молится и плачет ее отец... о ней, дуре, плачет, о бессердечной, о недостойной дочери молится... Так бы она и бросилась перед ним на колени, так бы и выцеловала с холодного пола все слезинки, которые упали из его добрых глаз на этот пол и разбились, да не смеет она этого сделать, не может... Теперь не смеет, потому что ее везут к государю, и никто не должен знать, кто она.
Между тем служба кончается. Молящиеся расходятся. Но к старенькому попику, выглянувшему из боковых врат, суется кучка мужчин и в особенности женщин и баб, желающих служить молебен. Дурова стоит сзади и видит все это. Впереди всех - ее папа.
- Вам, государь мой, панихиду или о здравии? - спрашивает, тряся головкой, попик папу.
- Я и сам не знаю, батюшка, - отвечает папа, утирая слезы.
- Как, государь мой, не знаете? - удивляется попик.
- Не знаю, батюшка.
- О ком же вы молиться желаете, государь мой?
- О дочери.
- Что ж она - умерла, помре?.. скончалась?
- Не знаю, батюшка.
- Больна, может? немоществует?
- И того не знаю... Может быть, умерла, может - жива... Но думаю, что ее нет уже на свете.
- Так глухую вам, государь мой, молитву можно, - соображает попик.
- Хоть глухую, батюшка, - отвечает тоскливо папа. В это мгновенье над ухом его раздаются слова:
- Дочь ваша жива и здорова... не печальтесь... Как громом пораженный, он задрожал и чуть не упал.
- Надя! Надя!.. это ее голос!
Но когда он обернулся, он не увидел той, голос которой слышал: она быстро скрылась в толпе.
- Солдатик какой-то, - шептали пораженные бабы.
- Уланик молденький, - подтверждал попик. Дуров бросился искать уланика в церкви, на паперти, на площади - уланика и след простыл.
Через два дня уланик был уже в Петербурге. Весь этот путь от Полоцка и Витебска до Петербурга, эта бешеная фельдъегерская скачка, Москва, никогда ею не виданная, подавляющая своей бестолковой громадностью и сутолокой всякого, кто жил только в глуши, потом эта потрясающая сцена в Архангельском соборе, а тут Петербург, словно гриб необычайного вида, выросший на трясине и не проваливающийся в болотную глубь, эти гранитные, каменные и бронзовые чудища, в виде дворцов, храмов, палат и памятников, торчащие над водою, этот блеск, и стук, и гам, и хрест оголтелых, торопящихся и суетящихся десятков тысяч людей, эти тысячи колес, стучащих разом, слишком много для девочки, по нервам которой хотя и перекатилось такое тяжелое колесо, как Фридланд с громом сотен орудий, с пальбой сотен тысяч ружей и тысячами стонущих и умирающих людей, - однако все же этого слишком много, слишком разом: впечатлений и переходов, крутых и невероятных, слишком много образов, сцен, потрясений тоже много - и не ее бы нервам вынести это; а они вынесли... Да чего не вынесет молодость с крыльями Меркурия на ногах и в сердце!
А тут надо вынести еще нечто...
В день приезда в Петербург юный уланик, сопровождаемый Зассом, едет во дворец... Все эти переходы по громадному зданию, этот лабиринт, блестящий золотом убранства и золотым шитьем на людях - все это мелькает в глазах как сон, как волшебство, и исчезает, мгновенно вылетает из памяти, оставляя следы только на нервах...
Юный уланик машинально, но стройно, как восковая свечка, входит в императорский кабинет, ничего не видя вокруг себя... Она видит только, что it ней тихо, ровно, как-то монументально приближается очень высокий, очень стройный, с немигающими глазами человек... Где она видела такие же совсем не мигающие глаза!.. Да, в Тильзите, у маленького, кругленького человека в странной треугольной шляпе... Да еще она видела немигающие глаза у одной большой птицы в Малороссии, когда она гостила там... Это был орел. И тут глаза не мигают...
Задумчивое лицо, разом, так сказать, окатив с головы до сапог вошедшую своим немигающим взглядом, подходит к ней и, взяв за руку, которая, холодная, дрожала как осиновый лист осенью, подводит ее к столу, опирается другою рукою на стол с богатыми инкрустациями и, продолжая держать трепетную, холодную руку, говорит тихо словно на исповеди:
- Я слышал, что вы - не мужчина... Правда ли это?
Она стоит с потупленною головой. Голова гладко стрижена - такая круглая, словно точеная... Немигающие глаза все это осматривают и - эту круглую, наклоненную голову, и эту выдавшуюся, приподнятую и подымающуюся, как у взволнованной женщины, грудь... Минута молчания... Наклоненная голова поднимается, и в немигающие глаза смотрят робкие, смущенные женские глаза...
- Да, ваше величество, правда, - шепчут губы бесстыдницы, несколько дней тому назад целовавшиеся с толстыми, калмыковатыми губами мужчины.
Немигающее лицо краснеет мало-помалу. Краска заливает и лицо той, которая сейчас отвечала, что она не мужчина... Ее глаза - не из немигающих, не орлиные; они не выносят немигающих глаз и опускаются долу, да так уж больше и не поднимаются.
- Что было причиною, побудившею вас отказаться от своего пола? спрашивает ее государь.
- Ваше величество! с самого детства я получила наклонности, которые привели меня к этому решению, - отвечает наклоненная голова.
- Ваш отец военный?
- Отставной гусар, ваше величество.
- Как же вы пришли к такому решению, небывалому в России? В прошедшем вы не могли найти примеров для себя.
- Я нашла их в моем сердце, государь, в моей природе. Я родилась на походе. Я имела несчастье родиться вопреки надеждам моей матушки и потеряла ее любовь. Гусарское седле было моей колыбелью, эскадронный фланговый моей няней и воспитателем, эскадронная конюшня - моею первою школою. Оружие заменяло мне детские игрушки. С детства матушка моя внушала мне, что женщина - жалкое, презренное существо, на котором тяготеет проклятие Божие...