Страница:
Послышалась команда, и спешившиеся гусары должны были садиться на коней. Старый Пилипенко бережно передал собаку на руки другого гусара и, вскочив на седло, снова взял ее к себе. Взвод их двинулся к гати. Девушка стояла задумчивая такая, грустная, провожая глазами отъезжавших гусар, увозивших с собою Жучку... Бедные большие дети!
- Ну что, как ваши дела? - спросил Греков, всматриваясь в своего бывшего спутника, на лице которого, казалось, написано было что-то такое, чего не было прежде, но что такое - этого молодой казак прочесть не мог.
Она молчала, тихо гладя шею своему копю.
- Были вчера на деле? - снова спросил Греков.
- Был.
- Ну и что ж?
- Ничего... занятно... а вот сегодня об Жучке плачу...
И могилу в поле ратном Не лопатой - палашами Жучке вырыли герои...
Напишу такую оду "на смерть Жучки" и пошлю к Державину либо к Карамзину в "Вестник Европы"*...
Девушка говорила это как-то нервно, не то с грустью, не то с досадой.
- Дуров, да что с вами? - пристал Греков. - Вчера, говорят, очертя голову лез на верную смерть, вытаскивал других из пекла, а сегодня - то ли он смеется, то ли в самом деле плачет над Жучкой.
- Конечно, плачу над Жучкой. Греков засмеялся.
- Чудак же вы, я вижу.
- Не чудак я, а я серьезно говорю, что Жучка - герой! Она достойнее наших нынешних полководцев... Жучка целый полк спасла под Пултуском... Никогда еще этого не было, чтоб русских били, а теперь бьют как собак!
И девушка, вынув из кармана тетрадку и показывая ее своему собеседнику, спросила:
- Вы читали это?
- Что такое?
- "Мысли вслух на Красном крыльце" - из Москвы прислали... Ростопчин сочинил.
- Нет, не читал. А что?
- Да все врет - досадно даже!.. Говорит, будто бы мы бьем Бонапарта в ус и в рыло... Вот что он пишет о Наполеоне: "Италию разграбил, двух королей на острова отправил, цесарцев обдул, прусаков донага раздел и разул, а все мало! весь мир захотел покорить: что за Александр Македонский!"
- А! то-то же... а не вы ли сами то же говорили? - Помните змею, что вы растоптали?
- Помню... Да это что! я и не говорю, что теперь мы бьем Бонапарта или прежде били, а он вон что плетет о нем: "Мужичишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни виденья; раз ударишь, так и след простынет и дух вон, а он таки лезет вперед на русских. Ну, милости просим!.. Лишь перешел за Вислу, и стали бубнового короля катать: над Пултуском по щеке стал покашливать; под Эйлау по другой - и свету Божью невзвидел..." А вон мне солдаты говорили, что там нас бубновый король катал...
- Ну, не совсем.
- Как не совсем! Ведь мы же отступили, как и сегодня отступаем.
- Экой вы какой горячий... Недаром о вас все говорят...
- Что говорят?
- Да что вы вчера целый отряд французских драгун обратили в бегство...
- Вздор какой! (Но девушка не могла скрыть чего-то, не то краски, не то бледности, набегавших на ее щеки, - и стыд, и радость вместе.) - Их было всего три или четыре человека...
- Полно скромничать... А кто свою лошадь отдал офицеру в самом пылу сшибки?
- Да ведь он ранен был, а я здоров.
- Ну, вестимо! Зато теперь везде слышно: "Проявился, - говорят, какой-то отчаянный мальчишка, не то девчонка, да так и лезет на смерть, очертя голову..."
- Это не обо мне, это о Жучке говорят... Непременно сочиню оду Жучке...
В поле ратном, в поле чести
Жучке вырыли могилу,
Л копали палашами,
Оросили всю слезами,
И как Жучку погребали
"Мысли "вслух" над ней читали.
- Однако, Дуров, вы не только злой рубака, но и злой стихотворец.
- Поневоле будешь злым, когда все злит, на что ни взглянешь... Мне теперь стыдно вспомнить, как я вместе с офицерами нашего полка, когда еще не столкнулись лицом к лицу с Бонапартом, декламировал из "Дмитрия Донского" Озерова*
И чувство пылкое, творящее героя,
Покажем скоро мы среди кровава боя!
Вот и показали!.. А один офицер все носился с этим стихом:
Поди и возвести Мамаю,
Что -я его как черта изломаю!
- А сегодня, когда я его сцросил - "ну что - изломали Мамая?" - так он отвечал, что солдаты потому плохо дрались, что были голодны, что провиантские чиновники совсем заморили нашу армию.
- Это правда, - подтвердил Греков. - Вчера французы отрезали было у нас обоз с цревиантом, а наши гав-рилычи напали на них и отбили. Так провиантский чиновник, который заведовал этим обозом, подбегает к нашему уряднику, что обоз отбил, и падает ему в ноги - так и валяется. Урядник думает, что тот его благодарит за спасение обоза, да и говорит, что не за что-де благодарить; а тот валяется в ногах и просит, чтоб отдали обоз французам опять... "Как! - говорит урядник, - французам отдать?" - "Да там, - говорит чиновник, - вместо крупы и муки, по ошибке - каково! - по ошибке.. - говорит, - приемщика оказался песок да опилки..."
- Ну и что ж? - спросила Дурова.
- Да подвернулся в это время сам атаман и как узнал, в чем дело, так сначала накормил цровиантского чиновника нагайкой, а потом велел его кормить той мукой и крупой из песку и опилок, что он для солдат приготовил.
Дурова и руками всплеснула.
- Вот злодеи, а еще русские!
На сердце у нее становилось все тяжелее и мрачнее. Все те детские грезы, те грандиозные представления воины и ее поэзии не та чтобы разбились о холодную, подавляющую стену действительности, но как будто притупились сразу и упали камнем на сердце. Вместо грозного, кровавого, величественного боса перед нею вставало отвратительное чудовище - кровавое, но грязное, пресмыкающееся... Это был не тот поэтический гром орудий, не тот свист пуль, не те стоны раненых и умирающих, которые представлялись когда-то в летучих грезах, - нет, тут было что-то мертвящее, давящее, унижающее... Эти некормленые солдаты, этот мусор вместо хлеба - и бегство, постыдное бегство!
Зато тем величественнее, стратпнее и непостижимее представлялся ей образ Наполеона. Она никак не могла думать, что он не великан. Только великан может бросать от себя такую гигантскую тень - тень на полвселенной... Египетские пирамиды при закате солнца не могут бросать от себя тени на полмира, а он - он броеает... "Мужичишка в рекруты не годится - ни кожи, ни рожи, ни видения..."- "Эх, Ростопчин, Ростопчин!.. Растопчет и-тебя он когда-нибудь с-твоею кичливою похвальбою"...
Войска двигаются в беспорядке, какими-то табунами; все части войск спутаны - кавалерия, пехота... Там идут вброд через ручьи и речки, там вязнут в болотах, путаются в лесах.
- Куда мы идем? куда бежим? - спрашивает она с тоскою в сердце.
- Не знаю, а кажется - к Фридланду или к Кенигсбергу, - отвечает Греков наобум.
- Что ж, разве нас гонят?
- Да похоже на то, что не мы гоним.
- Боже мой! да как не сгорит со стыда вся армия, вся Россия!..
- Уж и со стыда! Подождите, и мы его. накроем мокрым рядном.
Влево, у опушки леса заметно какое-то особенное движение. Несколько кавалеристов: окружили развесистую иву и размахивают руками, указывая на ее вершину.
- А! верно кого-нибудь поймал, - заметил" Греков.
- Кто - кого поймал?
- Фигнер кого-то.
- А! Фигнер? Это тот храбрец, что в Греции и в Италии бывал, а теперь чудеса делает?
- Да, он самый - большой проказник.
- Покажите мне его.
Они подъехали к лесу. Фигнер, окруженный несколькими драгунами, направил дуло пистолета на вершину ивы и сердито кричал: "Слезай, чертово отродье, а то как белок перестреляю!"
На ветвях ивы, в густой зелени листьев, копошились две темные фигуры.
- Прыгай, пархатый! - и Фигнер выстрелил.
На дереве что-то вскрикнуло и словно мешок свалилось на траву. За ним с дерева карабкалось что-то другое.
На траве валялся и стонал еврей, по-видимому, раненый. Рыжие пейсы болтались беспорядочно, как растрепанные пасмы льна.
- Ой-вей! ой-вай! - стонал и бился оземь раненый.
- Говори, пархатый, откуда ты? - спрашивал Фигнер.
- Ой-вай, из Прейсиш-Эйлау, господин пан.
- А зачем ты сюда попал?
- Ах, мейн гнедиге гер! Мы же шли у Фридлянду.
- Зачем?
- Гандель робиц, пане добродзею... Ой-ой!
- Зачем же ты реку перешел, когда Фридланд на той стороне Алле?
- Мы, пане, францозен боялись, там францозен ма-родирен.
С дерева слез другой еврей, бледный, дрожащий.
- А много там французов?
- Много, аи много, пане.
- А куда они идут?
- Не вем, пане, далибуг не вем.
- Врешь, пархатый! Ты послан шпионом... Говори ты! И он обратился к другому еврею, слезшему с дерева:
- Говори! шпионы вы?
Еврей отчаянно тряс головой и только бормотал:
- Не вем, пане, ниц не вем...
- Говори! признавайся! - И нагайка повторила этот допрос на спине вопрошаемого. Тот отчаянно вился и упорно повторял: "Не вем - ох, не вем, не вем!"
- Повесить их! Это французские лазутчики... От них мы ничего не добьемся... На сук их! - скомандовал Фигнер. - Они не стоят заряда.
Раненый приподнялся на коленях и с отчаяньем поднял руки к небу. Другой ухватился за стремя Фигнера и с плачем целовал его ногу.
- Вешай их живей! - командовал Фигнер, и серые, стоячие глаза его заискрились. - Вешай собак!
- Веревки нету, ваше благородие, а казенной жаль, - апатично отозвался рябой, курносый драгун, словно бы речь шла о том, какою веревкою перевязать пук сена.
- Ну, захлестните их за тонкие ветви ивы, все равно подохнут, отозвался Фигнер. - Да живей, мне некогда ждать.
И он поскакал вперед. Оба еврея отчаянно бились на земле, ползая у лошадиных копыт драгун. Последние пригнули к земле одну толстую, упругую и развесистую ветку ивы и, приподняв с земли обезумевших от ужаса евреев, быстро обмотали гибкими ветвями их шеи, делая это так хладнокровно, как бы они плели плетень из хворосту. Мертвые ожерелья были скоро готовы. Несчастные жертвы почти уже не кричали и не стонали, а только бились конвульсивно в безжалостных руках своих палачей...
- Ладно... Пущай, - скомандовал рябой драгун.
- Жиды на вербе...
- На верби груши! - сострил какой-то хохол-драгун.
Дурова, закрыв лицо руками, отвернулась от этой страшной картины и сказала, не оглядываясь, бессмысленно бормоча: "О война!.. проклятие Божие... братоубийство... Каины, Каины проклятые!.."
6
Фридланд, Смоленск, Бородино... Страшно и скверно звучат эти имена и в русской памяти, и в русской истории... Страшно и скверно звучат они на человеческом языке... словно гремят - на языке войны.
Две великие армии сошлись на берегах маленькой жалкенькой речонки Алле, впадавшей в такую же жалкенькую речонку Прегель у Фридланда. Одною армиею, большею, командует великан мира, апокалипсический страшный зверь, ведет он ее на борьбу со всем миром. Другую армию, меньшую, ведет против апокалипсического зверя полумертвец, полуразвалина - это русский полководец Беянотсен. В предыдущей битве он трупом лежал под деревом, в обмороке, а когда приходил в сознание, то командовал шепотом... Шепот - перед ревом пушек! Полководец в обмороке - против Наполеона!
И теперь, накануне 2 июня 1807 года, у Фридлаида, с глазу на глаз с страшным Наполеоном, русский полководец, больной, изнемогающий, ищет себе ночлега! Но на этом, на правом берегу "паршивой речонки" Алле, как назвали ее солдаты, нет ночлега - ни одной лачужки. А там, по ту сторону, Фридланд - там можно найт и покойную вестель русскому стратегу, противнику Наполеона, - Наполеона, которому седло служит постелью.
- Здесь наши позиции сильнее, чем на том берегу, - докладывает Багратион.
- Что ж, батюшка, околевать мне здесь прикажете! - сердито отвечает Беннигсен.
Нечего было делать, надо было покоряться воде главнокомандующего, которому недоставало постели. Только Платов ле вытерпел и с свойствеявим ему парадным юмором заметил:
- Да май атаманцы, ваше нревесхедителъсгао, из-пед самого Бонапарта достанут вам постельку, теилевькую, - только прикажите, мигом выкрадут.
Беннигсен раздражительно махнул рукой, и войска получили приказ двигаться за Алле.
Как ии тяжела эта адская переправа после усиленной гонки, после бессонных ночей и дождя, хлеставшего двое суток, но солдатик выносит все, как он стоически выносит и самую жизнь свою. Да и что была бы его жизнь без шутки? Хлеба нет, сухарей нет - зато есть шутка: сапог нет на ногах - зато во рту присказка. Шутка - это солдатский приварок.
Речку большею частью приходилось переходить вброд.
- Эй, Заступенко, скидай портки! - кричит статный фланговый товарищу, который, засучив штаны, осторожно шагает по воде, выискивая, где помельче было. - Скидывай скорей!
- На що их сжидатъ, коли я сегодня ще не ив? - отвечает хладнокровно Заступенко.
Солдатики хохочут. И они ведь ничего не ели - ну и смешно... До портков ли тут?
- Как на что? Портками карася либв рака поймаешь - иу и сварим ущицу, поужинаем.
- Овва! вараз сама юшка зробиться.
- Мак? Как, из твоих штанов разве?
- Та так. Вин нам такого жару задаст, що сама оця гаопидска ричка закипит и сама юшка из рыбы зробиться: тоди бери ложку та прямо из рички и иж... От побачиго.
- Ай да хохол!
- То-то хохол! Тоди вси. без штанов будемо... Товарищи хохочут дружно, залпом.
- Молодцы, ребята! - раздается знакомый солдатикам голос. Перебрались уж...
Солдатики встряхиваются - перед ними Багратион, любимец их, тоже шутник большой.
- Ты что, Лазарев, беа сапог? - обращается ои к стадному фланговому, который острил над хохлом, над Заступенком: - Куда девал сапоги?
- Да мы все без сапог, вашество.
- Как без сапог?
- Точно так, вашество. Были у нас сапоги, да только все казенные.
- Так что ж?
- Без подошов, значит.
- Как без подошов?
- Точно так, вашество, - без подошов... Как обули мы их да пошли в дело - подошвы и отвалюшеь совсем да и сапоги развалились... Так мы их, вашество, и побросали: так-то, босиком, и драться способнее, ногам вольготнее.
- А на гояодни зуби, ваше проходительство, где лучче дратысь, вставил свое слово Эаступенко.
- Что такое? - удивился Багратион, попросту болтавший с солдатиками.
- Да хохол, вашество, говорит, что голодный солдат храбрее сытого, поясняет Лазарев.
- Потому вин храбриший, що исти хоче... Солдатики опять смеются. Смеется и Багратион.
- А вы, верно, очень проголодались? - говорит он.
- Очень, ваше проходительство.
- Ну, значит, хорошо драться будете.
- Будемо, ваше проходительство.
Но в это время где-то грянула пушка, за ней другая, третья, четвертая...
- Ну, дьяволы! И договорить не дали! - огрызнулся храбрый Лазарев, видя, как Багратион, понесся по рядам только что перебравшегося через реку войска.
Канонада все разгоралась белее и белее, охватывая полукругом оба крыла нашей армии. Точно с неба или из под земли, раздался этот грохот, а самих, французов не видать да. и ружейных залпы ие слышно.
- Да где они, черти? - слышится в рядах солдат. - И стрелять не в кого.
- Береги пулю, будет в кого, - утешает старый солдат.
- Та се вин нас так лякае, бнснв сын, - поясняет Заступенко.
- Он теперь себе кашу варит, так вот и пужает, чтоб мы ему не мешали, - замечает Лазарев.
- А димонив сын! черти б зъили его батька с квасом!
- Ударимте на него, ребятушки, отымем у него кашу, - предлагает смельчак.
- Нельзя, не приказано.
А канонада не умолкает. Заступенко прав был, говоря, что француз только "так лякает". Наполеон действительно открыл канонаду под Фридландом на рассвете для того, чтоб под ее пугающим прикрытием дать время своим войскам занять выгодные позиции и успеть отдохнуть до формальной битвы.
Если б Заступенко имел хорошую зрительную трубу, то он увидел бы в едва мигающей дали, на небольшом холме, кучку людей на конях, а среди этой кучки маленького, немножко пузатенького человечка с нахлобученною на лоб треугольною шляпою, на которую не походила ны одна шляпа в мире. Заступенко увидал бы, что этот человечек, поднося к глазам зрительную трубу, показывал рукою то по тому, то по другому направлению: то он показывал иногда на него, на самого Заступенко, то на его соседа Лазарева, и особенно вон на ту ворону, испуганно каркающую над русскими пушками, взвозимыми на возвышение. Ух, как каркает проклятая ворона, не к добру!.. Если б Заступенко, наконец, мог слушать и понимать французскую речь, то он услыхал бы, как этот маленький человечек в треугольной шляпе, показывая рукой на Заступенка и обращаясь к окружающим его маршалам, говорит:
- Заступенко (то бишь: "неприятель", да это все равно), Заступенко хочет, кажется, дать битву... Сегодня счастливый день, годовщина Маренго*. А знаешь, Заступенко, что за Маренго? Вот сегодня узнаешь.
Маленький человечек, окруженный свитою, состоящею из маршалов и генералов - Сульта, Ланна, Мюрата, Леграна и других, объезжает свои войска и осматривает как свои, так и русские позиции. А русский главнокомандующий давно нашел свою позицию, покойную постель в Фридланде, и покоит на ней свое разбитое болезнями тело. Дурной, роковой признак!.. Беннигсеп но зиаот даже, что он очутился лицом к лицу с главными силами Наполеона, да и никто этого не знает. Знает все один только Наполеон, потому что он везде сам, везде носится его маленькое тело с большою головою, прикрытою треугольною, небывалого фасона шляпою, всюду заглядывает его зоркий глаз, и силы, и движения неприятеля ему так же ясны всегда, как движения шашек на шахматной доске. Это действительно бог, или, вернее, демон войны.
- Счастливый день, годовщина Маренго!
И эти слова императора-полководца вместе с громом пушек облетают всю великую армию, и великая армия наэлектризована, она дышит отвагой и уверенностью в победе.
Стойка и бессапожная, голодная русская армия. Все равно умирать: приказало начальство, ну - и баста. А может, коли кто уцелеет и хлебца достанет, сухарика погрызет, щец похлебает... Куда щец! Да из-за щей русский солдатик с голыми руками на пушку пойдет, без рукавиц черта задавит...
А там все бум да бумм! А стрелять не в кого... Живо-ты подвело...
Но вот заговорили и ближние пригорки, кусты, высокая зеленая рожь. Есть в кого стрелять, есть на кого идти... Словно огненным кольцом обвились французы вокруг левого русского крыла, это их стрелки сыплют свинцовым горохом, чтобы дать возможность развернуться коннице и пехоте... Развернулись, налегли всею массою, давят; в русских рядах то там, то здесь у солдатиков подкашиваются резвы ноженьки, закатываются ясны оченьки. Места упавших заступают их товарищи, смыкаются плотнее, идут лавою... Взять бы эти проклятые, горластые пушки, которые выкашивают целые ряды босоногих и обутых героев, заставить бы их замолчать, и тогда на штыки, врукопашную, как на кулачки, улица на улицу, лава на лаву... Так нет! шибко, смертно бьют проклятые... "Ох, смертушка!" - слышится страшный возглас. "Умираю, братцы!"... "Стой! не выдавай, ребята! понатужься!.."
И отчаянно натуживается мужицкая грудь, как натуживалась она и над сохой в поле, и над цепом на току, и с серпом и косой на барщине, - не привыкать ей натуживаться... Так нет! Не обхватишь всей его силищи, несосметная она, дьяволова!
- За мной, ребятушки! - кричит Батратион с саблею наголо. - Заткнем глотку вон той проклятой старухе... Вперед!
Ему хочется завладеть одной из самых губительных неприятельских батарей, действия которой производят страшные опустошения во всем левом крыле армий, и он ведет своих молодцов в атаку, прямо в адскую пасть этой батареи.
- "За мной!"
- Вперед, братцы! дружнее! не выдавай! - вторят ему офицеры команд, и также сверкают жалкими клинками сабель.
Идут нога в ногу, штыки наперевес, - лавой прут вперед босые и обутые ноги... С криком "ура!" бросаются на "чертову старуху", но подкашиваемые словно серпом, не выносят адского огня, оставляя впереди и позади себя сотни трупов, распластанных, разметанных, иногда труп на трупе...
- Нет, братцы, - невмоготу... ох, смертно бьет!
И снова расстроенные ряды смыкаются, а пока они переводят дух, вперед несется кавалерия, стонет земля под конскими копытами, как- лес веют в воздухе разноцветные значки, храпят лошади, что-то стонет и разрывается в воздухе - и небо разрывается, и земля разверзается... А оттуда все напирают и напирают новые силы... Ад, чистый ад!
Огненное и дымное кольцо охватывает уже и правое крыло русской армии:... Вот-вот отрежут самый Фридланд, возьмут Беннигсена вместе с его ночлегом и постелью...
Он только теперь узнает, что против него вся армия Наполеона.
"Погиб! все погибло! - стучит у него в мозгу, в сердце, во всем теле... Он падает головой на стол, на карту, на которой плохо изображена топография местности, где теперь идет битва, и стонет не то от боли, не то от отчаяния. - Пропала слава ПрейсишгЭйлау... пропала моя слава... Андрей Первозванный...", Ему вспоминается этот орден, пожалованный ему за Прейсиш-Эйлау... Непостижим человеческий ум: вспоминается ему и то, что он сегодня во сне ел гречневую кашу... Он стонет...
- Велите отступать! - хрипло говорит он стоящим около него адъютантам. - Нас отрежут..
Но и отступать уже нельзя, некуда: одно отступление - в могилу.
На правом русском крыле едаа ли еще не страшнее, чем на левом и в центре... Кавалерийские полки так и тают от адского огня неприятельских батарей... Наполеон знает хорошо тактику смерти: чугунными ядрами он раз-решетит сначала все полки врага, смешает конницу и пехоту, насуматошит во всех частях армии и тогда пускает своих цепных собак, своих гренадер, свою старую армию, и эти псы страшные окончательно догрызают обезумевшего врага.
- Счастливый день! - то и дело повторяет он. - Годовщина Маренго! Браво, моя старая гвардия!
И несутся по армии эти ядовитые слова, и зверем становится армия...
- Vive l'empereur! [Да здравствует император! (франц.), - Здесь и далее перевод составителей] - то там, то здесь воют ети бешеные псы в косматых шапках, и резня идет неумолимая, неудержимая.
Бессильно стучит об стол жалкая голова Беннигсена... "Отступать спасаться..."
- Бейте отступление! - кричит адъютант Беннигсена, подскакивая к Горчакову*, который командует правым крылом.
- Кто приказал? - сердито раздается охриплый голос последнего.
- Главнокомандующий.
- Скажите главнокомандующему, что для меня нет отступления... Я не хочу отступать в могилу... Я продержусь здесь до сумерек: пусть лучше останется в живых хоть один солдат, но пусть он умрет лицом к врагу, а не затылком... Доложите это главнокомандующему!
Отправив назад адъютанта, Горчаков пускает в атаку кавалерию... Ужасен вид этих скачущих масс: топот копыт, лошадиное ржанье, невообразимое звяканье оружия и всего, что только есть у кавалерии металлического, звенящего, бряцающего, - все это заставляет трепетать невольно врага самого смелого... Но и это бессильно заставить умолкнуть горластые пушки, рев которых еще страшнее кажется тогда, когда ядра их падают в живые массы людей, вырывают целые ряды их, мозжат головы и кости у людей, у лошадей, ломак" деревья, взрывают землю и засыпают ею живых и мертвых...
И Дурова несется в этой массе бушующего моря... Вот ее истомленное, бледное личико с пылающими от бессонницы и внутреннего пламени очами... Ты куда несешься, бедное, безумное дитя!
До половины выкашивают адские пушки из этой массы скачущих людей. Поля, пригорки, ложбины устилаются убитыми и искалеченными лошадьми, размозженными и расплюснутыми людьми... Вон стонет недобитый... Вон плачет искалеченная лошадь... лошадь плачет от боли! Бедное животное, погибающее во имя человеческого безумия и человеческого зверства! Тебе-то какая радость из того, что победят твои палачи? Да и тебе, бедный солдатик, какая радость ц польза от того же? О! великая польза!..
Из конно-польского уланского полка, в котором находилась Дурова, легло более половины. Перебиты начальники, перебиты офицеры, полегли лучшие головы солдатские... Почти уничтоженный полк выводят из-под огня, отдохнуть, оглядеться, промочить окровавленною водою Алле пересохшие глотки...
- Красновата вода-то, - говорит Лазарев, нагибаясь к речке, чтобы напиться. Удивительно, как сам он остался цел, находясь под самым адским огнем и ходя в штыки несколько раз, чтобы одолеть "чертову старуху" батарею: он весь в пороховой саже, в грязи, в крови...
- Та се ж юшка, - лаконически замечает Заступен-ко, которого и тут не покидает шутка.
- Не уха, а клюквенный морс, братец.
Дурова посмотрела на воду и в ужасе всплеснула руками: вода действительно окрашена клюквенным морсом - солдатскою кровью! И они ее пьют, несчастные!
В это время она видит, что по полю, на котором только что происходила битва и которое теперь оставлено было живыми в пользу мертвых, валявшихся в том положении, в каком их застала смерть, - что среди этих мертвецов, по незасыпанному кладбищу скачет какой-то одинокий улан, но скачет как-то странно, без толку, то взад, то вперед. Лошадь его постоянно перескакивает через трупы, не задевая их копытами, или осторожно объезжает мертвецов. Улан кружится, словно слепой или пьяный, то на секунду остановится, то поедет шагом, то поскачет...
Девушка подъезжает к нему, окликает издали.
- Улан! а, улан!
Молчит улан, продолжая кружиться. Она подъезжает еще ближе.
- Любезный! земляк! ты что без толку скачешь? Молчит, но как будто вздрагивает. Она к нему, но лошадь спасает своего седока, несется через трупы в открытое поле, к французам... Девушка дает шпоры своему
Алкиду и перехватывает бродячего улана. Он шатается как пьяный, но сидит устойчиво.
- Ты что здесь делаешь, земляк?
Молчит. Глаза глядят безумно, лицо какое-то странное, на лбу кровь.
- Да говори же, что с тобой? Улан бормочет как во сне:
- Стройся! справа по три - марш!.. - Это бред безумного...
- Ну что, как ваши дела? - спросил Греков, всматриваясь в своего бывшего спутника, на лице которого, казалось, написано было что-то такое, чего не было прежде, но что такое - этого молодой казак прочесть не мог.
Она молчала, тихо гладя шею своему копю.
- Были вчера на деле? - снова спросил Греков.
- Был.
- Ну и что ж?
- Ничего... занятно... а вот сегодня об Жучке плачу...
И могилу в поле ратном Не лопатой - палашами Жучке вырыли герои...
Напишу такую оду "на смерть Жучки" и пошлю к Державину либо к Карамзину в "Вестник Европы"*...
Девушка говорила это как-то нервно, не то с грустью, не то с досадой.
- Дуров, да что с вами? - пристал Греков. - Вчера, говорят, очертя голову лез на верную смерть, вытаскивал других из пекла, а сегодня - то ли он смеется, то ли в самом деле плачет над Жучкой.
- Конечно, плачу над Жучкой. Греков засмеялся.
- Чудак же вы, я вижу.
- Не чудак я, а я серьезно говорю, что Жучка - герой! Она достойнее наших нынешних полководцев... Жучка целый полк спасла под Пултуском... Никогда еще этого не было, чтоб русских били, а теперь бьют как собак!
И девушка, вынув из кармана тетрадку и показывая ее своему собеседнику, спросила:
- Вы читали это?
- Что такое?
- "Мысли вслух на Красном крыльце" - из Москвы прислали... Ростопчин сочинил.
- Нет, не читал. А что?
- Да все врет - досадно даже!.. Говорит, будто бы мы бьем Бонапарта в ус и в рыло... Вот что он пишет о Наполеоне: "Италию разграбил, двух королей на острова отправил, цесарцев обдул, прусаков донага раздел и разул, а все мало! весь мир захотел покорить: что за Александр Македонский!"
- А! то-то же... а не вы ли сами то же говорили? - Помните змею, что вы растоптали?
- Помню... Да это что! я и не говорю, что теперь мы бьем Бонапарта или прежде били, а он вон что плетет о нем: "Мужичишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни виденья; раз ударишь, так и след простынет и дух вон, а он таки лезет вперед на русских. Ну, милости просим!.. Лишь перешел за Вислу, и стали бубнового короля катать: над Пултуском по щеке стал покашливать; под Эйлау по другой - и свету Божью невзвидел..." А вон мне солдаты говорили, что там нас бубновый король катал...
- Ну, не совсем.
- Как не совсем! Ведь мы же отступили, как и сегодня отступаем.
- Экой вы какой горячий... Недаром о вас все говорят...
- Что говорят?
- Да что вы вчера целый отряд французских драгун обратили в бегство...
- Вздор какой! (Но девушка не могла скрыть чего-то, не то краски, не то бледности, набегавших на ее щеки, - и стыд, и радость вместе.) - Их было всего три или четыре человека...
- Полно скромничать... А кто свою лошадь отдал офицеру в самом пылу сшибки?
- Да ведь он ранен был, а я здоров.
- Ну, вестимо! Зато теперь везде слышно: "Проявился, - говорят, какой-то отчаянный мальчишка, не то девчонка, да так и лезет на смерть, очертя голову..."
- Это не обо мне, это о Жучке говорят... Непременно сочиню оду Жучке...
В поле ратном, в поле чести
Жучке вырыли могилу,
Л копали палашами,
Оросили всю слезами,
И как Жучку погребали
"Мысли "вслух" над ней читали.
- Однако, Дуров, вы не только злой рубака, но и злой стихотворец.
- Поневоле будешь злым, когда все злит, на что ни взглянешь... Мне теперь стыдно вспомнить, как я вместе с офицерами нашего полка, когда еще не столкнулись лицом к лицу с Бонапартом, декламировал из "Дмитрия Донского" Озерова*
И чувство пылкое, творящее героя,
Покажем скоро мы среди кровава боя!
Вот и показали!.. А один офицер все носился с этим стихом:
Поди и возвести Мамаю,
Что -я его как черта изломаю!
- А сегодня, когда я его сцросил - "ну что - изломали Мамая?" - так он отвечал, что солдаты потому плохо дрались, что были голодны, что провиантские чиновники совсем заморили нашу армию.
- Это правда, - подтвердил Греков. - Вчера французы отрезали было у нас обоз с цревиантом, а наши гав-рилычи напали на них и отбили. Так провиантский чиновник, который заведовал этим обозом, подбегает к нашему уряднику, что обоз отбил, и падает ему в ноги - так и валяется. Урядник думает, что тот его благодарит за спасение обоза, да и говорит, что не за что-де благодарить; а тот валяется в ногах и просит, чтоб отдали обоз французам опять... "Как! - говорит урядник, - французам отдать?" - "Да там, - говорит чиновник, - вместо крупы и муки, по ошибке - каково! - по ошибке.. - говорит, - приемщика оказался песок да опилки..."
- Ну и что ж? - спросила Дурова.
- Да подвернулся в это время сам атаман и как узнал, в чем дело, так сначала накормил цровиантского чиновника нагайкой, а потом велел его кормить той мукой и крупой из песку и опилок, что он для солдат приготовил.
Дурова и руками всплеснула.
- Вот злодеи, а еще русские!
На сердце у нее становилось все тяжелее и мрачнее. Все те детские грезы, те грандиозные представления воины и ее поэзии не та чтобы разбились о холодную, подавляющую стену действительности, но как будто притупились сразу и упали камнем на сердце. Вместо грозного, кровавого, величественного боса перед нею вставало отвратительное чудовище - кровавое, но грязное, пресмыкающееся... Это был не тот поэтический гром орудий, не тот свист пуль, не те стоны раненых и умирающих, которые представлялись когда-то в летучих грезах, - нет, тут было что-то мертвящее, давящее, унижающее... Эти некормленые солдаты, этот мусор вместо хлеба - и бегство, постыдное бегство!
Зато тем величественнее, стратпнее и непостижимее представлялся ей образ Наполеона. Она никак не могла думать, что он не великан. Только великан может бросать от себя такую гигантскую тень - тень на полвселенной... Египетские пирамиды при закате солнца не могут бросать от себя тени на полмира, а он - он броеает... "Мужичишка в рекруты не годится - ни кожи, ни рожи, ни видения..."- "Эх, Ростопчин, Ростопчин!.. Растопчет и-тебя он когда-нибудь с-твоею кичливою похвальбою"...
Войска двигаются в беспорядке, какими-то табунами; все части войск спутаны - кавалерия, пехота... Там идут вброд через ручьи и речки, там вязнут в болотах, путаются в лесах.
- Куда мы идем? куда бежим? - спрашивает она с тоскою в сердце.
- Не знаю, а кажется - к Фридланду или к Кенигсбергу, - отвечает Греков наобум.
- Что ж, разве нас гонят?
- Да похоже на то, что не мы гоним.
- Боже мой! да как не сгорит со стыда вся армия, вся Россия!..
- Уж и со стыда! Подождите, и мы его. накроем мокрым рядном.
Влево, у опушки леса заметно какое-то особенное движение. Несколько кавалеристов: окружили развесистую иву и размахивают руками, указывая на ее вершину.
- А! верно кого-нибудь поймал, - заметил" Греков.
- Кто - кого поймал?
- Фигнер кого-то.
- А! Фигнер? Это тот храбрец, что в Греции и в Италии бывал, а теперь чудеса делает?
- Да, он самый - большой проказник.
- Покажите мне его.
Они подъехали к лесу. Фигнер, окруженный несколькими драгунами, направил дуло пистолета на вершину ивы и сердито кричал: "Слезай, чертово отродье, а то как белок перестреляю!"
На ветвях ивы, в густой зелени листьев, копошились две темные фигуры.
- Прыгай, пархатый! - и Фигнер выстрелил.
На дереве что-то вскрикнуло и словно мешок свалилось на траву. За ним с дерева карабкалось что-то другое.
На траве валялся и стонал еврей, по-видимому, раненый. Рыжие пейсы болтались беспорядочно, как растрепанные пасмы льна.
- Ой-вей! ой-вай! - стонал и бился оземь раненый.
- Говори, пархатый, откуда ты? - спрашивал Фигнер.
- Ой-вай, из Прейсиш-Эйлау, господин пан.
- А зачем ты сюда попал?
- Ах, мейн гнедиге гер! Мы же шли у Фридлянду.
- Зачем?
- Гандель робиц, пане добродзею... Ой-ой!
- Зачем же ты реку перешел, когда Фридланд на той стороне Алле?
- Мы, пане, францозен боялись, там францозен ма-родирен.
С дерева слез другой еврей, бледный, дрожащий.
- А много там французов?
- Много, аи много, пане.
- А куда они идут?
- Не вем, пане, далибуг не вем.
- Врешь, пархатый! Ты послан шпионом... Говори ты! И он обратился к другому еврею, слезшему с дерева:
- Говори! шпионы вы?
Еврей отчаянно тряс головой и только бормотал:
- Не вем, пане, ниц не вем...
- Говори! признавайся! - И нагайка повторила этот допрос на спине вопрошаемого. Тот отчаянно вился и упорно повторял: "Не вем - ох, не вем, не вем!"
- Повесить их! Это французские лазутчики... От них мы ничего не добьемся... На сук их! - скомандовал Фигнер. - Они не стоят заряда.
Раненый приподнялся на коленях и с отчаяньем поднял руки к небу. Другой ухватился за стремя Фигнера и с плачем целовал его ногу.
- Вешай их живей! - командовал Фигнер, и серые, стоячие глаза его заискрились. - Вешай собак!
- Веревки нету, ваше благородие, а казенной жаль, - апатично отозвался рябой, курносый драгун, словно бы речь шла о том, какою веревкою перевязать пук сена.
- Ну, захлестните их за тонкие ветви ивы, все равно подохнут, отозвался Фигнер. - Да живей, мне некогда ждать.
И он поскакал вперед. Оба еврея отчаянно бились на земле, ползая у лошадиных копыт драгун. Последние пригнули к земле одну толстую, упругую и развесистую ветку ивы и, приподняв с земли обезумевших от ужаса евреев, быстро обмотали гибкими ветвями их шеи, делая это так хладнокровно, как бы они плели плетень из хворосту. Мертвые ожерелья были скоро готовы. Несчастные жертвы почти уже не кричали и не стонали, а только бились конвульсивно в безжалостных руках своих палачей...
- Ладно... Пущай, - скомандовал рябой драгун.
- Жиды на вербе...
- На верби груши! - сострил какой-то хохол-драгун.
Дурова, закрыв лицо руками, отвернулась от этой страшной картины и сказала, не оглядываясь, бессмысленно бормоча: "О война!.. проклятие Божие... братоубийство... Каины, Каины проклятые!.."
6
Фридланд, Смоленск, Бородино... Страшно и скверно звучат эти имена и в русской памяти, и в русской истории... Страшно и скверно звучат они на человеческом языке... словно гремят - на языке войны.
Две великие армии сошлись на берегах маленькой жалкенькой речонки Алле, впадавшей в такую же жалкенькую речонку Прегель у Фридланда. Одною армиею, большею, командует великан мира, апокалипсический страшный зверь, ведет он ее на борьбу со всем миром. Другую армию, меньшую, ведет против апокалипсического зверя полумертвец, полуразвалина - это русский полководец Беянотсен. В предыдущей битве он трупом лежал под деревом, в обмороке, а когда приходил в сознание, то командовал шепотом... Шепот - перед ревом пушек! Полководец в обмороке - против Наполеона!
И теперь, накануне 2 июня 1807 года, у Фридлаида, с глазу на глаз с страшным Наполеоном, русский полководец, больной, изнемогающий, ищет себе ночлега! Но на этом, на правом берегу "паршивой речонки" Алле, как назвали ее солдаты, нет ночлега - ни одной лачужки. А там, по ту сторону, Фридланд - там можно найт и покойную вестель русскому стратегу, противнику Наполеона, - Наполеона, которому седло служит постелью.
- Здесь наши позиции сильнее, чем на том берегу, - докладывает Багратион.
- Что ж, батюшка, околевать мне здесь прикажете! - сердито отвечает Беннигсен.
Нечего было делать, надо было покоряться воде главнокомандующего, которому недоставало постели. Только Платов ле вытерпел и с свойствеявим ему парадным юмором заметил:
- Да май атаманцы, ваше нревесхедителъсгао, из-пед самого Бонапарта достанут вам постельку, теилевькую, - только прикажите, мигом выкрадут.
Беннигсен раздражительно махнул рукой, и войска получили приказ двигаться за Алле.
Как ии тяжела эта адская переправа после усиленной гонки, после бессонных ночей и дождя, хлеставшего двое суток, но солдатик выносит все, как он стоически выносит и самую жизнь свою. Да и что была бы его жизнь без шутки? Хлеба нет, сухарей нет - зато есть шутка: сапог нет на ногах - зато во рту присказка. Шутка - это солдатский приварок.
Речку большею частью приходилось переходить вброд.
- Эй, Заступенко, скидай портки! - кричит статный фланговый товарищу, который, засучив штаны, осторожно шагает по воде, выискивая, где помельче было. - Скидывай скорей!
- На що их сжидатъ, коли я сегодня ще не ив? - отвечает хладнокровно Заступенко.
Солдатики хохочут. И они ведь ничего не ели - ну и смешно... До портков ли тут?
- Как на что? Портками карася либв рака поймаешь - иу и сварим ущицу, поужинаем.
- Овва! вараз сама юшка зробиться.
- Мак? Как, из твоих штанов разве?
- Та так. Вин нам такого жару задаст, що сама оця гаопидска ричка закипит и сама юшка из рыбы зробиться: тоди бери ложку та прямо из рички и иж... От побачиго.
- Ай да хохол!
- То-то хохол! Тоди вси. без штанов будемо... Товарищи хохочут дружно, залпом.
- Молодцы, ребята! - раздается знакомый солдатикам голос. Перебрались уж...
Солдатики встряхиваются - перед ними Багратион, любимец их, тоже шутник большой.
- Ты что, Лазарев, беа сапог? - обращается ои к стадному фланговому, который острил над хохлом, над Заступенком: - Куда девал сапоги?
- Да мы все без сапог, вашество.
- Как без сапог?
- Точно так, вашество. Были у нас сапоги, да только все казенные.
- Так что ж?
- Без подошов, значит.
- Как без подошов?
- Точно так, вашество, - без подошов... Как обули мы их да пошли в дело - подошвы и отвалюшеь совсем да и сапоги развалились... Так мы их, вашество, и побросали: так-то, босиком, и драться способнее, ногам вольготнее.
- А на гояодни зуби, ваше проходительство, где лучче дратысь, вставил свое слово Эаступенко.
- Что такое? - удивился Багратион, попросту болтавший с солдатиками.
- Да хохол, вашество, говорит, что голодный солдат храбрее сытого, поясняет Лазарев.
- Потому вин храбриший, що исти хоче... Солдатики опять смеются. Смеется и Багратион.
- А вы, верно, очень проголодались? - говорит он.
- Очень, ваше проходительство.
- Ну, значит, хорошо драться будете.
- Будемо, ваше проходительство.
Но в это время где-то грянула пушка, за ней другая, третья, четвертая...
- Ну, дьяволы! И договорить не дали! - огрызнулся храбрый Лазарев, видя, как Багратион, понесся по рядам только что перебравшегося через реку войска.
Канонада все разгоралась белее и белее, охватывая полукругом оба крыла нашей армии. Точно с неба или из под земли, раздался этот грохот, а самих, французов не видать да. и ружейных залпы ие слышно.
- Да где они, черти? - слышится в рядах солдат. - И стрелять не в кого.
- Береги пулю, будет в кого, - утешает старый солдат.
- Та се вин нас так лякае, бнснв сын, - поясняет Заступенко.
- Он теперь себе кашу варит, так вот и пужает, чтоб мы ему не мешали, - замечает Лазарев.
- А димонив сын! черти б зъили его батька с квасом!
- Ударимте на него, ребятушки, отымем у него кашу, - предлагает смельчак.
- Нельзя, не приказано.
А канонада не умолкает. Заступенко прав был, говоря, что француз только "так лякает". Наполеон действительно открыл канонаду под Фридландом на рассвете для того, чтоб под ее пугающим прикрытием дать время своим войскам занять выгодные позиции и успеть отдохнуть до формальной битвы.
Если б Заступенко имел хорошую зрительную трубу, то он увидел бы в едва мигающей дали, на небольшом холме, кучку людей на конях, а среди этой кучки маленького, немножко пузатенького человечка с нахлобученною на лоб треугольною шляпою, на которую не походила ны одна шляпа в мире. Заступенко увидал бы, что этот человечек, поднося к глазам зрительную трубу, показывал рукою то по тому, то по другому направлению: то он показывал иногда на него, на самого Заступенко, то на его соседа Лазарева, и особенно вон на ту ворону, испуганно каркающую над русскими пушками, взвозимыми на возвышение. Ух, как каркает проклятая ворона, не к добру!.. Если б Заступенко, наконец, мог слушать и понимать французскую речь, то он услыхал бы, как этот маленький человечек в треугольной шляпе, показывая рукой на Заступенка и обращаясь к окружающим его маршалам, говорит:
- Заступенко (то бишь: "неприятель", да это все равно), Заступенко хочет, кажется, дать битву... Сегодня счастливый день, годовщина Маренго*. А знаешь, Заступенко, что за Маренго? Вот сегодня узнаешь.
Маленький человечек, окруженный свитою, состоящею из маршалов и генералов - Сульта, Ланна, Мюрата, Леграна и других, объезжает свои войска и осматривает как свои, так и русские позиции. А русский главнокомандующий давно нашел свою позицию, покойную постель в Фридланде, и покоит на ней свое разбитое болезнями тело. Дурной, роковой признак!.. Беннигсеп но зиаот даже, что он очутился лицом к лицу с главными силами Наполеона, да и никто этого не знает. Знает все один только Наполеон, потому что он везде сам, везде носится его маленькое тело с большою головою, прикрытою треугольною, небывалого фасона шляпою, всюду заглядывает его зоркий глаз, и силы, и движения неприятеля ему так же ясны всегда, как движения шашек на шахматной доске. Это действительно бог, или, вернее, демон войны.
- Счастливый день, годовщина Маренго!
И эти слова императора-полководца вместе с громом пушек облетают всю великую армию, и великая армия наэлектризована, она дышит отвагой и уверенностью в победе.
Стойка и бессапожная, голодная русская армия. Все равно умирать: приказало начальство, ну - и баста. А может, коли кто уцелеет и хлебца достанет, сухарика погрызет, щец похлебает... Куда щец! Да из-за щей русский солдатик с голыми руками на пушку пойдет, без рукавиц черта задавит...
А там все бум да бумм! А стрелять не в кого... Живо-ты подвело...
Но вот заговорили и ближние пригорки, кусты, высокая зеленая рожь. Есть в кого стрелять, есть на кого идти... Словно огненным кольцом обвились французы вокруг левого русского крыла, это их стрелки сыплют свинцовым горохом, чтобы дать возможность развернуться коннице и пехоте... Развернулись, налегли всею массою, давят; в русских рядах то там, то здесь у солдатиков подкашиваются резвы ноженьки, закатываются ясны оченьки. Места упавших заступают их товарищи, смыкаются плотнее, идут лавою... Взять бы эти проклятые, горластые пушки, которые выкашивают целые ряды босоногих и обутых героев, заставить бы их замолчать, и тогда на штыки, врукопашную, как на кулачки, улица на улицу, лава на лаву... Так нет! шибко, смертно бьют проклятые... "Ох, смертушка!" - слышится страшный возглас. "Умираю, братцы!"... "Стой! не выдавай, ребята! понатужься!.."
И отчаянно натуживается мужицкая грудь, как натуживалась она и над сохой в поле, и над цепом на току, и с серпом и косой на барщине, - не привыкать ей натуживаться... Так нет! Не обхватишь всей его силищи, несосметная она, дьяволова!
- За мной, ребятушки! - кричит Батратион с саблею наголо. - Заткнем глотку вон той проклятой старухе... Вперед!
Ему хочется завладеть одной из самых губительных неприятельских батарей, действия которой производят страшные опустошения во всем левом крыле армий, и он ведет своих молодцов в атаку, прямо в адскую пасть этой батареи.
- "За мной!"
- Вперед, братцы! дружнее! не выдавай! - вторят ему офицеры команд, и также сверкают жалкими клинками сабель.
Идут нога в ногу, штыки наперевес, - лавой прут вперед босые и обутые ноги... С криком "ура!" бросаются на "чертову старуху", но подкашиваемые словно серпом, не выносят адского огня, оставляя впереди и позади себя сотни трупов, распластанных, разметанных, иногда труп на трупе...
- Нет, братцы, - невмоготу... ох, смертно бьет!
И снова расстроенные ряды смыкаются, а пока они переводят дух, вперед несется кавалерия, стонет земля под конскими копытами, как- лес веют в воздухе разноцветные значки, храпят лошади, что-то стонет и разрывается в воздухе - и небо разрывается, и земля разверзается... А оттуда все напирают и напирают новые силы... Ад, чистый ад!
Огненное и дымное кольцо охватывает уже и правое крыло русской армии:... Вот-вот отрежут самый Фридланд, возьмут Беннигсена вместе с его ночлегом и постелью...
Он только теперь узнает, что против него вся армия Наполеона.
"Погиб! все погибло! - стучит у него в мозгу, в сердце, во всем теле... Он падает головой на стол, на карту, на которой плохо изображена топография местности, где теперь идет битва, и стонет не то от боли, не то от отчаяния. - Пропала слава ПрейсишгЭйлау... пропала моя слава... Андрей Первозванный...", Ему вспоминается этот орден, пожалованный ему за Прейсиш-Эйлау... Непостижим человеческий ум: вспоминается ему и то, что он сегодня во сне ел гречневую кашу... Он стонет...
- Велите отступать! - хрипло говорит он стоящим около него адъютантам. - Нас отрежут..
Но и отступать уже нельзя, некуда: одно отступление - в могилу.
На правом русском крыле едаа ли еще не страшнее, чем на левом и в центре... Кавалерийские полки так и тают от адского огня неприятельских батарей... Наполеон знает хорошо тактику смерти: чугунными ядрами он раз-решетит сначала все полки врага, смешает конницу и пехоту, насуматошит во всех частях армии и тогда пускает своих цепных собак, своих гренадер, свою старую армию, и эти псы страшные окончательно догрызают обезумевшего врага.
- Счастливый день! - то и дело повторяет он. - Годовщина Маренго! Браво, моя старая гвардия!
И несутся по армии эти ядовитые слова, и зверем становится армия...
- Vive l'empereur! [Да здравствует император! (франц.), - Здесь и далее перевод составителей] - то там, то здесь воют ети бешеные псы в косматых шапках, и резня идет неумолимая, неудержимая.
Бессильно стучит об стол жалкая голова Беннигсена... "Отступать спасаться..."
- Бейте отступление! - кричит адъютант Беннигсена, подскакивая к Горчакову*, который командует правым крылом.
- Кто приказал? - сердито раздается охриплый голос последнего.
- Главнокомандующий.
- Скажите главнокомандующему, что для меня нет отступления... Я не хочу отступать в могилу... Я продержусь здесь до сумерек: пусть лучше останется в живых хоть один солдат, но пусть он умрет лицом к врагу, а не затылком... Доложите это главнокомандующему!
Отправив назад адъютанта, Горчаков пускает в атаку кавалерию... Ужасен вид этих скачущих масс: топот копыт, лошадиное ржанье, невообразимое звяканье оружия и всего, что только есть у кавалерии металлического, звенящего, бряцающего, - все это заставляет трепетать невольно врага самого смелого... Но и это бессильно заставить умолкнуть горластые пушки, рев которых еще страшнее кажется тогда, когда ядра их падают в живые массы людей, вырывают целые ряды их, мозжат головы и кости у людей, у лошадей, ломак" деревья, взрывают землю и засыпают ею живых и мертвых...
И Дурова несется в этой массе бушующего моря... Вот ее истомленное, бледное личико с пылающими от бессонницы и внутреннего пламени очами... Ты куда несешься, бедное, безумное дитя!
До половины выкашивают адские пушки из этой массы скачущих людей. Поля, пригорки, ложбины устилаются убитыми и искалеченными лошадьми, размозженными и расплюснутыми людьми... Вон стонет недобитый... Вон плачет искалеченная лошадь... лошадь плачет от боли! Бедное животное, погибающее во имя человеческого безумия и человеческого зверства! Тебе-то какая радость из того, что победят твои палачи? Да и тебе, бедный солдатик, какая радость ц польза от того же? О! великая польза!..
Из конно-польского уланского полка, в котором находилась Дурова, легло более половины. Перебиты начальники, перебиты офицеры, полегли лучшие головы солдатские... Почти уничтоженный полк выводят из-под огня, отдохнуть, оглядеться, промочить окровавленною водою Алле пересохшие глотки...
- Красновата вода-то, - говорит Лазарев, нагибаясь к речке, чтобы напиться. Удивительно, как сам он остался цел, находясь под самым адским огнем и ходя в штыки несколько раз, чтобы одолеть "чертову старуху" батарею: он весь в пороховой саже, в грязи, в крови...
- Та се ж юшка, - лаконически замечает Заступен-ко, которого и тут не покидает шутка.
- Не уха, а клюквенный морс, братец.
Дурова посмотрела на воду и в ужасе всплеснула руками: вода действительно окрашена клюквенным морсом - солдатскою кровью! И они ее пьют, несчастные!
В это время она видит, что по полю, на котором только что происходила битва и которое теперь оставлено было живыми в пользу мертвых, валявшихся в том положении, в каком их застала смерть, - что среди этих мертвецов, по незасыпанному кладбищу скачет какой-то одинокий улан, но скачет как-то странно, без толку, то взад, то вперед. Лошадь его постоянно перескакивает через трупы, не задевая их копытами, или осторожно объезжает мертвецов. Улан кружится, словно слепой или пьяный, то на секунду остановится, то поедет шагом, то поскачет...
Девушка подъезжает к нему, окликает издали.
- Улан! а, улан!
Молчит улан, продолжая кружиться. Она подъезжает еще ближе.
- Любезный! земляк! ты что без толку скачешь? Молчит, но как будто вздрагивает. Она к нему, но лошадь спасает своего седока, несется через трупы в открытое поле, к французам... Девушка дает шпоры своему
Алкиду и перехватывает бродячего улана. Он шатается как пьяный, но сидит устойчиво.
- Ты что здесь делаешь, земляк?
Молчит. Глаза глядят безумно, лицо какое-то странное, на лбу кровь.
- Да говори же, что с тобой? Улан бормочет как во сне:
- Стройся! справа по три - марш!.. - Это бред безумного...