Послышался стук колес, и во двор въехал сам хозяин на беговых дрожках. Он был в белом парусинном пальто и такой же фуражке с большим козырьком. Кульнев был бодрый, невысокого роста, хорошо выкормившийся старик, с двойным подбородком, с коротенькими руками и ногами.
   - Вот и папочка приехал, - сказала хозяйка, - значит, и за стол сейчас.
   Барышни между тем ушли к себе "оправиться": нельзя же, гости приехали, молодые люди. Талантов с корзинкой тоже скрылся: ему также следовало "оправиться", взглянуть в зеркало на свои букли и коки, поправить на шее голубой галстучек, принять перед зеркалом мечтательное а lа "Бедная Лиза", выражение.
   - Ба-ба-ба! вот удружили - спасибо, спасибо, господа! - радостно и искренне-приветливо говорил Кульнев, входя в дом и здороваясь с гостями. Что новенького? Как наши воюют?
   - Не наши, Григорий Петрович, а ваши... Кульневы, - перебил его Бурцев.
   - Да, братец-то мой двоюродный... Молодец, молодец! не ожидал я от него такой прыти.
   - Как не ожидали?
   - Да маленьким он был трус естественный, а вон теперь поди - на!
   - Дни и ночи на биваках всегда - и ест, и спит с солдатами, подтверждал Бурцев.
   - Что и говорить! Правая рука у Каменского.
   - И оба его глаза, Григорий Петрович, - добавила скромно Дурова: - Я видел его в поле.
   - Да, да, героем стал, что и говорить! А что ви, господа, о бесе-то полуденном думаете?
   - О Наполеоне?
   - Да...
   Уж мы просо ееяли-сеяли,
   А он просо вытопчет-вытопчет,
   запел вдруг старик как-то особенно комично.
   - Заварит он кашу из нашего проса, да кто-то ее расхлебает, - пояснил он. :
   - Да сам же и расхлебает, только несолоно, - пояснил, с своей стороны, Бурцев.
   Вышли и барышни - такие евеженькие, розовень-кие, словно из яйца вылупившиеся. Кажется, все на них осталось прежнее, и платья, и платочки, и бантики, а между тем то" да не то: тут приподнято, там опущено, здесь передернуто, еще где-нибудь выпущено, подправлено, заправлено, оправлено и вид уже не тот - издание исправленное и пополненное. У Бурцева и глаза разгорелись на эти исправленные издания.
   - Ну что, козочки, набрали грибов? - спросил отец, подходя к старшей.
   - Набрали, папа, - всё рыжики больше.
   - И то хорошо, моя Услада...
   - То-то, Услада, папа, - все грибы да грибы, а амазонки мне и не купишь.
   - Куплю, куплю... А тебе, царевна Неулыба, чего купить? - обратился он к младшей.
   - Мне, папа, ничего не надо.
   - Ну, так ты, значит, дурочка, царевна Неулыба. Как-таки ничего не хотеть! А куколку?
   - Ну уж, папа! ты всегда...
   - Надя, папа, в ученые записалась, - объяснила старшая сестра. Помешалась на каком-то сочинителе - и фамилия-то смешная - Пнин, а она говорит, что он лучше Державина и Карамзина...
   Дурова взглянула на младшую Кульневу. Та, чтобы скрыть свое смущение, нагнулась к цветам, стоявшим у открытого окна.
   - Что ж, Вера Григорьевна, я сам того же мнения, как и Надежда Григорьевна, - тоже несколько смущенно заговорила Дурова. - Да это и не мое только мнение - это мнение Сперанского, с которым я имел честь познакомиться... Вы помните, конечно, оду "Бог" Державина?
   - Помню, потому что ее постоянно твердит господин Талантов, отвечала барышня.
   - Помните то место, где он говорит: "я червь, я раб"...
   - Еще бы! - это и Митя постоянно твердит.
   - Так Пнин в оде "Человек" вот что говорит об этом "черве":
   Какой ум слабый, униженный,
   Тебе дать имя червя смел?
   То раб несчастный, заключенный,
   Который чувствий не имел:
   В оковах тяжких пресмыкаясь
   И с червем подлинно равняясь.
   Давимый сильного рукой,
   Сначала в горести признался.
   Что человек - лишь червь земной,
   Потом в сих мыслях век остался.
   Дурова декламировала это с увлечением. Голос ее звучал силой, убеждением.
   - Вот так и Надя теперь постоянно храбрится, - засмеялась старшая сестра.
   - Что ж, разве это не возвышенно? Разве Пнин не прав? И разве он не сильнее Державина? - продолжала Дурова.
   - Ну, пошел, теперь его не остановишь, - комически говорил Бурцев, обращаясь то к тому, то к другому. - Вот Господь насылает на меня друзей, которые все помешаны на стихах: там Денис Давыдов везде сует стихи, словно соль во щи, а тут и Александруша - словно бесноватый с своим Пнином.
   Но в это время явился лакей и доложил, что кушать готово. В столовой ожидали уже господ лакеи и казачки - дворовые мальчики, одетые в нанковые казакин-чики, которые назначались для мелких, совершенно ненужных услуг, как-то: стоять у дверей и лениво хлопать глазами, отгоняя от господ мух, чесать у барина спину, так как при коротких руках и тучности своей он сам не мог этого делать, да и не хотел - для этого-де Бог холуев создал. Лакеи были в белых сомнительной чистоты перчатках, и один, за неимением перчаток, которые находились в стирке, стянул где-то сушившиеся на веревке барышнины чулочки и напялил их себе на руки: издали все равно не видать, было бы бело.
   Когда все уселись за стол, хозяин, сидя на почетном месте и что-то вспомнив, обратился к младшей дочери:
   - Да ты что, царевна Неулыба? а?
   - Что, папа? я не знаю.
   - Как не знаешь! Пнина какого-то наизусть выучила, а обязанности свои забыла.
   - Какие обязанности, папа? - улыбалась она, видя, что отец шутит.
   - А возложу на тя убрус бел.
   - Ах, виновата, папа, - забыла.
   Она вскочила, подошла к отцу, взяла с его прибора салфетку и обвязала ее вокруг шеи отца. Подвязывать отцу во время стола салфетку на грудь - это была ее обязанность. Исполнив эту церемонию, она нагнулась и получила от родителя поцелуй в лоб и ласковый щипок за розовую щеку.
   - То-то, Пнин, червь ты этакий, - сострил отец.
   К столу явился и господин Талантов с Митей. Талантов казался задумчивым и глубокомысленным, а Митя за супом порывался фыркнуть и смотрел на мать превеселыми и плутоватыми серыми глазами, как бы желая сказать что-то очень забавное и интересное.
   - Ты что, Митя, не кушаешь суп? - спросила его мать.
   - Так, мама, - загадочно отвечал мальчик.
   - Почему же так? Дети всегда должны суп кушать... А ты, верно, успел у няни побывать - не голоден.
   - Нет, мама, я голоден, - еще загадочнее отвечал мальчик.
   - Ну, так что ж не кушаешь?
   - Я после скажу.
   Всех насмешил этот лаконический ответ. Даже царевна Неулыба засмеялась.
   - О! Он у меня продувной мальчишка - верно в дядю пойдет, - заметил отец.
   Талантов изредка бросал ядовитые взгляды на младшую "богиню", а Бурцев больше налегал на горячие, поджаренные пирожки, чем на любезничанье с своей "богиней", которая тоже кушала с аппетитом. Одна Неулыба казалась не в своей тарелке, но эта позиция в чужой тарелке, по-видимому, никем не была замечена, кроме господина Талантова, который чувствовал, что и у него тарелка как бы чужая.
   - Все утро я рыскал по работам, по полям своим, - говорил между тем Кульнев. - Уж и бестии же эти мужики! Как Бог их сотворил хамами, так хамами и остались!.. Сам издали вижу, что не работают, прокла-жаются, а как заметят только моего гнедка да беговые дрожки, так словно прилипнут к работе... Ну, и постегаешь.
   Суп между тем убрали. Переменили тарелки. Митя смотрел еще веселее так и сиял.
   - Ну, продувной мальчишка, говори, почему не ел супу? - спросил отец.
   - Как же, папа, - мама боится тараканов, а в супе был таракан... Если б я раньше сказал, так мама испугалась бы и не кушала, - торжественно отвечал находчивый молодой человек.
   Но эффект, который последовал за его ответом, был не тот, какого он ожидал. Лида у всех вытянулись. Хозяйка и дочери вспыхнули. Сам хозяин побагровел.
   - Как! таракан в cyneJ - закричал он, задыхаясь от гнева. - Позвать сюда каналью повара!.. Я его!..
   Лакеи и казачки стремглав бросились исполнять приказание барина. Зазвенели тарелки.
   - Стой, скоты! - кричит рассвирепевший господин. - Пускай идет сюда с кастрюлькой и с горячим судом... чтоб кипел суп... Я ему этот суп, каналье, на голову вылью... ошпарю... задеру.
   Лакеи, дрожа от страху, снова бросились. Все онемели - ве знали, что начать, что сказать... Все знали крутой нрав обезумевшего барина и ждали страшной развязки.
   - А! осрамил при гостях!.. Это по злобе... на волю захотели! Га! хамы, я вас] - бесновался человек, которого история уполномочила превращаться иногда в зверя.
   - Ой, батюшки! Господи! ой, смерть моя! - слышались вопли на дворе.
   Топот множества ног, бабий вой на дворе. Творится что-то возмутительное(tm)
   Лакеи, бледные, дрожащие, вводят под руки полумертвого от страху старика. Он уже сам не может стоять на ногах - они дрожат; руки дрожат, голова ходенем ходит, седые волосы прилипли к вискам - их прилепил холодный, как у мертвеца, пот несчастного. Один из лакеев держит кипящую кастрюлю... Все бледны - и лакеи, и казачки,и господа.
   - Га! - снова задыхается барин. - Ты так и ядом окормишь нас! А, дьявольское семя!
   Старик вырвался из рук лакеев и грохнулся об пол... Стукнула седая голова, да так глухо, страшно, словно раскололась.
   - Лей на него кипяток! - хрипит барин.
   - Ох! - вырывается крик из груди младшей дочери.
   - Лей! а то и тебя запорю!
   Лакей поднял кипящую кастрюлю. Кто-то еще вскрикнул... вскочили... что-то грянуло...
   Митя припал к повару и обхватил его седую голову руками. Руки лакея, поднявшего кверху кастрюлю, остановились в воздухе. Все замерло, но тотчас же все изменилось.
   Чистое сердце ребенка спасло отца от зверского преступления. Митя, невольный виновник этой ужасной сцены, очень любил старого повара Захариньку. Старик рассказывал барчонку сказки и всякие страшные истории, отыскивал ему в саду гнезда малиновок, яички ящерят, ловил ему зайчат и всяких редких насекомых, а вчера еще поймал ему двух ежат, маленьких, беленьких, кругленьких, которые еще не колются и пьют молоко с блюдечка.
   Митя бросился к повару и громко заплакал. Барышни тоже ухватились за отца и плакали, прося за повара, гости просили также усердно, особенно Дурова.
   - Эка беда! - смеясь, говорил Бурцев. - Мало мы их, этих таракушек, переели в походе! Все же вкуснее щи с таракушей, чем солдатский сухарь с хрустом.
   - Да и где он взялся, этот таракан, в поварской? - говорила едва пришедшая в себя от испуга хозяйка. - Там нет ни одного таракана - я знаю.
   - Это я, мама, - всхлипывал Митя.
   - Что ты?
   - Я принес туда тараканов...
   - Ты? зачем?
   - Целый таз принес...
   - Для чего? откуда? - спрашивали все в недоумении.
   А голова повара все еще тряслась на полу. Лакей все еще держал кастрюлю в руках.
   - Зачем? - спрашивал отец.
   - У него, папа, у Захарыча, скворец там... он выучил его говорить... Он все говорит, папа, - и "здравствуй, барин" говорит, и "француз собака", и "Господи помилуй"... А мы с Иринарх Иванычем научили скворушку петь "На божественной страже".
   Все расхохотались, а господин Талантов покраснел как рак. Даже у самого Кульнева сразу прошел гнев, и он помирал со смеху...
   - Ну, ну... так как же? где ж тараканы?
   - А он любит тараканов...
   - Ну... и что ж?
   - А я взял да у птичницы у Акулины в избе и наловил их целый таз.
   - Ну? (Старику становилось совсем весело.)
   - А таз смазал маслом...
   - Ну, так повар не виноват... Вставай же - счастлив твой бог, сказал барин милостиво.
   Повар поднялся и снова повалился на пол, желая поймать ноги своего повелителя.
   - Ну, будет, будет... ступай.
   Старый холоп ерзал по полу и целовал ноги барчонка, барыни.
   - Ну, ступай, ступай... мы проголодались.
   Обед прошел весело - веселее, чем кто-либо ожидал.
   - Ну господа, теперь и на боковую, часочка два соснем, - сказал хозяин, когда все встали из-за стола; а потом, обращаясь к одному из лакеев, отдал следующий приказ: - Ты, Епишка, вели ключнице приготовить господам офицерам флигель, да чтоб казачки выгнали оттуда всех мух до единой - слышишь! - до единой, а то если приду и найду хоть одну муху запорю, шкуру всю спущу, так и знай... Да скажи ключнице, чтобы поставила господам для питья квасу холодного да меду, да чтоб прямо со льду, чтоб холодный был, такой, чтоб в кишках леденело, иней бы по животу стал, чтоб хоть на салазках в кишках катайся - такой холодный - слышишь! А то засеку до смерти, с конюшни не сойдешь... Да чтоб казачки все время над господами сиреневыми ветками махали, мух бы отгоняли, - чтоб ни-ни, ни Боже мой, ни одной бы мухи... закатаю! слышишь!
   Лакей хотел уйти.
   - Стой! - кричит барин. - А я, господа, люблю под дождичек спать чтобы этак на дворе у-у-у-у! шлеп-шлеп-шлеп... так-то любезно спится под ливень, - а нынче, как назло, солнце так и печет; ну, так я себе искусственный дождик делаю - у меня на это девки да парни... Как жаркий день, так у меня и дождь... Так слушай, Епишка, скажи старосте, чтобы нарядил сейчас десять девок и десять парней на дождик, да чтоб живо... Ступай!
   - Как же это вы дождь девками делаете? - спросил Бурцев, лениво улыбаясь.
   - А вот как! Наряжает староста десять парней с ковшами да десять девок с ведрами; парни это взлезают на крышу, да там и становятся по коньку в ряд, парень к парню, с ковшами: а девки таскают из речки воду да и подают ее на крышу; для подачи наряжается два "подателя", которые стоят на лестницах, приставленных к крыше, и передают ведра "ливням" - так парни на крышах называются... Ну, парни, приняв ведра, ковшами и льют воду на крышу, да только в ту сторону, где моя спальная... Ну, вода-то и шумит по крыше: у-у-у-у, точно ливень... А мне так-то сладко спится... Прощайте, господа, пойду разденусь...
   "Ну, барщина! - подумал Бурцев, - такой я еще и не видывал".
   И наши друзья, отдыхая в прохладном флигеле и попивая холодный квас да мед, все время слышали - не то чтобы ливень, а какое-то шлепанье и журчанье воды по соседству.
   Когда они вышли, то увидели, что Митя и барышни все уже приготовили для экспедиции по грибы: к двум прежним корзинкам прибавилась еще третья.
   Сборы были коротки - и экспедиция двинулась в путь. Впереди с корзинками в руках шли Митя и господин Талантов. Последний, под влиянием прочитанной им в слащаво-сантиментальном карамзинском вкусе повести "Келадонь и Амелия", страсть которых была дружество, основанное на добродетели и невинности, вообразив себя "Келадоном", а младшую Кульневу "Аме-лиею", теперь, после скандала со скворцом, чувствовал, что он окончательно упал во мнении своей "Амелии" и находился в самом мрачном настроении духа. Со времени скандала он ни разу не смел поднять на нее своих огорченных взоров.
   Бурцев шел с старшею богинею, Дурова - с младшей. Первая пара весело болтала; у второй же разговор совершенно не вязался.
   Наконец они и в лесу... Пары разбрелись по разным направлениям... Дурова и Надя Кульнева остались вдвоем; долее молчать нельзя - тяжело, невыносимо... А тут как назло - ни одного гриба!
   Лес становится все гуще и гуще... Одиночество абсолютное...
   - Вы довольны книгами, которые я вам привез в последний раз? решается наконец Дурова; но голос ее какой-то странный, точно чужой...
   - Да... я так благодарна вам... С этими книгами я точно сама переродилась...
   - Я понимаю вас - то же было и со мной, особенно после знакомства со Сперанским и нескольких бесед с ним... Что за возвышенная душа! Как бы я хотел всегда оставаться в Петербурге!
   - А ваша служба? - робко спросила девушка, нагибаясь к земле, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы.
   - Служба! Бог с ней... Я избрал эту жизнь как крайность.
   - И вы б бросили полк? - еще робче и тише спрашивает.
   - Да... Есть призвание благороднее войны.
   - А товарищи? Друзья?
   В этом вопросе слышатся уже слезы... Горло они заливают и сдавливают... вот-вот брызнут... Дурова слышит это, чувствует... Ей становится невыносимо жаль бедной девочки...
   - Друзья... да...
   - А знакомые?.. а мы?..
   Это мука! это пытка с обеих сторон... Дурова не выдерживает...
   - Надежда Григорьевна... умоляю вас... выслушайте меня, - говорит она, взяв руку своей спутницы.
   Девушка вся задрожала от этих слов...
   - Я - низкое, недостойное создание! - страстно заговорила Дурова. Простите меня...
   - За что? - с страстным же, стыдливым восторгом воскликнула девушка: - Я люблю вас - разве вы не видите?
   - О! я низкое существо! я не должен этого слушать...
   - Нет! Нет! - повторила обезумевшая барышня: - Я люблю вас, я давно люблю вас... вот я вся ваша!
   И она, широко раскрыв руки, обвилась ими вокруг шеи мнимого мужчины... "Я люблю... я умру без вас... я твоя..." - шептала она то, что обыкновенно шепчут безумные люди.
   - Надя! Надечка! Друг мой! Девочка бедная, опомнись! - заговорила Дурова каким-то странным голосом... - Я не мужчина... Я такая же Надя, как и ты... Разве твоя грудь не чувствует этого?
   И действительно, женская грудь ощутила, как-то инстинктивно ощутила не мужскую грудь...
   Как ужаленная, с безумными глазами, в которых горел стыд, отвращение, ненависть, отскочила обманувшаяся женщина от другой...
   Ночью она уже металась в бреду... Нравственное потрясение было так сильно, что нервная горячка едва не свела молодую жизнь в могилу... Все думали, что она простудилась в лесу. В бреду она бормотала несвязные речи, ж можно было иногда расслышать: "Женская грудь... Надя... она тоже Надя... женская грудь - лягушка, я не хочу ее... не надо - не надо... уведите ее она всех обманывает... она жаба... я любила - фу, какую гадость..."
   12
   После свидания императора Александра Павловича с Нанолеоиом в Эрфурте в воздухе чувствовалось приближение грозы. Гроза должна быть страшная, неслыханная. Накопленное в атмосфере электричество должно было разрешиться громами, от которых должна была пошатнуться земля. Это чувствовалось народными нервами, выло как невыносимый зуд в душе каждого.
   "Шось велике в лиси сдохло" - говорят украинцы, когда совершается что-либо необычное, неожиданное. От этого "дохлого великого" залах носится в воздухе, далеко носится - из лесу даже слышен... Этот же запах носился в воздухе и перед двенадцатым годом. Что-то "великое" не "сдохло" еще, а должно было "сдохнуть".
   Тильзитскве свидание происходило 13 июня 1807 года, эрфуртское - 17 сентября 1808 года. Так скоро!.. Но в этот короткий промежуток времени многое совершилось: раздавленная Наполеоном Испания успела уязвить и в пяту и в сердце бессердечного исполина, зато вся остальная Европа стонала под этою железною пяткою; Россия громила Швецию в Финляндии.
   Наполеон безумел от сознания своей силы, которая бушевала в нем, несла его неведомо куда, как спертый в паровозном котле могучий пар песет по рельсам чудовище-локомотив... Этой силе тесно вдвоем на земном шаре, надо остаться одному... Одному на земном шаре, на всем земном шаре, где пет равного тебе, - какая эта должна быть адская тоска! - такая тоска, все равно что одному остаться на одной песчинке среди океана... на песчинке Сзятой Елены... Нет, он ищет этого одиночества; такой страшный зверь должен жить на необитаемом земном шаре, как лев в пустыне, где нет ему равных, смелых, а есть только слабые, трепещущие.
   С этими целями он задумал эрфургское свидание - очаровать последнего равного ему на земном шаре.
   Очаровать, ослепить... обставить свидание небывалыми признаками величия, пышности, торжественности, богатства... Для караулов и почетной стражи в Эрфурте стянуты гвардейские гренадеры и лучшие полки. Навалила орава придворных, стада прислуги, с бронзой, фарфором, серебром, золотом, гобеленами и роскошной мебелью из Тюильри... Все лучшее и изящнейшее, что в течение столетий сработали миллионы рук французов, самое дорогое, над чем трудился гений француза, - все это свезено в Эрфурт и театр французский с знаменитыми Тальмой, Жоржем Дюшенуа...
   Двигается огромный кортеж Александра. В свите его - великий князь Константин Павлович, обер-гоф-маршал граф Толстой, министр иностранных дел Румянцев, генерал-адъютант князь Волконский, Сперанский, которого задумчивые глаза смотрят грустно... Этот звон величия, звон золота почему-то напоминает ему церковный звон и это тоскливое:
   У Данилы у попа в большой колокол звонят,
   В большой колокол звонят - знать, Параню хоронят...
   И вспоминается ему Лиза, а там Дурова с детскими глазами, мертвое, в гробу, лицо Пнина... Не червь... перед людьми - не червь, но пред этим чудовищем, пред природой - червь...
   А в Эрфурте уже ждут собранные со всей Германии германские короли: король саксонский, король баварский, король виртембергский, король вестфальский и брат прусского короля Вильгельм... Тут же целая толпа других владетельных князей, у которых на головах - все же короны.
   А вот и он, маленький человечек - величайший меж людьми исполин зла... А за ним - орудия зла: Талей-ран, который и мать свою, кажется, обманывал в утробе, и Бертье, и Шампаньи, и Маре...
   Наполеон на коне. Лицо его холодно и зло, хотя желает казаться любезным... И он вспоминает что-то неприятное, злое... да, злую кошку, что приходила к нему, когда он босиком, в одном белье, скукожившись как ребенок в утробе матери, спал в Тильзите, и эта злая кошка говорила ему: "Ты что сделал, что создал в жизни? Сделал ли ты хоть иглу, гвоздь ничтожный? Нет, ты только все разрушаешь! Если хочешь принести пользу земле - умри!.."
   Но вот они увидели друг друга... Маленький человечек первый раз в жизни торопится - торопится сойти с коня, чтоб обнять своего единственного на земном шаре противника... Они обнимаются...
   И последовали торжество за торжеством. Короли ждут решения своей участи.
   Тут же, в рядах блестящих золотом и орденами, виднеется и юпитеровская голова великого германского поэта и философа. Это Гёте. Но у него не юпитеровское выражение, а иное, за которое он получает из рук Наполеона орден Почетного легиона, и униженная Германия не смеет отвернуть от него своего заплаканного лица.
   А это что такое? - Театр. Идет представление "Эдипа". Наполеон и Александр сидят рядом на возвышении. Пониже - короли, князья, графы.
   "Дружба великого человека есть благодеяние богов!" - громко декламирует актер на сцене.
   Александр встает и обнимает "великого человека"... Зрители потрясены театр дрожит... Наполеон бледнеет - не то от счастья, не то от злобы...
   Кажется, от злобы... Быть буре! Что-то "великое" должно "сдохнуть"...
   На эрфуртском свидании Наполеон предлагал Александру чудовищный план, план, который мог созреть только в мозгу чудовища - разрезать земной шар, как апельсин, надвое, и одну половину этого все еще незрелого апельсина взять Александру, а другую - Наполеону. Александр ужаснулся этого плана ужасен ему стал и сам Наполеон.
   Ужас этот был предвестником грядущего, семенем великих событий: из этого семени вырос двенадцатый год...
   По возвращении из Эрфурта император Александр чаще и чаще начал испытывать какое-то тайное, глухое недоверие - к кому? к чему? Он сам этого не мог объяснить. Он чувствовал потребность советоваться с кем-нибудь, но с кем? Каждый из советников говорит что-нибудь противное тому, что говорил его предшественник. Как тут разобраться? на чем остановиться? кто прав? Аракчеев, кажется, глубоко верен, глубоко предан... Да, предан, но не своекорыстно ли? Да и философия Аракчеева так суха, так деревянна и жестка, как он сам... А Сперанский? О, это большой ум, глубокий... Но и этот попович, как и Наполеон, из хищных птиц - у него полет орлиный... Недаром он так восхищен Наполеоном... Но он нужен - это государственная рабочая лошадь...
   ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
   1
   Год, который, по счету, принятому христианскою эрою, приходится двенадцатым в девятнадцатом столетии, бесспорно составляет необычное исключение в бесконечном ряду тысячелетий, прожитых коллективным человеком, ибо с тех пор, как человечество начало себя помнить, не было ни одного, положительно ни одного года, который бы остался до такой степени памятным и единственным, чтобы люди всего земного шара, не условливаясь между собою, при одном упоминании о нем с эпитетом, или, скорее когноменом, "двенадцатый", тотчас же понимали бы, что речь идет о двенадцатом годе не восемнадцатого столетия, не пятнадцатого и никакого другого, а именно девятнадцатого, и мало того - с именем этого года тотчас же в уме каждого возникает целый ряд известных, весьма сложных, весьма рельефных, то ярких и отрадных, то большею частию мрачных и обидных для человеческого ума, но для всех более или менее одинаковых, или же до известной степени сложных представлений. Такого другого года нет ни в одном из столетий и тысячелетий ни нашей эры, христианской, ни эры библейской, ветхозаветной. О каком бы годе ни зашла речь - о первом ли, о пятнадцатом, двадцатом и т. д.. всегда сам собою является вопрос: "Какой год? какого столетия или какой эры?" Но никто не подумает спросить этого, услыхав о годе с эпитетом "двенадцатый". Всякий сразу поймет, о каком годе и о чем идет речь, как всякому сразу станет ясно, о ком говорят, когда скажут - "Цезарь", "Гораций", "Гуттенберг", "Напо
   пеон", "Россия", "Петербург". Двенадцатый год - это единственный год в бесконечной шеренге тысячелетий своих собратьев-годов, как Архимед и Ньютон суть единственные личности среди миллионов и миллиардов себе подобных существ, бесследно и беззвучно прошедших по земле и забытых людьми, как забыты ими тысячи годов, не оставивших по себе такой громкой и горькой памяти, какую оставил двенадцатый год, ставший собственным именем в истории. Это какой-то необычайный выродок, урод в бесчисленной семье старого Хроноса, давно потерявшего счет своим детям - годам, столетиям, тысячелетиям и т. д. до бесконечности и безначальности.