Лицо твое - луна. Чтоб мир сиял земной,
   Лица не закрывай завесою ночной.
   Я поднял глаза на портрет: с черной стены смотрело на меня обезображенное временем лицо персиянки Сильвы, которую - если бы там и не стояло ее имени - я бы узнал по выражению глаз. Как и прежде, они излучали одновременно боль и наслаждение, и, как прежде, зрачки не стояли в них, а покачивались. Из текста рядом с двустишием стало ясно, что "тбилисскую персиянку Сильву Аджани взял в свои жены бухарский иудей и инженер-мостовик Мошиях-Бакри Галибов", объяснивший миру причину ее смерти в завершавшей текст строчке из Талмуда: "Спросили мудреца - отчего умирают люди? Ответил мудрец - от жизни".
   У меня возникло чувство, будто все, что я знал прежде о жизни, о любви и о смерти, стало мне известно точнее; будто что-то очень важное, но существовавшее всегда рядом со мной, проникло мне теперь в самое сердце...
   Сразу же стало душно, и, выбравшись из склепа на поверхность земли, я уловил в знойном воздухе запах сирени, которая, хотя ее и не было видно, росла, должно быть, там же, посреди обступавших меня со всех сторон душистых акаций.
   37. Самое трудное для сознания - сдержанность
   Самое трудное для сознания - сдержанность, и поэтому оно постоянно создает нечто из ничего. Когда сиреневая "Дама Цезаря" с тонкими голенями, проглотившими страусовые яйца, свернула в подъезд, выложенный черными мраморными плитками с сизыми прожилками, у меня возникло ощущение, будто я возвратился в склеп персиянки. Тем более, что под прикрытием подъезда веющий от незнакомки запах сирени заметно осмелел. Сама она осмелела не раньше, чем поровнялась с лифтером в бесцветной ливрее:
   -- Как вас понять? -- и развернулась сиреневым корпусом.
   -- Сам не знаю, -- признался я и подумал, что инженер-мостовик Галибов не взял бы ее в жены даже в зените ее рубиновой жизни, ибо, в отличие от лица персиянки, круглого, как новая луна, это лицо бухарец закрыл бы "ночною завесой": оно было узким, длинным и бледным, как лунная долька на излете месяца. Бросилось в глаза и аналогичное несоответствие между пышным бюстом, доставшимся еврею-мостовику, и двумя робкими холмиками "цезаревой дамы". Возраст, правда, был тот же - 30.
   -- Кто вы такой? -- спросила она.
   -- Не знаю и этого, потому что профессии нет: интеллигент. Кстати, интеллигенты здесь называют себя интеллектуалами, хотя в моем городе интеллектуалами называли тех, кто изменял женам.
   -- Те, кто где бы то ни было называют себя интеллектуалами, как правило, заблуждаются, а если нет, то совершают преступление! -- и, выждав, добавила. -- Тем, что являются интеллектуалами.
   -- Вы их не любите? А мне показалось, что вы сами, например...
   -- Потому и не люблю, -- перебила она. -- Интеллектуалы - это те, кто ничего не умеют делать, а я считаю себя...
   -- Как "ничего"?! -- перебил теперь я. -- А думать?!
   -- Думать - это не делать! Вы умеете думать? -- удивилась она.
   -- Очень! -- подтвердил я.
   -- Нельзя говорить "очень умею"... А что еще умеете?
   -- А еще умею не думать!
   -- Это важнее, и думаю, вы преуспели в этом больше, хотя и догадались, что я сама - из думающих.
   -- Вас выдал портфель.
   -- Нет, -- сказала она. -- Не смешно. Вы перс?
   -- Русский. А почему вдруг перс?
   -- У вас не русский акцент, - хуже. А хуже бывает только у персов. И еще у арабов, от которых я тоже не в восторге.
   -- Да, я из России, но не русский. А вы откуда? То есть - куда?
   -- Да! -- ответила она. -- Араб! Персы воспитанней...
   -- Впрочем, не важно - куда: просто возьмите-ка меня с собой!
   -- Прощайте! -- и скрылась в лифте.
   Оставшись один в мраморном склепе, я захотел вернуться домой и поработать над акцентом. С согласными звуками - так же, впрочем, как и с гласными - все было в порядке: не ладилось с интонацией; я не раз откладывал в памяти интонационные образцы американской речи, но каждый раз, когда надо было их вспомнить, забывал где именно в моей памяти они хранятся. Впрочем, заключил я, стремление к совершенству является признаком безвкусицы: достаточно того, что с гласными и с согласными все было в порядке. Лифт вернулся, а разъехавшиеся двери открыли мне вид на лифтера и сиреневую даму, - и это меня не удивило, поскольку лифты способны спускаться. Увидев меня на прежнем месте, не удивилась и она, поскольку - прежде, чем лифт стал подниматься - там я и стоял.
   -- Я беру вас с собой: Пия Армстронг, диктор телевидения.
   Назвав себя, я отметил про себя, что дикторов считают тут интеллектуалами.
   -- Веду вас на званый ленч, -- продолжила она. -- Только - никому ни слова, что мы знакомы пять минут.
   -- Пять часов? -- предложил я.
   -- Мало: скажите - пять дней.
   -- Хорошо, но я прилетел из России только утром.
   -- Кстати! -- перебила Пия. -- Там, куда идем, будут говорить о России - почему и приглашаю вас, поверив, что вы интеллектуал.
   -- А другая причина? -- спросил я.
   -- Другой быть не может: я замужем.
   -- А в России другая возникает именно если замужем: брак - скучное дело.
   -- Послушайте: мы идем в гости к Эдварду Бродману. Крупный деятель, король спирта, новый Хаммер, затевающий роман с Москвой и часто дающий званые ленчи для интеллектуалов. Сам говорит мало, - слушает и любит новые лица: новое лицо - новая голова.
   -- Бывает - у лица нет головы, или у одной головы - два лица.
   -- А гости там серьезные, и не любят глупых шуток.
   Я обиделся, стал серьезным и вошел в лифт. В лифте она попросила меня рассказать о себе. Рассказ вышел короткий благодаря тому, что - хотя Бродман жил на последнем этаже небоскреба, в пентхаузе, - лифт был скоростным и открылся прямо в просторную гостиную, набитую интеллектуалами общим числом в 30-35 голов с разными лицами. Затесавшись в толпу, я услышал вдруг русскую речь.
   -- Здравствуйте! -- сказал я в сторону речи.
   -- Здорово же! -- ответила дама с усами, но без талии, и оттащила меня от Пии. -- Кто такой?
   Рядом с ней стоял худосочный мужчина ее лет, в советском пиджаке и с ермолкой, а рядом с ним - тучный и рыжий американец одного с ним возраста. Я назвал свое имя, и усатая дама возбудилась:
   -- Так ты же грузин! Ты же кацо! Он же грузин! -- повернулась она сперва к ермолке, а потом к американцу, для которого повторила фразу по-английски, перепутав род местоимения. -- Ши из джорджиан!
   -- А вы, извините, откуда? -- осторожно спросил я.
   -- Я? Как откуда?! Я ж президент главного клуба! "Творческие работники эмиграции"! Это у нас в Манхэттене, -- и раскрыв пеструю замшевую сумку, вынула оттуда провонявшую мужским одеколоном визитку: "Марго Каценеленбоген, президент. Манхэттен."
   -- Вы из Манхэттена? -- не понял я.
   -- Да нет же, из Черновцов! Не читаешь газет? Про меня ж там все время пишут! Я же сказала: я президент! А это Рафик. Тоже президент, только он - в Израиле.
   Рафик сконфузился и протянул мне худосочную руку:
   -- Сейденман! А вы давно?
   -- Утром.
   -- Он же только приехал! -- опять занервничала Марго и стала искать на себе несуществующую талию. -- Джерри, ши джаст кейм! Зис морнинг! -- и принялась теперь нащупывать талию у тучного американца, которого звали Джерри.
   Джерри собрался было заговорить со мной, но меня отозвала Пия и представила хозяину, Эдварду Бродману, окруженному группой интеллектуалов, из которых, пожимая им руки, я узнал по имени двух: профессора Эрвина Хау, литератора и бывшего социалиста, и Уила Багли, редактора консервативного журнала и правого идеолога.
   -- Пия уверяет - вы интересный человек, -- сказал мне Бродман.
   -- Пять дней - маленький срок для такого обобщения, -- заявил я, выбирая в памяти не слова, а интонацию.
   -- А разве вы приехали не сегодня, как сказала мисс Армстронг? -удивился Бродман.
   Я переглянулся с мисс Армстронг и поправился:
   -- Поэтому и путаю слова: хотел сказать "пять часов".
   -- Со словами у вас, я уверен, наладится быстро: главное - великолепная интонация, британская, -- сказал Бродман и добавил. -- Ну, чем порадуете? Как она там, Россия?
   -- Спасибо! -- ответил я.
   -- Пьет? -- улыбнулся Бродман и, повернувшись к профессору Хау, пояснил. -- Профессиональный интерес: я предлагаю Москве свою водку, зато уступаю ей Южную Америку - продавайте там вашу "Столичную" сколько влезет, а сами берите мою за бесценок, но только отпустите мне моих евреев, понимаешь?
   -- Понимаю, -- признался Хау, -- но за твоих евреев, - а они, кстати, не только твои, - за наших общих евреев Москва, боюсь, потребует у тебя не дешевую водку, а дорогую закуску.
   -- Извините! -- обратился ко мне интеллектуал с крючковатым носом и волосатыми руками, который оказался поэтом и приходился другом сперва просто сбежавшему, а потом скончавшемуся в бегах персидскому шаху. Когда он сообщил мне об этом, я ужаснулся, ибо, если верить Пие, у меня был такой же акцент. -- Извините, -- повторил он, -- а вы знаете, что у вас персидское имя?
   -- Ни в коем случае! -- возмутился я под смех Пии. -- Какое же это персидское имя?! Еврейское: "нэдер", то есть "клятва", "обет".
   -- Поверьте мне! -- улыбался перс. -- Я филолог: это персидское слово; "надир", то есть "зверь", "животное".
   -- Нет, арабское! -- вмешался интеллектуал с более волосатыми руками и еще более крючковатым носом, но с таким же отвратительным акцентом. Он был профессором из оккупированной палестинской территории. -- Типичное арабское слово: идет от арабского "назир", то есть "противоположное тому, что в зените", то есть, если хотите, "крайняя депрессия".
   Я этого не хотел и стал протестовать:
   -- Нет, господа, это, если уж честно, старое и доброе грузинское имя! -- и добавил вопиющую ложь. -- А грузины никогда не водились ни с персами, ни с арабами!
   -- Как же так?! -- обиделся араб. -- А как же мамлюки?! Мамлюки, господин Бродман, - это грузины, которые когда-то служили в арабской армии... А что касается вашего имени, Назир, мы, арабы, даже говорим: "назир ас-самт"! Сейчас переведу.
   Перевести не позволил ему внезапный звон колокольчика, после чего Бродман всплеснул руками:
   -- Готово, господа! К столу!
   Интеллектуалы осеклись и послушно направились к круглому столу на помосте под стеклянной крышей, и это групповое шествие напомнило мне об общепримиряющей энергии гастритного невроза. Пробираясь к столу, я заметил на стене старинное зеркало с серебром вместо стекла, я рядом, в белой рамке, - мерцающих танцовщиц Дега. В углу стоял телевизор, демонстрировавший сцену заклания быка: увильнув от него вправо, матадор занес над скотиной шпагу, но когда расстояние между ней и бычьим загривком сошло на нет, сцена оборвалась - и на экране возникла сперва стремительная реклама слабительного лекарства, а потом, тоже на мгновение, лицо Пии Армстронг, проговорившей невнятную фразу.
   -- А я не расслышал, -- повернулся я к ней.
   Она рассмеялась и передразнила себя:
   -- "Жители Вермонта объяты ужасом последних убийств, а проповедник Гризли признался в изнасиловании юного баптиста! Об этом и другом - не забывайте! - в пять часов!"
   -- Правда?! -- оторопел я. -- Зато у вас очень хорошая улыбка! Такая... Нет, я этого слова по-английски не знаю...
   -- Кацоє! -- окликнула меня Марго. -- Садись же с нами!
   -- Извините, Марго, -- ответил я ей по-английски, -- я сяду здесь, потому что хочу перейти на английский.
   Марго одобрила мое нежелание общаться с ней:
   -- Это хорошо, что - на английский, но лучше - на виски!
   38. Что есть свобода, как не роскошь изменяться?
   Помимо виски каждому за столом раздали по розовой открытке с описанием начинавшегося ленча: суп из спаржи и эстрагона, креветки в приправе из куркумового корня и пряностей с карликовой кукурузой и с диким рисом, политым соусом из манго и гран-манье, кокосовый пирог с начинкой из зеленого лимона, клубника в шоколаде и, наконец, вина "Сухой родник" и "Савиньон Бланк". Как только гости вылакали суп из спаржи и эстрагона, а немецкие серебряные ложки перестали лязгать по китайским фарфоровым тарелкам, Эдвард Бродман предоставил слово Уилу Багли. Багли не сказал ничего нового, но говорил остроумно, - в основном о крахе коммунизма. Хотя его отдельные наблюдения мелькали, бывало, и в моей голове, происходило это тихо, и никогда раньше мне не приходилось слышать столь громогласного надругательства над взрастившим меня обществом. Благодаря своему дешевому идеализму, объявил Багли, социалисты поневоле выступают врагами прекрасного: обратив внимание, что георгины пахнут лучше капусты и смотрятся лучше щавеля, они утверждают, будто суп из георгин вкуснее. Коммунисты это те же социалисты, сказал он, - только без чувства юмора: они в самом деле переводят розы на суп, то есть лишают себя как прекрасного, так и полезного, остаются ни с чем и пытаются поделиться этим со всем человечеством. Лучший способ общения с Россией, заключил Багли, - отказ от общения. Потом под общий хохот он зачел поэму румынского поэта, описавшего в рифмах сцену своей сексуальной премьеры, состоявшейся - из-за отсутствия собственной жилплощади - в правой ноздре поваленного наземь массивного памятника Сталину в Бухаресте.
   -- Ужас! -- шепнула мне Пия. -- Как вы там жили?!
   В ответ я тоже пристроился к ее уху и сообщил, что тяжкая жизнь стимулирует изощренность. Пия заметила, будто свободным людям изощренность не нужна, почему они и предпочитают сношаться не в ноздрях вождей, а в гостиничных номерах. Я вспомнил, что, хотя у меня уже есть презервативы в кармане, именно поэтому в нем осталось меньше 20 долларов. Выход нашел легко: снова пригнулся к ней и изложил ей знаменитую идею Вуди Аллена, секс грязен только если заниматься им по правилам, там, где этим занимаются все. Аллен - маньяк, возразила Пия. Я отомстил ей за него молча: отметил про себя, что - подобно россиянкам - она, как выяснилось в процессе перешептываний, лишена изощренности, то есть душит себе именно заушины. Подали креветки, которые я не ел, поскольку они напоминали мне недоразвитые половые отростки в хрустящих презервативах. Из вежливости я объяснил Пие свою неприязнь к креветкам духовными соображениями: пожирание бесчешуйной морской живности считается у евреев грехом. Она опять возразила: с ее точки зрения, я не только не похож на человека, избегающего грехов, но изо всех них мне, наверное, больше всего нравятся еще не свершенные. Я рассмеялся и разгневал Марго, кольнувшую меня строгим взглядом и оповестившую жестом, что ее сосед, рыжий американец Джери, собирается держать речь.
   -- Кто этот рыжий американец Джери? -- спросил я Пию.
   -- Это Джери Гутман! -- сказала она. -- Он главный американец по российским евреям.
   -- Которые в Америке?
   -- Которые в России.
   Гутман тоже не ел креветок: переложил их в тарелку Марго и начал с того, что, подобно Багли, объявил Россию оплотом мирового мазохизма. Тем не менее, в отличие от Багли, призвал Бродмана расширять с русскими контакты, но в обмен требовать, чтобы те отпускали евреев прямо в Израиль, без пересадок в Европе, откуда они сбегают в Штаты и в Канаду.
   -- Откажутся! -- вставил профессор Хау.
   -- Зависит - что русским платишь, -- успокоил его Гутман.
   -- Я говорю о евреях: в Израиль - откажутся, не поедут.
   Гутман бросил выразительный взгляд сначала на Сейденмана, который тоже не ел креветок, а потом на Марго, дожевывавшую уже третью, сейденмановскую, порцию. И оба наперебой стали уверять Бродмана, - Сейденман жестами, а Марго возгласами, - что за неимением выбора евреи поедут куда угодно, даже в Израиль. Потом Гутман опять же выразительно посмотрел на меня, требуя, чтобы поддержал его и я. В ответ я звякнул бокалом "Сухого родника" о высокий фужер с "Савиньоном", принадлежавший Пие. Она кивнула и поднесла его к губам:
   -- За вас! Я только пригублю, потому что быстро пьянею.
   -- Нет, за вас! И не бойтесь, кстати, пьянеть: бояться надо - когда пьешь и остаешься трезвой.
   -- Нет-нет, за вас! Но пить не буду: мне еще работать. А бояться надо когда кушаешь и становишься злой: взгляните на Марго.
   Марго, действительно, жевала креветки и злилась на меня за то, что я не поддерживал Гутмана. Не поддерживал его и палестинский профессор, который тоже не ел креветок и говорил обиженным тоном, будто русские не пойдут на гутмановскую сделку, ибо обидятся не только палестинцы, но и другие арабы, которые и без того недовольны тем, что израильтяне размножаются с непозволительной скоростью. Гутман перебил палестинца и сказал, что арабам свойственно обижаться, а посему Бродману следует думать прежде всего об израильтянах, тем более, если он надеется стать президентом Всемирного Еврейского Комитета.
   -- Это правда? -- спросил я Пию.
   -- Бродман - единственный кандидат, но многие против: жена протестантка, а внуки - черные.
   -- А почему черные? -- не поверил я.
   -- А это у нас случается, когда хотя бы один из родителей негр.
   -- А! -- сообразил я. -- Везде свои обычаи: в России дети рождаются черными если их зачинать в темноте.
   Пия прыснула, а Гутман осекся и побагровел. "Стерва!" -- сказала по-русски Марго, после чего Сейденман сконфузился, а Гутман проглотил слюну и продолжил:
   -- Я бы хотел продолжить, если мисс Армстронг позволит... Я говорю, что Израиль истекает святой кровью, и ему нужны люди; не эфиопы, а грамотные и здоровые российские мужики и бабы, готовая продукция. Что же касается Америки, мы тут готовы обойтись без российского товара, тем более, что Москва начинает засылать к нам - на ублажение невзыскательных дам полуфабрикаты из дикой Грузии. Кстати, о крови, - слышали? В Израиле задержали грузинскую банду, которая во время войны украла из склада галлоны замороженной крови. Вот вы, господин Бродман, отдавали тут деньги, покупали у людей последнюю кровь для еврейских воинов, причем, по высокой расценке, и эту святую кровь воруют и продают!
   -- Святую кровь не покупают, Джери! -- вставила Пия. -- Святую кровь проливают. Это я - как журналистка.
   Гутман не ответил, посмотрел на меня и заключил:
   -- Вот, господа, кого выпускает теперь Москва. Мы наивны, а полуфабрикаты знают о нашем простодушии, и вместо Израиля, где их раскусили, они норовят сюда, да еще - с корабля на бал! Но это другая тема. Мы обсуждаем сейчас неотложное: надо требовать у Москвы настоящий товар и гнать его туда, где в нем нуждаются. Господь Бог любит гармонию!
   Когда я опомнился, поборов в себе острое желание запустить бутылкой "Савиньона" в рыжую голову тучного Гутмана и отречься от еврейского народа, - я заметил, что все смотрели в мою сторону.
   -- Нэдэр, -- произнес Бродман, -- хотите высказаться?
   -- Меня звать не так! -- взбесился я. -- Но буду! -- и велел себе говорить медленно. -- Я согласен с мистером Гутманом: есть готовая продукция, а есть полуфабрикаты. Особенно очевидно это среди евреев: они квинтэссенция окружения. Гейне говорил, что еврей либо взмывает к звездам, либо валится в дерьмо. Как же отличить на вид одного от другого? Господь, действительно, любит гармонию: тех, кому назначено летать, Он уберегает от лишнего веса, а тех, кому барахтаться в дерьме, покрывает рыжей растительностью, чтобы гармонировали с окружением!
   Я сделал паузу и промочил горло "Сухим родником":
   -- Не согласен же я с мистером Гутманом в другом, - в том, чтобы людей называть товаром, а этот товар закупать и куда-то гнать. Этого не сделать хотя бы потому, что большинство товара не желает быть угнанным. Я вот мотался по России и могу сказать, что желающих ехать меньше, чем нежелающих. И слава Богу! А из тех, кто желает, далеко не все думают об Израиле - и тоже слава Богу!
   -- То есть как это "слава Богу"?! -- поперхнулся Гутман.
   Я смотрел мимо него, в сторону Бродмана, который задал тот же вопрос, но с любопытством.
   -- Видите ли, у евреев - особая миссия. Долговечность народа зависит от того, насколько его миссия долговечна. Почти - как с душами в Каббале: Бог, говорят, посылает душу в этот мир, а она мается тут, блуждает из плоти в плоть, страдает, но возвратиться ввысь не может пока не очистится и не выполнит задачу...
   -- Гилгул! -- объявил профессор Хау.
   -- Что? -- вздрогнула Пия.
   -- Это называется "гилгул".
   -- Правильно! -- похвалил я профессора. -- Человечество состоит из народов, и у каждого - своя миссия. В разное время отдельные народы смотрятся величественно; зависит от обстоятельств: насколько они благоприятствуют задаче народа...
   -- Это марксизм! -- рассмеялся Багли, сидевший подбоченясь.
   -- Я хотел сказать то же самое! -- заявил Гутман.
   -- Подождите - что я вам еще сообщу, -- улыбнулся я. -- Евреи, извините, избранный народ, но избраны они для того, чтобы внушать всем идею отсутствия избранности, идею единства: частица - ничто, Бог един, все вокруг едино и так далее... Не Бог избрал евреев, а они - Его, ибо назвали Единым. Так говорит и Каббала: все души пребывают в единстве, но на земле разлетаются врозь с задачей сомкнуть в единстве то земное, во что они тут воплощаются...
   -- Мусульмане говорят то же самое! -- обрадовался друг усопшего шаха.
   -- Правильно, но настоящее пророчество - в действии: евреи отличаются тем, что живут среди всех народов и в каждом выявляют то, что объединяет всех. Даже если объединяют их только пороки.
   -- Надо жить как все! -- отрезал Гутман.
   -- "Как все" у них не получится: всякий раз, когда пытались, выходил конфуз. Как все вы знаете, в свое время, когда у всех были цари, правившие кулаком, а у евреев судьи, правившие суждением, в Израиле поднялся бунт: хотим жить как все, давай царей! И был один пророк, который предупреждал народ, что подражание миру окажется для него плачевным: Взвоете под игом царя вашего! Так и случилось!
   -- Пророка звали Самуил! -- объявил профессор Хау.
   -- Это знают все, профессор! -- возмутился Гутман и повернулся ко мне. -- Что же вы советуете делать?!
   -- А ничего! -- ответил я. -- Не надо никого поднимать и гнать в Израиль. Пусть живут где живут, везде.
   -- А что делать с Израилем? В расход?!
   -- Не дай Бог! Евреи только в целом - народ не "как все", но если взять их отдельно, то среди них есть такие, кто хочет жить "как все" и такие, кто хочет "как всегда", то есть не "как все", хотя они и не догадываются об этом: живут как умеют. Кому нравится "как все", - едут в Израиль, но нельзя же всех заставлять жить "как все"!
   -- Чем вам не угодил Израиль?! -- взорвался Гутман и обернулся к Марго, теребившую его за рукав. -- Что ты хочешь, Марго?
   -- Я хочу сказать! -- сказала Марго и заволновалась. -- Этот грузин провокатор и антисемит! -- и шея ее покрылась красными пятнами. -- У него задание, я знаю грузин. Они все антисемиты! Не любят даже абхазов! А у абхазов - свои горы и цитрусы!
   Гости сконфузились. Даже Гутман.
   -- Знаешь, Марго, -- сказал Сейденман по-русски и поправил на голове ермолку, -- об этом судить не нам...
   Возникла пауза, во время которой я повторил про себя свои слова и обнаружил в них смысл, хотя не понял - соответствует ли он моим убеждениям. Не разобравшись в этом, успокоил себя тем, что, если даже сказал сейчас правду, а эта правда не соответствует моим убеждениям, - все равно беспокоиться незачем, ибо что же еще есть свобода как не роскошь постоянно изменяться? Потом почувствовал как у меня взмокли подмышки, - свидетельство эротической природы творческого процесса: запах подмышечного пота, феромон, обладает, сказали мне, эрогенной силой, и каждый раз, когда я сочиняю, подмышки у меня влажнеют, что ввергает меня в смущение и уберегает от перечитывания написанного. Не только человек, но и книги рождаются в сраме, заключил я и решил это записать.
   -- Пия, -- произнес я с опаской, -- что это за запах, чуете?
   Она принюхалась и кивнула головой:
   -- Да, кокосовый пирог! -- и, обернувшись к слуге с подносом, мотнула головой. -- Я на диете.
   -- Я тоже! -- выпалил я из солидарности и пожалел.
   -- Вам худеть некуда, -- сказала Пия.
   -- Спасибо, но я не ем пирожного, -- соврал я. -- Говорят, пирожные сгубили больше евреев, чем антисемиты.
   -- Да? Отдайте тогда мою порцию этой даме! -- указала она слуге на Марго.
   -- Мою тоже! -- добавил я из солидарности и не пожалел. -- Кстати, Пия, вам ведь тоже худеть некуда.
   -- Я уже месяц на диете.
   -- Зачем?! И сколько потеряли?
   -- Ровно столько же. Месяц!
   Я рассмеялся. Рассмеялись все. Подняв голову, понял, что интеллектуалы хохотали над Марго: слуга опустил перед ней тарелку с тремя пирожными, Марго метнула на нас бешеный взгляд, а Сейденман опять сконфузился. Обстановку разрядил Бродман:
   -- Мисс Армстронг, я вот подумал: а что если наш гость повторит свои слова перед вашей телекамерой?
   -- Когда? -- спросила Пия.
   -- Хоть сегодня. Через час.
   -- Да? -- и повернулась ко мне. -- Выступите?
   -- По телевизору? -- испугался я. -- О чем?
   -- О том же, что говорили нам, -- ответил Бродман.
   Отыгрывая время для раздумий, я решил отшутиться:
   -- И опять без гонорара?
   -- Тысяча долларов! -- предложил Бродман.
   Воцарилась тишина.
   -- Не сегодня, -- произнес я решительно. -- Акцент!
   -- Полторы! -- и Бродман вытащил чековую книжку.
   Сейденман опять сконфузился. Пия сжала мне локоть и - пока Бродман выписывал чек - шепнула на ухо:
   -- Берите! Вы ему понравились!
   В ответ я склонился к ее надушенной заушине:
   -- А какое он имеет отношение к вашей программе?