Страница:
Мною овладело ребяческое чувство робости перед чем-то более совершенным и сложным, чем я, - перед существом, освященным и умудренным несуществованием. Испугавшись этого ощущения, я навалился на газовую педаль и вырвался вперед, шмыгая из колонны в колонну. Оторваться от этого въедливого чувства не удалось, и, оттянув руку назад, я опустил ладонь на труп.
В этот раз не было никакого осязания холода; не было и страха, - только нечто среднее между оцепенением и удивлением. Пальцы нащупали шею, ухо, подбородок, губу с жестким бугорком шрама; потом поползли вверх, к глазницам с бровями, и на них застыли. Не возникало никакого предвестия потустороннего знания, - лишь простая мысль, что в каждодневной суете мы забываем удивляться неповторимости человеческих лиц. Вспомнились, впрочем, глаза Нателы, - одинаковые с Исабелой-Руфь, но теперь уж скрытые навсегда затвердевшими веками: невозмутимость лилий в китайских прудах. Потом вдруг подумалось, что она так и не успела или не решилась убрать шрам на губе. Вместо мудрости в меня неожиданно вселилась нежность; причем, мелькнула мысль, что нежность к людям и есть знак приблизившейся мудрости. Состояние оцепенения и удивленности, однако, никуда не исчезло, - лишь сдалось этому обволакивавшему меня чувству нежности к мертвому человеку. И именно оттого, что человек был мертв, чувство нежности к нему дополнилось осознанием неясной вины перед ним. Стало горько: подобно всем петхаинцам, дожидавшимся Нателу на кладбище, я при ее жизни так и не нашел в себе для нее чего-то того, пренебрежение чем в нашем отношении к людям вселяет в нас чувство вины перед ними, когда они умирают...
Отрезвила сирена: сзади донесся холодящий душу надсадный вой полицейского джипа. Оторвав ладонь от трупа, я вскинул глаза на зеркальце с Христом. Джип сердился на меня, слепил синим прожектором и требовал остановиться. Я съехал на обочину и тормознул. Из джипа выкатился перепоясанный кожей толстяк в мундире и направился ко мне, придерживая руку на кобуре с пистолетом. Я ощутил такое сильное отвращение к нему, что - если бы не Натела - выскочил бы из машины и побежал прочь, рискуя получить пулю в ноги. Толстяк пригнулся к окну:
-- Белены объелся?
Я вспомнил, что нюхал кокаин и решил присмиреть, тем более, что документов на Додж не имел.
-- Права! -- потребовал полицейский.
Я протянул ему права и сказал:
-- Что-нибудь не так?
-- Что-нибудь?! -- выкатил он глаза. -- Ты тут мне выкинул все 80! Дай еще бумагу на эту развалину!
-- Нету, забыл! -- и кивнул на Нателу. -- Обстоятельства!
Толстяк повернул голову в сторону гроба и сощурился: в кузове было темно. Пояс на его брюхе трещал от напряжения.
-- Сердце? -- рявкнул он. -- Что происходит с дамой?
Я опешил: неужели издевается?
-- Дама рожает! -- ответил я. -- И спешит в больницу!
-- Все равно неправ, -- распрямился толстяк. -- Родить она может и не успеть: такой ездой ты ее угробишь! И других тоже!
-- Угроблю? -- спросил я.
-- Такою ездой как раз и гробят! Я родом из Техаса, и у нас в Техасе большинство умирает не в больнице, а в машине!
Я окинул его взглядом и подумал, что есть люди, которых невозможно представить детьми: рождаются сразу взрослыми и грузными, как быки; с обозначением имени на нагрудной планке. Этот родился сразу капитаном Куком. И еще я вспомнил, что, как мне говорили, техасцы - потомки индейцев, которые трахались с быками.
-- Что же будем делать, капитан Кук?
-- Выпишем штраф! -- промычал он и зашагал к джипу.
Как только капитан Кук скрылся в джипе, меня осенило, что, быть может, он притворился, будто не видел гроба, ибо в присутствии трупа людям положено изменяться, то есть возвращаться к человеческому в себе, - а он находился на службе. Столкновение со смертью напоминает, что мир полон не вещей, а их отсутствия...
72. Все в мире уже было кроме того, что еще будет
Так сказал при мертвеце Бобби Ашуров, дагестанский хахам в каракулевой папахе, о котором ходила слава мудрейшего из татов, - горских иудеев. Было это в махачкалинской синагоге на Ермошкина.
По Дагестану ходилось уверенно: таты сбегались к объективу, как дети к волшебнику. Не боялись и власти; гордились, что на зло ей не отказываются от мазохистских обычаев, - от многодневного поєста, обострявшего всеобщий психоз, или от омовения трупа перед тем, как свалить его в землю на откорм гадам. Охотнее всех позировал Бобби, - правда, только левым боком, ибо правый глаз у него косил, из-за чего он еще больше походил на мошенника. Пил водку не лучше меня, но систематичней: в утреннюю молитву, в вечернюю и в ночную. Учил, будто прежде, чем открыть в молитве душу, ее следует оградить от дьявола, который бессилен перед настойкой из виноградных отжимков. Поил щедро: надеялся, что я прославлю его уже и на Западе, а он совместно с этим Западом спасет потом всю татскую культуру, хотя и не мог объяснить - для чего ее надо спасать. Позировать предпочитал в действии, а потому приглашал к себе не в минуты размышлений о будущем, а при заклании птицы.
Бобби считался состоятельным человеком: держал во дворе 52-х кур - на весь год, по одной в каждую пятницу. Перерезал всех при мне ровно за три недели, причем, нарушая закон, резал медленно, чтобы не испортить кадра. Требовал снимать его и при пересчете денег, которых у него были две кипы высотою в папаху и которые он копил на два экстремальных случая: если надумает двинуться из Дагестана в Израиль и если не надумает этого. Хотя таты были мне рады, через несколько дней я начал скучать. Бобби, тем не менее, не позволил мне покинуть Махачкалу, пока не покинул мир его умиравший от рака троюродный брат, - тоже Бобби Ашуров, - и я не заснял на пленку "для Запада" ритуал омовения его останков. Дожидаясь кончины родственника, хахам развлекал меня юными танцорками из местного ансамбля: присылал их по одной в гостиницу с "нижайшею просьбой осчастливить мастерским снимком с ракурсом". Танцорки были жирные, белые и глупые. Я сразу же раздевал их, раскладывал на койке и не знал - с чего начинать. Наскучило быстро, но без танцорки не вышло и дня. Не столько из уважения к хахамову гостеприимству, сколько из желания преодолеть сюрреальность дагестанской скуки. А девушки возмущались: ни "мастерского снимка с ракурсом", ни даже умного слова. Мстили тем, что в постели вели себя отсутствующе, - как если бы не соображали что же я с ними проделывал.
Омовение трупа состоялось в синагогальной пристройке, - темной, как преисподняя. Пришлось работать со вспышкой, заряжавшейся медленно и доставлявшей хахаму беспокойство. С металлической кружкой в одной руке и с флаконом американского шампуня против перхоти "Хэд энд Шолдэрз" в другой, Бобби Ашуров стоял в профиль над костлявым трупом тезки и при вспышках морщил лицо в потешной гримасе, которая выражала как скорбь по случаю утраты родственника, так и согласие с небесным судом. Рядом с собой он держал внука, которому поручил растирать мертвеца иглистой мочалкой. В отличие от деда, тот не умел изображать на лице ничего кроме замешательства. Между вспышками, браня за это запуганного мальчишку, Бобби развлекал меня анекдотами из дагестанского быта и, подавая пример, сам же над ними хохотал. Стоило мне, однако, вскидывать к глазам аппарат, он осекался и принимался скорбеть.
Процедура длилась около часа, и хахам нервничал еще потому, что я не смеялся. Во-первых, я не понимал дагестанского юмора, а главное, испытывал технические трудности: не успевал подловить в кадр струю зеленого шампуня, который Бобби сливал на труп экономно. Наконец, когда мальчишка, по словам хахама, затер мертвеца до дыр, а мне удалось схватить вспышкой короткую струйку дефицитного мыла против перхоти, - понравился и анекдот. Красная Шапочка спросила в Дагестане у переодетого Волка: Бабушка, а к чему тебе огромные глазки? Волк ответил как положено. А огромные ушки? Отозвался опять же как в сказке. Бабушка, а зачем тебе такой огромный носик? Тут уже Волк оскорбился: Слушай, манда, прикуси-ка язык и взгляни на свой рубильник! Я расхохотался и очень обрадовал Бобби, а мальчишка, вконец растерявшись, швырнул мочалку на труп с огромным носиком и убежал прочь. "Молодец! -похвалил его мне хахам. -- Понимает, значит, что мир полон отсутствия вещей..."
-- Чего ржешь? -- спросил вдруг капитан Кук.
-- Написал? -- хохотал я. -- А подписаться не забыл?
Я забрал квитанцию, завел мотор и, трясясь уже вместе с пикапом, поехал дальше. Потом взглянул на часы и помрачнел: семь! Тревогу усугубил бензомер: стрелка заваливалась уже влево за нуль. Худшее, между тем, было впереди, у тоннеля: за пол мили до въезда в него началась пробка, и пришлось резко сбить скорость. Гроб с Нателой скрипнул по железному настилу в кузове и съехал в сторону. Я подправил его к центру и поехал еще медленней.
Рядом с моим дребезжащим пикапом, в красной сверкающей Альфе сидел коренной американец, а на облучке за ним валялся белый пес, которому было не только тесно в импортном автомобиле, но и скучно, несмотря на то, что его ублажал сам Лучиано Паваротти. Коренной американец бросил на меня долгий взгляд.
-- Что? -- крикнул я ему в недоумении.
Американец выключил радио:
-- Застряли на полчаса! -- и блеснул маниакально белыми зубами под рыжим начесом усов.
Я кивнул головой, но усач не отводил глаза:
-- Мы знакомы? -- и поправил на шее голубой шарф.
Догадавшись, что он - под стать шарфу - из голубых, я придержал свою машину и не позволил ему пристроиться ко мне сзади. Маневр не избавил меня от беспокойства: голубой коренной американец вклинился впритык ко мне красным начищенным задом и, пялясь в зеркало над головой, не сводил с меня взгляда. Хотя время от времени я, в свою очередь, посматривал на себя в зеркало и - к своему полному непониманию - прихорашивался, настроение у меня было скверное. Как же так?! - возмущался я. - Строит глазки мужикам, а обзавелся заморским мотором! А у меня - туберкулезный Додж! В Америке нет равенства! Свобода - да, а равенства ни хрена! Но без равенства не бывает и подлинной свободы, - только произвол, вседозволенность и взаимонаплевательство! Потом вспомнил, что Додж принадлежит не мне; мне принадлежит Бьюик. Тоже - неравенство, но не столь резкое. Отлегло, но не полностью: угнетала мысль, что петхаинцы переминаются с ноги на ногу в ожидании гроба на кладбище Маунт Хеброн, а я даже не въехал пока в тоннель, и уже больше половины восьмого! В поисках забытья включил радио и стал крутить кнопку. Паваротти. Иглесиас. Снова Паваротти. Мадонна. Чайковский. Негры. Индийский тамбурин. Везде играли и пели, и это раздражало, ибо музыка усугубляет насущное состояние: мысль перебивается только мыслью. Наткнулся, наконец, на беседу между тенором и басом. Тенор сказал:
"Я повторю: с крушением социализма закончилась история. Надо быть мистиком или идиотом, чтобы еще во что-нибудь верить. Это ужасно! Москва убила мечту о спасении!"
Бас согласился, хотя начал с выражения несогласия:
"Это не ужасно, а нормально! Мир возвращается к великой скуке. Да, войне конец, - и Запад победил, но не Пиррова ли это победа? Победитель несчастен, как побежденный. После победы наступает скука, а скука - это поражение. Понимаете мою мысль?"
Тенор сперва согласился с басом, который уже согласился с тенором, но потом решил оспорить самого себя:
"Понимаю, но есть и надежда. Восток проиграл, но есть еще Дальний Восток. Япония, например. Я имею в виду, что с Японией стоит бороться. Даже если в России победит либерализм, - чему я не верю, ибо не хочу скуки, - то тихоокеанский бассейн последует за Японией, и в этом случае, надеюсь, будет борьба. Кстати, - чуть не забыл! - мусульманский фундаментализм! Вот ведь еще сила!"
Бас не поверил этому:
"Этому я не поверю! Запад не позволит ему стать силой!"
"Чушь! -- рассердился тенор. -- Запад не в силах позволять или нет! Помните врача, который дал пациенту полгода жизни, а когда тот не успел выплатить гонорар, - продлил ему жизнь еще на 3 месяца!"
"А это при чем?" -- удивился бас.
Я не позволил тенору ответить: протянул руку к кнопке и стал снова рыскать в эфире. Искал мысль, которая внушила бы иллюзию, будто в мире существует порядок, и этот порядок поддается пониманию. Готов был слушать даже политиков. Готов был ко всякой лжи, - лишь бы она показалась вразумительной и тем самым избавила от отчаяния. Вразумительность иногда защищает от потерянности, подумал я, - и набрел на женскую речь. Обнадежился, ибо женщины - если не жалуются - способны рассуждать. Эта, однако, и рассуждала, и жаловалась. Причем, на известное лицо, на Фрейда:
"Он виноват и в том, что секс обрел сегодня непомерное место. Если б Джефферсон писал Декларацию Независимости сейчас, ему пришлось бы открыть перечень прав священным правом на оргазм и обязанностью общества гарантировать каждому члену полное удовлетворение, - я имею в виду члена общества... Трагедия человека не в том, что он, как и прежде, умирает, но в том, что разучился любить. Это Фрейд виноват, что мы считаем, будто человек одинок, а любовь нуждается в объяснениях. На самом деле человек не способен выжить в одиночестве. Дети, например, не могут существовать без заботливого окружения. Если верить Фрейду, тяга к другому человеку обусловлена нашими собственными проблемами, а любовь есть потребность быть любимыми. Ложь! Природа устроила нас иначе. Высочайшее наслаждение не в том, чтобы нас любили, но в той боли и агонии, в том самопожертвовании и чувстве вины, стыда и так далее, с чем связана влюбленность в человека. Но любовь это не романтизм. Романтизм - инструмент мужской власти над нами, с помощью которого женщин держат в дураках. Я - не за вздохи, а за страстную любовь. Что же это такое? Скажу сперва о том, что убивает страсть. Ее убивает понимание человека, уверенность в том, что он тебе предан, доверие к нему и отсутствие ревности. Наконец, - узаконение связи, ибо оно устраняет ощущение греховности влечения. Любовная страсть есть мираж, без которого жить невыносимо. Она привносит в жизнь таинственность, ощущение постоянной ускользаемости грандиозной истины. Страстная любовь - это неутоляемая страсть, опасная и запретная. Это то, к чему все мы стремимся, не отдавая себе в том отчета. И вот этого как раз Фрейд не понимал, ибо, подобно многим мужчинам, был мужчиной. Он рассуждал о человеческой природе как это выгодно мужчинам. Но наша природа постоянно меняется. Люди лишены крыльев, но летают быстрее птиц и ныряют в воде без жабр или плавников. Мы способны изменять даже наследственность. Великий прогресс в развитии наших сил наступил, когда человек догадался заниматься сексом не во имя продления жизни, а из любви. Наша природа - в том, что мы ее изменяем. Мы несовершенны, но в нас заложена возможность стать творцами нашей новой сути. И сегодняшнюю беседу я бы подытожила двумя выводами. Во-первых, все женщины лесбиянки за исключением тех, кто этого пока не знает, а во-вторых, все в мире уже было кроме того, что еще будет!"
После короткой паузы дикторша сообщила мне, что я прослушал беседу профессора Фрицци Рэбиновиц "Конец патриархата: антропология лесбийской любви". После сводки новостей Фрицци станет отвечать на вопросы слушательниц. Минут через пять.
73. Бог наш и отцов наших, поторопись же, ебена мать!
Посмотрел на часы. Начинался девятый, но теперь уже я не ужаснулся: не то, чтобы сдался происходящему, а просто осознал, что происходящему давно уже предначертано произойти и происходящее правильно - независимо от того, понимаю ли я его значение или нет. Подумал еще о собственной уязвимости: огляделся и увидел, что это случайное окружение может оказаться вполне убедительной мизансценой для моей внезапной - в эту вот секунду - кончины, которая тоже, стало быть, явится неслучайной и правильной. Ничто никогда случайным и не было: ни Натела и ее смерть, ни этот трясущийся пикап с бензином на нуле, ни моя жизнь в Союзе или - наоборот - эмиграция, ни этот педераст в Альфе, ни лесбиянка в эфире, ничего. Мною и всем вокруг движет непреложная сила, настолько в себе уверенная, что себя не показывает, - не нуждается. Выследить ее немыслимо, - разве что по возникновению, передвижению и исчезновению людей и вещей во времени и пространстве. Когда-то и где-то она уронила меня в этот мир, и если бы человек и вправду действовал согласно своей воле, - все в моей жизни могло бы быть по всякому. Но никто не ведет себя в этой жизни, - только следит за собой со стороны, если хватает времени...
Время было сейчас более позднее, чем хотелось, - и я увидел, что снова тяну руку к приемнику и ищу Паваротти. Его нигде не было. Пришлось довольствоваться другим тенором - Карузо, о котором из слов критика мне стало известно, что "этот величайший певец вскроет сейчас трагедию и отчаяние разлюбленного мужа". Вскрыть певец не успел ничего, потому что наш с Нателой Додж вкатился наконец в тоннель, - и задохнувшегося в нем тенора пришлось выключить.
...Крохотные промежутки между манхэттенскими каньонами были густо просыпаны ночными звездами. Как всегда при въезде в Манхэттен, возникла уверенность в осуществимости бессмертия. Причем - без разрешения от Бога, к которому нет и надобности взывать среди небоскребов. Другое дело петхаинские катакомбы, где прошла моя прежняя жизнь, наполненная каждодневными попытками привлечь Его внимание. Снова включил радио. Внезапную легкость духа хотелось приправить негритянским блюзом. Вместо блюза Черный канал передавал дебаты из ООН, где, по словам диктора, через полчаса завершалось заседание комиссии по апартеиду. Диктор попросил не менять станции, - подождать. Обещал, что резолюция будет принята единогласно. Я не стал ждать, - выключил. Надумал напеть себе сам и вспомнил строчку из песни подмосковных рокеров: "Жизнь моя не стоит цента, оттого она дороже!"
Тормознув на красном сигнале светофора, увидел на перекрестке дюжину юных негров, которые всем своим видом внушали автомобилистам, что цент есть красная цена любой человеческой жизни. Вооруженные щетками на длинных палках, они шмыгали между скопившимися машинами и, требуя взамен доллар, чиркали ими по ветровым стеклам. От этого стекла становились грязными, но никто не осмеливался отказываться от услуг, подозревая, что чистильщики оснащены не только пористыми губками.
Мне достался самый рослый - с такими тяжелыми надбровьями и с таким характерным выражением лица, что, если бы пророк Моисей увидел его даже мельком, шестую заповедь, о неубиении, он на своих скрижалях заклеил бы толстым скотчем. Прямо в глаза мне негр шлепнул щеткой по моему стеклу и сильно ее придавил. Из губки потекла жижа, которую чистильщик размазал. Единственное оправдание этой услуги пришлось усмотреть в том, что лицо его пропало из виду. Ненадолго: отвисая каменной челюстью, оно объявилось мне в окне и скривилось в грозной улыбке:
-- Доллар, сэр!
Я поспешно запустил руку в карман и обомлел, вспомнив, что все деньги отдал Амалии. Так и сказал:
-- Деньги у Амалии.
Негр просунул челюсть в кабину и остался недоволен:
-- Амалия лежит в гробу, сэр!
-- Не думаю, но у меня нет ни цента, -- объяснил я.
-- Я помыл тебе стекло! -- напомнил он.
-- Вижу, -- соврал я. -- Но мне заплатить нечем.
Подумал над сказанным и обнаружил, что неправ: снял с зеркальца Христа и, прикинув, что стоит Он не меньше доллара, протянул Его чистильщику. Тот щелкнул огромным пальцем по кресту и отбросил его в кузов:
-- Подберешь и воткнешь себе в жопу, сэр!
-- Не веришь в Христа? -- удивился я.
-- Я верю только в то, что тебя надо пиздануть!
-- Получается, веришь в Аллаха? -- рассудил я.
-- Я никому не верю, сэр ты ебаный!
-- Даже евреям? -- засмеялся я нервно.
-- А ты жид?!
-- Немножко, -- поосторожничал я.
-- Молоток! -- кликнул он дружка. -- Тут жидовская срака!
Молоток занимался соседней машиной: поганил на ней стекло, а водитель держал в руке на отлете доллар.
-- Сделай сам, Крошка! -- откликнулся Молоток.
-- Как же с деньгами, сэр? -- вернулся Крошка.
-- Денег нету. Но я бы тебе их не дал в любом случае! -- выпалил я и подумал, что в следующий раз проголосую не только за свободу ношения оружия, но и за право на насильственный аборт.
Вспомнив, однако, что до голосования надо дожить, вскинул глаза на светофор: по-прежнему красный. Негр просунул в кабину левую лапу, поднес ее мне к носу и сомкнул все пальцы кроме среднего, который - по размеру - не имел права так называться. Если бы меня оскорбляли пальцем уже не второй раз в течение дня, я бы прикинулся перед собой, будто бездействие есть высшая форма действия; тем более, что жест с вытянутым пальцем свидетельствует о прогрессе цивилизации по сравнению с допотопными временами, когда люди не умели прибегать к эвфемизмам и просовывали в транспорт не оскорбительные символы, а оскорбительные оригиналы. Взвесив обстоятельства, решил, однако, не прикасаться к чудовищу с грязным ногтем, - и как только светофор вспыхнул зеленым, а машины впереди меня сдвинулись с места, я быстро поднял стекло, защемил в нем лапу с оскорбившим меня пальцем и нежно надавил на газ. Лапа сперва растерялась, но сразу же судорожно забилась по той понятной причине, что следующие мгновения могли оказаться для нее нелегкими.
Додж медленно набирал скорость, и Крошка, не желая расстаться с застрявшей в нем рукой, побежал рядом. Причем, бежал задом, поскольку эта рука, которою он, видимо, дорожил, была левая. Я планировал освободить ее перед самым поворотом, но она на это не надеялась и паниковала, тогда как ее владелец громко матерился, что опять же приятно напомнило о прогрессе, проделанном цивилизацией с тех пор, когда люди не обладали даром речи и выражали гнев непосредственно в описываемых в ругательстве действиях. Достигнув перекрестка, я, согласно плану, приспустил окно и, позволив лапе выпорхнуть, навалился на газ.
В следующее же мгновение пришлось совершить движение столь же резкое: тормознуть, спасая от увечья подставившуюся мне задом Альфу, которая вдруг застыла под красным сигналом светофора. Я защелкнул кнопки на дверцах и - в ожидании ужасных событий - отвернулся назад, словно в кузове меня ждали неотложные дела. Нашел чем заняться: Натела опять съехала вбок, и я вернул гроб к центру. Услышал стук в стекло: сначала в боковое, потом и в ветровое. Стук сопровождался изобретательной руганью, в которой многие образы поразили меня цветистостью. Тем не менее, я притворялся, будто в кузове дел прибавилось. Встав коленями на сиденье и развернувшись назад, я принялся накрывать Нателу крышкою гроба, - защитить труп в случае прорыва обороны.
Прорыв обороны был делом времени, потому что, во-первых, в ветровое и боковые стекла стучалась уже вся орава чистильщиков, а во-вторых, рано или поздно кто-нибудь из них мог заметить, что оконный проем в задней дверце затянут клеенкой. Пришлось отказаться от роскошной привычки невзывания к Богу в Манхэттене, хотя из гордыни я сформулировал просьбу скупо: "Бог наш и Бог отцов наших, поторопись же, ебена мать, с зеленым!" Польщенный, однако, моей позой, Господь, действительно, поторопился, - отключил красный сигнал, и, плюхнувшись в кресло, я захлебнулся от предчувствия избавления.
74. Все случается случайно: даже сама наша жизнь
Никогда прежде я не осознавал с тогдашней четкостью, что Бог способен быть столь изощренным в Своем честолюбии. Как только красную Альфу сдуло с места на зеленом, и я, в свою очередь, навалился на газовую педаль, Додж истошно взревел, а потом вдруг чихнул и заглох. Я выкатил глаза и крутанул ключ, но мотор огрызнулся ржавым кряком.
Покинутый небесами, я подавил в себе панику и определил задачу. Первым делом следовало отбиться. Вторым - дозвониться к кому-нибудь, кто съездил бы на кладбище и предупредил петхаинцев о дополнительной задержке. Наконец, добраться до бензоколонки и добыть горючее в канистре. Все три операции требовали денег, а первая - и оружия. Ни одним, ни другим я не располагал.
Раздраженный моим затворничеством, Молоток замахнулся железным бруском на ветровое стекло, но Крошка вдруг остановил его и отпихнул в сторону. Родилась надежда, будто в нем неизвестно как возникла потребность свершить нечто человеческое и будто он решил пойти на мировую. Подобно всякому оптимисту, я оказался прав наполовину: на мировую Крошка идти не желал, хотя потребность у него оказалась вполне человеческой. Вскочив коленями на капот, он расставил их в стороны, дернул вниз змейку на джинсах и под громкое улюлюканье счастливой братвы начал мочиться на ветровое стекло. Я сперва растерялся и оглянулся по сторонам, но, заметив в глазах прохожих и автомобилистов космический испуг по случаю внезапного краха западной цивилизации, навязал своему лицу выражение безмятежности: мне захотелось довести до их сведения, будто, на мой взгляд, не происходит ничего странного. Просто черному мальчику не терпится пописать, и поскольку местные общественные уборные исходят доцивилизационным зловонием, мальчик решил помочиться на нечаянно испачканное им же стекло, отчего, кстати, мне открылся более отчетливый вид на окружающий мир. Еще я хотел сообщить им, что поскольку они спешат исчезнуть из виду и не желают заступиться в моем лице за свою же цивилизацию, то мне на нее тоже насать.
Крошка мочился на стекло так долго, что другой верзила, похожий на него, как два плевка, потерял терпение и под гиканье банды забрался коленями на капот с пассажирской стороны. Член у него оказался мельче, но это позволило верзиле орудовать им с той особой мерой профессионализма, без которого в Манхэттене не выжить. Обхватив его пальцами как самописку, он каллиграфической струйкой мочи вывел на запыленном участке стекла короткий, но скабрезный призыв к сексуальному насилию над жидовьем. Соратники восторженно завизжали и, вдохновленные призывом, забегали вокруг машины в решимости этому призыву следовать.
В этот раз не было никакого осязания холода; не было и страха, - только нечто среднее между оцепенением и удивлением. Пальцы нащупали шею, ухо, подбородок, губу с жестким бугорком шрама; потом поползли вверх, к глазницам с бровями, и на них застыли. Не возникало никакого предвестия потустороннего знания, - лишь простая мысль, что в каждодневной суете мы забываем удивляться неповторимости человеческих лиц. Вспомнились, впрочем, глаза Нателы, - одинаковые с Исабелой-Руфь, но теперь уж скрытые навсегда затвердевшими веками: невозмутимость лилий в китайских прудах. Потом вдруг подумалось, что она так и не успела или не решилась убрать шрам на губе. Вместо мудрости в меня неожиданно вселилась нежность; причем, мелькнула мысль, что нежность к людям и есть знак приблизившейся мудрости. Состояние оцепенения и удивленности, однако, никуда не исчезло, - лишь сдалось этому обволакивавшему меня чувству нежности к мертвому человеку. И именно оттого, что человек был мертв, чувство нежности к нему дополнилось осознанием неясной вины перед ним. Стало горько: подобно всем петхаинцам, дожидавшимся Нателу на кладбище, я при ее жизни так и не нашел в себе для нее чего-то того, пренебрежение чем в нашем отношении к людям вселяет в нас чувство вины перед ними, когда они умирают...
Отрезвила сирена: сзади донесся холодящий душу надсадный вой полицейского джипа. Оторвав ладонь от трупа, я вскинул глаза на зеркальце с Христом. Джип сердился на меня, слепил синим прожектором и требовал остановиться. Я съехал на обочину и тормознул. Из джипа выкатился перепоясанный кожей толстяк в мундире и направился ко мне, придерживая руку на кобуре с пистолетом. Я ощутил такое сильное отвращение к нему, что - если бы не Натела - выскочил бы из машины и побежал прочь, рискуя получить пулю в ноги. Толстяк пригнулся к окну:
-- Белены объелся?
Я вспомнил, что нюхал кокаин и решил присмиреть, тем более, что документов на Додж не имел.
-- Права! -- потребовал полицейский.
Я протянул ему права и сказал:
-- Что-нибудь не так?
-- Что-нибудь?! -- выкатил он глаза. -- Ты тут мне выкинул все 80! Дай еще бумагу на эту развалину!
-- Нету, забыл! -- и кивнул на Нателу. -- Обстоятельства!
Толстяк повернул голову в сторону гроба и сощурился: в кузове было темно. Пояс на его брюхе трещал от напряжения.
-- Сердце? -- рявкнул он. -- Что происходит с дамой?
Я опешил: неужели издевается?
-- Дама рожает! -- ответил я. -- И спешит в больницу!
-- Все равно неправ, -- распрямился толстяк. -- Родить она может и не успеть: такой ездой ты ее угробишь! И других тоже!
-- Угроблю? -- спросил я.
-- Такою ездой как раз и гробят! Я родом из Техаса, и у нас в Техасе большинство умирает не в больнице, а в машине!
Я окинул его взглядом и подумал, что есть люди, которых невозможно представить детьми: рождаются сразу взрослыми и грузными, как быки; с обозначением имени на нагрудной планке. Этот родился сразу капитаном Куком. И еще я вспомнил, что, как мне говорили, техасцы - потомки индейцев, которые трахались с быками.
-- Что же будем делать, капитан Кук?
-- Выпишем штраф! -- промычал он и зашагал к джипу.
Как только капитан Кук скрылся в джипе, меня осенило, что, быть может, он притворился, будто не видел гроба, ибо в присутствии трупа людям положено изменяться, то есть возвращаться к человеческому в себе, - а он находился на службе. Столкновение со смертью напоминает, что мир полон не вещей, а их отсутствия...
72. Все в мире уже было кроме того, что еще будет
Так сказал при мертвеце Бобби Ашуров, дагестанский хахам в каракулевой папахе, о котором ходила слава мудрейшего из татов, - горских иудеев. Было это в махачкалинской синагоге на Ермошкина.
По Дагестану ходилось уверенно: таты сбегались к объективу, как дети к волшебнику. Не боялись и власти; гордились, что на зло ей не отказываются от мазохистских обычаев, - от многодневного поєста, обострявшего всеобщий психоз, или от омовения трупа перед тем, как свалить его в землю на откорм гадам. Охотнее всех позировал Бобби, - правда, только левым боком, ибо правый глаз у него косил, из-за чего он еще больше походил на мошенника. Пил водку не лучше меня, но систематичней: в утреннюю молитву, в вечернюю и в ночную. Учил, будто прежде, чем открыть в молитве душу, ее следует оградить от дьявола, который бессилен перед настойкой из виноградных отжимков. Поил щедро: надеялся, что я прославлю его уже и на Западе, а он совместно с этим Западом спасет потом всю татскую культуру, хотя и не мог объяснить - для чего ее надо спасать. Позировать предпочитал в действии, а потому приглашал к себе не в минуты размышлений о будущем, а при заклании птицы.
Бобби считался состоятельным человеком: держал во дворе 52-х кур - на весь год, по одной в каждую пятницу. Перерезал всех при мне ровно за три недели, причем, нарушая закон, резал медленно, чтобы не испортить кадра. Требовал снимать его и при пересчете денег, которых у него были две кипы высотою в папаху и которые он копил на два экстремальных случая: если надумает двинуться из Дагестана в Израиль и если не надумает этого. Хотя таты были мне рады, через несколько дней я начал скучать. Бобби, тем не менее, не позволил мне покинуть Махачкалу, пока не покинул мир его умиравший от рака троюродный брат, - тоже Бобби Ашуров, - и я не заснял на пленку "для Запада" ритуал омовения его останков. Дожидаясь кончины родственника, хахам развлекал меня юными танцорками из местного ансамбля: присылал их по одной в гостиницу с "нижайшею просьбой осчастливить мастерским снимком с ракурсом". Танцорки были жирные, белые и глупые. Я сразу же раздевал их, раскладывал на койке и не знал - с чего начинать. Наскучило быстро, но без танцорки не вышло и дня. Не столько из уважения к хахамову гостеприимству, сколько из желания преодолеть сюрреальность дагестанской скуки. А девушки возмущались: ни "мастерского снимка с ракурсом", ни даже умного слова. Мстили тем, что в постели вели себя отсутствующе, - как если бы не соображали что же я с ними проделывал.
Омовение трупа состоялось в синагогальной пристройке, - темной, как преисподняя. Пришлось работать со вспышкой, заряжавшейся медленно и доставлявшей хахаму беспокойство. С металлической кружкой в одной руке и с флаконом американского шампуня против перхоти "Хэд энд Шолдэрз" в другой, Бобби Ашуров стоял в профиль над костлявым трупом тезки и при вспышках морщил лицо в потешной гримасе, которая выражала как скорбь по случаю утраты родственника, так и согласие с небесным судом. Рядом с собой он держал внука, которому поручил растирать мертвеца иглистой мочалкой. В отличие от деда, тот не умел изображать на лице ничего кроме замешательства. Между вспышками, браня за это запуганного мальчишку, Бобби развлекал меня анекдотами из дагестанского быта и, подавая пример, сам же над ними хохотал. Стоило мне, однако, вскидывать к глазам аппарат, он осекался и принимался скорбеть.
Процедура длилась около часа, и хахам нервничал еще потому, что я не смеялся. Во-первых, я не понимал дагестанского юмора, а главное, испытывал технические трудности: не успевал подловить в кадр струю зеленого шампуня, который Бобби сливал на труп экономно. Наконец, когда мальчишка, по словам хахама, затер мертвеца до дыр, а мне удалось схватить вспышкой короткую струйку дефицитного мыла против перхоти, - понравился и анекдот. Красная Шапочка спросила в Дагестане у переодетого Волка: Бабушка, а к чему тебе огромные глазки? Волк ответил как положено. А огромные ушки? Отозвался опять же как в сказке. Бабушка, а зачем тебе такой огромный носик? Тут уже Волк оскорбился: Слушай, манда, прикуси-ка язык и взгляни на свой рубильник! Я расхохотался и очень обрадовал Бобби, а мальчишка, вконец растерявшись, швырнул мочалку на труп с огромным носиком и убежал прочь. "Молодец! -похвалил его мне хахам. -- Понимает, значит, что мир полон отсутствия вещей..."
-- Чего ржешь? -- спросил вдруг капитан Кук.
-- Написал? -- хохотал я. -- А подписаться не забыл?
Я забрал квитанцию, завел мотор и, трясясь уже вместе с пикапом, поехал дальше. Потом взглянул на часы и помрачнел: семь! Тревогу усугубил бензомер: стрелка заваливалась уже влево за нуль. Худшее, между тем, было впереди, у тоннеля: за пол мили до въезда в него началась пробка, и пришлось резко сбить скорость. Гроб с Нателой скрипнул по железному настилу в кузове и съехал в сторону. Я подправил его к центру и поехал еще медленней.
Рядом с моим дребезжащим пикапом, в красной сверкающей Альфе сидел коренной американец, а на облучке за ним валялся белый пес, которому было не только тесно в импортном автомобиле, но и скучно, несмотря на то, что его ублажал сам Лучиано Паваротти. Коренной американец бросил на меня долгий взгляд.
-- Что? -- крикнул я ему в недоумении.
Американец выключил радио:
-- Застряли на полчаса! -- и блеснул маниакально белыми зубами под рыжим начесом усов.
Я кивнул головой, но усач не отводил глаза:
-- Мы знакомы? -- и поправил на шее голубой шарф.
Догадавшись, что он - под стать шарфу - из голубых, я придержал свою машину и не позволил ему пристроиться ко мне сзади. Маневр не избавил меня от беспокойства: голубой коренной американец вклинился впритык ко мне красным начищенным задом и, пялясь в зеркало над головой, не сводил с меня взгляда. Хотя время от времени я, в свою очередь, посматривал на себя в зеркало и - к своему полному непониманию - прихорашивался, настроение у меня было скверное. Как же так?! - возмущался я. - Строит глазки мужикам, а обзавелся заморским мотором! А у меня - туберкулезный Додж! В Америке нет равенства! Свобода - да, а равенства ни хрена! Но без равенства не бывает и подлинной свободы, - только произвол, вседозволенность и взаимонаплевательство! Потом вспомнил, что Додж принадлежит не мне; мне принадлежит Бьюик. Тоже - неравенство, но не столь резкое. Отлегло, но не полностью: угнетала мысль, что петхаинцы переминаются с ноги на ногу в ожидании гроба на кладбище Маунт Хеброн, а я даже не въехал пока в тоннель, и уже больше половины восьмого! В поисках забытья включил радио и стал крутить кнопку. Паваротти. Иглесиас. Снова Паваротти. Мадонна. Чайковский. Негры. Индийский тамбурин. Везде играли и пели, и это раздражало, ибо музыка усугубляет насущное состояние: мысль перебивается только мыслью. Наткнулся, наконец, на беседу между тенором и басом. Тенор сказал:
"Я повторю: с крушением социализма закончилась история. Надо быть мистиком или идиотом, чтобы еще во что-нибудь верить. Это ужасно! Москва убила мечту о спасении!"
Бас согласился, хотя начал с выражения несогласия:
"Это не ужасно, а нормально! Мир возвращается к великой скуке. Да, войне конец, - и Запад победил, но не Пиррова ли это победа? Победитель несчастен, как побежденный. После победы наступает скука, а скука - это поражение. Понимаете мою мысль?"
Тенор сперва согласился с басом, который уже согласился с тенором, но потом решил оспорить самого себя:
"Понимаю, но есть и надежда. Восток проиграл, но есть еще Дальний Восток. Япония, например. Я имею в виду, что с Японией стоит бороться. Даже если в России победит либерализм, - чему я не верю, ибо не хочу скуки, - то тихоокеанский бассейн последует за Японией, и в этом случае, надеюсь, будет борьба. Кстати, - чуть не забыл! - мусульманский фундаментализм! Вот ведь еще сила!"
Бас не поверил этому:
"Этому я не поверю! Запад не позволит ему стать силой!"
"Чушь! -- рассердился тенор. -- Запад не в силах позволять или нет! Помните врача, который дал пациенту полгода жизни, а когда тот не успел выплатить гонорар, - продлил ему жизнь еще на 3 месяца!"
"А это при чем?" -- удивился бас.
Я не позволил тенору ответить: протянул руку к кнопке и стал снова рыскать в эфире. Искал мысль, которая внушила бы иллюзию, будто в мире существует порядок, и этот порядок поддается пониманию. Готов был слушать даже политиков. Готов был ко всякой лжи, - лишь бы она показалась вразумительной и тем самым избавила от отчаяния. Вразумительность иногда защищает от потерянности, подумал я, - и набрел на женскую речь. Обнадежился, ибо женщины - если не жалуются - способны рассуждать. Эта, однако, и рассуждала, и жаловалась. Причем, на известное лицо, на Фрейда:
"Он виноват и в том, что секс обрел сегодня непомерное место. Если б Джефферсон писал Декларацию Независимости сейчас, ему пришлось бы открыть перечень прав священным правом на оргазм и обязанностью общества гарантировать каждому члену полное удовлетворение, - я имею в виду члена общества... Трагедия человека не в том, что он, как и прежде, умирает, но в том, что разучился любить. Это Фрейд виноват, что мы считаем, будто человек одинок, а любовь нуждается в объяснениях. На самом деле человек не способен выжить в одиночестве. Дети, например, не могут существовать без заботливого окружения. Если верить Фрейду, тяга к другому человеку обусловлена нашими собственными проблемами, а любовь есть потребность быть любимыми. Ложь! Природа устроила нас иначе. Высочайшее наслаждение не в том, чтобы нас любили, но в той боли и агонии, в том самопожертвовании и чувстве вины, стыда и так далее, с чем связана влюбленность в человека. Но любовь это не романтизм. Романтизм - инструмент мужской власти над нами, с помощью которого женщин держат в дураках. Я - не за вздохи, а за страстную любовь. Что же это такое? Скажу сперва о том, что убивает страсть. Ее убивает понимание человека, уверенность в том, что он тебе предан, доверие к нему и отсутствие ревности. Наконец, - узаконение связи, ибо оно устраняет ощущение греховности влечения. Любовная страсть есть мираж, без которого жить невыносимо. Она привносит в жизнь таинственность, ощущение постоянной ускользаемости грандиозной истины. Страстная любовь - это неутоляемая страсть, опасная и запретная. Это то, к чему все мы стремимся, не отдавая себе в том отчета. И вот этого как раз Фрейд не понимал, ибо, подобно многим мужчинам, был мужчиной. Он рассуждал о человеческой природе как это выгодно мужчинам. Но наша природа постоянно меняется. Люди лишены крыльев, но летают быстрее птиц и ныряют в воде без жабр или плавников. Мы способны изменять даже наследственность. Великий прогресс в развитии наших сил наступил, когда человек догадался заниматься сексом не во имя продления жизни, а из любви. Наша природа - в том, что мы ее изменяем. Мы несовершенны, но в нас заложена возможность стать творцами нашей новой сути. И сегодняшнюю беседу я бы подытожила двумя выводами. Во-первых, все женщины лесбиянки за исключением тех, кто этого пока не знает, а во-вторых, все в мире уже было кроме того, что еще будет!"
После короткой паузы дикторша сообщила мне, что я прослушал беседу профессора Фрицци Рэбиновиц "Конец патриархата: антропология лесбийской любви". После сводки новостей Фрицци станет отвечать на вопросы слушательниц. Минут через пять.
73. Бог наш и отцов наших, поторопись же, ебена мать!
Посмотрел на часы. Начинался девятый, но теперь уже я не ужаснулся: не то, чтобы сдался происходящему, а просто осознал, что происходящему давно уже предначертано произойти и происходящее правильно - независимо от того, понимаю ли я его значение или нет. Подумал еще о собственной уязвимости: огляделся и увидел, что это случайное окружение может оказаться вполне убедительной мизансценой для моей внезапной - в эту вот секунду - кончины, которая тоже, стало быть, явится неслучайной и правильной. Ничто никогда случайным и не было: ни Натела и ее смерть, ни этот трясущийся пикап с бензином на нуле, ни моя жизнь в Союзе или - наоборот - эмиграция, ни этот педераст в Альфе, ни лесбиянка в эфире, ничего. Мною и всем вокруг движет непреложная сила, настолько в себе уверенная, что себя не показывает, - не нуждается. Выследить ее немыслимо, - разве что по возникновению, передвижению и исчезновению людей и вещей во времени и пространстве. Когда-то и где-то она уронила меня в этот мир, и если бы человек и вправду действовал согласно своей воле, - все в моей жизни могло бы быть по всякому. Но никто не ведет себя в этой жизни, - только следит за собой со стороны, если хватает времени...
Время было сейчас более позднее, чем хотелось, - и я увидел, что снова тяну руку к приемнику и ищу Паваротти. Его нигде не было. Пришлось довольствоваться другим тенором - Карузо, о котором из слов критика мне стало известно, что "этот величайший певец вскроет сейчас трагедию и отчаяние разлюбленного мужа". Вскрыть певец не успел ничего, потому что наш с Нателой Додж вкатился наконец в тоннель, - и задохнувшегося в нем тенора пришлось выключить.
...Крохотные промежутки между манхэттенскими каньонами были густо просыпаны ночными звездами. Как всегда при въезде в Манхэттен, возникла уверенность в осуществимости бессмертия. Причем - без разрешения от Бога, к которому нет и надобности взывать среди небоскребов. Другое дело петхаинские катакомбы, где прошла моя прежняя жизнь, наполненная каждодневными попытками привлечь Его внимание. Снова включил радио. Внезапную легкость духа хотелось приправить негритянским блюзом. Вместо блюза Черный канал передавал дебаты из ООН, где, по словам диктора, через полчаса завершалось заседание комиссии по апартеиду. Диктор попросил не менять станции, - подождать. Обещал, что резолюция будет принята единогласно. Я не стал ждать, - выключил. Надумал напеть себе сам и вспомнил строчку из песни подмосковных рокеров: "Жизнь моя не стоит цента, оттого она дороже!"
Тормознув на красном сигнале светофора, увидел на перекрестке дюжину юных негров, которые всем своим видом внушали автомобилистам, что цент есть красная цена любой человеческой жизни. Вооруженные щетками на длинных палках, они шмыгали между скопившимися машинами и, требуя взамен доллар, чиркали ими по ветровым стеклам. От этого стекла становились грязными, но никто не осмеливался отказываться от услуг, подозревая, что чистильщики оснащены не только пористыми губками.
Мне достался самый рослый - с такими тяжелыми надбровьями и с таким характерным выражением лица, что, если бы пророк Моисей увидел его даже мельком, шестую заповедь, о неубиении, он на своих скрижалях заклеил бы толстым скотчем. Прямо в глаза мне негр шлепнул щеткой по моему стеклу и сильно ее придавил. Из губки потекла жижа, которую чистильщик размазал. Единственное оправдание этой услуги пришлось усмотреть в том, что лицо его пропало из виду. Ненадолго: отвисая каменной челюстью, оно объявилось мне в окне и скривилось в грозной улыбке:
-- Доллар, сэр!
Я поспешно запустил руку в карман и обомлел, вспомнив, что все деньги отдал Амалии. Так и сказал:
-- Деньги у Амалии.
Негр просунул челюсть в кабину и остался недоволен:
-- Амалия лежит в гробу, сэр!
-- Не думаю, но у меня нет ни цента, -- объяснил я.
-- Я помыл тебе стекло! -- напомнил он.
-- Вижу, -- соврал я. -- Но мне заплатить нечем.
Подумал над сказанным и обнаружил, что неправ: снял с зеркальца Христа и, прикинув, что стоит Он не меньше доллара, протянул Его чистильщику. Тот щелкнул огромным пальцем по кресту и отбросил его в кузов:
-- Подберешь и воткнешь себе в жопу, сэр!
-- Не веришь в Христа? -- удивился я.
-- Я верю только в то, что тебя надо пиздануть!
-- Получается, веришь в Аллаха? -- рассудил я.
-- Я никому не верю, сэр ты ебаный!
-- Даже евреям? -- засмеялся я нервно.
-- А ты жид?!
-- Немножко, -- поосторожничал я.
-- Молоток! -- кликнул он дружка. -- Тут жидовская срака!
Молоток занимался соседней машиной: поганил на ней стекло, а водитель держал в руке на отлете доллар.
-- Сделай сам, Крошка! -- откликнулся Молоток.
-- Как же с деньгами, сэр? -- вернулся Крошка.
-- Денег нету. Но я бы тебе их не дал в любом случае! -- выпалил я и подумал, что в следующий раз проголосую не только за свободу ношения оружия, но и за право на насильственный аборт.
Вспомнив, однако, что до голосования надо дожить, вскинул глаза на светофор: по-прежнему красный. Негр просунул в кабину левую лапу, поднес ее мне к носу и сомкнул все пальцы кроме среднего, который - по размеру - не имел права так называться. Если бы меня оскорбляли пальцем уже не второй раз в течение дня, я бы прикинулся перед собой, будто бездействие есть высшая форма действия; тем более, что жест с вытянутым пальцем свидетельствует о прогрессе цивилизации по сравнению с допотопными временами, когда люди не умели прибегать к эвфемизмам и просовывали в транспорт не оскорбительные символы, а оскорбительные оригиналы. Взвесив обстоятельства, решил, однако, не прикасаться к чудовищу с грязным ногтем, - и как только светофор вспыхнул зеленым, а машины впереди меня сдвинулись с места, я быстро поднял стекло, защемил в нем лапу с оскорбившим меня пальцем и нежно надавил на газ. Лапа сперва растерялась, но сразу же судорожно забилась по той понятной причине, что следующие мгновения могли оказаться для нее нелегкими.
Додж медленно набирал скорость, и Крошка, не желая расстаться с застрявшей в нем рукой, побежал рядом. Причем, бежал задом, поскольку эта рука, которою он, видимо, дорожил, была левая. Я планировал освободить ее перед самым поворотом, но она на это не надеялась и паниковала, тогда как ее владелец громко матерился, что опять же приятно напомнило о прогрессе, проделанном цивилизацией с тех пор, когда люди не обладали даром речи и выражали гнев непосредственно в описываемых в ругательстве действиях. Достигнув перекрестка, я, согласно плану, приспустил окно и, позволив лапе выпорхнуть, навалился на газ.
В следующее же мгновение пришлось совершить движение столь же резкое: тормознуть, спасая от увечья подставившуюся мне задом Альфу, которая вдруг застыла под красным сигналом светофора. Я защелкнул кнопки на дверцах и - в ожидании ужасных событий - отвернулся назад, словно в кузове меня ждали неотложные дела. Нашел чем заняться: Натела опять съехала вбок, и я вернул гроб к центру. Услышал стук в стекло: сначала в боковое, потом и в ветровое. Стук сопровождался изобретательной руганью, в которой многие образы поразили меня цветистостью. Тем не менее, я притворялся, будто в кузове дел прибавилось. Встав коленями на сиденье и развернувшись назад, я принялся накрывать Нателу крышкою гроба, - защитить труп в случае прорыва обороны.
Прорыв обороны был делом времени, потому что, во-первых, в ветровое и боковые стекла стучалась уже вся орава чистильщиков, а во-вторых, рано или поздно кто-нибудь из них мог заметить, что оконный проем в задней дверце затянут клеенкой. Пришлось отказаться от роскошной привычки невзывания к Богу в Манхэттене, хотя из гордыни я сформулировал просьбу скупо: "Бог наш и Бог отцов наших, поторопись же, ебена мать, с зеленым!" Польщенный, однако, моей позой, Господь, действительно, поторопился, - отключил красный сигнал, и, плюхнувшись в кресло, я захлебнулся от предчувствия избавления.
74. Все случается случайно: даже сама наша жизнь
Никогда прежде я не осознавал с тогдашней четкостью, что Бог способен быть столь изощренным в Своем честолюбии. Как только красную Альфу сдуло с места на зеленом, и я, в свою очередь, навалился на газовую педаль, Додж истошно взревел, а потом вдруг чихнул и заглох. Я выкатил глаза и крутанул ключ, но мотор огрызнулся ржавым кряком.
Покинутый небесами, я подавил в себе панику и определил задачу. Первым делом следовало отбиться. Вторым - дозвониться к кому-нибудь, кто съездил бы на кладбище и предупредил петхаинцев о дополнительной задержке. Наконец, добраться до бензоколонки и добыть горючее в канистре. Все три операции требовали денег, а первая - и оружия. Ни одним, ни другим я не располагал.
Раздраженный моим затворничеством, Молоток замахнулся железным бруском на ветровое стекло, но Крошка вдруг остановил его и отпихнул в сторону. Родилась надежда, будто в нем неизвестно как возникла потребность свершить нечто человеческое и будто он решил пойти на мировую. Подобно всякому оптимисту, я оказался прав наполовину: на мировую Крошка идти не желал, хотя потребность у него оказалась вполне человеческой. Вскочив коленями на капот, он расставил их в стороны, дернул вниз змейку на джинсах и под громкое улюлюканье счастливой братвы начал мочиться на ветровое стекло. Я сперва растерялся и оглянулся по сторонам, но, заметив в глазах прохожих и автомобилистов космический испуг по случаю внезапного краха западной цивилизации, навязал своему лицу выражение безмятежности: мне захотелось довести до их сведения, будто, на мой взгляд, не происходит ничего странного. Просто черному мальчику не терпится пописать, и поскольку местные общественные уборные исходят доцивилизационным зловонием, мальчик решил помочиться на нечаянно испачканное им же стекло, отчего, кстати, мне открылся более отчетливый вид на окружающий мир. Еще я хотел сообщить им, что поскольку они спешат исчезнуть из виду и не желают заступиться в моем лице за свою же цивилизацию, то мне на нее тоже насать.
Крошка мочился на стекло так долго, что другой верзила, похожий на него, как два плевка, потерял терпение и под гиканье банды забрался коленями на капот с пассажирской стороны. Член у него оказался мельче, но это позволило верзиле орудовать им с той особой мерой профессионализма, без которого в Манхэттене не выжить. Обхватив его пальцами как самописку, он каллиграфической струйкой мочи вывел на запыленном участке стекла короткий, но скабрезный призыв к сексуальному насилию над жидовьем. Соратники восторженно завизжали и, вдохновленные призывом, забегали вокруг машины в решимости этому призыву следовать.