Страница:
Обратив внимание, что даже старушка смотрела на меня уже обожающими глазами, Займ пошел на мировую:
-- Давайте закругляться! Если я и политик, то политика у меня простая: людям пристало жить в мире, и даже, знаете, дружить!
От призыва к миру мне стало не по себе, - тем более, что si vis pacem para bellum, то есть, перевел я в уме, если хочешь мира, - а особенно, если не хочешь его, - готовься к войне. И все-таки, согласно петхаинской традиции, я остановил меч над грудью поверженного гладиатора в пенсне и вскинул глаза на Джессику с Габриелой: ваше слово, девушки; впрочем, не надо слов, для понимания достаточно жеста - пальцем вниз или пальцем вверх!
Сигнал поступил из забытого источника.
-- Дорогой! -- произнес Мэлвин Стоун и поднялся с кресла. -- Умоляю вас, не надо мира! Вам есть что сказать!
-- Еще как есть! -- вздохнул я и с радостью замахнулся мечом. -Профессор, если б вы и были Платоном, а мы стали дружить, то вот что сказал бы я urbis и orbis, городу и миру: "Amicus Plato sed magis amica veritas!" Дружба дружбой, но истина дороже!
Займ рассмеялся и стал аплодировать. Женщины - с серьезным видом мгновенно к нему присоединились, а Мэлвин Стоун, захлебываясь от восторга, выкрикнул:
-- Cogito ergo sum!
48. И мыслю, и существую
Не выдержал теперь и я, - прыснул со смеху. Займ затопал ногами и затрясся в хохоте. Вокруг Стоуна сгрудились пассажиры с задних кресел, не желавшие упускать своей доли веселья: улыбались той напряженной улыбкой, когда готовишься грохнуть со смеху по любому поводу. Займ смеялся так заразительно, что осклабился даже Стоун, недопонимавший причину неожиданного веселья.
-- А что, Джейн, не так? -- пригнулся он на корточки перед Джессикой. -- Я сказал неправильно?
-- Правильно, правильно! -- хохотал Займ, отирая кулаком повлажневшие глаза. -- Cogito ergo sum!
-- Конечно, правильно! -- обрадовался Стоун и тоже начал смеяться, посчитав, вероятно, что недооценивает собственное остроумие. -- Cogito ergo sum! Мыслю, значит, существую! Прекрасно сказано! -- похвалил он себя и рассмеялся смелее. -- И вовремя!
Теперь уже смеялись все. Просто потому, что смеялись все. А смеялись все потому, что стадный и беспричинный хохот - естественное состояние людей, догадавшихся, будто путь к счастью лежит через веселье. Габриела хохотала беззвучно, как бы ныряя в воду, хотя время от времени - чтобы не захлебнуться - ей приходилось выбрасывать голову из воды и повизгивать, чего она стеснялась и потому затыкала себе рот мешочком с наушниками. Джессика смеялась звонко, но неровно, словно барахталась голая в ледяной воде. Когда ей становилось невмоготу, откидывалась назад и тоже закрывала лицо целлофановым мешочком. Среди пассажиров, рядом с юношей с кислым мусульманским лицом, стояла дородная дама очень средних лет. Смеялась особенно потешно: не двигая раскрашенной головой, вздрагивала корпусом и взмахивала локтями, как индюшка крыльями. При этом таращила глаза на "звезду", не веря тому, что так можно выглядеть и без румян, благодаря которым ее собственное лицо смотрелось как смазанный снимок рождественского торта.
На ней было тесное зеленое платье с красными пуговицами. Одна из них, у пуповины, под давлением расстегнулась и пригласила окружающих заглянуть вовнутрь. Окружающие приняли приглашение, а ее спутник, чернявый юноша с подвижным носом, забеспокоился и, протянув волосатую руку, услужливо пуговицу застегнул. Дама сконфузилась и метнула на юношу гневный взгляд. Он оскорбился, снова потянулся к пуговице и вернул ее в прежнее состояние, расстегнул. Сцена произвела на раздраженную счастьем толпу такое же действие, как если бы плеснули в костер спирт. В салоне поднялся визг, и пассажиры стали корчиться от хохота, грозившего поджечь уже и задние отсеки. Мэлвин Стоун заключил, что публика открыла в его латинской шутке новые взрывные залежи остроумия, и ликовал, как младенец. Не поднимаясь с корточек и уронив голову на колени "звезды", он затрясся в гомерическом хохоте, выкрикивая при каждом быстром вздохе одно и то же: "Cogito ergo sum!"
"Умереть можно!" -- восклицала при этом Джессика сквозь заливистый смех и теребила ему седые волосы. "Запросто!" -- визжала стюардесса, прижимая ко рту целлофановый мешочек, весь уже измазанный помадой. Займ истерически стучал кулаками по своим и моим коленям и рычал при этом: "Cogito! Cogito! Cogito!" Вдохновленный благоволением "звезды", Стоун вскочил на ноги и запрыгал на месте, как полоумный. Не шее у него вздулись синие перепутанные шнуры жил. "Умереть же так можно! -- кричал я Займу в ухо и указывал на стоунову шею в опаске, что один из шнуров вот-вот лопнет. -- Запросто!" Займу, а потом и мне стало от этого еще смешней, и мы принялись колотить локтями спинки передних сидений. Стоун не унимался, стонал от хохота и прыгал выше. Толпа расступилась перед ним и, улюлюкая, била в ладоши. "Не помирает!" -- крикнул мне в ухо Займ. "И не думает! -- смеялся я. -- Крепкий мужик!" В просвет между спинками кресел вернулась посиневшая от страха бородавка: "Остановите этого идиота ради Христа! Он же проломит пол!" "Это Боинг! -- крикнул ей профессор. -- Не бойтесь!"
В тот же самый миг Боинг тряхнуло. Потом еще раз - сильнее. Потом хуже: самолет провалился в глубокую яму, как если бы лопнул вдруг один из трех шнуров, на которых он висел. "Нет!" -- потребовала бородавка, но лопнул и второй. Пассажиров разбросало по сторонам, стало тихо, и на панелях вспыхнули красные таблички.
-- По местам! -- вскрикнула Габриела. -- И пристегнуться!
В ожидании ужаса пристегнулся и я. Разлетевшись по местам, все сидели уже недвижно и безмолвно. Шум и счастье обернулись вдруг тишиной и страхом. Столь же неожиданным оказалось и помышление о конце: было обидно, что, если лопнет последний шнур, разобьются вдребезги столько сложнейших аппаратов, человеческих тел, в которых, не говоря даже о мозге, каждая мышца обладает собственной памятью и сноровкой; аппаратов, каждый из которых мудренее любой летательной машины... Третий шнур уцелел. После мучительной тишины ударил гонг, и раздался знакомый голос:
-- Это капитан Бертинелли! Ухабы позади, можете расслабиться! Вам раздадут наушники, чтобы посмотреть фильм, в котором играет великая Фонда, которая чтит нас личным присутствием и к которой я обращаюсь с такими словами: "Дорогая Джейн, позвольте грохнуть за вас водку, которой у меня, успокойтесь, нет! Я шучу!"
Все рассмеялись, потому что Бертинелли шутил, и обернулись на Джессику, но она смутилась, ибо в качестве самой себя ко вниманию не привыкла. Вспомнив, однако, что тут она не она, не Джессика, а она, "великая Фонда", вскинулась, чмокнула себя в ладонь и, улыбнувшись публике, как фотокамере со вспышкой, сдула поцелуй в сторону пилотской рубки. Поцелуй грациозно вспорхнул с ладони и помчался по адресу, задевая на лету макушки зачарованных пассажиров. Займ забил в ладоши, и его поддержали. Не поддержал только Стоун: все еще тяжело дышал и шелковым платком аквамаринового цвета отирал себе пот с побледневшего лица.
-- Спасибо! -- обернулась Джессика к Займу, и мне показалось, что после недавнего стресса "звезда" не успела себя покинуть и вернуться в роль. Показалось еще, что она то ли не торопилась в эту роль, то ли хотела одновременно не расставаться и с собою.
-- Мисс Фонда! -- крикнул я Джессике, перегнувшись через Займа. -- Как вам чувствуется?
-- Вам сами знаете! -- ответила она к его удивлению.
-- Я бы сказал, чувствуется вам иначе, чем Стоуну!
-- Кстати, ему, по-моему, нехорошо, -- сказал Займ.
-- Я имею в виду другое, профессор. Мистер Стоун считает, что он мыслит, а значит, существует, а Джейн хотела бы выразиться лучше: и cogito, и sum! И мыслю, и существую!
-- Именно! -- обрадовалась Джессика, и Займ еще раз удивился.
-- А мистеру Стоуну нехорошо, -- отвлек он себя.
-- Сейчас станет лучше! -- обещал я. -- Это от тряски: сперва - сам, потом самолет. У меня - анекдот! Вспомнил, когда лопнул шнур.
-- Кто лопнул? -- не понял Займ.
-- Послушайте, мистер Стоун! Летит себе трехмоторный самолет, и вдруг он пошел медленней...
-- Не реактивный? -- удивился Займ. -- Старый анекдот!
-- Подождите, профессор! -- огрызнулась старушка.
Займ обиделся и удалился в туалет.
-- Благодарю вас! -- сказал я старушке и продолжил. -- Пошел самолет медленно, и пилот объявляет: господа, летим медленней, отказал один из моторов. Скоро самолет пошел совсем медленно, - и снова: господа, летим медленней, отказал второй мотор...
-- Почему он говорит все время "господа"? -- пожаловалась бородавка. -А не "дамы и господа"? Не может такого быть, чтобы сидели одни господа, без дам! Если, конечно, это не бомбардировщик...
-- Виноват! -- признался я. -- Пилот говорит: "Дамы и господа! Летим медленно, потому что остался один мотор!"
-- Ужас! -- удовлетворенно вздохнула бородавка.
-- И вот, господа, одна из дам на борту, с бородавкой, как всегда, жалуется: "Если откажет последний мотор, - мы можем вообще остановиться в воздухе!"
Кроме старушки и Стоуна все рассмеялись. Джессика хохотала особенно счастливо, потому что уловила юмор, хотя и спросила - при чем бородавка. Потом осеклась и сказала:
-- А Стоуну действительно нехорошо.
-- Серьезно? Чего же тогда прыгал, как бешеный?!
-- Ему оперировали сердце: у него вот тут шрам.
-- Откуда вы знаете?
-- Я же сказала, что спала с ним. Дважды.
-- Во-первых, - один раз, а во-вторых, вы это не говорили.
-- Да, сказала один раз, но спала дважды. И я про это сказала.
-- Нет, про это не говорили.
-- Говорила, как же!
-- Я имею в виду - про шрам... Не говорили.
Джессика рассмеялась:
-- Знаете что? У меня такое впечатление, что никто на свете никого не понимает, и в этом самолете все чокнутые.
-- "Корабль дураков", -- кивнул я. -- Мы про это говорили.
-- Как раз про это мы и не говорили!
-- Помню - что говорили... А может, и нет. Может быть, говорил с кем-нибудь еще... А может быть, подумал...
49. Сперва следует не родиться, а умереть
-- Дамы и господа! -- треснул вдруг металлический голос.
Дамы и господа - в том числе и я со "звездой" - вскинули головы и увидели перед гардиной рослого мужика с рыжей шевелюрой и с бородой сатира. Лицо показалось мне вылепленным из подкрашенного воска, а глаза сидели так глубоко, что под вислыми бровями их не было видно. Необычно был и одет: черный сюртук без лацканов, напоминавший одновременно толстовку и хасидский кафтан, что, во-первых, придавало мужику сразу и старомодный, и авангардный вид, а во-вторых, не позволяло определить ни его национальность, ни профессию. Бородач держал у рта мегафон канареечного цвета и ждал "минуты внимания".
-- Дамы и господа! -- повторил он. -- У меня нет денег, и я хочу попросить их у вас. Дайте, если можете! Я бы сыграл взамен на флейте, если б у меня была флейта и я умел на ней играть. Не умею. Да и флейты нету. Могу зато прочесть стихотворение. Прочесть?
Стояла тишина, подчеркнутая непричастным гулом мотора. Все вокруг думали, наверное, о том, о чем думал я, - об очевидном: этот человек общается с людьми редко, - только когда нуждается в деньгах, а основное время коротает в раю. Говорил, кстати, как говорила бы античная статуя: чинно. Ясно было и то, что мир ему не нравился, и на месте Господа, он бы либо никогда его не сотворял, либо, сотворив, не стал бы, как Тот, хлопать в ладоши. Если бы не мегафон в правой руке, он бы походил на невыспавшегося библейского пророка, и тогда у него не было бы и шанса на подачку. Впрочем, поскольку не выглядел он и жертвой, никто не собирался лезть за бумажником, потому что люди не любят попрошаек, рассчитывающих не на сострадание, а на справедливость.
-- Читайте же! -- разрешила Джессика после паузы.
Мужик перенес мегафон в левую руку, потому что, видимо, ему нравилось жестикулировать правой. Ни один из жестов, однако, ничего не объяснил, и к концу стихотворения никто не понимал как быть: радоваться существованию или нет. Однажды, оказывается, когда день двигался осторожно, как переваливается гусеница через острие бритвы, ему показалось, будто человек - единственное создание, живущее вопреки разуму. Каждый из нас уделяет жизни все свое время, но настоящая беда в другом: жизнь течет наоборот, и смерть должна располагаться в начале. Если жить согласно разуму, то сперва следует не родиться, а умереть. Покончив со смертью и выбравшись из гроба, человек должен вступать в старость и жить на пенсии, пока не станет достаточно молодым, чтобы трудиться, за что вместе с подарком от сослуживцев получает в награду юность: хмельные годы любви и познания. После юности дела идут еще лучше: наступает детство, когда все вещи в мире являются тем, чем являются, - игрушками. Потом человек становится меньше и меньше, превращаясь, наконец, в зародыш и проваливаясь в тепло материнской утробы, где, собственно, только и пристало задаваться вопросом о том стоит ли жить, но где зародыш об этом не думает, ибо на протяжении всех девяти месяцев предвкушает самое последнее и чудесное из превращений: в игривую улыбку на устах и в свет во взгляде предков.
-- Что это? -- спросила меня Джессика. -- Издевается?
-- Нет, рассуждает о жизни пока гусеница переваливается через бритву. И хочет за это деньги.
-- Он прав?
-- Жизнь - единственное, о чем можно сказать что угодно.
-- Я не об этом: платить ему или нет?
-- У меня денег на рассуждения нет, -- отрезал я.
-- Я тоже не дам! А что бы сделала Фонда?
-- То же самое, что сделала при взлете, когда штрафовали меня: заставила бы выложиться соседа справа.
Она обернулась на соседа справа и вскрикнула:
-- Ой! Стоун умирает!
Мэлвин Стоун, действительно, смотрелся плохо: совершенно бледный, он жадно дышал и икал.
-- Вы прислушайтесь! -- шепнула Джессика в ужасе и схватила меня за руку. -- Слышите? Хрипит!
-- Это не он, -- сказал я. -- Это его сосед: храпит просто. Но дело не в этом: Стоун, действительно, плох.
-- Мэлвин! -- окликнула его Джессика.
-- Звать надо Габриелу! -- всполошился я. -- Нажмите кнопку!
Прибежала и блондинка из второго салона, - с утиным носом.
-- Боже мой! Это мистер Стоун! -- бросила Габриела коллеге и распустила на шее Мэлвина галстук цвета датского шоколада. -- Кто же так прыгает в таком возрасте!
-- Очень низкий пульс! -- шепнула блондинка с утиным носом.
-- Остановите этого кретина! -- кивнула Джессика на поэта.
-- Ни в коем случае! -- воскликнула Габриела. -- Пусть отвлекает пассажиров! Нельзя допускать паники!
-- Думайте не о панике, а о Стоуне! -- бросила ей Джессика.
-- Позову сейчас Бертинелли, мисс Фонда!
-- Больному нужен не Бертинелли, а - лекарство! -- сказал я. -- Вот, возьмите нитроглицерин. Суньте ему под язык!
-- Ни в коем случае! -- ужаснулась Габриела и приложила ладонь к шраму на лбу Мэлвина. -- Мистер Стоун!
Не слышал. По крайне мере, не отзывался.
-- Нужен врач! -- сказала блондинка. -- Я объявлю.
-- Ни в коем случае! -- возразила Габриела. -- Не надо паники. Поговорю сперва с капитаном.
-- При чем тут капитан?! -- возмутился я. -- Ему нужен нитроглицерин! Это спазм! А если нужен врач, он как раз тут есть! Объявите: "Доктор Краснер!"
-- В каком салоне? -- спросила блондинка.
-- Не знаю, видел при посадке. Хороший врач.
-- По сердцу?
-- Гинеколог, но уже психиатр. Из Ялты. Это город такой.
-- Знаю! -- обрадовалась блондинка. -- Конференция!
-- Конференция? -- опешила Джессика.
-- Да, в сорок пятом: Рузвельт, Черчилль и Сталин! -- засияла блондинка. -- Я заканчивала исторический!
-- Очень похвально, но при чем тут Ялта?! -- воскликнула Джессика. -Тут, извините, человек умирает!
-- Очень даже при чем! -- объяснила Габриела. -- Ялта - это где? Не в Америке?
-- В России, -- ответила блондинка. -- Правильно?
-- Пока непонятно, -- сказал я. -- Позовите сперва Краснера!
-- Я не имею права! -- вставила Габриела. -- Ялта - это непонятно где, а врач нужен американский. Если уж нет никого с американской лицензией, только тогда...
-- Вы, извините, не рехнулись ли?! -- полюбопытствовал я. -- Человек отдает концы, а вы - о лицензии! Зовите Краснера! А что касается лицензии, она у него есть, он сдал все экзамены, особенно английский! И работает в Балтиморе!
-- В Балтиморе? -- обрадовалась Джессика. -- Это же моя родина! Там очень хорошие врачи!
-- Балтимор? -- удивилась блондинка. -- Разве вы родились не в Голливуде, мисс Фонда?
-- И в Голливуде тоже, -- смутилась Джессика.
Я поспешил на помощь сразу и ей, и Стоуну:
-- Габриела! Зовите же Краснера!
-- Я позову! -- вскинулась блондинка и убежала.
Стоун по-прежнему дышал тяжело. Габриела сидела перед ним на корточках и держала в руках его левую кисть. Мужчина рядом с ним не просыпался и, откинувшись назад, громко посапывал. Все вокруг не отрывали глаз от рыжего поэта, который смотрелся уже не в фокусе и говорил в мегафон о том, что секс более необходим, чем вера в Бога, и что не крест, а оргазм воплощает надежду на спасение, аминь, хотя большинство людей не заслуживают настоящего оргазма, почему и умирают, не постигнув смысла бытия.
Появился Краснер. Не заметив меня, пригнулся к Стоуну и заглянул тому в глаза. Шепнул что-то блондинке, и та убежала.
-- Доктор, -- шепнула и Джессика, -- это опасно?
-- Это, наверное, сердце, -- ответил Краснер незнакомым мне голосом. Обновленным показалось даже его удобренное кремом лицо провинциального американского еврея, живущего воспоминаниями о несвоем прошлом и ожиданием несвоего будущего. -- Он вам друг, мисс Фонда? Стюардесса сказала, что он прыгал - и ему стало дурно.
Гена Краснер разговаривал по-английски без акцента.
-- Вы, доктор, не кардиолог ведь? -- спросила Габриела.
-- Начинал с гинекологии, потом - психиатрия, потом - общее врачевание. А сейчас - смешно! - даже философия.
-- Философия? -- ужаснулась Габриела.
-- Представьте! -- улыбнулся Краснер и забыл о Стоуне. -- Кстати, лечу в Москву на философский конгресс!
-- Занимаетесь серьезно! -- заключила Джессика.
-- Я называю это хобби! Тема, правда, интересная: проблема ролей в обществе. Вам, как актрисе...
-- Познакомить с философом? -- перебила его Джессика.
-- Да? -- оживился Краснер. -- С кем же?
Я отвернулся в окно, а когда Джессика назвала ему мое имя, плотнее приник к стеклу и решил не оборачиваться, если меня окликнут, но Габриела сказала:
-- Вот, кстати, и капитан!
Капитан принес аппарат для измерения давления, которое, по словам Гены, оказалось у Стоуна критическим. Гена сказал еще, что больному нужен покой. Капитан предложил поднять его наверх, в Посольский салон, который, хоть и захламлен, но зато пуст, - и больного можно там положить на диван. "А как это сделать без паники?" -- спросила Габриела. "Я пойду сам", -- ответил вдруг Стоун. "Ему лучше!" -- обрадовалась Джессика. "Неизвестно, -- ответил Краснер. -- Помогите, капитан!" Стоуна решили поддерживать.
50. Это есть ничего, и его много
За окном суетились облака, - мелкие, как сгустки скисших сливок. Один из комочков прилип к стеклу и стал тыркаться вовнутрь. Всмотревшись, я разглядел в его очертаниях купидона с размытыми крыльями. Лицо выражало напряжение, как если бы он прислушивался к мегафону в левой руке рыжего бородача, который читал очередное стихотворение. Речь в нем шла о недавней встрече с небесной ангелицей, представившей его двоюродным сестрам. Оказалось - приличные создания, лишенные сексуальных предрассудков. Непонятно почему Бог продолжает создавать людей, если научился производить ангелиц! Человек столь отвратен, что обязан быть красивым, но большинство удобрение для кладбищенского чернозема. Люди недостойны истины, - только поэты и мыслители. Тем не менее, каждый вправе сказать что угодно, так же, как каждый вправе его за это избить. Самое святое право личности издеваться над человечеством. Истинная свобода есть отсутствие страха и надежды...
Купидон отпрянул от окна и умчался к двоюродным сестрам пересказывать услышанное.
-- Маньяк! -- обернулась ко мне бородавка.
-- Не надо его слушать, мадам, сосредоточьтесь на себе!
-- Но он же оскорбляет! -- возразила она. -- Куда делась Фонда? Она и позволила все это декламировать! Позволяют, а потом сбегают! А где профессор? Куда же все делись?
-- Я здесь! -- буркнул обиженный на старушку Займ, а я объяснил, что Стоуну плохо. Старушка обрадовалась:
-- Допрыгался!
-- А чего хочет этот, с мегафоном? -- спросил Займ.
-- Обратно в утробу. Причем, устраивает любая, но лучше, дескать, если она принадлежит ангелице.
-- Порнография?
-- Философия: copulo ergo sum!
-- Что это значит? -- взбодрилась старушка.
-- Ебусь, значит, существую! -- перевел я.
Ей опять стало плохо, а Займ злорадно рассмеялся.
Появилась Габриела: Краснер разрешил Стоуну принять мой нитроглицерин. Я ответил, что если пациенту лучше, следует начать с валидола в капсулах: вот, отнесите! Габриела отпрянула от флакона с валидолом и предложила отнести самому. Встреча с Краснером меня уже не смущала, и я последовал за стюардессой на "антресоли". Поднимаясь по ступенькам, отметил про себя, что ткань на ее заднице тужилась от тесноты, а ягодицы были сильные, круглые и полные, - из тех, на которых трусы оставляют отметину. Когда одна из ягодиц расслаблялась, вторая набухала и оттягивала к себе шов на юбке. В животе возникло знакомое ощущение, - будто ход времени нарушился.
-- Габриела, -- произнес я, поднимаясь по винтовой лестнице, и дотронулся до ее бедра. -- Сколько еще лететь?
Она обернулась медленно, - как течет мед:
-- До Москвы? -- и посмотрела на свою бронзовую кисть, покрытую выгоревшим пухом и сдавленную ремешком. -- До Лондона уже только часа четыре, и оттуда чуть меньше.
-- Вот как? А в Москве заниматься русским будем?
-- Мы договаривались о философии.
`Мэлвин Стоун лежал на диване у задней стенки запущенного Посольского салона и прислушивался к себе. Джессика поглаживала ему лоб. Бертинелли стоял навытяжку в изголовье дивана, и - с позолоченной кокардой на фуражке походил на зажженную панихидную свечку. Краснер - тоже с торжественным видом - стоял в изножье. Было тихо, как в присутствии смерти. Возникло странное ощущение знакомства с неопознанным пока гнусным чувством, которое эта сцена разбередила.
-- Гена, -- сказал я таким тоном, как если бы не начал, а продолжал с ним разговаривать. -- Думаешь - это серьезно?
-- Не тебе объяснять.
-- Только бы не умер! -- сказал я. -- Это ужасно, - в дороге!
-- Если вытянет, скажи ему, чтоб больше не прыгал.
-- "Если вытянет"? -- испугался я.
-- А если нет, говорить не надо: сам догадается!
-- "Сам"?!
-- Что это с тобой?! Я говорю в твоем же стиле! Ладно, отойди в сторону. Тебе смотреть не надо. Отойди вот к окну.
Я протянул ему флакон, и он шагнул к Стоуну, а Бертинелли, бросив на меня кислый взгляд, удалился вместе с Габриелой. Я не знал куда себя деть. Вниз, в свое кресло, мне не хотелось. Было ощущение, будто случилось такое, после чего бытие - в его сиюминутном облике - не может не раздражать. Поначалу чувство было смутным, но теперь уже, глядя со стороны на покрытого пледом и запуганного Стоуна, на пригнувшиеся над ним фигуры Джессики и Краснера, в окружении картонных коробок и дребезжащих стен салона с ободранными обоями, среди разбросанных на полу стаканов и журналов, - теперь было ясно, что мною овладевало то гнетущее ощущение неуютности существования, которое возникает, когда вторжение призрака смерти кажется нам неуместным как во времени, так и в пространстве. В голову вернулась мысль, которую я высказал Краснеру: было бы ужасно, если бы на борту самолета оказался труп. Мертвец в пути - дурная вещь, предвестие несдержанности зла.
Память стала выталкивать наружу непохожие друг на друга сцены, повязанные между собой чувством отчужденности от жизни в присутствии ее конца. Обычно подобные образы набухали, как мыльные пузыри на конце трубки, и, не отрываясь от нее, лопались, пока, наконец, один из пузырей не замыкал в себе мое дыхание, и, качнувшись, взлетал вверх, увлекая с собой меня. В ожидании этих обескураживающих воспоминаний я поспешил к единственному незахламленному креслу.
Попытался отвлечь себя посторонним: посмотрел в окно, но ничего не увидел, - только густеющую марь. Это есть ничего, сказал я себе, и, не сдавшись отсутствию приманки, продолжил мысль. Говорят, что Бог из этого и создал мир, из ничего. А что дальше? Сделал усилие задуматься над тем - что же дальше, однако знакомое состояние отчужденности от бытия не отступало. А дальше то, что Бог не истратил еще всего того, из чего сотворил мир. Высоко над землей, за окном, еще так много этого ничего... Ну и что потом?
На большее меня не хватило; я откинулся на спинку кресла и затерялся в набежавших на меня пузырях...
51. Стремление понять действительность мешает ее принять
Как и следовало ждать, вспомнились похороны Нателы Элигуловой, самой знаменитой из петхаинских женщин, - первые в нью-йоркском Землячестве еврейских беженцев из Грузии. Состоялись они на следующий день после другого памятного события - трансляции расстрела из Вашингтона. Эту передачу я смотрел вместе с раввином Залманом Ботерашвили в комнате, которую мне, как председателю Землячества, выделили в здании грузинской синагоги в Квинсе.
-- Давайте закругляться! Если я и политик, то политика у меня простая: людям пристало жить в мире, и даже, знаете, дружить!
От призыва к миру мне стало не по себе, - тем более, что si vis pacem para bellum, то есть, перевел я в уме, если хочешь мира, - а особенно, если не хочешь его, - готовься к войне. И все-таки, согласно петхаинской традиции, я остановил меч над грудью поверженного гладиатора в пенсне и вскинул глаза на Джессику с Габриелой: ваше слово, девушки; впрочем, не надо слов, для понимания достаточно жеста - пальцем вниз или пальцем вверх!
Сигнал поступил из забытого источника.
-- Дорогой! -- произнес Мэлвин Стоун и поднялся с кресла. -- Умоляю вас, не надо мира! Вам есть что сказать!
-- Еще как есть! -- вздохнул я и с радостью замахнулся мечом. -Профессор, если б вы и были Платоном, а мы стали дружить, то вот что сказал бы я urbis и orbis, городу и миру: "Amicus Plato sed magis amica veritas!" Дружба дружбой, но истина дороже!
Займ рассмеялся и стал аплодировать. Женщины - с серьезным видом мгновенно к нему присоединились, а Мэлвин Стоун, захлебываясь от восторга, выкрикнул:
-- Cogito ergo sum!
48. И мыслю, и существую
Не выдержал теперь и я, - прыснул со смеху. Займ затопал ногами и затрясся в хохоте. Вокруг Стоуна сгрудились пассажиры с задних кресел, не желавшие упускать своей доли веселья: улыбались той напряженной улыбкой, когда готовишься грохнуть со смеху по любому поводу. Займ смеялся так заразительно, что осклабился даже Стоун, недопонимавший причину неожиданного веселья.
-- А что, Джейн, не так? -- пригнулся он на корточки перед Джессикой. -- Я сказал неправильно?
-- Правильно, правильно! -- хохотал Займ, отирая кулаком повлажневшие глаза. -- Cogito ergo sum!
-- Конечно, правильно! -- обрадовался Стоун и тоже начал смеяться, посчитав, вероятно, что недооценивает собственное остроумие. -- Cogito ergo sum! Мыслю, значит, существую! Прекрасно сказано! -- похвалил он себя и рассмеялся смелее. -- И вовремя!
Теперь уже смеялись все. Просто потому, что смеялись все. А смеялись все потому, что стадный и беспричинный хохот - естественное состояние людей, догадавшихся, будто путь к счастью лежит через веселье. Габриела хохотала беззвучно, как бы ныряя в воду, хотя время от времени - чтобы не захлебнуться - ей приходилось выбрасывать голову из воды и повизгивать, чего она стеснялась и потому затыкала себе рот мешочком с наушниками. Джессика смеялась звонко, но неровно, словно барахталась голая в ледяной воде. Когда ей становилось невмоготу, откидывалась назад и тоже закрывала лицо целлофановым мешочком. Среди пассажиров, рядом с юношей с кислым мусульманским лицом, стояла дородная дама очень средних лет. Смеялась особенно потешно: не двигая раскрашенной головой, вздрагивала корпусом и взмахивала локтями, как индюшка крыльями. При этом таращила глаза на "звезду", не веря тому, что так можно выглядеть и без румян, благодаря которым ее собственное лицо смотрелось как смазанный снимок рождественского торта.
На ней было тесное зеленое платье с красными пуговицами. Одна из них, у пуповины, под давлением расстегнулась и пригласила окружающих заглянуть вовнутрь. Окружающие приняли приглашение, а ее спутник, чернявый юноша с подвижным носом, забеспокоился и, протянув волосатую руку, услужливо пуговицу застегнул. Дама сконфузилась и метнула на юношу гневный взгляд. Он оскорбился, снова потянулся к пуговице и вернул ее в прежнее состояние, расстегнул. Сцена произвела на раздраженную счастьем толпу такое же действие, как если бы плеснули в костер спирт. В салоне поднялся визг, и пассажиры стали корчиться от хохота, грозившего поджечь уже и задние отсеки. Мэлвин Стоун заключил, что публика открыла в его латинской шутке новые взрывные залежи остроумия, и ликовал, как младенец. Не поднимаясь с корточек и уронив голову на колени "звезды", он затрясся в гомерическом хохоте, выкрикивая при каждом быстром вздохе одно и то же: "Cogito ergo sum!"
"Умереть можно!" -- восклицала при этом Джессика сквозь заливистый смех и теребила ему седые волосы. "Запросто!" -- визжала стюардесса, прижимая ко рту целлофановый мешочек, весь уже измазанный помадой. Займ истерически стучал кулаками по своим и моим коленям и рычал при этом: "Cogito! Cogito! Cogito!" Вдохновленный благоволением "звезды", Стоун вскочил на ноги и запрыгал на месте, как полоумный. Не шее у него вздулись синие перепутанные шнуры жил. "Умереть же так можно! -- кричал я Займу в ухо и указывал на стоунову шею в опаске, что один из шнуров вот-вот лопнет. -- Запросто!" Займу, а потом и мне стало от этого еще смешней, и мы принялись колотить локтями спинки передних сидений. Стоун не унимался, стонал от хохота и прыгал выше. Толпа расступилась перед ним и, улюлюкая, била в ладоши. "Не помирает!" -- крикнул мне в ухо Займ. "И не думает! -- смеялся я. -- Крепкий мужик!" В просвет между спинками кресел вернулась посиневшая от страха бородавка: "Остановите этого идиота ради Христа! Он же проломит пол!" "Это Боинг! -- крикнул ей профессор. -- Не бойтесь!"
В тот же самый миг Боинг тряхнуло. Потом еще раз - сильнее. Потом хуже: самолет провалился в глубокую яму, как если бы лопнул вдруг один из трех шнуров, на которых он висел. "Нет!" -- потребовала бородавка, но лопнул и второй. Пассажиров разбросало по сторонам, стало тихо, и на панелях вспыхнули красные таблички.
-- По местам! -- вскрикнула Габриела. -- И пристегнуться!
В ожидании ужаса пристегнулся и я. Разлетевшись по местам, все сидели уже недвижно и безмолвно. Шум и счастье обернулись вдруг тишиной и страхом. Столь же неожиданным оказалось и помышление о конце: было обидно, что, если лопнет последний шнур, разобьются вдребезги столько сложнейших аппаратов, человеческих тел, в которых, не говоря даже о мозге, каждая мышца обладает собственной памятью и сноровкой; аппаратов, каждый из которых мудренее любой летательной машины... Третий шнур уцелел. После мучительной тишины ударил гонг, и раздался знакомый голос:
-- Это капитан Бертинелли! Ухабы позади, можете расслабиться! Вам раздадут наушники, чтобы посмотреть фильм, в котором играет великая Фонда, которая чтит нас личным присутствием и к которой я обращаюсь с такими словами: "Дорогая Джейн, позвольте грохнуть за вас водку, которой у меня, успокойтесь, нет! Я шучу!"
Все рассмеялись, потому что Бертинелли шутил, и обернулись на Джессику, но она смутилась, ибо в качестве самой себя ко вниманию не привыкла. Вспомнив, однако, что тут она не она, не Джессика, а она, "великая Фонда", вскинулась, чмокнула себя в ладонь и, улыбнувшись публике, как фотокамере со вспышкой, сдула поцелуй в сторону пилотской рубки. Поцелуй грациозно вспорхнул с ладони и помчался по адресу, задевая на лету макушки зачарованных пассажиров. Займ забил в ладоши, и его поддержали. Не поддержал только Стоун: все еще тяжело дышал и шелковым платком аквамаринового цвета отирал себе пот с побледневшего лица.
-- Спасибо! -- обернулась Джессика к Займу, и мне показалось, что после недавнего стресса "звезда" не успела себя покинуть и вернуться в роль. Показалось еще, что она то ли не торопилась в эту роль, то ли хотела одновременно не расставаться и с собою.
-- Мисс Фонда! -- крикнул я Джессике, перегнувшись через Займа. -- Как вам чувствуется?
-- Вам сами знаете! -- ответила она к его удивлению.
-- Я бы сказал, чувствуется вам иначе, чем Стоуну!
-- Кстати, ему, по-моему, нехорошо, -- сказал Займ.
-- Я имею в виду другое, профессор. Мистер Стоун считает, что он мыслит, а значит, существует, а Джейн хотела бы выразиться лучше: и cogito, и sum! И мыслю, и существую!
-- Именно! -- обрадовалась Джессика, и Займ еще раз удивился.
-- А мистеру Стоуну нехорошо, -- отвлек он себя.
-- Сейчас станет лучше! -- обещал я. -- Это от тряски: сперва - сам, потом самолет. У меня - анекдот! Вспомнил, когда лопнул шнур.
-- Кто лопнул? -- не понял Займ.
-- Послушайте, мистер Стоун! Летит себе трехмоторный самолет, и вдруг он пошел медленней...
-- Не реактивный? -- удивился Займ. -- Старый анекдот!
-- Подождите, профессор! -- огрызнулась старушка.
Займ обиделся и удалился в туалет.
-- Благодарю вас! -- сказал я старушке и продолжил. -- Пошел самолет медленно, и пилот объявляет: господа, летим медленней, отказал один из моторов. Скоро самолет пошел совсем медленно, - и снова: господа, летим медленней, отказал второй мотор...
-- Почему он говорит все время "господа"? -- пожаловалась бородавка. -А не "дамы и господа"? Не может такого быть, чтобы сидели одни господа, без дам! Если, конечно, это не бомбардировщик...
-- Виноват! -- признался я. -- Пилот говорит: "Дамы и господа! Летим медленно, потому что остался один мотор!"
-- Ужас! -- удовлетворенно вздохнула бородавка.
-- И вот, господа, одна из дам на борту, с бородавкой, как всегда, жалуется: "Если откажет последний мотор, - мы можем вообще остановиться в воздухе!"
Кроме старушки и Стоуна все рассмеялись. Джессика хохотала особенно счастливо, потому что уловила юмор, хотя и спросила - при чем бородавка. Потом осеклась и сказала:
-- А Стоуну действительно нехорошо.
-- Серьезно? Чего же тогда прыгал, как бешеный?!
-- Ему оперировали сердце: у него вот тут шрам.
-- Откуда вы знаете?
-- Я же сказала, что спала с ним. Дважды.
-- Во-первых, - один раз, а во-вторых, вы это не говорили.
-- Да, сказала один раз, но спала дважды. И я про это сказала.
-- Нет, про это не говорили.
-- Говорила, как же!
-- Я имею в виду - про шрам... Не говорили.
Джессика рассмеялась:
-- Знаете что? У меня такое впечатление, что никто на свете никого не понимает, и в этом самолете все чокнутые.
-- "Корабль дураков", -- кивнул я. -- Мы про это говорили.
-- Как раз про это мы и не говорили!
-- Помню - что говорили... А может, и нет. Может быть, говорил с кем-нибудь еще... А может быть, подумал...
49. Сперва следует не родиться, а умереть
-- Дамы и господа! -- треснул вдруг металлический голос.
Дамы и господа - в том числе и я со "звездой" - вскинули головы и увидели перед гардиной рослого мужика с рыжей шевелюрой и с бородой сатира. Лицо показалось мне вылепленным из подкрашенного воска, а глаза сидели так глубоко, что под вислыми бровями их не было видно. Необычно был и одет: черный сюртук без лацканов, напоминавший одновременно толстовку и хасидский кафтан, что, во-первых, придавало мужику сразу и старомодный, и авангардный вид, а во-вторых, не позволяло определить ни его национальность, ни профессию. Бородач держал у рта мегафон канареечного цвета и ждал "минуты внимания".
-- Дамы и господа! -- повторил он. -- У меня нет денег, и я хочу попросить их у вас. Дайте, если можете! Я бы сыграл взамен на флейте, если б у меня была флейта и я умел на ней играть. Не умею. Да и флейты нету. Могу зато прочесть стихотворение. Прочесть?
Стояла тишина, подчеркнутая непричастным гулом мотора. Все вокруг думали, наверное, о том, о чем думал я, - об очевидном: этот человек общается с людьми редко, - только когда нуждается в деньгах, а основное время коротает в раю. Говорил, кстати, как говорила бы античная статуя: чинно. Ясно было и то, что мир ему не нравился, и на месте Господа, он бы либо никогда его не сотворял, либо, сотворив, не стал бы, как Тот, хлопать в ладоши. Если бы не мегафон в правой руке, он бы походил на невыспавшегося библейского пророка, и тогда у него не было бы и шанса на подачку. Впрочем, поскольку не выглядел он и жертвой, никто не собирался лезть за бумажником, потому что люди не любят попрошаек, рассчитывающих не на сострадание, а на справедливость.
-- Читайте же! -- разрешила Джессика после паузы.
Мужик перенес мегафон в левую руку, потому что, видимо, ему нравилось жестикулировать правой. Ни один из жестов, однако, ничего не объяснил, и к концу стихотворения никто не понимал как быть: радоваться существованию или нет. Однажды, оказывается, когда день двигался осторожно, как переваливается гусеница через острие бритвы, ему показалось, будто человек - единственное создание, живущее вопреки разуму. Каждый из нас уделяет жизни все свое время, но настоящая беда в другом: жизнь течет наоборот, и смерть должна располагаться в начале. Если жить согласно разуму, то сперва следует не родиться, а умереть. Покончив со смертью и выбравшись из гроба, человек должен вступать в старость и жить на пенсии, пока не станет достаточно молодым, чтобы трудиться, за что вместе с подарком от сослуживцев получает в награду юность: хмельные годы любви и познания. После юности дела идут еще лучше: наступает детство, когда все вещи в мире являются тем, чем являются, - игрушками. Потом человек становится меньше и меньше, превращаясь, наконец, в зародыш и проваливаясь в тепло материнской утробы, где, собственно, только и пристало задаваться вопросом о том стоит ли жить, но где зародыш об этом не думает, ибо на протяжении всех девяти месяцев предвкушает самое последнее и чудесное из превращений: в игривую улыбку на устах и в свет во взгляде предков.
-- Что это? -- спросила меня Джессика. -- Издевается?
-- Нет, рассуждает о жизни пока гусеница переваливается через бритву. И хочет за это деньги.
-- Он прав?
-- Жизнь - единственное, о чем можно сказать что угодно.
-- Я не об этом: платить ему или нет?
-- У меня денег на рассуждения нет, -- отрезал я.
-- Я тоже не дам! А что бы сделала Фонда?
-- То же самое, что сделала при взлете, когда штрафовали меня: заставила бы выложиться соседа справа.
Она обернулась на соседа справа и вскрикнула:
-- Ой! Стоун умирает!
Мэлвин Стоун, действительно, смотрелся плохо: совершенно бледный, он жадно дышал и икал.
-- Вы прислушайтесь! -- шепнула Джессика в ужасе и схватила меня за руку. -- Слышите? Хрипит!
-- Это не он, -- сказал я. -- Это его сосед: храпит просто. Но дело не в этом: Стоун, действительно, плох.
-- Мэлвин! -- окликнула его Джессика.
-- Звать надо Габриелу! -- всполошился я. -- Нажмите кнопку!
Прибежала и блондинка из второго салона, - с утиным носом.
-- Боже мой! Это мистер Стоун! -- бросила Габриела коллеге и распустила на шее Мэлвина галстук цвета датского шоколада. -- Кто же так прыгает в таком возрасте!
-- Очень низкий пульс! -- шепнула блондинка с утиным носом.
-- Остановите этого кретина! -- кивнула Джессика на поэта.
-- Ни в коем случае! -- воскликнула Габриела. -- Пусть отвлекает пассажиров! Нельзя допускать паники!
-- Думайте не о панике, а о Стоуне! -- бросила ей Джессика.
-- Позову сейчас Бертинелли, мисс Фонда!
-- Больному нужен не Бертинелли, а - лекарство! -- сказал я. -- Вот, возьмите нитроглицерин. Суньте ему под язык!
-- Ни в коем случае! -- ужаснулась Габриела и приложила ладонь к шраму на лбу Мэлвина. -- Мистер Стоун!
Не слышал. По крайне мере, не отзывался.
-- Нужен врач! -- сказала блондинка. -- Я объявлю.
-- Ни в коем случае! -- возразила Габриела. -- Не надо паники. Поговорю сперва с капитаном.
-- При чем тут капитан?! -- возмутился я. -- Ему нужен нитроглицерин! Это спазм! А если нужен врач, он как раз тут есть! Объявите: "Доктор Краснер!"
-- В каком салоне? -- спросила блондинка.
-- Не знаю, видел при посадке. Хороший врач.
-- По сердцу?
-- Гинеколог, но уже психиатр. Из Ялты. Это город такой.
-- Знаю! -- обрадовалась блондинка. -- Конференция!
-- Конференция? -- опешила Джессика.
-- Да, в сорок пятом: Рузвельт, Черчилль и Сталин! -- засияла блондинка. -- Я заканчивала исторический!
-- Очень похвально, но при чем тут Ялта?! -- воскликнула Джессика. -Тут, извините, человек умирает!
-- Очень даже при чем! -- объяснила Габриела. -- Ялта - это где? Не в Америке?
-- В России, -- ответила блондинка. -- Правильно?
-- Пока непонятно, -- сказал я. -- Позовите сперва Краснера!
-- Я не имею права! -- вставила Габриела. -- Ялта - это непонятно где, а врач нужен американский. Если уж нет никого с американской лицензией, только тогда...
-- Вы, извините, не рехнулись ли?! -- полюбопытствовал я. -- Человек отдает концы, а вы - о лицензии! Зовите Краснера! А что касается лицензии, она у него есть, он сдал все экзамены, особенно английский! И работает в Балтиморе!
-- В Балтиморе? -- обрадовалась Джессика. -- Это же моя родина! Там очень хорошие врачи!
-- Балтимор? -- удивилась блондинка. -- Разве вы родились не в Голливуде, мисс Фонда?
-- И в Голливуде тоже, -- смутилась Джессика.
Я поспешил на помощь сразу и ей, и Стоуну:
-- Габриела! Зовите же Краснера!
-- Я позову! -- вскинулась блондинка и убежала.
Стоун по-прежнему дышал тяжело. Габриела сидела перед ним на корточках и держала в руках его левую кисть. Мужчина рядом с ним не просыпался и, откинувшись назад, громко посапывал. Все вокруг не отрывали глаз от рыжего поэта, который смотрелся уже не в фокусе и говорил в мегафон о том, что секс более необходим, чем вера в Бога, и что не крест, а оргазм воплощает надежду на спасение, аминь, хотя большинство людей не заслуживают настоящего оргазма, почему и умирают, не постигнув смысла бытия.
Появился Краснер. Не заметив меня, пригнулся к Стоуну и заглянул тому в глаза. Шепнул что-то блондинке, и та убежала.
-- Доктор, -- шепнула и Джессика, -- это опасно?
-- Это, наверное, сердце, -- ответил Краснер незнакомым мне голосом. Обновленным показалось даже его удобренное кремом лицо провинциального американского еврея, живущего воспоминаниями о несвоем прошлом и ожиданием несвоего будущего. -- Он вам друг, мисс Фонда? Стюардесса сказала, что он прыгал - и ему стало дурно.
Гена Краснер разговаривал по-английски без акцента.
-- Вы, доктор, не кардиолог ведь? -- спросила Габриела.
-- Начинал с гинекологии, потом - психиатрия, потом - общее врачевание. А сейчас - смешно! - даже философия.
-- Философия? -- ужаснулась Габриела.
-- Представьте! -- улыбнулся Краснер и забыл о Стоуне. -- Кстати, лечу в Москву на философский конгресс!
-- Занимаетесь серьезно! -- заключила Джессика.
-- Я называю это хобби! Тема, правда, интересная: проблема ролей в обществе. Вам, как актрисе...
-- Познакомить с философом? -- перебила его Джессика.
-- Да? -- оживился Краснер. -- С кем же?
Я отвернулся в окно, а когда Джессика назвала ему мое имя, плотнее приник к стеклу и решил не оборачиваться, если меня окликнут, но Габриела сказала:
-- Вот, кстати, и капитан!
Капитан принес аппарат для измерения давления, которое, по словам Гены, оказалось у Стоуна критическим. Гена сказал еще, что больному нужен покой. Капитан предложил поднять его наверх, в Посольский салон, который, хоть и захламлен, но зато пуст, - и больного можно там положить на диван. "А как это сделать без паники?" -- спросила Габриела. "Я пойду сам", -- ответил вдруг Стоун. "Ему лучше!" -- обрадовалась Джессика. "Неизвестно, -- ответил Краснер. -- Помогите, капитан!" Стоуна решили поддерживать.
50. Это есть ничего, и его много
За окном суетились облака, - мелкие, как сгустки скисших сливок. Один из комочков прилип к стеклу и стал тыркаться вовнутрь. Всмотревшись, я разглядел в его очертаниях купидона с размытыми крыльями. Лицо выражало напряжение, как если бы он прислушивался к мегафону в левой руке рыжего бородача, который читал очередное стихотворение. Речь в нем шла о недавней встрече с небесной ангелицей, представившей его двоюродным сестрам. Оказалось - приличные создания, лишенные сексуальных предрассудков. Непонятно почему Бог продолжает создавать людей, если научился производить ангелиц! Человек столь отвратен, что обязан быть красивым, но большинство удобрение для кладбищенского чернозема. Люди недостойны истины, - только поэты и мыслители. Тем не менее, каждый вправе сказать что угодно, так же, как каждый вправе его за это избить. Самое святое право личности издеваться над человечеством. Истинная свобода есть отсутствие страха и надежды...
Купидон отпрянул от окна и умчался к двоюродным сестрам пересказывать услышанное.
-- Маньяк! -- обернулась ко мне бородавка.
-- Не надо его слушать, мадам, сосредоточьтесь на себе!
-- Но он же оскорбляет! -- возразила она. -- Куда делась Фонда? Она и позволила все это декламировать! Позволяют, а потом сбегают! А где профессор? Куда же все делись?
-- Я здесь! -- буркнул обиженный на старушку Займ, а я объяснил, что Стоуну плохо. Старушка обрадовалась:
-- Допрыгался!
-- А чего хочет этот, с мегафоном? -- спросил Займ.
-- Обратно в утробу. Причем, устраивает любая, но лучше, дескать, если она принадлежит ангелице.
-- Порнография?
-- Философия: copulo ergo sum!
-- Что это значит? -- взбодрилась старушка.
-- Ебусь, значит, существую! -- перевел я.
Ей опять стало плохо, а Займ злорадно рассмеялся.
Появилась Габриела: Краснер разрешил Стоуну принять мой нитроглицерин. Я ответил, что если пациенту лучше, следует начать с валидола в капсулах: вот, отнесите! Габриела отпрянула от флакона с валидолом и предложила отнести самому. Встреча с Краснером меня уже не смущала, и я последовал за стюардессой на "антресоли". Поднимаясь по ступенькам, отметил про себя, что ткань на ее заднице тужилась от тесноты, а ягодицы были сильные, круглые и полные, - из тех, на которых трусы оставляют отметину. Когда одна из ягодиц расслаблялась, вторая набухала и оттягивала к себе шов на юбке. В животе возникло знакомое ощущение, - будто ход времени нарушился.
-- Габриела, -- произнес я, поднимаясь по винтовой лестнице, и дотронулся до ее бедра. -- Сколько еще лететь?
Она обернулась медленно, - как течет мед:
-- До Москвы? -- и посмотрела на свою бронзовую кисть, покрытую выгоревшим пухом и сдавленную ремешком. -- До Лондона уже только часа четыре, и оттуда чуть меньше.
-- Вот как? А в Москве заниматься русским будем?
-- Мы договаривались о философии.
`Мэлвин Стоун лежал на диване у задней стенки запущенного Посольского салона и прислушивался к себе. Джессика поглаживала ему лоб. Бертинелли стоял навытяжку в изголовье дивана, и - с позолоченной кокардой на фуражке походил на зажженную панихидную свечку. Краснер - тоже с торжественным видом - стоял в изножье. Было тихо, как в присутствии смерти. Возникло странное ощущение знакомства с неопознанным пока гнусным чувством, которое эта сцена разбередила.
-- Гена, -- сказал я таким тоном, как если бы не начал, а продолжал с ним разговаривать. -- Думаешь - это серьезно?
-- Не тебе объяснять.
-- Только бы не умер! -- сказал я. -- Это ужасно, - в дороге!
-- Если вытянет, скажи ему, чтоб больше не прыгал.
-- "Если вытянет"? -- испугался я.
-- А если нет, говорить не надо: сам догадается!
-- "Сам"?!
-- Что это с тобой?! Я говорю в твоем же стиле! Ладно, отойди в сторону. Тебе смотреть не надо. Отойди вот к окну.
Я протянул ему флакон, и он шагнул к Стоуну, а Бертинелли, бросив на меня кислый взгляд, удалился вместе с Габриелой. Я не знал куда себя деть. Вниз, в свое кресло, мне не хотелось. Было ощущение, будто случилось такое, после чего бытие - в его сиюминутном облике - не может не раздражать. Поначалу чувство было смутным, но теперь уже, глядя со стороны на покрытого пледом и запуганного Стоуна, на пригнувшиеся над ним фигуры Джессики и Краснера, в окружении картонных коробок и дребезжащих стен салона с ободранными обоями, среди разбросанных на полу стаканов и журналов, - теперь было ясно, что мною овладевало то гнетущее ощущение неуютности существования, которое возникает, когда вторжение призрака смерти кажется нам неуместным как во времени, так и в пространстве. В голову вернулась мысль, которую я высказал Краснеру: было бы ужасно, если бы на борту самолета оказался труп. Мертвец в пути - дурная вещь, предвестие несдержанности зла.
Память стала выталкивать наружу непохожие друг на друга сцены, повязанные между собой чувством отчужденности от жизни в присутствии ее конца. Обычно подобные образы набухали, как мыльные пузыри на конце трубки, и, не отрываясь от нее, лопались, пока, наконец, один из пузырей не замыкал в себе мое дыхание, и, качнувшись, взлетал вверх, увлекая с собой меня. В ожидании этих обескураживающих воспоминаний я поспешил к единственному незахламленному креслу.
Попытался отвлечь себя посторонним: посмотрел в окно, но ничего не увидел, - только густеющую марь. Это есть ничего, сказал я себе, и, не сдавшись отсутствию приманки, продолжил мысль. Говорят, что Бог из этого и создал мир, из ничего. А что дальше? Сделал усилие задуматься над тем - что же дальше, однако знакомое состояние отчужденности от бытия не отступало. А дальше то, что Бог не истратил еще всего того, из чего сотворил мир. Высоко над землей, за окном, еще так много этого ничего... Ну и что потом?
На большее меня не хватило; я откинулся на спинку кресла и затерялся в набежавших на меня пузырях...
51. Стремление понять действительность мешает ее принять
Как и следовало ждать, вспомнились похороны Нателы Элигуловой, самой знаменитой из петхаинских женщин, - первые в нью-йоркском Землячестве еврейских беженцев из Грузии. Состоялись они на следующий день после другого памятного события - трансляции расстрела из Вашингтона. Эту передачу я смотрел вместе с раввином Залманом Ботерашвили в комнате, которую мне, как председателю Землячества, выделили в здании грузинской синагоги в Квинсе.