Страница:
Несмотря на слухи, петхаинцы - не только, кстати, евреи во главе с доктором Даварашвили - наперебой домогались ее руки, поскольку к тому времени былым научились пренебрегать уже и в Петхаине, где будущее например, счастье - определялось не прошлым, то есть, скажем, дурною славой невесты, а настоящим, ее красотой и деньгами. Рука Нателы досталась неожиданному просителю: белобрысому Семе Бабаликашвили, брату погибшего Давида, тому самому, кого за светлые волосы и бесхарактерность прозвали в Петхаине "Шепиловым". Выбор всех удивил, поскольку, хотя и богатей, Сема был "пецуа-дакка", - мужчиной с недостающим яичком, и ему, согласно Второзаконию, не позволялось "пребывать в Господнем обществе". К тому же, после гибели брата он, говорят, тронулся и стал величать себя лордом Байроном. Подлечили, но не настолько, чтобы убедить, будто байроновские творения сотворены не им. Большинство петхаинцев считало, что Натела позарилась на его наследство, хотя, по утверждению прогрессистов, она вышла за Сему по той же причине, по которой убийц тянет к месту преступления. Шалико, разумеется, пытался уберечь от брака с нею и младшего сына, но, вопреки своей мягкотелости, Сема не сдался, и, к ужасу ревизора, Натела еще до свадьбы - поселилась в его доме.
Ужасаться ревизору пришлось недолго: согласно составленному милицией отчету, наутро после свадебной гулянки, проводив за порог последних гостей и возвращаясь по наружной винтовой лестнице в спальню на третьем этаже, Шалико оступился, скатился вниз и ударился виском о чугунную ступеньку. Снова нашлись злые языки, обвинившие в гибели ревизора Нателу: дескать, ведьма подкараулила хмельного старика на балконе и столкнула его вниз, чтобы не мешкая прибрать к рукам его богатство. Начальник милиции относился к Нателе с подобострастием, но для проформы допросил "Шепилова" об обстоятельствах инцидента. Тот показал что знал: после полуночи он с невестой удалились в брачные покои, где Сема сперва прочел ей отрывки из своей знаменитой поэмы о ЧайльдЪГарольде, потом вошел с нею в освященный небесами союз и, изнуренный тяжестью навалившегося на него счастья, уснул в ее объятиях. Проснулся - в тех же объятиях - от крика дворничихи, которая первой увидела утром труп старика.
54. С приближением безнравственности и хаоса, то есть народовластия
После свадьбы Сема "Шепилов" долго не мог привыкнуть к тому, что, несмотря на недостающее яичко и созерцательность натуры, заполучил в жены самую блистательную из петхаинских женщин, которую к тому же - единственную в истории грузинского еврейства - приняли в штат республиканского КГБ секретаршей генерала Абасова. По расчету местных прогрессистов во главе с теми же Залманом и доктором, брак между "Шепиловым" и Нателой был обречен на скорый крах, ибо мужик, осознавший собственную ущербность на фоне доставшейся ему бабы, ищет и находит в ней какую-нибудь порчу, а потом, как бы защищая свою честь, отправляет ее восвояси. Между тем, брак выстоял, мол, проверку временем благодаря неожиданному несчастью, выпавшему на долю жениха: не переставая восхищаться Нателой, он начал вдруг - без основания проникаться верой в собственную персону. Этот болезненный процесс оказался столь настойчивым, что со временем Сема стал, увы, самим собою, - худшее из всего, что, по утверждению прогрессистов, могло с ним произойти.
Действительно: пренебрегая уже английским романтиком, писавшим в рифму, "Шепилов" принялся посвящать супруге оригинальные любовные творения в белых стихах, причем, рукописные копии сочинений - не на суд, а из гордости за мир творчества - раздавал не одним только прогрессистам. В отличие от последних, Нателу его сочинения не угнетали по той простой причине, что она их не читала. "Шепилов" из-за нехватки яичка - о чем, конечно, было известно властям - числился инвалидом, обладал, соответственно, правом не работать и, конечно же, не работал. К тому же, стихи свои - по причине трудоемкости занятия - он не рифмовал. Поэтому к вечеру, когда Натела возвращалась из Комитета, Сема успевал сочинять такое количество куплетов, что прочесть их у нее не было ни сил, ни времени. Оправдывалась тем, будто читать эти куплеты она стесняется, поскольку недостойна даже нерифмованной поэзии.
Сему отговорка эта ввергала в восторг и подвигнула на новые посвящения, но прогрессистов она бесила циничностью: любая благородная женщина, рассуждали они, охотно внемлет даже мерзавцу, когда тот твердит ей, будто она и есть венец мироздания. "Шепилова" прогрессисты называли, правда, не мерзавцем, а придурком, который стыдился доставшегося ему богатства и потому внушил себе страсть к романтической поэзии, что, дескать, в его собственных глазах наделяло его лицензией на сожительство с красавицей, но в глазах прогрессистов, лишало его лучшего из мужских качеств, - недоверия к женщинам, и лучшего же из его индивидуальных достоинств, - презрения к себе.
Прогрессистам не удавалось убеждать в этом петхаинских домохозяек, считавших "Шепилова" личностью незаурядной: во-первых, при наличии большого количества наследственных бриллиантов он ежедневно сочинял любовные стихи, а главное - посвящал их своей же жене. Стало быть, рассуждали петхаинские бабы, в тщедушной плоти Семы гнездилась уникальная душа. Доктор Даварашвили, друживший с "Шепиловым" со школьной скамьи, но невзлюбивший его после того, как отец доктора - в отличие от Семиного родителя - оставил сыну после смерти только собственные фотокарточки, пытался втолковать петхаинским простачкам, что души не существует, но вот мозг поэта, воистину уникальный, он при необходимости пересадил бы даже себе: именно и только этот орган у "Шепилова" и должен отличаться жизнеспособностью, поскольку, мол, Сема эксплуатировал его исключительно редко, - о чем стихи его и свидетельствуют.
Доктор учил при этом, будто не только "Шепилов", но все романтики глупы и себялюбивы: кому бы ни посвящали сочинения, воспевают они в них лишь свой ущербный мир. Сема же, паршивец, к тому же еще и притворяется, будто он это не он, а кто-то другой, добавлял Даварашвили. Притворяется в основном от безделья и обеспеченности, потому что не настолько глуп, чтобы действительно кого-нибудь любить, особенно ведьму, которая сгубила его родню и скоро, запомните, кокнет самого Сему. Что же касается его лирики, так же, впрочем, как и его души, - раз уж вам, дескать, нравится это слово, - то о ней следует судить в свете того символического факта, что в школьные годы петхаинский Байрон не расставался с асферической лупой семикратного увеличения для мелких предметов, но - мерзавец! - рассматривал в линзу не бриллианты, а свой крохотный пенис и единственное яичко.
На подобное злословие "Шепилов" реагировал как истинный романтик. Не унижаясь до отрицания гнусных сплетен, он объявлял петхаинцам, что хотя и считает себя щепетильным мужчиной, но при случае способен на грубый поступок: я, переходил он вдруг на русский и смотрел вдаль, я одну мечту, скрывая, нежу, - что я сердцем чист; но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист. Будучи уже самим собой, Сема признавался, что фраза эта принадлежит не ему, а российскому стихотворцу, от которого, тем не менее, он, "Шепилов", отличается, дескать, меньшей стеснительностью, то есть - готовностью зарезать школьного друга, не дожидаясь осеннего свиста.
Хотя петхаинцы уважали Даварашвили за ученость, перспектива его заклания - на фоне бесприютной скуки - столь приятно их возбуждала, что они отказывались верить доктору, когда тот сообщал им со смехом, будто романтики с миниатюрными половыми отростками способны пускать кровь лишь себе, как, дескать, и закончил жизнь цитируемый Семой российский стихотворец. Впрочем, если, мол, когда-нибудь Сема и вправду разгуляется, то резать ему следует не его, лекаря и правдолюбца, а свою поблядушку из тайной полиции, которая, будучи скверных кровей, изменяла бы и сексуальному гиганту. Тем не менее, Нателу петхаинцы считали греховницей по причине неожиданной, но простой.
Еще в 50-х годах, после смерти Сталина и с началом развала дисциплины, Петхаин прославился как самый злачный в республике черный рынок, где можно было приобрести любое заморское добро - от австрийского валидола в капсулах до итальянских трусов с вытканным профилем Лоллобриджиды и китайских эссенций для продления мужской дееспособности. Тысячи дефицитных товаров, минуя прилавки державы, стекались через посредников к петхаинским "подпольщикам", определявшим цену на продаваемую ими продукцию простейшим образом, - умножая уплаченную за нее сумму на богоугодную цифру 10. Хотя половину денег приходилось отдавать местным властям за отвод глаз, петхаинцы были счастливы.
Но в семьдесят каком-то году Кремль вдруг разочаровался в человеческой способности к самоконтролю и рассерчал на тбилисцев, которые страдали незарегистрированной формой оптимизма и не только верили в свое светлое будущее, но, в отличие от всей державы, уже жили в условиях грядущего изобилия и вольнодумства. В специальном правительственном постановлении скандальное жизнелюбие грузинской столицы было названо коррупцией, и этой коррупции было велено положить конец. Поскольку тогда даже Грузия не вмешивалась в свои внутренние дела, задача была поручена особой комиссии, прибывшей из Москвы и включавшей в себя в основном гебистов. Спустя неделю в горкоме, в прокуратуре и в милиции сидели уже новые люди, - образованные комсомольские работники, которые, по расчетам комиссии, обладали лучшими качествами молодежи: прямолинейностью и жаждой крови. В городе наступили черные дни, хотя в Петхаине это осознали не сразу, ибо беда объявляется иногда в мантии избавления: новые властители стали вдруг отказываться от взяток, и лишенные воображения петхаинцы возликовали, как если бы Всевышний объявил им о решении взять производственные расходы на Себя.
Ликовали не долго. Начались облавы, но и теперь - хотя ряды торговцев быстро редели - в смертельность предпринятой против них атаки они все-таки не верили: забирали их и прежде, но до суда доходило редко, ибо, в конце концов, кто-нибудь в прокуратуре или в милиции соглашался отвести глаза. Поэтому в прегрешениях против коммерческой дисциплины петхаинцы сознавались так же легко, как в Судный день раскалывались перед небесами в преступлениях души и плоти. Однако, в отличие не только от Бога, охотно прощавшего им любое грехопадение, но самих же себя, власти в этот раз выказали твердость характера и последовательность. Объявили показательный процесс, и трех петхаинцев за торговлю золотом присудили к расстрелу.
Испортилась и погода.
Поскольку основным промыслом в Петхаине являлась подпольная торговля, которой обязана была своею роскошью тбилисская синагога, над "грузинскими Иерусалимом" нависла опасность катастрофы, почти равная той, от которой два десятилетия назад избавила его кончина Сталина. Впали в уныние даже прогрессисты, добывшие сведения, что власти всерьез задумали выжечь черный рынок. Залман Ботерашвили - и тот растерялся, хотя, правда, тогда еще не был раввином. Выразился кратко, решительно и непонятно: Бога, да славится имя Его, нет! Впоследствии, в Нью-Йорке, он божился, будто имел в виду не то, что сказал, а другое: по технической причине Всевышний отлучился, мол, только на время и только из Петхаина. Но и это вызвало бурный протест со стороны бруклинских хасидов, утверждавших, будто Бог ниоткуда не отлучается, - идея, с которой Залман не согласился, отстаивая свободу как Господнего поведения, так и собственного капризного мышления. Отстоял, ибо действие происходило в Америке, но хасиды отказали грузинской синагоге в финансовой поддержке, чем чуть ее не сгубили. Залман спешно отрекся от своей позиции и обещал хасидам впредь не выражаться о небесах туманно...
Сема "Шепилов", кстати, произнес тогда в Петхаине фразу еще более непонятную, чем Залманово заявление о несуществовании Бога: Величие Бога заключается в том, что Он не нуждается в существовании для того, чтобы принести избавление! Скорее всего, эту информацию Сема получил от жены, потому что избавление пришло именно через нее. Аресты в Петхаине прекратились так же внезапно, как начались; следствия были приостановлены, а задержанные евреи отпущены на волю. Больше того: двоим из приговоренных к расстрелу отменили смертную казнь на том основании, будто они не ведали что творили по наущению третьего, которому устроили фантастический побег из тюрьмы по образцу графа Монтекристо.
Наконец, скрипнула и снова шумно закружилась пестрая карусель сплошного петхаинского рынка, и в воздухе по-прежнему запахло импортной кожей и галантереей. Никакого небесного знамения, как и предполагал "Шепилов", этому не предшествовало. Предшествовало лишь возвращение в Москву кремлевской комиссии: вскоре после ее отъезда новые тбилисские властители, хотя и продолжали выказывать завещанную им прямолинейность, выказывали ее в жажде столь же универсальной ценности, как кровь, - взятки. Будучи, однако, образованней предшественников, они - то ли из осторожности, то ли из брезгливости - в контакт с петхаинцами не входили, изъявив согласие взимать с них оброк через единственного посредника, Нателу Элигулову, чем уязвили самолюбие прогрессистов.
Именно тогда Сема "Шепилов" впервые и стал в стихах сравнивать супругу с прекрасной Юдифью из Библии, спасшей единоверцев от вражеского набега. Тогда же, с легкой руки прогрессистов, многие петхаинские единоверцы Нателы и постановили, будто молодые отцы города допускают ее к себе из того же соображения, из которого ассирийский полководец Олоферн, по приказу Навуходоносора осадивший еврейский город Ветилий, пренебрег бдительностью и приютил легендарную иудейку, - то есть из неистребимой мужичьей тяги к бесплатному блуду. Доктор прорицал при этом, что поскольку бесплатный блуд, как и блуд по любви, обходится всегда дороже платного, постольку, подобно глупцу и кутиле Олоферну, малоопытные тбилисские взяточники, доверившиеся не ему, лидеру и грамотею, а Нателе, поплатятся скоро собственными головами. Причем, в отличие от добронравной Юдифи, блудница Элигулова доставит, мол, эти головы в корзине не народу своему, а хахалю, гебисту и армянину Абасову, а тот, подражая легенде, не преминет выставить их потом на городской стене для обозрения из Москвы. Окажись это пророчество верным, к спасенным торговцам вернулись бы черные дни, но неприязнь доктора к Нателе была столь глубокой, что он не постоял бы за такою ценой, - только бы раз и навсегда укрепить петхаинцев в том уже популярном мнении, согласно которому придурок "Шепилов" избрал в музы ведьму...
Между тем, наперекор мрачным прогнозам доктора, жизнь в Петхаине продолжалась без скандала, если не считать таковым резкий рост благосостояния Нателы, лишний раз убедившей петхаинцев в том, что посредничество между евреями и властями - счастливая формула для умножения достатка. Столь же счастливой оказалась она и в связи с другим повальным увлечением петхаинских иудеев - бегством на историческую родину. Хотя Кремль даровал Грузии либеральную квоту на еврейскую эмиграцию, в каждом случае тбилисские власти прикидывались перед будущим репатриантом, будто у них не поднимается рука выдать ему выездную визу. Объясняли это, во-первых, стародавней привязанностью к евреям, а во-вторых, жесткой инструкцией, предписывавшей отказывать как в случае многоценности кандидата в репатрианты, так и в случае его многогрешности. Кандидаты же спешили в ответ заверить власти, что, подобно тому как нет неискупимого греха, нет и неодолимой привязанности. И, действительно, стоило кандидату передать должностным лицам количество денежных банкнот, соответствующее масштабу его прегрешений или ценности, как лица тотчас же находили силы справиться со щемящим чувством привязанности к евреям, - что проявлялось в выдаче последним искомого документа.
Обмен мнениями и ценными бумагами - визами и деньгами - производился через Нателу. По сведениям доктора, ввиду массового исхода евреев из Петхаина, генерал Абасов распорядился освободить тесные полки архива от трофеев, которые гебисты конфисковали за долгие годы борьбы с петхаинскими идеологическими смутьянами и среди которых хранились, кстати, и каменные амулеты, принадлежавшие Нателиной матери Зилфе. Трофеи, говорил Даварашвили, состояли из смехотворного хлама вплоть до мешочков с порошком из перемолотых куриных костей, выдаваемых когда-то за расфасованные порции небесной манны, и круглых стекляшек, сбытых петхаинцам как запасные линзы к лорнету первого сиониста Герцля.
Единственной ценностью среди экспроприированных гебистами предметов являлась, по утверждению доктора, рукопись Бретской библии, которой приписывалась чудотворная сила и которую Абасов не велел Нателе выбрасывать. Касательно Бретской библии, точнее, ее особой важности, доктор был прав, но, по слухам, двое из репатриировавшихся петхаинцев, приобретших у Нателы каменные амулеты, убедились на исторической родине в их охранительной силе: первый уцелел при взрыве бомбы в тель-авивском автобусе, а второго избрали заместителем мэра в Ашдоде.
55. Султан был в возрасте, когда нет смысла приступать к чтению толстых
книг
Важность Бретской библии выходит далеко за рамки того обстоятельства, что она и свела меня с Нателой, с которой - за неимением повода познакомиться не удавалось. За время существования эта библия обросла многими легендами, и поэтому, ко всеобщему удобству, бесспорным считалось только то, о чем упоминалось в каждой. В каждой указывалось, что эта рукопись была написана полтысячи лет назад в греческом городе Салоники, находившимся под властью турецкого султана Селима Первого. Написана же была в семье еврейского аристократа Иуды Гедалии, переселившегося в Грецию из Испании, откуда чуть раньше и изгнали отказавшихся от крещения иудеев. Иуда Гедалия заказал рукопись Пятикнижия в приданое единственной дочери светловолосой красавице по имени ИсабелаЪРуфь, которая страдала меланхолией и которую он вознамерился выдать замуж в Грузии, ибо, утверждал он, достойные ее руки испанские сефарды подались в северные страны, где климат усугубляет душевные расстройства. Впрочем, если бы даже не уехали, то вряд ли они добивались бы руки ИсабелыЪРуфь, ибо кроме меланхолии она, говорят, страдала амурными пороками.
Иуда Гедалия остановил выбор на Грузии не столько из-за обилия в ней тепла и света, сколько потому, что в те времена память о близком родстве между испанскими и грузинскими евреями была еще жива. В те времена даже коренные народы Грузии и Испании помнили, что задолго до того, как они появились, а тем более стали коренными, в их края пришли евреи и назвали эти края своим именем, то есть Иберией, - что и значит на иврите "пришлые". Эти евреи принадлежали к одному и тому же колену, но со временем кавказские "иберы" - под влиянием восточных принципов лицемерия - проявили большую изобретательность, чем их западные сородичи, осевшие на Пиренеях. В восемьсот каком-то году, избегая насильственного крещения, одна из еврейских семей, Багратионы, приняла христианство и взошла на грузинский престол, благодаря чему иудеев так никогда из восточной Иберии, то есть Грузии, не выселяли.
Именно Багратионам и рассчитывал выдать дочь Иуда Гедалия, руководствуясь тем соображением, что, поскольку они украшают национальный герб шестиконечной звездой и гордятся принадлежностью к ветхозаветному "Дому Давидову", постольку не побрезгуют и породниться с прекрасной соплеменницей из испанской Иберии. Багратионы побрезговали, к чему Иуда Гедалия не сумел отнестись стоически и безотлагательно скончался, оставив дочери в наследство виллу и библию. После смерти отца ИсабелаЪРуфь, согласно каждой из легенд, впала в такую глубокую меланхолию, что покинула Салоники и, забрав с собою Пятикнижие (кстати, наперекор стараниям местных греков), прибыла в Стамбул и попросилась в гарем султана Селима, где провела ровно семь лет.
Хотя султан был уже в возрасте, когда нет смысла приступать к чтению толстых книг, он часто звал к себе иудейку переводить ему вслух из Пятикнижия, что, оказывается, помогало султану не только в расширении кругозора, но и в притоке крови к периферическому органу. Легенды приписывали последнее магической силе библейского текста, но существовало и мнение, будто турка приводил в волнение иностранный акцент ИсабелыЪРуфь. Между тем, поскольку чтения возбуждали также и меланхолическую иудейку, резоннее заключить, что с самого же начала пергаментная рукопись действительно обладала чудотворной силой.
В 1520 году, с завершением чтения последней главы, Селим скончался. ИсабелаЪРуфь покинула дворец и теперь уже отправилась в Грузию. Отправилась без гроша за душой, потому что золотые украшения, подаренные ей султаном за красоту и услужливость, пришлось отдать главному евнуху в качестве выкупа за свою же собственную библию, которой и удавалось охранять ее от удушающих приступов меланхолии. С тех пор, в течение почти 350 лет, строгих фактических данных о приключениях Бретского Пятикнижия нет, поскольку легенды либо противоречат друг другу, либо в чем-то друг с другом не совпадают. Все они сходятся, наконец, на событии, происшедшим в конце прошлого века в картлийской деревне Брети.
Еврейский пастух по имени Авраам, крепостной князя Авалишвили, сидел как-то безлунною ночью на берегу местной горной речки без названия и очень складно размышлял о смысле жизни. Сидел в той же позе, в которой его знаменитый тезка и коллега из Ветхого Завета догадался вдруг о том, что кроме Бога, увы, Бога не было и не будет. Не успев придти к столь же универсальному заключению, бретский пастух заметил посреди воды аккуратный пучок плывущего по течению огня. Когда еврей оправился от шока и протер глаза, пучок уже не двигался и мерцал прямо против него, зацепившись за выступавший из воды белый камень. Не разуваясь, пастух вошел в речку и поплыл в сторону огня, который при приближении еврея засуетился и стал свертываться. Когда Авраам пристал к выступу, под дотлевавшими языками пламени он разглядел толстенную книгу в деревянном переплете. Пастух осторожно прикоснулся к ней и, убедившись, что книга не обжигает пальцы, приподнял ее над водой, повернул к берегу и поспешил с находкой к владетелю окрестных земель Авалишвили... Вскоре в Грузии не осталось человека, кто не знал бы, что в Брети обнаружилась чудотворная библия, не тонущая в воде, не горящая в огне и - главное - способная за мзду выкуривать из еврейской души любую хворь. Больше того: она, говорили, в зависимости от размера платы умеет распутывать до ниточки сложнейшие сны и предсказывать будущее с точностью до ненужных деталей. Авалишвили приставил к рукописи городского грамотея из ашкеназов, который принимал посетителей - не только, кстати, евреев - в специальном светлом помещении рядом с княжескими покоями, где он подробно обсуждал с гостями сперва характер и стоимость искомой ими услуги, а потом просил их закрывать глаза и тыкать серебряной указкой в текст раскрытой перед ними библии. Нащупанная строфа служила ашкеназу ключом к решению любой задачи, избранной клиентом из прейскуранта.
После смерти Авалишвили старший наследник князя продал Тору за огромную сумму местным евреям, которые переместили ее в синагогу. Истратив деньги, он хитростями забрал рукопись обратно и продал ее еще раз - теперь уже евреям из соседнего княжества. На протяжении последующих десятилетий эта история повторялась 16 раз, и, если бы не вступление в Грузию Красной Армии в 1921 году, возня с Бретской библией так никогда бы и не прекратилась.
Большевики экспоприировали рукопись, находившуюся тогда в доме одного из сбежавших во Францию потомков бретского князя, и приговорили ее к уничтожению. Спустя 15 лет, однако, выяснилось, что рукопись была не уничтожена, а тайно продана кутаисскому еврею красным командиром с фамилией Авалишвили, которого в 1936-м году арестовали и судили по обвинению в спекуляции государственным имуществом и в связях с эмигрантами. На процессе командир настаивал принять во внимание два смягчающих вину обстоятельства: во-первых, покойный кутаисский еврей, которому он продал библию, был большевиком, а во-вторых, продана она была с личного ведома Серго Орджоникидзе, начальника военной экспедиции по установлению в Грузии советской власти. Суд принял во внимание оба смягчающих обстоятельства, но постановил командира расстрелять.
Что же касается Бретской библии, - вдова кутаисского большевика, харьковская хохлушка, уверенная, что хранила посвященный ей мужем грузинский перевод украинского эпоса, охотно передала рукопись - по решению суда - в тбилисский горсовет. Куда ее девать - в горсовете придумать не могли до тех пор, пока несколько набожных петхаинцев не всучили кому-то взятку, в результате чего Бретская библия была отписана на хранение учрежденному тогда музею грузинского еврейства имени Лаврентия Берия. Идея об основании музея принадлежала прогрессистам, заявлявшим, будто его существование убедит мир в бережном отношении советской власти к еврейской старине. Скоро стало очевидно, что кроме рукописи Пятикнижия ценных символов этой старины оказаться в музее не может по той причине, что они истреблены.
Директор музея Абон Цицишвили, который и настоял, чтобы вверенное ему учреждение было удостоено имени Берия, решил восполнить отсутствие экспонатов историческими гипотезами, изложенными в форме сочиненных им докладов. Хотя никто этих докладов не читал, горком распорядился держать их под плохо освещенным стеклом, поскольку, по слухам, Абон убеждал в них себя, будто интернациональное по духу мингрельское население Грузинской республики находится в кровном родстве с наиболее передовым и знатным из еврейских колен.
Ужасаться ревизору пришлось недолго: согласно составленному милицией отчету, наутро после свадебной гулянки, проводив за порог последних гостей и возвращаясь по наружной винтовой лестнице в спальню на третьем этаже, Шалико оступился, скатился вниз и ударился виском о чугунную ступеньку. Снова нашлись злые языки, обвинившие в гибели ревизора Нателу: дескать, ведьма подкараулила хмельного старика на балконе и столкнула его вниз, чтобы не мешкая прибрать к рукам его богатство. Начальник милиции относился к Нателе с подобострастием, но для проформы допросил "Шепилова" об обстоятельствах инцидента. Тот показал что знал: после полуночи он с невестой удалились в брачные покои, где Сема сперва прочел ей отрывки из своей знаменитой поэмы о ЧайльдЪГарольде, потом вошел с нею в освященный небесами союз и, изнуренный тяжестью навалившегося на него счастья, уснул в ее объятиях. Проснулся - в тех же объятиях - от крика дворничихи, которая первой увидела утром труп старика.
54. С приближением безнравственности и хаоса, то есть народовластия
После свадьбы Сема "Шепилов" долго не мог привыкнуть к тому, что, несмотря на недостающее яичко и созерцательность натуры, заполучил в жены самую блистательную из петхаинских женщин, которую к тому же - единственную в истории грузинского еврейства - приняли в штат республиканского КГБ секретаршей генерала Абасова. По расчету местных прогрессистов во главе с теми же Залманом и доктором, брак между "Шепиловым" и Нателой был обречен на скорый крах, ибо мужик, осознавший собственную ущербность на фоне доставшейся ему бабы, ищет и находит в ней какую-нибудь порчу, а потом, как бы защищая свою честь, отправляет ее восвояси. Между тем, брак выстоял, мол, проверку временем благодаря неожиданному несчастью, выпавшему на долю жениха: не переставая восхищаться Нателой, он начал вдруг - без основания проникаться верой в собственную персону. Этот болезненный процесс оказался столь настойчивым, что со временем Сема стал, увы, самим собою, - худшее из всего, что, по утверждению прогрессистов, могло с ним произойти.
Действительно: пренебрегая уже английским романтиком, писавшим в рифму, "Шепилов" принялся посвящать супруге оригинальные любовные творения в белых стихах, причем, рукописные копии сочинений - не на суд, а из гордости за мир творчества - раздавал не одним только прогрессистам. В отличие от последних, Нателу его сочинения не угнетали по той простой причине, что она их не читала. "Шепилов" из-за нехватки яичка - о чем, конечно, было известно властям - числился инвалидом, обладал, соответственно, правом не работать и, конечно же, не работал. К тому же, стихи свои - по причине трудоемкости занятия - он не рифмовал. Поэтому к вечеру, когда Натела возвращалась из Комитета, Сема успевал сочинять такое количество куплетов, что прочесть их у нее не было ни сил, ни времени. Оправдывалась тем, будто читать эти куплеты она стесняется, поскольку недостойна даже нерифмованной поэзии.
Сему отговорка эта ввергала в восторг и подвигнула на новые посвящения, но прогрессистов она бесила циничностью: любая благородная женщина, рассуждали они, охотно внемлет даже мерзавцу, когда тот твердит ей, будто она и есть венец мироздания. "Шепилова" прогрессисты называли, правда, не мерзавцем, а придурком, который стыдился доставшегося ему богатства и потому внушил себе страсть к романтической поэзии, что, дескать, в его собственных глазах наделяло его лицензией на сожительство с красавицей, но в глазах прогрессистов, лишало его лучшего из мужских качеств, - недоверия к женщинам, и лучшего же из его индивидуальных достоинств, - презрения к себе.
Прогрессистам не удавалось убеждать в этом петхаинских домохозяек, считавших "Шепилова" личностью незаурядной: во-первых, при наличии большого количества наследственных бриллиантов он ежедневно сочинял любовные стихи, а главное - посвящал их своей же жене. Стало быть, рассуждали петхаинские бабы, в тщедушной плоти Семы гнездилась уникальная душа. Доктор Даварашвили, друживший с "Шепиловым" со школьной скамьи, но невзлюбивший его после того, как отец доктора - в отличие от Семиного родителя - оставил сыну после смерти только собственные фотокарточки, пытался втолковать петхаинским простачкам, что души не существует, но вот мозг поэта, воистину уникальный, он при необходимости пересадил бы даже себе: именно и только этот орган у "Шепилова" и должен отличаться жизнеспособностью, поскольку, мол, Сема эксплуатировал его исключительно редко, - о чем стихи его и свидетельствуют.
Доктор учил при этом, будто не только "Шепилов", но все романтики глупы и себялюбивы: кому бы ни посвящали сочинения, воспевают они в них лишь свой ущербный мир. Сема же, паршивец, к тому же еще и притворяется, будто он это не он, а кто-то другой, добавлял Даварашвили. Притворяется в основном от безделья и обеспеченности, потому что не настолько глуп, чтобы действительно кого-нибудь любить, особенно ведьму, которая сгубила его родню и скоро, запомните, кокнет самого Сему. Что же касается его лирики, так же, впрочем, как и его души, - раз уж вам, дескать, нравится это слово, - то о ней следует судить в свете того символического факта, что в школьные годы петхаинский Байрон не расставался с асферической лупой семикратного увеличения для мелких предметов, но - мерзавец! - рассматривал в линзу не бриллианты, а свой крохотный пенис и единственное яичко.
На подобное злословие "Шепилов" реагировал как истинный романтик. Не унижаясь до отрицания гнусных сплетен, он объявлял петхаинцам, что хотя и считает себя щепетильным мужчиной, но при случае способен на грубый поступок: я, переходил он вдруг на русский и смотрел вдаль, я одну мечту, скрывая, нежу, - что я сердцем чист; но и я кого-нибудь зарежу под осенний свист. Будучи уже самим собой, Сема признавался, что фраза эта принадлежит не ему, а российскому стихотворцу, от которого, тем не менее, он, "Шепилов", отличается, дескать, меньшей стеснительностью, то есть - готовностью зарезать школьного друга, не дожидаясь осеннего свиста.
Хотя петхаинцы уважали Даварашвили за ученость, перспектива его заклания - на фоне бесприютной скуки - столь приятно их возбуждала, что они отказывались верить доктору, когда тот сообщал им со смехом, будто романтики с миниатюрными половыми отростками способны пускать кровь лишь себе, как, дескать, и закончил жизнь цитируемый Семой российский стихотворец. Впрочем, если, мол, когда-нибудь Сема и вправду разгуляется, то резать ему следует не его, лекаря и правдолюбца, а свою поблядушку из тайной полиции, которая, будучи скверных кровей, изменяла бы и сексуальному гиганту. Тем не менее, Нателу петхаинцы считали греховницей по причине неожиданной, но простой.
Еще в 50-х годах, после смерти Сталина и с началом развала дисциплины, Петхаин прославился как самый злачный в республике черный рынок, где можно было приобрести любое заморское добро - от австрийского валидола в капсулах до итальянских трусов с вытканным профилем Лоллобриджиды и китайских эссенций для продления мужской дееспособности. Тысячи дефицитных товаров, минуя прилавки державы, стекались через посредников к петхаинским "подпольщикам", определявшим цену на продаваемую ими продукцию простейшим образом, - умножая уплаченную за нее сумму на богоугодную цифру 10. Хотя половину денег приходилось отдавать местным властям за отвод глаз, петхаинцы были счастливы.
Но в семьдесят каком-то году Кремль вдруг разочаровался в человеческой способности к самоконтролю и рассерчал на тбилисцев, которые страдали незарегистрированной формой оптимизма и не только верили в свое светлое будущее, но, в отличие от всей державы, уже жили в условиях грядущего изобилия и вольнодумства. В специальном правительственном постановлении скандальное жизнелюбие грузинской столицы было названо коррупцией, и этой коррупции было велено положить конец. Поскольку тогда даже Грузия не вмешивалась в свои внутренние дела, задача была поручена особой комиссии, прибывшей из Москвы и включавшей в себя в основном гебистов. Спустя неделю в горкоме, в прокуратуре и в милиции сидели уже новые люди, - образованные комсомольские работники, которые, по расчетам комиссии, обладали лучшими качествами молодежи: прямолинейностью и жаждой крови. В городе наступили черные дни, хотя в Петхаине это осознали не сразу, ибо беда объявляется иногда в мантии избавления: новые властители стали вдруг отказываться от взяток, и лишенные воображения петхаинцы возликовали, как если бы Всевышний объявил им о решении взять производственные расходы на Себя.
Ликовали не долго. Начались облавы, но и теперь - хотя ряды торговцев быстро редели - в смертельность предпринятой против них атаки они все-таки не верили: забирали их и прежде, но до суда доходило редко, ибо, в конце концов, кто-нибудь в прокуратуре или в милиции соглашался отвести глаза. Поэтому в прегрешениях против коммерческой дисциплины петхаинцы сознавались так же легко, как в Судный день раскалывались перед небесами в преступлениях души и плоти. Однако, в отличие не только от Бога, охотно прощавшего им любое грехопадение, но самих же себя, власти в этот раз выказали твердость характера и последовательность. Объявили показательный процесс, и трех петхаинцев за торговлю золотом присудили к расстрелу.
Испортилась и погода.
Поскольку основным промыслом в Петхаине являлась подпольная торговля, которой обязана была своею роскошью тбилисская синагога, над "грузинскими Иерусалимом" нависла опасность катастрофы, почти равная той, от которой два десятилетия назад избавила его кончина Сталина. Впали в уныние даже прогрессисты, добывшие сведения, что власти всерьез задумали выжечь черный рынок. Залман Ботерашвили - и тот растерялся, хотя, правда, тогда еще не был раввином. Выразился кратко, решительно и непонятно: Бога, да славится имя Его, нет! Впоследствии, в Нью-Йорке, он божился, будто имел в виду не то, что сказал, а другое: по технической причине Всевышний отлучился, мол, только на время и только из Петхаина. Но и это вызвало бурный протест со стороны бруклинских хасидов, утверждавших, будто Бог ниоткуда не отлучается, - идея, с которой Залман не согласился, отстаивая свободу как Господнего поведения, так и собственного капризного мышления. Отстоял, ибо действие происходило в Америке, но хасиды отказали грузинской синагоге в финансовой поддержке, чем чуть ее не сгубили. Залман спешно отрекся от своей позиции и обещал хасидам впредь не выражаться о небесах туманно...
Сема "Шепилов", кстати, произнес тогда в Петхаине фразу еще более непонятную, чем Залманово заявление о несуществовании Бога: Величие Бога заключается в том, что Он не нуждается в существовании для того, чтобы принести избавление! Скорее всего, эту информацию Сема получил от жены, потому что избавление пришло именно через нее. Аресты в Петхаине прекратились так же внезапно, как начались; следствия были приостановлены, а задержанные евреи отпущены на волю. Больше того: двоим из приговоренных к расстрелу отменили смертную казнь на том основании, будто они не ведали что творили по наущению третьего, которому устроили фантастический побег из тюрьмы по образцу графа Монтекристо.
Наконец, скрипнула и снова шумно закружилась пестрая карусель сплошного петхаинского рынка, и в воздухе по-прежнему запахло импортной кожей и галантереей. Никакого небесного знамения, как и предполагал "Шепилов", этому не предшествовало. Предшествовало лишь возвращение в Москву кремлевской комиссии: вскоре после ее отъезда новые тбилисские властители, хотя и продолжали выказывать завещанную им прямолинейность, выказывали ее в жажде столь же универсальной ценности, как кровь, - взятки. Будучи, однако, образованней предшественников, они - то ли из осторожности, то ли из брезгливости - в контакт с петхаинцами не входили, изъявив согласие взимать с них оброк через единственного посредника, Нателу Элигулову, чем уязвили самолюбие прогрессистов.
Именно тогда Сема "Шепилов" впервые и стал в стихах сравнивать супругу с прекрасной Юдифью из Библии, спасшей единоверцев от вражеского набега. Тогда же, с легкой руки прогрессистов, многие петхаинские единоверцы Нателы и постановили, будто молодые отцы города допускают ее к себе из того же соображения, из которого ассирийский полководец Олоферн, по приказу Навуходоносора осадивший еврейский город Ветилий, пренебрег бдительностью и приютил легендарную иудейку, - то есть из неистребимой мужичьей тяги к бесплатному блуду. Доктор прорицал при этом, что поскольку бесплатный блуд, как и блуд по любви, обходится всегда дороже платного, постольку, подобно глупцу и кутиле Олоферну, малоопытные тбилисские взяточники, доверившиеся не ему, лидеру и грамотею, а Нателе, поплатятся скоро собственными головами. Причем, в отличие от добронравной Юдифи, блудница Элигулова доставит, мол, эти головы в корзине не народу своему, а хахалю, гебисту и армянину Абасову, а тот, подражая легенде, не преминет выставить их потом на городской стене для обозрения из Москвы. Окажись это пророчество верным, к спасенным торговцам вернулись бы черные дни, но неприязнь доктора к Нателе была столь глубокой, что он не постоял бы за такою ценой, - только бы раз и навсегда укрепить петхаинцев в том уже популярном мнении, согласно которому придурок "Шепилов" избрал в музы ведьму...
Между тем, наперекор мрачным прогнозам доктора, жизнь в Петхаине продолжалась без скандала, если не считать таковым резкий рост благосостояния Нателы, лишний раз убедившей петхаинцев в том, что посредничество между евреями и властями - счастливая формула для умножения достатка. Столь же счастливой оказалась она и в связи с другим повальным увлечением петхаинских иудеев - бегством на историческую родину. Хотя Кремль даровал Грузии либеральную квоту на еврейскую эмиграцию, в каждом случае тбилисские власти прикидывались перед будущим репатриантом, будто у них не поднимается рука выдать ему выездную визу. Объясняли это, во-первых, стародавней привязанностью к евреям, а во-вторых, жесткой инструкцией, предписывавшей отказывать как в случае многоценности кандидата в репатрианты, так и в случае его многогрешности. Кандидаты же спешили в ответ заверить власти, что, подобно тому как нет неискупимого греха, нет и неодолимой привязанности. И, действительно, стоило кандидату передать должностным лицам количество денежных банкнот, соответствующее масштабу его прегрешений или ценности, как лица тотчас же находили силы справиться со щемящим чувством привязанности к евреям, - что проявлялось в выдаче последним искомого документа.
Обмен мнениями и ценными бумагами - визами и деньгами - производился через Нателу. По сведениям доктора, ввиду массового исхода евреев из Петхаина, генерал Абасов распорядился освободить тесные полки архива от трофеев, которые гебисты конфисковали за долгие годы борьбы с петхаинскими идеологическими смутьянами и среди которых хранились, кстати, и каменные амулеты, принадлежавшие Нателиной матери Зилфе. Трофеи, говорил Даварашвили, состояли из смехотворного хлама вплоть до мешочков с порошком из перемолотых куриных костей, выдаваемых когда-то за расфасованные порции небесной манны, и круглых стекляшек, сбытых петхаинцам как запасные линзы к лорнету первого сиониста Герцля.
Единственной ценностью среди экспроприированных гебистами предметов являлась, по утверждению доктора, рукопись Бретской библии, которой приписывалась чудотворная сила и которую Абасов не велел Нателе выбрасывать. Касательно Бретской библии, точнее, ее особой важности, доктор был прав, но, по слухам, двое из репатриировавшихся петхаинцев, приобретших у Нателы каменные амулеты, убедились на исторической родине в их охранительной силе: первый уцелел при взрыве бомбы в тель-авивском автобусе, а второго избрали заместителем мэра в Ашдоде.
55. Султан был в возрасте, когда нет смысла приступать к чтению толстых
книг
Важность Бретской библии выходит далеко за рамки того обстоятельства, что она и свела меня с Нателой, с которой - за неимением повода познакомиться не удавалось. За время существования эта библия обросла многими легендами, и поэтому, ко всеобщему удобству, бесспорным считалось только то, о чем упоминалось в каждой. В каждой указывалось, что эта рукопись была написана полтысячи лет назад в греческом городе Салоники, находившимся под властью турецкого султана Селима Первого. Написана же была в семье еврейского аристократа Иуды Гедалии, переселившегося в Грецию из Испании, откуда чуть раньше и изгнали отказавшихся от крещения иудеев. Иуда Гедалия заказал рукопись Пятикнижия в приданое единственной дочери светловолосой красавице по имени ИсабелаЪРуфь, которая страдала меланхолией и которую он вознамерился выдать замуж в Грузии, ибо, утверждал он, достойные ее руки испанские сефарды подались в северные страны, где климат усугубляет душевные расстройства. Впрочем, если бы даже не уехали, то вряд ли они добивались бы руки ИсабелыЪРуфь, ибо кроме меланхолии она, говорят, страдала амурными пороками.
Иуда Гедалия остановил выбор на Грузии не столько из-за обилия в ней тепла и света, сколько потому, что в те времена память о близком родстве между испанскими и грузинскими евреями была еще жива. В те времена даже коренные народы Грузии и Испании помнили, что задолго до того, как они появились, а тем более стали коренными, в их края пришли евреи и назвали эти края своим именем, то есть Иберией, - что и значит на иврите "пришлые". Эти евреи принадлежали к одному и тому же колену, но со временем кавказские "иберы" - под влиянием восточных принципов лицемерия - проявили большую изобретательность, чем их западные сородичи, осевшие на Пиренеях. В восемьсот каком-то году, избегая насильственного крещения, одна из еврейских семей, Багратионы, приняла христианство и взошла на грузинский престол, благодаря чему иудеев так никогда из восточной Иберии, то есть Грузии, не выселяли.
Именно Багратионам и рассчитывал выдать дочь Иуда Гедалия, руководствуясь тем соображением, что, поскольку они украшают национальный герб шестиконечной звездой и гордятся принадлежностью к ветхозаветному "Дому Давидову", постольку не побрезгуют и породниться с прекрасной соплеменницей из испанской Иберии. Багратионы побрезговали, к чему Иуда Гедалия не сумел отнестись стоически и безотлагательно скончался, оставив дочери в наследство виллу и библию. После смерти отца ИсабелаЪРуфь, согласно каждой из легенд, впала в такую глубокую меланхолию, что покинула Салоники и, забрав с собою Пятикнижие (кстати, наперекор стараниям местных греков), прибыла в Стамбул и попросилась в гарем султана Селима, где провела ровно семь лет.
Хотя султан был уже в возрасте, когда нет смысла приступать к чтению толстых книг, он часто звал к себе иудейку переводить ему вслух из Пятикнижия, что, оказывается, помогало султану не только в расширении кругозора, но и в притоке крови к периферическому органу. Легенды приписывали последнее магической силе библейского текста, но существовало и мнение, будто турка приводил в волнение иностранный акцент ИсабелыЪРуфь. Между тем, поскольку чтения возбуждали также и меланхолическую иудейку, резоннее заключить, что с самого же начала пергаментная рукопись действительно обладала чудотворной силой.
В 1520 году, с завершением чтения последней главы, Селим скончался. ИсабелаЪРуфь покинула дворец и теперь уже отправилась в Грузию. Отправилась без гроша за душой, потому что золотые украшения, подаренные ей султаном за красоту и услужливость, пришлось отдать главному евнуху в качестве выкупа за свою же собственную библию, которой и удавалось охранять ее от удушающих приступов меланхолии. С тех пор, в течение почти 350 лет, строгих фактических данных о приключениях Бретского Пятикнижия нет, поскольку легенды либо противоречат друг другу, либо в чем-то друг с другом не совпадают. Все они сходятся, наконец, на событии, происшедшим в конце прошлого века в картлийской деревне Брети.
Еврейский пастух по имени Авраам, крепостной князя Авалишвили, сидел как-то безлунною ночью на берегу местной горной речки без названия и очень складно размышлял о смысле жизни. Сидел в той же позе, в которой его знаменитый тезка и коллега из Ветхого Завета догадался вдруг о том, что кроме Бога, увы, Бога не было и не будет. Не успев придти к столь же универсальному заключению, бретский пастух заметил посреди воды аккуратный пучок плывущего по течению огня. Когда еврей оправился от шока и протер глаза, пучок уже не двигался и мерцал прямо против него, зацепившись за выступавший из воды белый камень. Не разуваясь, пастух вошел в речку и поплыл в сторону огня, который при приближении еврея засуетился и стал свертываться. Когда Авраам пристал к выступу, под дотлевавшими языками пламени он разглядел толстенную книгу в деревянном переплете. Пастух осторожно прикоснулся к ней и, убедившись, что книга не обжигает пальцы, приподнял ее над водой, повернул к берегу и поспешил с находкой к владетелю окрестных земель Авалишвили... Вскоре в Грузии не осталось человека, кто не знал бы, что в Брети обнаружилась чудотворная библия, не тонущая в воде, не горящая в огне и - главное - способная за мзду выкуривать из еврейской души любую хворь. Больше того: она, говорили, в зависимости от размера платы умеет распутывать до ниточки сложнейшие сны и предсказывать будущее с точностью до ненужных деталей. Авалишвили приставил к рукописи городского грамотея из ашкеназов, который принимал посетителей - не только, кстати, евреев - в специальном светлом помещении рядом с княжескими покоями, где он подробно обсуждал с гостями сперва характер и стоимость искомой ими услуги, а потом просил их закрывать глаза и тыкать серебряной указкой в текст раскрытой перед ними библии. Нащупанная строфа служила ашкеназу ключом к решению любой задачи, избранной клиентом из прейскуранта.
После смерти Авалишвили старший наследник князя продал Тору за огромную сумму местным евреям, которые переместили ее в синагогу. Истратив деньги, он хитростями забрал рукопись обратно и продал ее еще раз - теперь уже евреям из соседнего княжества. На протяжении последующих десятилетий эта история повторялась 16 раз, и, если бы не вступление в Грузию Красной Армии в 1921 году, возня с Бретской библией так никогда бы и не прекратилась.
Большевики экспоприировали рукопись, находившуюся тогда в доме одного из сбежавших во Францию потомков бретского князя, и приговорили ее к уничтожению. Спустя 15 лет, однако, выяснилось, что рукопись была не уничтожена, а тайно продана кутаисскому еврею красным командиром с фамилией Авалишвили, которого в 1936-м году арестовали и судили по обвинению в спекуляции государственным имуществом и в связях с эмигрантами. На процессе командир настаивал принять во внимание два смягчающих вину обстоятельства: во-первых, покойный кутаисский еврей, которому он продал библию, был большевиком, а во-вторых, продана она была с личного ведома Серго Орджоникидзе, начальника военной экспедиции по установлению в Грузии советской власти. Суд принял во внимание оба смягчающих обстоятельства, но постановил командира расстрелять.
Что же касается Бретской библии, - вдова кутаисского большевика, харьковская хохлушка, уверенная, что хранила посвященный ей мужем грузинский перевод украинского эпоса, охотно передала рукопись - по решению суда - в тбилисский горсовет. Куда ее девать - в горсовете придумать не могли до тех пор, пока несколько набожных петхаинцев не всучили кому-то взятку, в результате чего Бретская библия была отписана на хранение учрежденному тогда музею грузинского еврейства имени Лаврентия Берия. Идея об основании музея принадлежала прогрессистам, заявлявшим, будто его существование убедит мир в бережном отношении советской власти к еврейской старине. Скоро стало очевидно, что кроме рукописи Пятикнижия ценных символов этой старины оказаться в музее не может по той причине, что они истреблены.
Директор музея Абон Цицишвили, который и настоял, чтобы вверенное ему учреждение было удостоено имени Берия, решил восполнить отсутствие экспонатов историческими гипотезами, изложенными в форме сочиненных им докладов. Хотя никто этих докладов не читал, горком распорядился держать их под плохо освещенным стеклом, поскольку, по слухам, Абон убеждал в них себя, будто интернациональное по духу мингрельское население Грузинской республики находится в кровном родстве с наиболее передовым и знатным из еврейских колен.