Страница:
Молоток подскочил к моей двери и двинул бруском по стеклу. Окно даже не треснуло, и меня кольнула мысль, что, если отделаюсь живым, начну закупать акции компании, поставляющей Доджу стекла. Если жив, жизнь в Америке полна возможностей! Улыбнулся этой догадке и поднес к стеклу средний палец, чего никогда в жизни не делал, ибо на родине объяснялся с народом как европеец: отмерял локти. Молоток никогда бы в локте не разобрался, но жест с пальцем воспринял адекватно и потому взбесился пуще. Размахнулся - соответственно шире, но ударить не успел: Крошка перехватил его руку и крикнул: "Не надо! Туда, сзади! Там нету стекла! И дверь не запирается!" Молоток посмотрел на меня и, пританцовывая, последовал за Крошкой к задней дверце.
-- А что делать с гробом? -- услышал я за собой голос Крошки. -- Там у него баба, я видел! Амалия!
-- Хорошее имя! -- хихикнул кто-то.
-- При чем тут имя, дурак! -- крикнул Молоток. -- Имя у них бывает всякое! Жидовка?
-- Ясно, что жидовка! -- ответил Крошка. -- Посмотри на эту ихнюю звезду на гробовой крышке. Что будем делать?
-- Ясно что! -- подал голос Молоток и тоже хихикнул.
-- Ты ее и кулдыхай! -- отозвался кто-то. -- Я буду его!
-- А что? Закулдыхаю! Не в земле же пока! Жидовки бабы знойные! -- и сытно загоготал.
Тело мое покрылось холодной испариной. Я обернулся назад и увидел, что вся орава сгрудилась уже у распахнутых створок задних дверей, а Крошка с Молотком тянули руки к гробу. Кровь заколотилась во мне, хлестнула в голову - и через мгновение я стоял уже за спинами веселящихся горилл.
Крошка сказал соратнику:
-- Отстань же ты на фиг от крышки! Наглядишься на дуру потом! Хватайся, говорю тебе, за гроб, за ручку!
Я сознавал, что убить успею только одного. Если посчастливится, двоих. Кого же? Вопрос был существенный: с собою в ад жаждалось забрать того из этих юных и полных жизни созданий, кому там, в аду, было бы сладостно размозжить череп еще разок. Колебался между Молотком и верзилойЪкаллиграфистом, поскольку с Крошкой я вроде бы рассчитался. Хотя верзилу презирал я не столько даже как погромщика, сколько как идеолога, выбор пал на Молоток: умиляла возможность разметать его мозги по асфальту с помощью того же самого железного бруска, которым он пытался достать меня и который валялся теперь в моих ногах. Я поднял его с земли и стал дожидаться главного, - верного момента для удара.
-- Где же этот засранец? -- воскликнул Молоток.
Все вдруг умолкли, просунули черепы в кузов и, удостоверившись, что меня за рулем нет, развернули их назад.
Беда заключалась в том, что черепы скучились тесно, как бильярдные шары до первого удара, - и к нужному мне шару в заднем ряду дотянуться бруском было пока невозможно... Спрятав его за спину, я взглядом пригласил молодежь к любому движению, - что открыло бы мне вид на обреченный череп. Движения не последовало, и Молоток оставался недосягаем.
-- Ну? -- процедил я, прищурил глаза и полоснул ими по каждому лицу в отдельности. Выражение лиц застало меня врасплох: в глазах стоял такой животный и вместе с тем ребяческий страх, что почудилось, будто черная кожа на этих лицах побелела. Я присмотрелся внимательней и заметил, что глаза у горилл шастали, как затравленные крысы, из угла в угол, - от убийственно ехидной улыбки в левом углу моего рта до согнутого в угол и готового к убийству правого локтя за спиной. -- Ну! -- повторил я.
-- Что? -- треснул, наконец, голос в задних шеренгах.
-- Кто сказал "что"? -- выпалил я.
Гориллы повернули черепы и уставились на идеолога.
-- Что "что"? -- поднял я голос.
-- Ничего, -- пролепетал он.
-- Что у тебя за спиной? -- прорезался голос у Молотка.
-- Поднимите руки! -- взревел я. -- Все!
Подняли. Ладони у всех тоже вроде бы стали почти белые. "Что это мне взбрело? - мелькнуло в голове. - Белеющие негры?!" Присмотрелся к ладоням пристальней: да, почти белые! Тотчас же, правда, вспомнил, что так оно и бывает.
-- Что будет? -- спросил Крошка и проглотил слюну.
-- "Что будет?" -- повторил я, не зная и сам что же теперь будет. -Для вас уже никогда ничего не будет!
Подумал и решил выразиться проще:
-- Буду вас, падаль, расстреливать! -- и еще раз посмотрел им в глаза: вели себя, как мертвецы, - не дышали!
У Крошки от локтя до запястья кожа оказалась начисто содрана, и кровь, хотя уже высохла, была неожиданного, нормального, цвета. "Моя работа!" подумал я, но не испытал никакого веселья. Наоборот: представил себе его боль, и захотелось зажмуриться.
-- Мы же не хотели... -- выдавил он и заморгал.
-- Не хотели! -- поддержал его неоперившийся стервец.
-- Сколько тебе? -- спросил я.
-- Четырнадцать, -- заморгал и он.
-- Это мой брат, Джесси, -- вернулся Крошка.
Тон у него был заискивающий, но в нем сквозила надежда, будто со мной можно договориться - и не умереть... Хоть я и знал уже, что убивать не буду, по крайней мере, Крошку с братом, - мне не хотелось пока этого выказывать:
-- Ну и хорошо, что брат! -- выстрелил я. -- Вместе я вас и убью! И других тоже! Всех! Не вместе: поодиночке!
Джесси затряс головой и, метнув взгляд в сторону стоявшего у светофора Мерседеса, завизжал отчаянным детским фальцетом:
-- Помоги-ите!
Водитель отвернулся, а чистильщики осыєпали мальчика подзатыльниками. Обхватив сзади лапищами лицо брата, Крошка нащупал на нем рот и заткнул его. Я отступил на полшага и крикнул:
-- Никто не шевелится!
Крошка замер. Никто не шевелился, и Джесси тоже уже не кричал. Все - и это было смешно - стали хлопать глазами. В унисон. Стало ясно, что стрелять в меня никто из них не собирается. Скорее всего - не из чего. Стало ясно и то, что сам я тоже не буду убивать. Никого. Эти два обстоятельства неожиданно так опошлили ситуацию, что, удрученный ими, я не представлял себе из нее выхода, который не был бы унизительным или смешным. Я даже стеснялся запуганных сопляков: обещал расстреливать, а теперь, видимо, отпущу, как ни в чем не бывало. А впрочем, подумалось, за этим ли я пришел на свет, разбираться с ублюдками? Есть ли на это время у Нателы, лежащей в гробу за их спинами? Стало за нее страшно: даже сейчас, после смерти, ее история продолжала вырастать в зловещий символ. Вспомнил и о петхаинцах, которые ждут нас на кладбище, куда жизнь нам с Нателой попасть не позволяет. Негры тут ни при чем: они просто случились, как случайно случается все, - даже сама наша жизнь, которую мы проживаем только потому, что оказались в этом мире; как случайно не оказалось бензина в Додже, а у меня - денег, чтобы доехать до кладбища. Единственное, что дано нам - не создать или предотвратить случай, а каким бы он ни был, им воспользоваться.
-- Вот что! -- произнес я. -- Мне нужны деньги!
Негры ужаснулись тому, что есть вещи страшнее смерти.
-- Пять долларов! -- сказал я с невозмутимостью легендарного правдолюбца Клинта Иствуда.
Негры молчали и перестали даже хлопать глазами. Им не верилось, будто жизнь может стоить таких больших денег.
-- Семь долларов - и живите дальше! -- добавил я, прикинув, что надо платить и за тоннель.
Сопляки переглянулись еще раз, возмущенные быстротой, с которой росла цена за существование. Я остался эффектом доволен, и, хотя торопился, сообразил, что дополнительный доллар одарил бы меня шансом завершить сцену достойно: ленивым движением руки в стиле правдолюбца проткнуть банкноту в разинутую от ужаса Крошкину пасть, - воздать ему, наконец, за страсть к гигиене.
-- Восемь! -- воскликнул я - и допустил ошибку.
Не переглядываясь, сопляки встрепенулись, и в следующее мгновение всех их, как взрывом бомбы, выбросило в разные стороны. Летели со скоростью пошлейшей мысли: исчезли так же молниеносно, как молниеносно пришло понимание, что денег по-прежнему нет и наши с Нателой мытарства продолжаются...
Сцену завершили аплодисменты. Задрал голову на звук - и в окне над собой увидел молодую пару с круглыми лицами. Женщина обрадовалась, что я удостоил их внимания и толкнула плечом соседа. Тот тоже обрадовался, и они вдвоем захлопали энергичнее. "Да ну вас всех в жопу!" -- решил я, но сказал другое: попросил взаймы десятку. Испугались, захлопнули окно и опустили штору: за десятку можно вынести в прокат три фильма с Иствудом, который любит правду крепче, чем я, и этой своей любви находит единственно убедительное выражение в стереофоническом хрусте костей и в меткой стрельбе по прыгающим яйцам убегающих мерзавцев.
75. Оглушительная радость разрушения
Понурив голову, я шагнул к Доджу и снова - в который раз! - поправил в кузове Нателу. Потом прикрыл задние дверцы, втянул в легкие углекислый газ из выхлопных труб дернувшихся с места автомобилей и наметил себе добыть для начала квортер для телефона. Поднял с земли грязную паклю, намотал ее на конец бруска и, дождавшись красного света, шагнул к ближайшей машине. Улыбнулся водителю и кивнул сперва на свою грозную щетку, а потом на его чистое стекло. Тот замотал лысой головой и включил дворники: не дотрагиваться! Другой мотанием головы себя не утрудил - качнул мизинцем и тоже врубил дворники. Все отказывались и пускали дворники в пляс.
Догадавшись, что виноват мой непугающий вид, я сбил себе чуб на брови, насупил их и откинул челюсть. По-прежнему не соглашались: приняли меня, должно быть, за декадента. Я решил убрать из взгляда подобие осмысленности. Потом расстегнул на груди сорочку, открывшую вид на густую рассаду и впустил в голову помышление о человеке. Водители забеспокоились, и в предчувствии ужаса у них забегали глаза. Первый, с лысой головой, остановил дворники. Окрыленный успехом, я взбил торчком воротник на куртке и теперь уже - со скоростью лучших компьютеров - пробежался мыслью по всем категориям человечества: консерваторам и либералам, ебачам и импотентам, прагматистам и романтикам. Пробежку завершил помышлением о себе. Взгляд, должно быть, вышел эффектный: в благоговейном страхе дворники попрятались в гнезда под ветровыми стеклами, отливавшими кристально чистым светом.
Рыская между машинами, искал грязное стекло, и, приметив, наконец, пятнышко птичьего помета на боковой створке серебристого Ягуара, радостно к нему метнулся. Створка с пометом крутанулась вокруг оси, и изнутри выглянул доллар. Вместе с ним пробился наружу тот капризный женский голос, который, подобно Ягуару, производится исключительно в Великобритании:
-- Сэр, не откажите в любезности забрать доллар, но не трогать форточки! Благодарю вас!
-- Мадам! -- возразил я. -- Она загажена говном!
-- Это птичий помет, -- поправил меня Ягуар, -- и он мне мил! Благодарю вас!
Я забрал доллар:
-- Мне нужна не бумажка, а квортеры. Разменяйте!
-- Не держу, сэр. Извините и благодарю вас!
-- Возьмите тогда обратно! -- рассердился я.
-- Ни в коем случае! -- раздался мужской голос.
Оглянувшись, опознал и его: такие голоса, так же, как и раскоряченный фургон, из которого высовывался его обладатель, держат только хасиды в Бруклине.
-- Не возвращайте же даме доллара! Он же ей не нужен, ну! Посмотрите же на ее машину! Это ж Ягуар! -- воскликнул хасид и поманил меня пальцем. -- Я же разменяю вам эту бумажку, ну!
-- Слава Богу! -- развернулся я к нему. -- Выручают всегда свои!
-- Тоже еврей? -- забрал он деньги.
-- А разве не видно?
-- Обрезаются не только евреи! А ты вот что: смахни-ка мне пыль со стекла пока я найду тебе квортеры, да?
-- Конечно, -- обрадовался я и только сейчас заметил, что на стеклах его Форда лежал такой толстый слой пыли, как если бы хасид вернулся из сорокалетнего пробега по Синайской пустыне в поисках бесплатной автомойки. -- Как же это я тебя не приметил?
-- Наш брат не высовывается, -- похвалился хасид. -- Как сказано, знаешь, "смиренные унаследуют землю"!
-- Обязательно унаследуют, -- согласился я, содрал с бруска тряпку и попытался снять пыль со стекла; пыль не сходила.
-- А зачем тебе квортер? Позвонить? Тоже евреям? Это хорошо. А что ты им скажешь чего те уже не знают?
-- Долгая история! -- ответил я, продолжая скоблить стекло. -- Человек у нас скончался.
-- А это нехорошо. Хотя... Как сказано, - "пристал к народу своему"... Вот здесь еще, в углу; старое пятно, со времен фараонов... А сказано так: "И скончался Авраам, и пристал к народу своему".
-- Точно! -- кивнул я. -- Но Авраам был праведником... Это пятно, кстати, не сходит: наверно, манна небесная... Авраам, говорю, был старый, а у нас ведь скончалась еврейка молодая и к тому ж многогрешная. К народу своему ей не удастся пристать.
-- К своему и пристанет; другой народ грешных не возьмет.
-- Видишь ли, -- начал было я, но осекся. -- Все! Зеленый!
Хасид воздел очи к верхним этажам небоскребов:
-- Да упокой Бог ее душу, амен! Возьми вот!
Я раскрыл свою ладонь и увидел в ней квортер.
-- Больше нету, только один, -- смиренно улыбнулся хасид. -- Шалом! -и дал газу, унаследовав 75 центов...
За небитым телефоном пришлось шагать три квартала: чаще всего недоставало трубки. Опустив в щель монету, я сообразил, что в Квинс звонить нету смысла: никого из петхаинцев дома не застать, все на кладбище. Решил связаться с Брюсом Салудски, который жил неподалеку и родился в одном со мною тысячаЪдевятьсотЪтакомЪто году, о чем напоминали последние четыре цифры его телефонного номера. Хотя дома его не оказалось, автоответчик конфисковал у меня единственный квортер. Я грохнул трубкой о рычаг, вырвал ее из гнезда, а потом с размаху швырнул ею в аппарат. Разбил в куски сразу и трубку, и диск циферблата. Ощутил оглушительную радость разрушения и выдернул из гнезда шнур. Потом стукнул ботинком по стеклянной двери и отмерил локоть ошалевшей от испуга старухе. К сожалению, затмение оказалось кратким. Вернулось отчаяние, а вместе с ним - гнетущая мысль о неотложности благоразумных действий.
Определив свое местонахождение на мысленной карте Манхэттена и взглянув потом на часы, решил шагать по направлению к ООН. Логичнее поступка придумать было невозможно; не только из пространственных соображений, близости организации, - но также и временных, поскольку, согласно Черному каналу, ночное заседание комиссии по апартеиду должно было уже завершиться.
76. Ты - арзрумская зарница, Гюльнара!
Прямо напротив ООН, на углу 49-й улицы, располагался ресторан "Кавказский". Владел им петхаинец Тариел Израелашвили, жизнелюбивый толстяк, прославившийся на родине диковинным пристрастием к попугаям и нееврейским женщинам из нацменьшинств. Эмигрировал сперва в Израиль, и помимо попугая, напичканного перед таможенным досмотром бриллиантами, экспортировал туда тбилисскую курдянку по имени Шехешехубакри, которая вскоре сбежала от него в Турцию с дипломатом курдского происхождения. Израиль разочаровал Тариела высокой концентрацией евреев. Переехал, однако, в Нью-Йорк, где продал бриллианты и - в стратегической близости от ООН - открыл ресторан, который собирался использовать в качестве трибуны для защиты прав индейцев. С этою целью к грузинским блюдам он добавил индейские и завел любовницу по имени Заря Востока, - из активисток племени семинолов.
Между тем, ни ее присутствие в свободное от демонстраций время, ни даже присутствие попугая, умевшего приветствовать гостей на трех официальных языках ООН, успеха ресторану не принесли. Дела шли столь скверно, что Тариел подумывал закрыть его и посвятить себя более активной борьбе за дело индейского меньшинства, - подпольной скупке в Израиле и подпольной же втридорога - продаже семинолам автоматов "Узи". Провалила сделку встреча, которую Заря Востока организовала в резервации под Тампой между Тариелом и одним из старейшин племени. Этот "поц с куриными перьями на лбу", как назвал мне его Тариел, оказался антисемитом: узнав, что "Узи" изготовляют евреи, возмутился и сделал заявление, согласно которому миниатюрному автоматическому оружию он, по примеру предков, предпочитает старомодные ружья с такими длинными стволами, что, хотя при стрельбе они иногда взрываются, их можно зато подносить к мишени ближе. По возвращении в Нью-Йорк Тариел поспешил в ФБР и сообщил Кливленду Овербаю, что "вонючие семинолы готовят вооруженное восстание против США!"
Овербая растрогала бдительность Тариела, но он заверил его, будто никакое меньшинство не представляет опасности для большинства; тем более милые семинолы, вооружающиеся всего лишь для борьбы против евреев во Флориде. Овербай посоветовал Тариелу забыть о семинолах и повременить с продажей ресторана, который, по единодушному мнению коллег из ФБР, расположен в многообещающей близости от ООН.
То ли благодаря заботе Овербая и коллег, то ли благодаря тому, что Тариел выбросил из меню индейские блюда, бизнес пошел в гору: дипломаты валили в "Кавказский" делегациями, учтиво беседовали с попугаем у входа, нахваливали грузинские рецепты и ликовали, когда Тариел угощал их за свой счет кахетинским вином. Как-то раз - и об этом писали в газетах - Тариела навестил и проголодавшийся тогда, но теперь уже покойный советский министр Громыко. Заходил дважды и другой министр - тоже оба раза проголодавшийся и тоже бывший, но американский и еще живой, - Киссинджер. Шеварднадзе - хотя и земляк - кушать побрезговал: сказал Тариелу, будто находится на диете. Правда, выпил с ним стакан вина за свое "новое мышление" и пообещал способствовать расширению грузинского амбианса в районе ООН. Слово сдержал: напротив "Кавказского", во дворе организации, появился вскоре скульптурный ансамбль тбилисского символиста Церетели "Георгий Победоносец" - веселый горец на веселом же коне протыкает копьем межконтинентальную баллистическую ракету с большой, но легко расщепляющейся ядерной боеголовкой.
Что же касается Зари Востока, она приняла иудаизм, переселилась жить к Тариелу в квартиру, которую он, покинув Квинс, снимал прямо над рестораном, заделалась в нем мэтром и похорошела. Даже Шеварднадзе не мог удержаться от комплимента и, не скрывая блеска в умудренных международной жизнью глазах, сообщил ей, что в Тбилиси одна из газет называется "Зарей Востока". Заря Востока знала это давно, но все равно зарделась от удовольствия и в знак признательности предложила министру отведать клубничный джем, изготовленный ею по рецепту, описанному в романе "Анна Каренина". Тариел божился мне, будто ревновать ее к земляку не стал, потому что завел новую страсть, бильярд.
Эту страсть разбудили в нем Кливленд с коллегами. Они же привили ему и разделяли с ним любовь к кутежам с ооновскими делегатами из третьего мира. Какое-то время эта любовь казалась мне самоубийственно убыточной, ибо Тариел одарял дипломатов 30%-ной скидкой на блюда, а к концу кутежей к наиболее важным делегатам Заря Востока подсылала политически активных семинолок, которые за ночь сексуальных чудес света спрашивали - по стандартам Большой Семерки - поразительно низкую цену. Ясно, что доплачивал им ресторан, и это должно было влетать ему в копейку, так же, как и разница между реальной и резко сниженной, "Кавказской", стоимостью блюд и напитков. Выяснилось, что все убытки за блюда, напитки и живность покрывали ресторану овербаевцы, но в последнее время, ссылаясь на урезанный бюджет, - перестали.
Лишенная живительных соков дохода, любовь Тариела к третьему миру остыла, но от кутежей он уже отказываться не мог, поскольку, как намекали ему овербаевцы, единственную альтернативу визитам разноцветных дипломатов из ООН представляли визиты черноЪбелых соотечественников из налогового бюро. Добавили еще, будто, несмотря на комфортабельность местной тюрьмы, бильярдов в ней не держат. Обо всем этом - за неделю до Нателиной кончины - я узнал от самого Тариела, приехавшего ко мне за советом. Я порекомендовал ему продать ресторан, расстаться с Зарей Востока и возвратиться в Квинс к покинутым им петхаинцам, а до того не дразнить овербаевских гусей и веселиться с делегатами, валившими в "Кавказский" после каждой победы. Тариел казался мне пугливым, и, направляясь к нему в ресторан за десяткой, я не сомневался, что находится он в данный момент не в одном из бильярдных клубов Манхэттена, а у себя: рассаживает за стол отголосовавшихся противников апартеида.
...Разноцветных дипломатов, возбужденных состоявшимся успехом и предстоявшим разгулом, уже сажали за банкетный стол. Но занимался этим не Тариел, - Заря Востока.
-- Где Тариел? -- спросил я, но она не ответила.
Ответил - на родном, грузинском, - попугай: Тариела нет.
-- Сегодня ж банкет! -- возмутился я. -- Конец апартеиду!
Заря Востока промолчала, а попугай крякнул по-английски:
-- Апартеиду нет!
Я велел ему заткнуться, но он грязно выругался.
-- Почему молчишь? -- спросил я Зарю Востока.
-- Сказали же тебе: его нет, -- огрызнулась она.
-- В бильярдной?
-- В Квинсе, как ты ему и советовал! На кладбище. Там ведь у вас кто-то подох! Позвонил: плевать на банкет, тут у нас, говорит, похороны затягиваются, -- хмыкнула она.
-- Как именно сказал? -- оживился я.
-- Так и сказал, -- "затягиваются"! -- осклабилась Заря Востока. -Ямку что ли недоковыряли?! Ты-то ведь отхоронился уже, кутить нагрянул! А он застрял в гавеном Квинсе! Это уже он второй раз за десять дней! Завел, наверно, поблядушку из землячек!
-- Успокойся! -- сказал я. -- Похороны, да, затянулись.
-- А то ты очень того хочешь, чтобы я успокоилась! -- пронзила она меня злобным взглядом.
-- Конечно, хочу! -- заверил я. -- Мне надо у тебя получить десятку, если Тариела нет.
Заря Востока вскинула глаза на попугая и прищелкнула пальцами. Попугай тоже обрадовался:
-- Жопа!
Мне было не до скандала. Обратился поэтому не к нему:
-- Чего это ты, Заря Востока?
-- А того что слышал! -- раскричалась она. -- Сперва советуешь бросить меня на фиг, а потом у меня же требуешь деньги!
-- Это не так все просто, -- побледнел я. -- Объяснить?
-- Я занята! -- и снова щелкнула пальцами.
Я показал попугаю кулак, и он сомкнул клюв. Зато весь проголодавшийся третий мир сверлил меня убийственными взглядами и был полон решимости бороться уже то ли за сверхэмансипацию женщин в американском обществе, то ли за новые привилегии для индейцев в том же обществе. Кивнув на попугая, я дал им понять, что грозил кулаком не женщине, а птице, - причем, за дело: за недипломатичность речи. Понимания не добился: смотрели по-прежнему враждебно. "Неужели хотят защищать уже и фауну?" -- подумал я, но решил, что это было бы лицемерием, поскольку, судя по внешности, некоторые делегаты не перестали пока есть человечину. Догадавшись, что десятки мне здесь не добиться, я одолжил у попугая слово "жопа" и адресовал его третьему миру.
Направился, между тем, не к выходу, а вглубь зала, - к столику с телефоном: налаживать связь с цивилизацией. Возле столика паслись несколько семинолок. Пахли одинаковыми резкими духами и одинаково виновато улыбались. Даже рты были раскрашены одинаковой, бордовой, помадой и напоминали куриные гузки. Оттеснив их от стола, я поднял трубку. Звонить, как и прежде, было некуда. Набрал бессмысленно собственный номер. Никто не отвечал. Не отнимая трубки от уха, стал разглядывать затопленный светом зал. На помосте, перед микрофоном, с гитарой на коленях сидел в соломенном кресле седовласый Чайковский, - композитор из Саратова, которого Тариел держал за изящную старомодность жестов. Чайковский был облачен в белый фрак, смотрел на гитару и подпевал ей по-русски с деланным кавказским акцентом:
Облака за облаками по небу плывут,
Весть от девушки любимой мне они несут...
Кроме делегатов - за другим длинным столом - суетилась еще одна группа людей. Гоготали по-русски и по-английски. Особенно громко веселился крупногабаритный, но недозавинченный бульдозер в зеркальных очках, слепивших меня отраженным светом юпитера. Чайковский зато был грустен и невозмутим:
Птица радости моей улетела со двора,
Мне не петь уже, как раньше
Нана-нана-нана-ра.
Без тебя мне мир не светел, мир - нора,
Без тебя душа моя - нора.
Ты - арзрумская зарница, Гюльнара!
Ты - взошедшее светило, Гюльнара!
Заря Востока отыскала меня взглядом и сердитым жестом велела опустить телефонную трубку. "Пошла в жопу!" - решил я и сместил глаза в сторону. За круглым столом, точнее, под ним, знакомый мне пожилой овербаевец поглаживал ботинком тонкую голень юной семинолки. Она слушала его внимательно, но не понимала и потому силилась вызволить кисть из его ладони. Я подумал, что он загубил карьеру чрезмерной тягой к сладострастию, ибо в его возрасте не выслеживают дипломатов из Африки.
С трубкой в руке, я, как заколдованный, недвижно стоял на месте и не мог ничего придумать. Равномерные телефонные гудки посреди разбродного гвалта, гудки, на которые никто не отзывался, обещали то особое беспокойное ощущение, когда бессвязность всех жизней между собой или разобщенность всех мгновений отдельной жизни обретает отчетливость простейших звуков или образов: отрешенных друг от друга, но одинаковых гудков или бесконечной вереницы пунктирных черточек. Символы всепроникающего и всеобъемлющего отсутствия! Не вещей полон мир, а их отсутствия!
Потом мой взгляд перехватила крыса. Растерянная, шмыгала от стола к столу, а потом ринулась к плинтусу и стала перемещаться короткими перебежками. Движения ее показались мне лишенными смысла, но скоро я заметил другую крысу, за которой она гналась. Никто их не видел, и я представил себе переполох, если кто-нибудь нечаянно наступит либо на гонимую крысу, либо на гонявшуюся.
-- А что делать с гробом? -- услышал я за собой голос Крошки. -- Там у него баба, я видел! Амалия!
-- Хорошее имя! -- хихикнул кто-то.
-- При чем тут имя, дурак! -- крикнул Молоток. -- Имя у них бывает всякое! Жидовка?
-- Ясно, что жидовка! -- ответил Крошка. -- Посмотри на эту ихнюю звезду на гробовой крышке. Что будем делать?
-- Ясно что! -- подал голос Молоток и тоже хихикнул.
-- Ты ее и кулдыхай! -- отозвался кто-то. -- Я буду его!
-- А что? Закулдыхаю! Не в земле же пока! Жидовки бабы знойные! -- и сытно загоготал.
Тело мое покрылось холодной испариной. Я обернулся назад и увидел, что вся орава сгрудилась уже у распахнутых створок задних дверей, а Крошка с Молотком тянули руки к гробу. Кровь заколотилась во мне, хлестнула в голову - и через мгновение я стоял уже за спинами веселящихся горилл.
Крошка сказал соратнику:
-- Отстань же ты на фиг от крышки! Наглядишься на дуру потом! Хватайся, говорю тебе, за гроб, за ручку!
Я сознавал, что убить успею только одного. Если посчастливится, двоих. Кого же? Вопрос был существенный: с собою в ад жаждалось забрать того из этих юных и полных жизни созданий, кому там, в аду, было бы сладостно размозжить череп еще разок. Колебался между Молотком и верзилойЪкаллиграфистом, поскольку с Крошкой я вроде бы рассчитался. Хотя верзилу презирал я не столько даже как погромщика, сколько как идеолога, выбор пал на Молоток: умиляла возможность разметать его мозги по асфальту с помощью того же самого железного бруска, которым он пытался достать меня и который валялся теперь в моих ногах. Я поднял его с земли и стал дожидаться главного, - верного момента для удара.
-- Где же этот засранец? -- воскликнул Молоток.
Все вдруг умолкли, просунули черепы в кузов и, удостоверившись, что меня за рулем нет, развернули их назад.
Беда заключалась в том, что черепы скучились тесно, как бильярдные шары до первого удара, - и к нужному мне шару в заднем ряду дотянуться бруском было пока невозможно... Спрятав его за спину, я взглядом пригласил молодежь к любому движению, - что открыло бы мне вид на обреченный череп. Движения не последовало, и Молоток оставался недосягаем.
-- Ну? -- процедил я, прищурил глаза и полоснул ими по каждому лицу в отдельности. Выражение лиц застало меня врасплох: в глазах стоял такой животный и вместе с тем ребяческий страх, что почудилось, будто черная кожа на этих лицах побелела. Я присмотрелся внимательней и заметил, что глаза у горилл шастали, как затравленные крысы, из угла в угол, - от убийственно ехидной улыбки в левом углу моего рта до согнутого в угол и готового к убийству правого локтя за спиной. -- Ну! -- повторил я.
-- Что? -- треснул, наконец, голос в задних шеренгах.
-- Кто сказал "что"? -- выпалил я.
Гориллы повернули черепы и уставились на идеолога.
-- Что "что"? -- поднял я голос.
-- Ничего, -- пролепетал он.
-- Что у тебя за спиной? -- прорезался голос у Молотка.
-- Поднимите руки! -- взревел я. -- Все!
Подняли. Ладони у всех тоже вроде бы стали почти белые. "Что это мне взбрело? - мелькнуло в голове. - Белеющие негры?!" Присмотрелся к ладоням пристальней: да, почти белые! Тотчас же, правда, вспомнил, что так оно и бывает.
-- Что будет? -- спросил Крошка и проглотил слюну.
-- "Что будет?" -- повторил я, не зная и сам что же теперь будет. -Для вас уже никогда ничего не будет!
Подумал и решил выразиться проще:
-- Буду вас, падаль, расстреливать! -- и еще раз посмотрел им в глаза: вели себя, как мертвецы, - не дышали!
У Крошки от локтя до запястья кожа оказалась начисто содрана, и кровь, хотя уже высохла, была неожиданного, нормального, цвета. "Моя работа!" подумал я, но не испытал никакого веселья. Наоборот: представил себе его боль, и захотелось зажмуриться.
-- Мы же не хотели... -- выдавил он и заморгал.
-- Не хотели! -- поддержал его неоперившийся стервец.
-- Сколько тебе? -- спросил я.
-- Четырнадцать, -- заморгал и он.
-- Это мой брат, Джесси, -- вернулся Крошка.
Тон у него был заискивающий, но в нем сквозила надежда, будто со мной можно договориться - и не умереть... Хоть я и знал уже, что убивать не буду, по крайней мере, Крошку с братом, - мне не хотелось пока этого выказывать:
-- Ну и хорошо, что брат! -- выстрелил я. -- Вместе я вас и убью! И других тоже! Всех! Не вместе: поодиночке!
Джесси затряс головой и, метнув взгляд в сторону стоявшего у светофора Мерседеса, завизжал отчаянным детским фальцетом:
-- Помоги-ите!
Водитель отвернулся, а чистильщики осыєпали мальчика подзатыльниками. Обхватив сзади лапищами лицо брата, Крошка нащупал на нем рот и заткнул его. Я отступил на полшага и крикнул:
-- Никто не шевелится!
Крошка замер. Никто не шевелился, и Джесси тоже уже не кричал. Все - и это было смешно - стали хлопать глазами. В унисон. Стало ясно, что стрелять в меня никто из них не собирается. Скорее всего - не из чего. Стало ясно и то, что сам я тоже не буду убивать. Никого. Эти два обстоятельства неожиданно так опошлили ситуацию, что, удрученный ими, я не представлял себе из нее выхода, который не был бы унизительным или смешным. Я даже стеснялся запуганных сопляков: обещал расстреливать, а теперь, видимо, отпущу, как ни в чем не бывало. А впрочем, подумалось, за этим ли я пришел на свет, разбираться с ублюдками? Есть ли на это время у Нателы, лежащей в гробу за их спинами? Стало за нее страшно: даже сейчас, после смерти, ее история продолжала вырастать в зловещий символ. Вспомнил и о петхаинцах, которые ждут нас на кладбище, куда жизнь нам с Нателой попасть не позволяет. Негры тут ни при чем: они просто случились, как случайно случается все, - даже сама наша жизнь, которую мы проживаем только потому, что оказались в этом мире; как случайно не оказалось бензина в Додже, а у меня - денег, чтобы доехать до кладбища. Единственное, что дано нам - не создать или предотвратить случай, а каким бы он ни был, им воспользоваться.
-- Вот что! -- произнес я. -- Мне нужны деньги!
Негры ужаснулись тому, что есть вещи страшнее смерти.
-- Пять долларов! -- сказал я с невозмутимостью легендарного правдолюбца Клинта Иствуда.
Негры молчали и перестали даже хлопать глазами. Им не верилось, будто жизнь может стоить таких больших денег.
-- Семь долларов - и живите дальше! -- добавил я, прикинув, что надо платить и за тоннель.
Сопляки переглянулись еще раз, возмущенные быстротой, с которой росла цена за существование. Я остался эффектом доволен, и, хотя торопился, сообразил, что дополнительный доллар одарил бы меня шансом завершить сцену достойно: ленивым движением руки в стиле правдолюбца проткнуть банкноту в разинутую от ужаса Крошкину пасть, - воздать ему, наконец, за страсть к гигиене.
-- Восемь! -- воскликнул я - и допустил ошибку.
Не переглядываясь, сопляки встрепенулись, и в следующее мгновение всех их, как взрывом бомбы, выбросило в разные стороны. Летели со скоростью пошлейшей мысли: исчезли так же молниеносно, как молниеносно пришло понимание, что денег по-прежнему нет и наши с Нателой мытарства продолжаются...
Сцену завершили аплодисменты. Задрал голову на звук - и в окне над собой увидел молодую пару с круглыми лицами. Женщина обрадовалась, что я удостоил их внимания и толкнула плечом соседа. Тот тоже обрадовался, и они вдвоем захлопали энергичнее. "Да ну вас всех в жопу!" -- решил я, но сказал другое: попросил взаймы десятку. Испугались, захлопнули окно и опустили штору: за десятку можно вынести в прокат три фильма с Иствудом, который любит правду крепче, чем я, и этой своей любви находит единственно убедительное выражение в стереофоническом хрусте костей и в меткой стрельбе по прыгающим яйцам убегающих мерзавцев.
75. Оглушительная радость разрушения
Понурив голову, я шагнул к Доджу и снова - в который раз! - поправил в кузове Нателу. Потом прикрыл задние дверцы, втянул в легкие углекислый газ из выхлопных труб дернувшихся с места автомобилей и наметил себе добыть для начала квортер для телефона. Поднял с земли грязную паклю, намотал ее на конец бруска и, дождавшись красного света, шагнул к ближайшей машине. Улыбнулся водителю и кивнул сперва на свою грозную щетку, а потом на его чистое стекло. Тот замотал лысой головой и включил дворники: не дотрагиваться! Другой мотанием головы себя не утрудил - качнул мизинцем и тоже врубил дворники. Все отказывались и пускали дворники в пляс.
Догадавшись, что виноват мой непугающий вид, я сбил себе чуб на брови, насупил их и откинул челюсть. По-прежнему не соглашались: приняли меня, должно быть, за декадента. Я решил убрать из взгляда подобие осмысленности. Потом расстегнул на груди сорочку, открывшую вид на густую рассаду и впустил в голову помышление о человеке. Водители забеспокоились, и в предчувствии ужаса у них забегали глаза. Первый, с лысой головой, остановил дворники. Окрыленный успехом, я взбил торчком воротник на куртке и теперь уже - со скоростью лучших компьютеров - пробежался мыслью по всем категориям человечества: консерваторам и либералам, ебачам и импотентам, прагматистам и романтикам. Пробежку завершил помышлением о себе. Взгляд, должно быть, вышел эффектный: в благоговейном страхе дворники попрятались в гнезда под ветровыми стеклами, отливавшими кристально чистым светом.
Рыская между машинами, искал грязное стекло, и, приметив, наконец, пятнышко птичьего помета на боковой створке серебристого Ягуара, радостно к нему метнулся. Створка с пометом крутанулась вокруг оси, и изнутри выглянул доллар. Вместе с ним пробился наружу тот капризный женский голос, который, подобно Ягуару, производится исключительно в Великобритании:
-- Сэр, не откажите в любезности забрать доллар, но не трогать форточки! Благодарю вас!
-- Мадам! -- возразил я. -- Она загажена говном!
-- Это птичий помет, -- поправил меня Ягуар, -- и он мне мил! Благодарю вас!
Я забрал доллар:
-- Мне нужна не бумажка, а квортеры. Разменяйте!
-- Не держу, сэр. Извините и благодарю вас!
-- Возьмите тогда обратно! -- рассердился я.
-- Ни в коем случае! -- раздался мужской голос.
Оглянувшись, опознал и его: такие голоса, так же, как и раскоряченный фургон, из которого высовывался его обладатель, держат только хасиды в Бруклине.
-- Не возвращайте же даме доллара! Он же ей не нужен, ну! Посмотрите же на ее машину! Это ж Ягуар! -- воскликнул хасид и поманил меня пальцем. -- Я же разменяю вам эту бумажку, ну!
-- Слава Богу! -- развернулся я к нему. -- Выручают всегда свои!
-- Тоже еврей? -- забрал он деньги.
-- А разве не видно?
-- Обрезаются не только евреи! А ты вот что: смахни-ка мне пыль со стекла пока я найду тебе квортеры, да?
-- Конечно, -- обрадовался я и только сейчас заметил, что на стеклах его Форда лежал такой толстый слой пыли, как если бы хасид вернулся из сорокалетнего пробега по Синайской пустыне в поисках бесплатной автомойки. -- Как же это я тебя не приметил?
-- Наш брат не высовывается, -- похвалился хасид. -- Как сказано, знаешь, "смиренные унаследуют землю"!
-- Обязательно унаследуют, -- согласился я, содрал с бруска тряпку и попытался снять пыль со стекла; пыль не сходила.
-- А зачем тебе квортер? Позвонить? Тоже евреям? Это хорошо. А что ты им скажешь чего те уже не знают?
-- Долгая история! -- ответил я, продолжая скоблить стекло. -- Человек у нас скончался.
-- А это нехорошо. Хотя... Как сказано, - "пристал к народу своему"... Вот здесь еще, в углу; старое пятно, со времен фараонов... А сказано так: "И скончался Авраам, и пристал к народу своему".
-- Точно! -- кивнул я. -- Но Авраам был праведником... Это пятно, кстати, не сходит: наверно, манна небесная... Авраам, говорю, был старый, а у нас ведь скончалась еврейка молодая и к тому ж многогрешная. К народу своему ей не удастся пристать.
-- К своему и пристанет; другой народ грешных не возьмет.
-- Видишь ли, -- начал было я, но осекся. -- Все! Зеленый!
Хасид воздел очи к верхним этажам небоскребов:
-- Да упокой Бог ее душу, амен! Возьми вот!
Я раскрыл свою ладонь и увидел в ней квортер.
-- Больше нету, только один, -- смиренно улыбнулся хасид. -- Шалом! -и дал газу, унаследовав 75 центов...
За небитым телефоном пришлось шагать три квартала: чаще всего недоставало трубки. Опустив в щель монету, я сообразил, что в Квинс звонить нету смысла: никого из петхаинцев дома не застать, все на кладбище. Решил связаться с Брюсом Салудски, который жил неподалеку и родился в одном со мною тысячаЪдевятьсотЪтакомЪто году, о чем напоминали последние четыре цифры его телефонного номера. Хотя дома его не оказалось, автоответчик конфисковал у меня единственный квортер. Я грохнул трубкой о рычаг, вырвал ее из гнезда, а потом с размаху швырнул ею в аппарат. Разбил в куски сразу и трубку, и диск циферблата. Ощутил оглушительную радость разрушения и выдернул из гнезда шнур. Потом стукнул ботинком по стеклянной двери и отмерил локоть ошалевшей от испуга старухе. К сожалению, затмение оказалось кратким. Вернулось отчаяние, а вместе с ним - гнетущая мысль о неотложности благоразумных действий.
Определив свое местонахождение на мысленной карте Манхэттена и взглянув потом на часы, решил шагать по направлению к ООН. Логичнее поступка придумать было невозможно; не только из пространственных соображений, близости организации, - но также и временных, поскольку, согласно Черному каналу, ночное заседание комиссии по апартеиду должно было уже завершиться.
76. Ты - арзрумская зарница, Гюльнара!
Прямо напротив ООН, на углу 49-й улицы, располагался ресторан "Кавказский". Владел им петхаинец Тариел Израелашвили, жизнелюбивый толстяк, прославившийся на родине диковинным пристрастием к попугаям и нееврейским женщинам из нацменьшинств. Эмигрировал сперва в Израиль, и помимо попугая, напичканного перед таможенным досмотром бриллиантами, экспортировал туда тбилисскую курдянку по имени Шехешехубакри, которая вскоре сбежала от него в Турцию с дипломатом курдского происхождения. Израиль разочаровал Тариела высокой концентрацией евреев. Переехал, однако, в Нью-Йорк, где продал бриллианты и - в стратегической близости от ООН - открыл ресторан, который собирался использовать в качестве трибуны для защиты прав индейцев. С этою целью к грузинским блюдам он добавил индейские и завел любовницу по имени Заря Востока, - из активисток племени семинолов.
Между тем, ни ее присутствие в свободное от демонстраций время, ни даже присутствие попугая, умевшего приветствовать гостей на трех официальных языках ООН, успеха ресторану не принесли. Дела шли столь скверно, что Тариел подумывал закрыть его и посвятить себя более активной борьбе за дело индейского меньшинства, - подпольной скупке в Израиле и подпольной же втридорога - продаже семинолам автоматов "Узи". Провалила сделку встреча, которую Заря Востока организовала в резервации под Тампой между Тариелом и одним из старейшин племени. Этот "поц с куриными перьями на лбу", как назвал мне его Тариел, оказался антисемитом: узнав, что "Узи" изготовляют евреи, возмутился и сделал заявление, согласно которому миниатюрному автоматическому оружию он, по примеру предков, предпочитает старомодные ружья с такими длинными стволами, что, хотя при стрельбе они иногда взрываются, их можно зато подносить к мишени ближе. По возвращении в Нью-Йорк Тариел поспешил в ФБР и сообщил Кливленду Овербаю, что "вонючие семинолы готовят вооруженное восстание против США!"
Овербая растрогала бдительность Тариела, но он заверил его, будто никакое меньшинство не представляет опасности для большинства; тем более милые семинолы, вооружающиеся всего лишь для борьбы против евреев во Флориде. Овербай посоветовал Тариелу забыть о семинолах и повременить с продажей ресторана, который, по единодушному мнению коллег из ФБР, расположен в многообещающей близости от ООН.
То ли благодаря заботе Овербая и коллег, то ли благодаря тому, что Тариел выбросил из меню индейские блюда, бизнес пошел в гору: дипломаты валили в "Кавказский" делегациями, учтиво беседовали с попугаем у входа, нахваливали грузинские рецепты и ликовали, когда Тариел угощал их за свой счет кахетинским вином. Как-то раз - и об этом писали в газетах - Тариела навестил и проголодавшийся тогда, но теперь уже покойный советский министр Громыко. Заходил дважды и другой министр - тоже оба раза проголодавшийся и тоже бывший, но американский и еще живой, - Киссинджер. Шеварднадзе - хотя и земляк - кушать побрезговал: сказал Тариелу, будто находится на диете. Правда, выпил с ним стакан вина за свое "новое мышление" и пообещал способствовать расширению грузинского амбианса в районе ООН. Слово сдержал: напротив "Кавказского", во дворе организации, появился вскоре скульптурный ансамбль тбилисского символиста Церетели "Георгий Победоносец" - веселый горец на веселом же коне протыкает копьем межконтинентальную баллистическую ракету с большой, но легко расщепляющейся ядерной боеголовкой.
Что же касается Зари Востока, она приняла иудаизм, переселилась жить к Тариелу в квартиру, которую он, покинув Квинс, снимал прямо над рестораном, заделалась в нем мэтром и похорошела. Даже Шеварднадзе не мог удержаться от комплимента и, не скрывая блеска в умудренных международной жизнью глазах, сообщил ей, что в Тбилиси одна из газет называется "Зарей Востока". Заря Востока знала это давно, но все равно зарделась от удовольствия и в знак признательности предложила министру отведать клубничный джем, изготовленный ею по рецепту, описанному в романе "Анна Каренина". Тариел божился мне, будто ревновать ее к земляку не стал, потому что завел новую страсть, бильярд.
Эту страсть разбудили в нем Кливленд с коллегами. Они же привили ему и разделяли с ним любовь к кутежам с ооновскими делегатами из третьего мира. Какое-то время эта любовь казалась мне самоубийственно убыточной, ибо Тариел одарял дипломатов 30%-ной скидкой на блюда, а к концу кутежей к наиболее важным делегатам Заря Востока подсылала политически активных семинолок, которые за ночь сексуальных чудес света спрашивали - по стандартам Большой Семерки - поразительно низкую цену. Ясно, что доплачивал им ресторан, и это должно было влетать ему в копейку, так же, как и разница между реальной и резко сниженной, "Кавказской", стоимостью блюд и напитков. Выяснилось, что все убытки за блюда, напитки и живность покрывали ресторану овербаевцы, но в последнее время, ссылаясь на урезанный бюджет, - перестали.
Лишенная живительных соков дохода, любовь Тариела к третьему миру остыла, но от кутежей он уже отказываться не мог, поскольку, как намекали ему овербаевцы, единственную альтернативу визитам разноцветных дипломатов из ООН представляли визиты черноЪбелых соотечественников из налогового бюро. Добавили еще, будто, несмотря на комфортабельность местной тюрьмы, бильярдов в ней не держат. Обо всем этом - за неделю до Нателиной кончины - я узнал от самого Тариела, приехавшего ко мне за советом. Я порекомендовал ему продать ресторан, расстаться с Зарей Востока и возвратиться в Квинс к покинутым им петхаинцам, а до того не дразнить овербаевских гусей и веселиться с делегатами, валившими в "Кавказский" после каждой победы. Тариел казался мне пугливым, и, направляясь к нему в ресторан за десяткой, я не сомневался, что находится он в данный момент не в одном из бильярдных клубов Манхэттена, а у себя: рассаживает за стол отголосовавшихся противников апартеида.
...Разноцветных дипломатов, возбужденных состоявшимся успехом и предстоявшим разгулом, уже сажали за банкетный стол. Но занимался этим не Тариел, - Заря Востока.
-- Где Тариел? -- спросил я, но она не ответила.
Ответил - на родном, грузинском, - попугай: Тариела нет.
-- Сегодня ж банкет! -- возмутился я. -- Конец апартеиду!
Заря Востока промолчала, а попугай крякнул по-английски:
-- Апартеиду нет!
Я велел ему заткнуться, но он грязно выругался.
-- Почему молчишь? -- спросил я Зарю Востока.
-- Сказали же тебе: его нет, -- огрызнулась она.
-- В бильярдной?
-- В Квинсе, как ты ему и советовал! На кладбище. Там ведь у вас кто-то подох! Позвонил: плевать на банкет, тут у нас, говорит, похороны затягиваются, -- хмыкнула она.
-- Как именно сказал? -- оживился я.
-- Так и сказал, -- "затягиваются"! -- осклабилась Заря Востока. -Ямку что ли недоковыряли?! Ты-то ведь отхоронился уже, кутить нагрянул! А он застрял в гавеном Квинсе! Это уже он второй раз за десять дней! Завел, наверно, поблядушку из землячек!
-- Успокойся! -- сказал я. -- Похороны, да, затянулись.
-- А то ты очень того хочешь, чтобы я успокоилась! -- пронзила она меня злобным взглядом.
-- Конечно, хочу! -- заверил я. -- Мне надо у тебя получить десятку, если Тариела нет.
Заря Востока вскинула глаза на попугая и прищелкнула пальцами. Попугай тоже обрадовался:
-- Жопа!
Мне было не до скандала. Обратился поэтому не к нему:
-- Чего это ты, Заря Востока?
-- А того что слышал! -- раскричалась она. -- Сперва советуешь бросить меня на фиг, а потом у меня же требуешь деньги!
-- Это не так все просто, -- побледнел я. -- Объяснить?
-- Я занята! -- и снова щелкнула пальцами.
Я показал попугаю кулак, и он сомкнул клюв. Зато весь проголодавшийся третий мир сверлил меня убийственными взглядами и был полон решимости бороться уже то ли за сверхэмансипацию женщин в американском обществе, то ли за новые привилегии для индейцев в том же обществе. Кивнув на попугая, я дал им понять, что грозил кулаком не женщине, а птице, - причем, за дело: за недипломатичность речи. Понимания не добился: смотрели по-прежнему враждебно. "Неужели хотят защищать уже и фауну?" -- подумал я, но решил, что это было бы лицемерием, поскольку, судя по внешности, некоторые делегаты не перестали пока есть человечину. Догадавшись, что десятки мне здесь не добиться, я одолжил у попугая слово "жопа" и адресовал его третьему миру.
Направился, между тем, не к выходу, а вглубь зала, - к столику с телефоном: налаживать связь с цивилизацией. Возле столика паслись несколько семинолок. Пахли одинаковыми резкими духами и одинаково виновато улыбались. Даже рты были раскрашены одинаковой, бордовой, помадой и напоминали куриные гузки. Оттеснив их от стола, я поднял трубку. Звонить, как и прежде, было некуда. Набрал бессмысленно собственный номер. Никто не отвечал. Не отнимая трубки от уха, стал разглядывать затопленный светом зал. На помосте, перед микрофоном, с гитарой на коленях сидел в соломенном кресле седовласый Чайковский, - композитор из Саратова, которого Тариел держал за изящную старомодность жестов. Чайковский был облачен в белый фрак, смотрел на гитару и подпевал ей по-русски с деланным кавказским акцентом:
Облака за облаками по небу плывут,
Весть от девушки любимой мне они несут...
Кроме делегатов - за другим длинным столом - суетилась еще одна группа людей. Гоготали по-русски и по-английски. Особенно громко веселился крупногабаритный, но недозавинченный бульдозер в зеркальных очках, слепивших меня отраженным светом юпитера. Чайковский зато был грустен и невозмутим:
Птица радости моей улетела со двора,
Мне не петь уже, как раньше
Нана-нана-нана-ра.
Без тебя мне мир не светел, мир - нора,
Без тебя душа моя - нора.
Ты - арзрумская зарница, Гюльнара!
Ты - взошедшее светило, Гюльнара!
Заря Востока отыскала меня взглядом и сердитым жестом велела опустить телефонную трубку. "Пошла в жопу!" - решил я и сместил глаза в сторону. За круглым столом, точнее, под ним, знакомый мне пожилой овербаевец поглаживал ботинком тонкую голень юной семинолки. Она слушала его внимательно, но не понимала и потому силилась вызволить кисть из его ладони. Я подумал, что он загубил карьеру чрезмерной тягой к сладострастию, ибо в его возрасте не выслеживают дипломатов из Африки.
С трубкой в руке, я, как заколдованный, недвижно стоял на месте и не мог ничего придумать. Равномерные телефонные гудки посреди разбродного гвалта, гудки, на которые никто не отзывался, обещали то особое беспокойное ощущение, когда бессвязность всех жизней между собой или разобщенность всех мгновений отдельной жизни обретает отчетливость простейших звуков или образов: отрешенных друг от друга, но одинаковых гудков или бесконечной вереницы пунктирных черточек. Символы всепроникающего и всеобъемлющего отсутствия! Не вещей полон мир, а их отсутствия!
Потом мой взгляд перехватила крыса. Растерянная, шмыгала от стола к столу, а потом ринулась к плинтусу и стала перемещаться короткими перебежками. Движения ее показались мне лишенными смысла, но скоро я заметил другую крысу, за которой она гналась. Никто их не видел, и я представил себе переполох, если кто-нибудь нечаянно наступит либо на гонимую крысу, либо на гонявшуюся.