Нет для любви ни рождения, ни смерти.
Нет для любви…" - И тихонько
Ты к окну отошла, уронивши
Пропитанный слезною влагой
Комочек платочка невзрачный.
- Эльба, Эльба! - воскликнул я с болью, -
Ты ответь мне еще на один
На вопрос, на один, на последний:
Неужели ты любишь его?
- Да, мой Эдгар, он тихий и нежный.
Он возлюбленный мой, и всегда
Его, Эриха, помнить я буду
И в трепещущем сердце хранить.
Не протягивай длинные руки,
Не страдай и забудь обо мне:
От него жду я ребенка
И уехать хочу поскорей.
Тихо скрипнул я только зубами.
 
 
 
На горячем моем скакуне,
Меж клубящейся зелени кладбищ,
Меж кривых искалеченных сосен,
Между скал, изнуренных жарою,
Я скакал. Бился тонкий шнурок.
Исступленные ветви хлестали
По открытому смуглому лбу.
И отчаянный ветер соленый
Оседал на суровом лице.
И в кармане измятого френча,
Закаленный в боях, тяжелел
Револьвер мой, заряженный туго…
Вот он - домик за диким погостом.
Я коня у крыльца привязал,
С громким стуком ударились двери,
Тихо всплыли фонтанчики пыли.
Эрих мышку кормил из ладони.
Ушки прозрачные нервно дрожали
Над искрошенною мелкою пищей.
Он посмотрел затаенно и нежно,
Мягкая тронула губы улыбка -
С детства знакомое мне искривлены;
Тонких и розовых губ на небритом
Пухлом лице с летаргическим взором:
"Эдгар… Какая приятная встреча…"
Я лишь нечаянно скрипнул зубами
И утонченное черное дуло
К белому лбу его быстро приставил.
Брызнули мыши с отчаянным писком,
Хвостики тонкие так и плясали,
Бантики яркие быстро мотались…
Только хозяин остался спокоен.
Та же улыбка таинственно млела,
Так же задумчиво ясные очи
Что-то в лице моем мирно искали.
"Эдгар… Какая приятная встреча…" -
 
 
 
Он повторил машинально и тихо.
"Эрих! - сказал я. - Если ты веришь
В жизнь запредельную, в вечного Бога,
То помолись же! Тебе наступает
В этой цветной, быстромеркнущей жизни
Смертный конец". Он слегка усмехнулся:
"Милый мой Эдгар, конца не бывает…
Впрочем, поверь мне, ты выглядишь плохо.
Слушай-ка, спрячь эту грязную штуку,
Ибо она отвратительно пахнет
Смазочным маслом, физической смертью,
Сказочным вздохом, агонией мерзкой,
Аляповатой бульварного драмой.
Лучше присядь-ка вон там, у печурки,
Где только пыльный пробившийся лучик
Сонно лежит в притулившемся кресле.
И поболтаем. Об ангелах света,
Об озаренных небесных лужайках,
Об исполинских вертящихся тронах…
О непонятных и маленьких детях,
Что вдруг находят старинные знаки
Средь сорняков возле дальней ограды…"
Тут он поднялся. Высокий и толстый,
Весь колыхаясь, в запачканной рясе,
С медным крестом на груди, величавый,
Гордо стоял он, смеялся все громче,
Взгляд же его прожигал меня больно
Невыносимой, бездонной любовью…
Я заорал, отвратительно корчась:
"Эрих! Прости!!!" - и сведенной рукою
Выпустил прямо в него всю обойму.
Рухнул он. Громко ломались предметы.
Выстрелы лопались звонко и страшно,
Пыль поднималась клубящейся тучей
Полупрозрачной, где тускло мерцали
 
 
 
Пыльные лучики теплого солнца,
 
 
 
Косо лежащие в комнате ветхой.
Вдруг все затихло. Я корчился долго.
Френч весь намок от тяжелого пота.
Всюду кишели испуганно мыши.
Робко теснились к лежащему телу,
Носиком чутким толкали в ладони,
Что-то пищали ему прямо в уши…
Но благодетель их был неподвижен.
Год я провел на войне. Средь пожарищ,
Среди ударов, и крика, и стонов,
Многих я там убивал, и нередко
С дрожью смотрел я в предсмертные очи.
Но постоянно, пред мысленным взором,
Все заслоняя, сквозь всех проступая,
Виделся Эриха взор мне последний
И вспоминались последние фразы:
"…об озаренных небесных лужайках,
Об исполинских вертящихся тронах,
О непонятных и маленьких детях,
Что вдруг находят старинные знаки
Средь сорняков возле дальней ограды…"
Дальше лишь смех… И я целился крепче,
Тверже бежал в штыковую атаку,
Чувствовал лучше небо и ветер,
Тише стучало убитое сердце…
После вернулся. Старые слуги
Молча стояли в пустынной прихожей,
Только белели угрюмые лица.
Вошел вперед, наконец, самый старый,
В черных очках, затрапезный и лысый:
"Ваша жена умерла. А ребенок
Вроде здоров, до сих пор некрещеный -
В город без вас мы везти не решились.
Здесь же священника нет. Застрелился
В прошлом году. Так что надо бы срочно
Чадо крестить и наречь ему имя".
Тут я услышал, как в комнатах гулких
Плачет ребенок. И с ужасом тихим
В пыльном мундире, в измятой фуражке,
 
 
 
Все я стоял и стоял неподвижно
С похолодевшим и скованным телом.
"…о непонятных и маленьких детях…"
И наконец я промолвил: "Ребенка
Вовсе не надо крестить. Я считаю,
Он без того может жить и погибнуть.
Я лишь посыплю его сухим просом,
Зеркальцем маленьким три раза стукну,
Свечку зажгу, прочитаю молитву.
Имя же будет ему - Лапидарий".
Годы текли. В этом сумрачном доме
Жили мы мирно с малюткою новым.
Лапкою мы его здесь называли.
Лапка все рос, я старел потихоньку,
Слуги весною варили варенье -
Плыл ароматный дымок над травою.
В сумерках, с крупной плетеной коляской
На чуть трясущихся ржавых колесах,
Я выходил, чтоб гулять по аллее.
Сад наш разросся, огромный и дикий,
Старый садовник все реже и реже
Здесь подстригал золотые лужайки.
Стекла потрескались в белой теплице,
Пруд весь покрылся печальною тиной…
Все-таки здесь было дивно-прекрасно.
С Лапкой вдвоем мы гуляли по саду,
Вскоре он встал на некрепкие ножки,
Булькал невнятно, словам подражая.
Я вырезал ему ловко игрушки
Острым ножом из сырого картона.
Кошку купили мы, ездили летом
В ельник дремучий кататься в коляске,
Бабочек ярких ловили и пели
Местные песни двоящимся голосом.
Осенью ели печеные груши,
Я пил коньяк с земляными грибами,
Ну, а зимой засыпал нас снежок,
 
 
 
Все погружалось в глубокую спячку:
В библиотеке топили дровами,
Мы у камина в вольтеровских креслах
Долго сидели, я с трубкой, а Лапка
Ветхую книжку листал, примостившись
С дремлющей кошкой уютным клубочком.
Сонный слуга приносил на подносе
Лапке какао с горячим сухариком,
Мне же - дымящийся грог с кренделечками.
Так шли года…
…но однажды в разгаре
Жаркого лета, средь зноя и лени,
Когда я в кресле сидел на веранде,
Мирно смакуя окурок сигары,
Вдруг прибежал он с блестящих тропинок,
Руку свою протянул - было солнце
В сонном зените над млеющим садом,
Плакали горлицы, гравий молчал,
Тихо вращались вдали водометы…
Я заглянул в изумленную лапку -
Там, на дрожащей и влажной ладошке,
Знак сей лежал - незаметный и тихий,
Найденный там, у далекой ограды.
И задрожало убитое сердце…
Милый мой мальчик, дитя молодое,
Вот ты принес мне свой найденный знак,
Вот ты спросил меня: что означает?
Я отвечал: отворенье пределам,
"Ключ ко всему". То, что замкнуто было,
Все отворится в известное время.
Замкнуты долго уста мои были,
Но отворились сегодня, и слышал
Ты изложенье о собственной жизни
И о своем невеселом рожденье…
Знай же: отец твой - убитый священник.
Мать твоя - славная, добрая Эльба.
А окрестил тебя сумрачный Эдгар,
 
 
 
Щедро посыпав блестящей крупою.
Он же тебя воспитал и сегодня
Здесь пред тобою сидит в этом кресле…
Может быть, ты поражен? Но все это
Лишь пустяки по сравнению с теми
Толпами тайн, что раскроются скоро
По предсказаньям усталого знака
В сонно грядущее, дивное время!
 
 
    1985
 

История потерянного зеркальца
 
В случайном шкафу

 
   На одном дачном участке стоял большой шкаф. Он был слишком высокий и не поместился внутрь дачи, поэтому его оставили снаружи и решили использовать для хозяйственных нужд. А чтобы его не испортила дождевая вода, над ним был сделан небольшой навес, покрытый брезентом. Когда-то это был, пусть и не слишком элегантный, но солидный шкаф. Должно быть, он стоял в каком-то огромном кабинете и доставал своим фронтоном до потолка. Теперь это было облезлое, несколько бесформенное сооружение с пузырящимся деревянным покровом. Несмотря на навес, косые дожди исступленно бились о его стенки. Это на нем отразилось. Он разбух, расселся, рассохся, его дверца больше не закрывалась плотно, а оставляла большую зияющую щель. Его теперь не запирали элегантным медным ключом, а повесили грубый ржавый засов. Внутри на полках валялись разные ненужные и почти ненужные предметы. Однажды осенью, в весьма дождливый день, в шкаф случайно заглянул, спасаясь от падающих струй дождя, граф Кви, иностранец, в сопровождении Цисажовского, который должен был быть его переводчиком. Цисажовский, впрочем, был косноязычен, а Кви отлично владел всеми возможными языками. Это было талантливое светское существо. Дело в том, что этот аристократ не был человеком. Это было очень маленькое создание, не больше мыши, поросшее мягким бурым мехом. Впрочем, теперь с него ручьем текла вода, он дрожал, не попадая зубом на зуб, его природная шуба обвисла как мокрый вздор. Но аристократизм все же давал о себе знать. Он сквозил в его осанке, в превосходных манерах, в чутких темных глазах, в длинных утонченных пальцах, оканчивающихся продолговатыми и нехищными коготками. На одном пальце виднелось золотое кольцо-печатка для оттискивания родового герба Кви: восьмиконечная звезда, пронзенная стрелой, далекий горящий домик, лодка, куст крапивы.
   Цисажовский был от природы гол как сокол. Размерами он превосходил белку, на его нежной светло-коричневой коже виднелся сложный узор из веснушек, родинок и других разноцветных пятнышек. Издали его принимали за пятнистый камень. Хвост был тоже голый и напоминал крысиный. Одежду ему круглый год составляло великоватое кукольное пальтецо в мелкую клетку. Проникнув в шкаф через большую щель, они огляделись. Стояла полутьма. Среди кучек сыроватого барахла молчаливо сидела кое-какая живность, также спрятавшаяся от дождя. В глубине, за огромными полуразложившимися сапогами, виднелись четыре кролика. Был заметен большой задумчивый еж, сидящий на картонной коробке. Остальные, скорее по привычке, чем из предосторожности, терялись во тьме. Появление двух незнакомых оригиналов внесло долю оживления. Послышалось принюхивание, шебуршание, какое-то перетоптывание маленькими лапками, поскрипывание быстро задвигавшихся усов. Кончики носов робко, но радостно (все же какое-то развлечение, что ни говори) задвигались и втянули влажный воздух, напоенный запахом мокрой земли, осенних подгнивающих трав, грибов, луж, заколоченных дач и подобных вещей, неотъемлемых от этого времени года.
   Вошедшие не смутились ни капли. Переводчик был тотальным флегматиком, а граф поистине светским существом. "Его сиятельство" ловкими лапками непринужденно отжал свой мохнатый хвост, отряхнул шкурку. И обратился к присутствующим со следующей краткой речью:
 

Речь графа

 
   Друзья! Раз уж мы так неожиданно вторгаемся в ваше общество, гонимые неблагоприятной стихией, то позвольте мне первому представиться и представить вам моего спутника. Я - граф Кви, я прибыл сюда из далеких мест, а это любезно согласившийся сопровождать меня в моих скитаниях господин Цисажовский. Итак, поскольку дождь как будто зарядил надолго свое тысячествольное ружьецо, то не скоротать ли нам время в искренней содержательной беседе?
 

Новый голос

 
   - Пожалуй, - послышался довольно размякший, но все же отчетливый голос. Это сказала, между прочим, картонная коробка. Остальное общество вежливо и несколько удивленно выразило свое согласие. Кролики затрясли ушами. Еж что-то пробормотал себе под нос, не выходя из задумчивости, что-то вроде: "Чего уж елочной веточке не привидится…" Из темноты раздалось какое-то неразборчивое восклицание. Чей-то высокий тенор, чья любознательность доходила, видимо, почти до истерики, выразил горячее одобрение: "Отлично! Но только искренность должна быть полной". Где-то совсем в глубине, у противоположной стенки шкафа, кто-то, словно включенное радио, стал глуховато бубнить с абсолютной готовностью свою залежавшуюся исповедь: "Я был офицером. Весною, с ружьем на плече, я выводил своих солдат на цветущий луг…"
 

Предложение

 
   - Нет, нет, господа, не все сразу, - заметил граф. - Каждый желающий поведает свою историю, однако по порядку. Кто начнет? Кто-то стал предлагать свою кандидатуру, однако всех перекрыл звучный голос с категорическими интонациями (это был голос кролика по фамилии Жуковский): "Если уж мы играем в эту салонную игру, то пусть первым рассказывает потерянное зеркальце".
 

Рассказ зеркальца

 
   Я вышло на Божий свет из картонной коробки. Меня продавали в киоске. Я было выставлено напоказ, как рабыня на невольничьем рынке. Со мной продавались три моих сестры - белое, голубое и оранжевое. Неподалеку лежали расчески, далее - солнечные очки и зубные щетки.
 
   Это было на юге, где всегда гнездилась торговля рабами. Светило жаркое солнце. Мы были совсем молодыми.
 
   ("Это несколько напоминает "Историю бутылочного горлышка", - подумал граф. - Впрочем, биографии предметов имеют между собой, должно быть, много общего, также как и биографии людей".)
 
   На ручке у меня в те времена было оттиснуто цветное изображение Кремля. На Спасской башне сверкала выпуклая звездочка из стеклянного рубина. От нее расходились лучи. Я впервые отразило солнечный свет, я отразило синее небо, я отразило приветливый променад какого-то курорта, белую балюстраду, зеленую веточку, проходящих людей, разнеженных теплом и праздностью, пробегающих детей в белых панамках, загорелых женщин в золоченых босоножках, веселых смеющихся курортников. Продававший нас старик работорговец в зеленом козырьке, бросавшем тень преждевременной мертвизны на его морщинистые щеки, что-то бормотал. Возможно, заклинания. Сначала купили мою голубую сестру, потом меня. Мы, четыре сестры, простились друг с другом, выходя в неизвестную жизнь, мы обронили несколько прощальных полуслов беззвучным полушепотом, мы обменялись лукавыми лучиками, мы четырежды преломили солнечный свет, мы отразились на прощанье друг в друге, образовав четырехкратную бесконечность. Прощайте, прощайте! Увидимся ли когда-нибудь в нашей судьбе? Увидим.
   Меня приобрел высокий, худосочный мужчина в коричневой рубашке и белых широких штанах. Он отразил во мне свое не очень здоровое и не очень загорелое лицо с удивленными блекло-зелеными глазами. Он неуверенно улыбнулся мне (себе). Он купил меня для своей семилетней дочки Верочки. "Для Веруньки", - пробормотал он. Так я попало к Верочке Зеггерс. Мы провели очень милое время на взморье. Оно незабываемо. Верочка и я были неразлучны. Мы привязались друг к другу. Я навсегда отразило в своей душе это, в общем-то заурядное, детское лицо со светло-зелеными глазами. Мать Верочки Инна Ильинична также иногда пользовалась мною, в тех случаях, когда оставляла дома свою надменную пудреницу или внутренне угрюмое (несмотря на внешний блеск) квадратное зеркальце в оправе из искусственных жемчужин. От частого пребывания на пляже в узкий промежуток между мной и моей розовой рамочкой набились крупинки песка.
   Однажды меня чуть не разбили тяжелым каучуковым мячиком. Я любило лежать на горячем песке пляжа, глядя в небо и отражая высокие облака. Потом случилось следующее: семейство Зеггерс отправилось на прогулочном пароходе для осмотра изумительных коричневых скал. Верочка стояла на палубе, облокотясь о перила. Ее белая лайковая сумочка трепыхалась на ветру. Внезапно я выпало и оказалось в воде. Я слышало, как Верочка плачет и кричит, призывая обратно свое любимое зеркальце, пытаясь повернуть на секунду вспять колесо судьбы. Но по силам ли это дело ее детским ручонкам? Было поздно. Я быстро погружалось, прорезая морские воды, вспененные уходящим пароходом. Я трепыхалось и танцевало, посылая сквозь зеленоватую хлябь прощальные блики, светлые утешения милой Верочке. Однако мир уходил в вышину, и колышущаяся тьма обступала меня.
   ("Ну, уж это совсем похоже на "Историю горлышка", - снова подумал граф.)
   Да, тьма обступила меня. Замшелые каменные скалы выступали из этой тьмы. Вверх уходили аморфные медузы. Я упало в тенета липких высоких водорослей, они замедлили мое падение. Уже в совершенно бесшумном мире я соскользнуло на мягчайший, чуть склизкий мох. Какая-то рыба вяло приблизилась и тупо поглядела в меня. Я отразило ее невыразительное лицо. Душенька бредовая! Бедовые глаза без выражения ничего не поняли. Но я покорно согласилось с судьбой - пусть так! Пусть мне суждено после краткого, яркого бытия погрузиться в черную тьму. Пусть! Я согласно на все. Я/ в высшей степени толерантно по отношению к судьбе.
   Прошло время. Может быть и долгое. Но, видимо, не очень. Видимо, парадней. Я смутно различало смену дня и ночи. Да, парадней. Ночью на дне кое-кто фосфоресцировал и светился. Вдалеке кто-то светился. К тому же водные толщи над нами прорезались суровыми лучами прожекторов пограничной службы. И в свете такого вот, медленно ползущего, луча я однажды ночью увидело возле себя некое существо. Оно сидело, прижимаясь боком к мохнатому камню, и внимательно взирало в мою сторону. Лицо было отчасти человеческим, впрочем, разглядеть как следует не удалось. Тонкие, лунно-зеленоватые лапки. Слезы луны. В следующий момент чьи-то пальчики схватили меня и повлекли куда-то. Я пробыло у "слез луны" месяца два. Это пребывание многому научило меня. Оно было полезно для молодого зеркальца, послужило формированию личности. Трогательные подводные обитатели жили в большом подводном доме, сложенном из камня. С виду это был нормальный дом: стены, крыша, окна. Обычная деревянная, несколько истлевшая от воды, дверь с медной ручкой. На окнах колыхались ветхие занавески в цветочек. Внутри, конечно, все было трухлявое. Я отражало мебель - мягкую-мягкую, как будто из пыли, готовую вот-вот развеяться. Кресло-качалка лежало в углу, как распавшийся скелет какого-то животного. Над ним висела застекленная и потому отлично сохранившаяся икона, под которой - обстоятельство, казавшееся чудесным, - теплилась лампада. Все комнаты, естественно, были заполнены водой. Кстати, я догадалось, кто это фосфоресцировал по ночам. Это были так называемые пять подводных священников. Они жили в центральной комнате дома. Днем они неподвижно сидели вокруг большого стола на тяжелых деревянных стульях. Если под одним из них подламывалась сгнившая ножка - он бесшумно и медленно падал, вздымая при падении гипнотический темно-зеленый столб ила, который долго потом оседал. "Слезы луны" тогда вносили другой стул. "Слезы луны" были нежнотелыми и робкими морскими созданиями, они преданно служили, чем могли, пяти священникам. В моей памяти навсегда отражен этот загадочный дом, где в некоторых комнатах пол, и потолок, и стены, и все предметы были покрыты мягким, колышущимся ковром мохоподобных водорослей. Я отразило и священников - высоких, больших, зеленобородых и зеленоволосых мужчин в длинных развевающихся черных рясах. На груди у каждого висел светящийся крест. К тому же вся борода и волосы были покрыты фосфоресцирующими полипами-бедняжками. Ночью священники выплывали из окон, как медленные корабли огоньков. Это было очень красиво, но я часто вспоминало Верочку Зеггерс. Священники утонули здесь много лет назад. Их души предстали перед Богом, а в телах поселились "слезы луны". Однако оболочка излучала настолько сильное действие, что с течением времени эти "слезы" почувствовали себя настоящими священниками. Имея лишь смутное представление о христианстве, они старательно поддерживали огонек в лампаде, своевременно подкладывая туда очередного флюоресцентного полипа (как видите, это чудо объяснилось естественным образом). Они выучили наизусть молитвы из ветхого молитвослова, который затем истлел. Считалось, что они на огромном расстоянии чувствуют тонущего человека или тонущий корабль и поспешают туда темными подводными путями, чтобы успеть исповедовать и причастить утопающих.
   - Но позвольте, - перебил зеркальце влиятельный кролик. - Откуда же у них было причастие?
   - Вы правы, Жуковский, - ответило зеркальце. - Причастия у них неббыло и быть не могло. Вообще-то, я сомневаюсь, чтобы они действительно занимались этим делом. Тонущих было немного, да и то возле берега, куда они не приближались. Скорее всего, это красивая легенда.
   Во всяком случае, при мне они выплывали из дома только для того, чтобы оплыть его вокруг раз двенадцать. А то и двадцать. Зачем они это делали - трудно сказать. Может быть, смутное воспоминание о крестных ходах? У них было текучее, непроясненное сознание.
   - А что они ели? - спросила маленькая мышка.
   - Ели? - Зеркальце задумалось. - Честно говоря, не знаю. Меня этот вопрос никогда не интересовал. К тому же я обычно содержалось у них в большой шкатулке (и потому совсем не попортилось, только изображение Кремля несколько поблекло). Они вынимали меня только два раза в день, чтобы расчесывать передо мной свои бороды. Кстати, у них были чудные интеллигентные гребни с инкрустациями из мамонтовой кости. "Купите старинное зеркало. В море выловил", - глухо сказал Федор, выходя из лиловых цветущих благоухающих кустов в наступающем вечере. Проходящий человек в стройном сером костюме и начищенных ботинках не вздрогнул, не отшатнулся, а молча вынул деньги, положил меня в карман и пошел дальше, даже не взглянув на свое отражение в купленном предмете. Я впервые почувствовало сладковатую смесь запахов: табака и тройного одеколона. Так я было продано во второй раз. Вскоре я услышала хриплый голос своего нового хозяина. Он обращался к кому-то: "Лелек, я купил тебе старинное зеркало". Я было вынуто и отразило сначала мужское лицо, а потом женское. Мужское было пересечено кривой усмешкой и шрамом. - Шутишь? - спросило женское лицо. - Такую дешевку. - Шучу, - ответил хриплый голос. - Не все ж бриллиантовые носить. А это зато родное, советское. Родную Москву вспомнишь. Мужчина ухмыльнулся: "Не нравится, Лель? Так я ж его себе оставлю. А тебе вот вместо него - стекляшечка". И он вынул из другого кармана кольцо с камешком.
   Так я попала к уголовнику Соленому.
   Я познакомилась с его револьвером, у которого была скабрезная кличка Барсучок. Мы часто лежали в одном кармане или в одном ящике стола.
   - Вам случалось лишать жизни? - спросила я Барсучка.
   - Бывало, - признался он. - Порою ментов зашивал. Как кочевого варишь, так все - мусора моченые на срезе. Один раз, помню, старуху замочили. Это я еще у Костыля работал. Шаман был законной закваски. Потом Газырь перенял. У этого рука сикиляла, как псих на прогулке. Никогда не мог свалять в туза: режет по плечу, по уху, а так чтобы в карту - никогда. А морсу одного вокруг поналяпает - противно. Он потом у следователя Соснова на допросе усох. Вчистую. Теперь я у Соленого. Нормальный парень. Вообще-то не мокрятник, играет только, когда чисто подмораживает, когда голимый мороз. Без необходимости - ни-ни. Спокойный. А глаз - сурок, почти как Король был (земля ему пухом), с которым мы два года назад работали. Не сикильнет на ноготь, когда надо. Нормал!
   Соленый с Барсучком часто ходили на дело. Почти всегда и я было с ними - в кармане Соленого. Мы бывали в разных городах, ездили на поездах и на самолетах. Я увидело жизнь во многих ее проявлениях. Уютные залы ресторанов, сырые подвалы, мчащиеся автомобили. Я увидело столицу, чье изображение несло на себе. Я увидело люксовые номера гостиниц и подозрительные дачи с собаками. Особенно вспоминается мне одна глухая хаза в еловом лесу под странно поэтическим названием "Шорохи". Вспоминаются темные пьяные ночи, когда в "Шорохах" рыдали гитары и люди осипшими голосами пели грустные песни о несчастной любви, о щемящем чувстве необратимости, когда жизнь гаснет в глазах уркагана, смертельно уязвленного злыми пулями мусоров. Пели о неудачном выстреле и удачном ударе ножа.
 
 
"…Все плакали, убийцу проклиная. А я в тюрьме сидел, на фотографию
глядел - с нее ты улыбалась как живая…"
 
 
   Но особенно мне запомнилась песенка о зеркальце:
 
 
Зеркальце, ты мое зеркальце
В рамочке голубой,
Зеркальце, ты мое зеркальце,
Солнечный зайчик золотой!
Наденька тебя мне подарила,
Когда как-то я на дело шел,
И сказала: "Возвращайся, милый,
И пускай все будет хорошо".
И в тот вечер выстрелы звучали
Словно музыка вдоль темных улиц,
И когда мы Сизого кончали,
Мы друг другу на прощанье улыбнулись.
Сизый, старый друг, зачем ты предал?
Ссучился ты, бедный уркаган…
Следователь сытно пообедал,
Пули уходили, как в диван.
 
 
Зеркальце, ты мое зеркальце
В рамочке голубой,
Зеркальце, ты мое зеркальце,
Солнечный зайчик золотой!
 
 
Мы в тот вечер взяли наудачу,
Мусоров немало полегло,
Я же вспоминал твой взгляд прозрачный
И "пускай все будет хорошо".
Уходили задними дворами.
Длинный хвост не удалось стряхнуть.
Впереди все зацвело ментами,
Выстрелы нам преградили путь.
И теперь ты, зеркальце, разбито,
Словно сердце у меня в груди,
Что тебя когда-то так любило -
Наденька, меня уже не жди.
Ты, что это зеркальце держала,